Часть 7
13 июня 2026, 02:41Ашриэль приходит в себя до смешного быстро — он слишком упрям, чтобы позволять отраве управлять собой, даже если та сковала мышцы цепями-путами, разорву, не поморщусь, не подчинюсь, как бы не хотелось. Мир вплывает в сознание мутными пятнами — холодный пол, кровать на металлических ножках, рубашка, скомканная, расхристанная по дереву, запутавшиеся в ногах брюки, боль под челюстью, что еще недавно обжигала лава поцелуев, заботливо накинутый сверху плед. Карн чувствует сквозняк, холодящий бок, и осознает, что Лирен нет. Даже не верит сначала, оглядывается, суетится, куда запропастилась, в самом деле ушла, бросила, не оставив ничего, только запах, отпечаток, воспоминание, врезался в виски, не изжить.
Ему что, все приснилось?
Нет, не может быть.
Память вползает в голову раскаленными щипцами — вот они на полу, Лирен сверху, слились, соединились, вот он забирает контроль, придавливает, вбивается, словно может еще командовать, вот дрожат, переполненные, разбитые, от чувств или потому что, вдвоем, вместе, вот кладет голову на ключицы, она гладит, ласково, будто не вонзит нож в спину следом, а потом... укол под челюсть, скользит по щеке, словно извиняется, он погружается в мрак и тонет в пустоте.
Ашриэль зажмуривается, но картинки не исчезают — вот его пальцы переплетены с её, прижаты к полу, вот она кончает, выгибаясь, и он следом, потому что не может иначе, стискивает, сжимает, мир взорвался, горит, плавится, и я вместе с ним. Потом память делает трехэтажный кульбит и сжимается в точку, но Карн упрямо терзает ее, вспарывает, обыскивает. Ищет доказательства того, что его самый страшный кошмар, лезвие-бритвы-по-запястьям, наконец-то исполнился. То, чего боялся, от чего убегал, воплотилось, живое, болезненное, я и не знал, что могу чувствовать так.
Лирен Аверрис оказалась именно такой, какой Карн ее представлял — изворотливой рыбешкой, что выскользнула из рук, стоило на секунду замешкаться, еще и плавником хлестанула, будешь знать, как впиваться удочкой. Пиранья, сожрала и выплюнула. Она ушла — нет, не просто ушла, пнула, вонзилась иглой в гладкую кожу, забрала с собой часть его сердца, которое, как оказалось, может чувствовать, привязываться, болеть. Отобрала последнюю надежду истребить бесконечное одиночество, как-мне-теперь-без-тебя.
Карну должен был злиться, должен. Это правильно, нормально, очень по-человечески — злиться, когда тебя предали, обманули, всадили нож в спину, прикрываясь нежностью, запутываясь в одежде, шепча твое имя в лихорадочном бреду. Топать ногами, сжимать кулаки, выплевывать проклятья, натягивать штаны, судорожно стискивая ткань, сейчас-сгорит, и пускаться в погоню.
Он должен найти ее, схватить за горло, прижать к стене и прошептать — нет, выплюнуть в лицо: «Ты думала, можешь просто взять и уйти? Нет, милая, так не пойдет. Я найду тебя, где бы ты ни спряталась, вытащу за шкирку из любой щели. Отвечай, как ты посмела?»
Но Карн не двигается.
Сидит на полу, смотрит на плед, который накинула на него — заботливая, будто не засунула руку в грудь и не покопошилась там, раздирая дыру. Притворилась, что может заполнить, вылечить и спасти, а потом — р-раз, вырвала с мясом, оставив только зияющую пустоту, не-зашить-не-залатать, хоть ты тресни.
Будто это могло что-то изменить.
Будто эта непрошенная забота осветила бы непроглядную мглу ее предательства и повернула время вспять. Будто Лирен осталась бы рядом, не выдернув себя из его объятий, как иглу из вены, дербаня кожный покров. Будто в груди у Ашриэля не появилась бы рваная рана, не сшить, не заживет, останется.
Ашриэль несколько раз моргнул, протирая уставшие глаза — приходил в себя или надеялся, что это страшный сон? Влез в голову липкими щупальцами, одурманил, нашпиговал ужасом, сейчас-все-закончится. Так хотелось открыть глаза и увидеть Лирен рядом — сопящую, с волосами, разметавшимися по его груди, приоткрытыми губами, выпускающими хриплое дыхание, руками, окутавшими пленом-коконом, беззащитную, близкую, родную. Почувствовать тяжесть тела, обвести пальцами следы безудержной страсти и легонько поцеловать в уголок губ, обещая, напрашиваясь, умоляя.
Но ее нет.
Он закрыл глаза, надеясь, что когда откроет — она появится, вынырнет из темноты с своей наглой ухмылкой, прошипит: «Что, Аши, скучал? А я говорила, ты без меня не можешь». Но комната пуста, только сквозняк холодит спину, а предательский плед не греет — колется, напоминая, напоминая, напоминая, снова и снова.
В голове — её голос, шепчет в губы, Аш-ри-эль, не имя, выдох, мольба, обещание, не сдержала, обманула, предала. А он надеялся, доверился, падая спиной вниз, вдруг останется и поймает, но нет — ушиб, разбитая голова и твердое, пронизывающее проволокой ощущение — никто не остается. Разве ты забыл?
Ашриэль всегда это знал — кому нужен выброшенный на помойку щенок, неугодный даже собственным родителям? Он знал, заучил как отче наш, шрамами на подкорке выжег: ты никому не нужен, псина портовая, никто никогда тебя не полюбит. Помнил каждую секунду, день, год, учился не верить, не надеяться, не открывайся, