Часть 5

14 мая 2026, 19:06
Карн тяжело опустился в кресло, в плену мыслей, опутанный паутиной, в коконе, спеленованный, запутавшийся во внезапно ставших тесными рукавах. Остро хотелось курить, хотя не курил лет десять, бросил, как только понял, что еще чуть-чуть — и не бросит никогда. Но сигареты в кабинете держал — зарылся пальцами в пачку, достал белый дурнопахнущий бумажный цилиндр и чиркнул огнивом, с наслаждением затягиваясь. Лирен, Лирен... Как ты смогла меня сломать? Он состоит из боли, вязкой, липкой, врезавшейся в голову, расходящейся по телу, словно волны от брошенного в воду камня, непозволительная, непрошенная, дикий зверь, вгрызающийся под ребра, борющийся за жизнь, кусок мяса вырывающий. Она с ним навеки, прицепилась, влезла под рубаху, разлеглась распятой на груди, не оторвать, не снять, морщась от боли, не избавиться, лизнув языком отвоеванную свободу, не освободиться. Ашриэль — раб, и пусть цепи на нем призрачные, не увидеть, не дотронуться, но хватка на шее реальная, глаза из орбит, сдавливая, сжимая, хрипом из уст, комом у кадыка, вывернутыми запястьями, не ухватиться, не спастись. И боль не отпускает — притупляется, скручивается клубком, прячется в темных уголках, но не уходит, даже когда Карн почти верит, что вырвался из костлявых лап и вдыхает чуть глубже, окстись, чего удумал, ты-никогда-не-будешь-свободным. Ашриэль собрал себя заново в двадцать, придумал, перепрошил, отрезав ненужное — сожаления и привязанности, тянущие камнем на дно, слабость, робкую, еле касающуюся мизинцем плеча, память, жгущую ты-один-тебя-никто-не-любит. Вот только увяз в болоте еще глубже — оказалось, что подросток из Нижнего может быть куда честнее, счастливее, свободнее, хотя в руках — лишь корка хлеба и арматура, пропитанная кровью и яростью. Оказалось, что деньги и власть не могут заменить любовь, о которой он мечтает, как выброшенная на помойку собака, отрицая, кусаясь, но подставляя холку, как кто-то достаточно добрый протянет ладонь, не сопротивляясь, даже зная, что за пазухой — хлыст, что останется на спине полосой, дубинка, зная, что через секунду нога вонзится под ребра гематомой, просто так, наслаждаясь властью. Не избавят от мучительной тяги, вечной, выматывающей, сжирающей изнутри потребности быть кому-то нужным, важным, чьим-то останься, а не уйди-не-мешай-не-лезь, что скулишь, как побитая псина. Тяга эта была Ашриэлю отвратительна. Он, сильный, несгибаемый, выкованный из ударов и унижений, и хочет уткнуться кому-то в плечо, как сопливая девчонка, увидевшая первый кошмар? Ашриэль Карн, гроза Магистериума, ненавидимый и презираемый всеми, мечтает о любви, о которой не знает ничего, кроме иллюзорного, непреодолимого желания быть с кем-то? Безумие. Карн стыдился своей слабости и бежал от нее, как в детстве, завидя стайку подростков с обломками труб и перекрытий в сжатых руках и лоснящихся от вседозволенности лиц, предвкушая, уже слыша, как скрипят выбитые зубы, как ломается под массивным ботинком хребет. Главный урок улицы Ашриэль усвоил — стоит довериться, и тебя тут же уничтожат, сожгут дотла, облив горючим, хохоча, забавляясь, не доверяй, не суй ладонь в протянутую руку, так еще хуже, чем одному. Но в глубине души он надеялся, глупо, по-детски, сам себе не признавался, душил, топтал, выкорчевывал — что однажды кто-то увидит его гнилое нутро — и не отвернется. Ашриэль тянул дым в легкие, словно сумел бы заполнить себя до краев и взлететь, прямо к небу, цепляя головой звезды, разлететься на тысячи маленьких огоньков, застрять в темном покрывале и наконец-то освободиться от железного обруча, стягивающего плечи. Побыть человеком — или умереть — приблизиться и не ранить, дотронуться и не обжечь, взять и не быть наказанным. Потом появилась Иветт. Нежданно, негаданно, не спросив разрешения, случайно обратив взор на бывшего портового оборванца, шрамы, контроль, одержимость, власть. И после недолгой полемики за кофе Карн внезапно обнаружил, что хочет прожить с этой женщиной жизнь, очарованный, побежденный, впервые в жизни радуясь проигрышу. Не знал, зачем, почему, какого черта, просто — вдруг, впервые, вопреки всем клятвам и обещаниям, данным самому себе. Через три месяца он сжимал её руку, стоя перед алтарем, и верил, всем нутром, каждой наспех залатанной раной: это и есть то самое. Ашриэль никогда не думал об истинной любви — слишком высокое слово, страшно, душит сомнениями, а вдруг нет, ошибка, морок, марево, пелена перед глазами. Но в тот миг, когда Иветт смотрела на него и улыбалась, Карн верил — судьба сжалилась и послала спасение. И он поплелся, припадая на раненую лапу, сжимаясь от страха, зализывая старые раны, всё ещё ожидая удара, но упрямо делая шаг вперед. И сперва правда полегчало, гора с плеч, ледяная глыба, годами сдавливающая легкие, треснула и растаяла, вдохни, позволь себе. Я же имею право на счастье? Теперь отпустит? Исчезнет боль там, где должно быть притворяюсь-что-нет сердце? Я буду дышать полной грудью, не уворачиваясь, не сдерживаясь, не думая о том, что расплата близка, что мне не быть любимым, ни за что, никогда? Ашриэлю нравилось быть мужем — или жить без липкого, выматывающего, сладкого ужаса, что никому не нужен, брошенный, одинокий, по-колено-в-грязи, и никто не придет на зов, ломает, крутит, терзает. Он осыпал Иветт вниманием, купал в любви и был рядом — настолько, насколько мог, тенью, объятьем, прикосновением, наброшенным на плечи одеялом, забытой на столе чашкой, теплым следом на правой стороне кровати. И в то же время где-то глубоко, на самом дне, голос — тонкий, едкий, как запах копченой плоти, — шептал: я знаю, кто ты на самом деле, не прикидывайся, это не твоя жизнь, ты — убийца, притворщик, укравший чужую судьбу, что теперь корчится, пытаясь быть человеком. Еще одна затяжка, глубже, глубже, почти облизывая губы жаром, так хорошо, что почти плохо, пеплом на коленях, гарью в горле, но все равно, плевать, какая уже разница. А потом Иветт умерла — супруга, надежда, тыл, плечо, протянутая рука, мешающая пойти на дно. Несчастный случай, насмешка судьбы, пнула исподтишка, напоминая, врезаясь в горло: твой удел — подходить к счастью так близко, что вот оно, на ладошке, но спотыкаться и падать лицом в помои, где тебе самое место. Ашриэль стоял на коленях, чувствуя холод рук, и надеялся, что уйдет следом, вместе с пожирающей душу, слепящей болью — мир сожмется, схлопнется, провалится под коленями, не смей, не надейся, не позволяй себе. Что мука сплющит грудную клетку, клещи, пытки, путы, но упрямо открытые глаза, отобрала все, но оставила тебя в живых, в назидание, живи и мучайся, вспоминай. Было так больно — от того, что умерла, или потому, что бросила? — что какой-то момент Карн притворился, сердце не задело, прошло по касательной, едва-едва, сантиметром выше, порезом, ножевым, но несерьезно, легонько, только кровь пустить, да и хватит. Дышал ровно, даже слишком, не плакал, ни слезинки не проронил — все равно ничего не вернуть. Сердце может разбиться, если оно не бьется? После похорон Ашриэль повесил на цепь обручальное кольцо — символ, напоминание, неси крест, терпи, молись и не ропщи. Он не мог до конца объяснить, что чувствует — горечь, вину, липкое сожаление, сердце бито, ломано, сшито грубыми нитками. Горечь — не успел попрощаться, упустил, не получилось, не срослось. Вину — за то, что позволил ей умереть? или что смеет жить дальше? Сожаление — не был лучше, не попытался, не остался на коленях у тела навечно и не отправился на тот свет следом. И где-то в глубине, на подкорке, ворочалось тошнотворное чувство, от которого хотелось выцарапать себе глаза, лишь бы не слышать гадкий, предательски сладкий голос у уха: ну вот, можешь больше не притворяться, не ломать себя, не выгибать хребет, не подстраиваться, она умерла, и ты свободен, мертв, такой, каким должен быть. Он ведь не создан для любви. Выбитые зубы, сломанные пальцы, снятая на живую кожа, выдранные ногти, нож под ребро, подножка, тычок, что угодно, но не это. И все же Ашриэль бесконечно мучился вопросом, на который никак не находил ответа — любил ли он Иветт на самом деле — или просто отчаянно держался за человека, с которым впервые не чувствовал себя одиноким? Карн прозрел в подворотне Нижнего, когда встретил незнакомку, приставившую к его артерии нож, и едва не задохнулся от чувств. Последний вдох, осевший в легких, гаснущий маячок в темноте, расползающийся по комнате дым и прокусанный фильтр, съежившийся смятым о стол. Сколько там он стоил, цельное дерево, почти состояние отдал, но разве имеет это значение теперь, когда мир рухнул, и все, что остается — плясать на его обломках? С Лирен все было иначе, по-другому, током по венам, тошнотворно, подкатывает к горлу, но так остро, пьяняще, непредсказуемо, словно прыгнул с обрыва и летишь, расставив руки, и плевать, что разобьешься, все отдашь ради этих секунд полета. Кто знает, может, просто женщина оказалась ему под стать, или Карн с годами перестал сопротивляться — что угодно, тысячи причин, объяснений, оправданий, но ответ один, бился в висках, пульсировал под ребрами, не давал дышать. Лирен оказалась прыжком в пропасть. Он стоял на краю, смотрел вниз, отказываясь себя шагнуть — стоит сдвинуться с места, как упадет, не сможет контролировать, просчитывать, приказывать — не осознавая, что давно летит как подкошенный. Карн не мог, не мог тянуться к Лирен, нельзя, опасно, убьют, убьешь, потеряешь, разобьешься. Вот только он уже разбился, просто еще не понял. Оказалось, что настоящая пытка — не смерть. Настоящая пытка — до-смерти хотеть приблизиться, дотронуться, взять, но не иметь на это права. Сам себе и тюрьма, и палач, и судья. Ашриэль подтянул ноги в некогда идеально отглаженных брюках и закинул их на стол, утонув в объятиях кресла. Он долго убеждал себя, что смерть Иветт все объяснила. Вот почему нельзя подпускать людей слишком близко. Вот почему нельзя зависеть, нуждаться, привыкать. Смерть Иветт стала идеальным оправданием: можно ни с кем ни сближаться — и не объяснять, почему. Он превратил собственную боль в закон, правило, приговор, лишь бы не смотреть глубже. Потому что тогда пришлось бы признать: дело было не в смерти. Дело в страхе, что однажды придется показать кому-то себя настоящего. Страх разросся в нем, пустил корни, дал ядовитые плоды, прикройся чужой кончиной, чтобы не жить самому. Ашриэль боялся быть увиденным — и отвергнутым. Не ножом в спину, предательством, толчком исподтишка — этим он научился жонглировать ещё в подворотнях, нет, что его увидят — слабого, с позорной потребностью быть нужным, страхом одиночества, иглами-под-ногти, голодом по теплу, который так долго душил в себе, что забыл, как выглядит, — и отвернутся. Даже с Иветт, любимой и желанной, Карн притворялся. Не обманывал, нет, врать не хотелось, не получалось, не умел — просто казался сильнее, смелее, лучше, чем был на самом деле. Иррационально, кулаком в солнечное сплетение, боялся, что жена увидит — то, что он прячет за невидимой стеной, раненого, слабого, черную дыру там, где у людей душа, — испугается и отвернется. Ашриэль так и не позволил ей пробиться сквозь этот барьер, хотя Иветт пыталась, страх оказался сильнее — не верь, обман, ты никому не нужен. Но с Лирен... с Лирен все иначе. Она наплевала на стену, перемахнула через нее играючи, даже не стараясь, стоит, отряхивая ладони, и видит все, что Карн так тщательно запрятал, за семь замков, цепью, колючей проволокой, не смотри, я прошу, не надо. Смотрит, не отворачивается, протягивает руки, и хочется прыгать у ног, погладь, только не бей, я хороший, я так стараюсь, ты же видишь, видишь? Но не верится, страшит, бьется изнутри криком: она просто развлекается, наскучит — уйдет, просто ломать людей вроде тебя слишком занимательно, играется, но не думай, что это из-за тебя. Аверрис видела его голым — не только тело, а душу, если есть у Карна вообще такая, режущая изнутри слабость, не бросай, прошу, я не вынесу. Видела, как корежит от желания упасть на колени и завыть: останься, не уходи, я без тебя не хочу, не умею, я только притворялся, что сильный. Видела — и не отворачивалась, давая надежду, будто ей нужен кто-то вроде него, не статус, сила, власть, тело в конце концов, а Ашриэль Карн, не знающий, что такое любовь, но так отчаянно надеющийся выучиться. Карн хотел ее спасти — или себя? — огородиться, не подходи, беги как можно дальше, не оборачивайся, не жалей. Он искренне желал Лирен встретить кого-то подходящего, хоть эта мысль и убивала, медленно, расшатывая опоры. Но так будет правильно — Аверрис заслуживает счастья, как никто другой, ей нужна любовь, а не гниль, пустота, черная дыра, не заклеить, не залатать, прогорит, обожжет, до сердца достанет. Карн справится, пусть кровоточит, болит, тянет, хочется бросаться, кусаться, вырываться из стальной хватки — к ней, от нее, обратно, снова к ней, по кругу. Он должен отпустить, забыть, остыть, разойтись как в море корабли, в пасть Разлома, мучительно, невыносимо, сил моих нет. Это разумно, трезво, по-взрослому. Так поступал всегда, принося себя в жертву, затягивал ремни потуже, заводил руки за спину и терпел. Так должно, так надо, смирись. Надо ли? На-до-ли? Н-а-д-о-л-и? Не могу. Обычно хватало нескольких раундов увещевания, пары жестоких приказов и ментальных ударов — и чувства послушно затихали. Но Ашриэль больше не мог следовать выдуманным правилам. Он вскочил, ведомый пронзительным импульсом, молнией в голову, быстрее, иди. Он даже не надел пиджак — выскочил из кабинета как ошпаренный, в криво застегнутой рубашке, с взъерошенными волосами, с ума сошел, или правда. Карна влекла одна-единственная мысль, точка на карте, горящий во тьме маяк, извергающийся лавой вулкан, я иду, иду, иду. Что лучше — быть отвергнутым или никогда не быть живым? Ашриэль наконец-то нашел ответ на этот вопрос.

***

Лирен лежала на кровати, смотря в пустоту невидящим взглядом. Больно, больно, больно, больно — растекалось по венам горячей волной, жгло позвоночник, плавило изнутри, парализовало. Ей казалось, что тело онемело до кончиков пальцев: Карн заморозил одним прикосновением, и теперь не отогреться, не сдвинуться, не ожить, пока горячая ладонь снова не коснется щеки. Аверрис будто полностью состояла из муки — едкой, ломаной, перемоловшей ее изнутри так, что костей не собрать. Ненавидь меня. Она ненавидела, и прощала, и ждала, и надеялась, и снова ненавидела — себя, его, эту дурацкую, выматывающую, убивающую лю-боль, от которой не спрятаться и не вырезать. Вросла рубцом, намертво, тянется к нему, убьет — но все равно прижмется. Так хотелось махнуть рукой и сдаться, мало ли таких было, сотни, мальчики, господины, сеньоры, властные и робкие, нежные и жесткие, сколько их в мире, пруд пруди, ткни пальчиком только. Выбрать другого, попроще, без хмурых бровей, темных-как-омут глаз, кольца и призраков за спиной. Найти, забыть, вычеркнуть, переписать. Не было подворотни, каюты, земли-из-под-ног. Не было её — выпрашивающей один-единственный поцелуй, чтобы потом задыхаться от воспоминаний. Лирен помнила губы, руки, хриплый шепот, языком по ребрам — и от воспоминаний мутило почти так же сильно, как тянуло обратно к нему. До дрожи, тошноты, больше не будет, уходи, не надо, но еще раз, хоть на минутку, на шаг, выдох, звук, стон, почувствовать, услышать хриплое «Лирен», произнесенное так, что хочется рыдать, захлебываясь. Аверрис тоже хотела сказать. Ещё тогда, в кабинете, когда держал за запястье, важная, единственная, проросла-не-вырвать, но все равно отталкивал, мучил, путал, будто сам не понимал, что с ней делать. Хотела сказать — и не смогла. Слова рассыпались, перепутались, язык не слушался. — ююлббтляея, бюябютллея, а потом — тишина. Теперь лежит, смотрит в потолок, перебирает в голове буквы, складывает заново — я тебя люблю, люблю я тебя, тебя люблю я — и ничего не меняется. Бессмыслица, каша, язык выворачивается наизнанку, не справиться, не выговорить, не сложить правильно, чтобы он услышал, понял, поверил, вернулся. А Лирен всё равно складывает, перебирает, стонет — Ашриэль, Ашриэль, Ашриэль, и имя рассыпается, как слова, как она сама, как всё, что было, и ничего не остается. Аверрис, Аверрис... Что с тобой стало? Где та бойкая, острая на язык сумасбродка, что не ценит никого, кроме себя самой, смеется в лицо опасности, плюет на приказы и уходит, когда вздумается, не оглядываясь, не жалея, не тратя время на сомнения? Как Лирен превратилась в ту, что не знает, как жить и дышать, пока он там, за стеной, не идет, не зовет, не стучится? Внутри все еще кричало: встань, иди, открой, не превращайся в жалкую тень, но тело не слушалось. Кто эта женщина? Где ее гордость, смелость, хаос под ребрами, что раньше царапал изнутри и не давал никому загнать в клетку? Растворилась, пропала, сгорела где-то рядом с ним — и Лирен уже не понимала, где заканчивается злость и начинается зависимость. Надеялась перерасти, забыть, вычеркнуть, но увы, помешалась, забылась, обещала себе, клялась, но не смогла. Не смогла устоять перед мужчиной, который сумел. Справился, хотя она — проиграла. Надо бежать. Лирен вскочила, заметалась по комнате, из угла в угол, вещей почти нет, а те, что есть — куплены Карном, к черту, порвать и выбросить. Придумать, где спрятаться, куда сбежать, в какую дыру забиться, чтобы не нашел, не достал клещами, стальной рукой Магистериума. Пешка, которой не жалко пожертвовать, жертвует собой сама — в окно, за борт, чайкой вниз, быть убитой в Нижнем или сгоревшей в Разломе, по крайней мере, хотя бы это она может решить сама, лично, без давления и выкрученных рук. Аверрис проверила кинжалы, закрепив получше, открыла окно, примеряясь, догадываясь, получится ли, или лезть на крышу, падать, карабкаться... Стук в дверь рассек тишину, катаной, метким росчерком. Лирен не сразу поняла — показалось, бред, издевка, проделки Сайлена, перебирает, перемалывает, выдумывает, не он, не он. Но стук повторился — тише, неувереннее, словно тот, кто стоял за дверью, боялся, сомневался, собирался с силами. Идти или нет? Бежать или приближаться? Как выбрать, если всем своим cуществом чуешь за дверью мужчину — холодного, желанного, такого нужного, что дышать тяжело, колени дрожат, подкашиваются, не держат, не слушаются, предают, руки тянутся, пальцы смыкаются на холодной ручке — и дверь открывается? Аверрис не помнила, как сделала шаг — ноги сами, не слушались, с трудом, через отвратительно, не хочу, боюсь, тенью скользнув к двери, потеряв всякую гордость, жалея — или нет? Как открыла дверь, одной ногой за окном, за пределами дома, его дома, где все — чужое, родное, мерзкое и приятное, стояла на пороге, ещё не зная — уйти обратно или выпасть наружу, в коридор, в пропасть, из которой нет возврата. Ашриэль, бледный, с темными кругами под глазами, опирался на косяк, руки безвольно висели вдоль тела, не знал, что делать, куда деть, как заставить не тянуться, не сжимать, не целовать, перечеркнув нельзя и прощай. Он смотрел — не отводил взгляд, и в глазах было так много, тихий шепот на ухо, одними губами, щекоча, будоража: я сделал тебе больно, и это меня ранит, я хочу все исправить, но не знаю, как. — Какого черта тебе здесь нужно? — выплюнула Аверрис, лихорадочно просчитывая, как быть дальше — выскальзывать, бороться, просить, драться, не отпустит сам, закует в цепи, только цель важна, остальное — пыль под ногами. — Я... — запнулся Ашриэль, неготовый, уставший, лишенный привычной спеси, выбила, вычеркнула, лишила, послушная-кукла-в-костюме-магистра. — Могу я войти? — нужно, сложно, тошно, но необходимо, для всех. — Нет, — огрызнулась Лирен, вцепившись в дверь так, будто от этого зависела жизнь, если отпустит — ворвется, сломает, заберет, сделает больно, убьет, а она не хотела умирать. — Лирен, я виноват. Мне не хотелось сделать тебе больно. Пожалуйста, впусти — и мы поговорим. Честно, без уверток и глупостей — я обещаю. Ашриэль не стал дожидаться разрешения — вошел, а Лирен стояла, не в силах пошевелиться, выдохнуть, оттолкнуть, ударить, закричать, выбежать, потому что тело не слушалось, вопило: наконец-то, наконец-то, наконец-то. — Когда я говорил, что мы никогда не будем вместе, я имел в виду... — Как же я тебя ненавижу, Ашриэль Карн. Мужчина дернулся так, будто эти слова действительно ударили. И Лирен вдруг стало еще больнее от того, как виновато он смотрел. Аверрис не выдержала первой, бросилась — не думала, не решала, вцепилась в плечи, вжалась, зарылась лицом, и все, что было до — боль, страх, прощай, уходи, не надо, — рассыпалось, сгорело, исчезло. Осталось только это — руки, обхватившие талию, прижали так, что затрещали ребра, не дышать, не дергаться, растворяться, губы, прилипшие к губам, языком между, в горло, проглотить, слиться, до крови прокусывая, тело в тело, вбитое грудью в грудь, нога к ноге, притираясь, облизывая, еще чуть-чуть — и начнется пожар, без горючего, лишь трение, безумие и капля отчаяния. — Я ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу, — шептала, отрываясь, но снова пойманная в рабство чужих губ, подчиненная, усмиренная, и аномалия разливалась пеклом внутри, или это страсть, вулканом, бомбой замедленного действия, лизала кожу, ты-потеряла-разум, так хорошо, так хорошо. — Я это заслужил, — он говорил это спокойно, но руки дрожали. Лирен заметила — и внутри что-то болезненно перевернулось. зарывается в волосы, обнимает, заползает под ткань, трогая, неистово, покрывая кожу обуглившейся краснотой, несмело, но с каждым мгновением распаляясь. Лирен помогала, расстегивая корсет, отбрасывая в сторону, укладывая руки туда, где так хочется почувствовать силу, беззастенчивые пальцы, легкое вращение, почти до боли, смелее, требовательнее. Выгнулась, впуская, подставляясь, чувствуя, как мир сужается до тела, прижатого, сшитого, не разобрать, где он, где она, не разъединить, слиплись, проржавели, не разделить вовек. Губы скользят по шее, ниже, к ключицам, оставляя мокрый след, едкий, отравляющий, кипящий, бедра, руки, еще ближе, нет ни воздуха, ни сомнений, дистанция стерта в пыль, рубашка отброшена, корсет стянут, воздух холодит наготу. Теперь уже он спускается ниже, почти на коленях, языком по животу, запуская мурашки, ниже, ниже, стягивая брюки, торопливо, галопом, словно смерть, вот она, за порогом, не надышишься, не успеешь... — Скажи это, — Лирен схватила Ашриэля за волосы, грубо, дико, поднимая с колен, каблуком в бедро, будто не тонет, а тянет руку утопающему, вольная, как ветер. — Ты нужна мне, — шипит, покусывая, продвигаясь вперед, зубами вырывая свой лакомый кусок, сумасшедший, потерянный, найденный. — Ты нужна мне, очень нужна. — Нет, не это, — снова дернула за волосы, поднимая лицо к своему. — Ты знаешь, чего я жду. Говори или проваливай! — ненавижу, ненавижу, ненавижу, люблю. — Я... тебя... — шепнул, запнулся, замолчал. Смотрел так, будто сам не верил, что сейчас скажет это вслух. Лирен, не дожидаясь, зло дернула на себя, на пол, спотыкаясь, набивая шишки, падая, но не чувствуя боли, умирая, теряясь, переворачиваясь, сверху, в тиски, над поясом, упираясь в твердое и горячее, надавливая, проверяя рукой. — Люблю, — выдохнули оба, и провалились друг в друга.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!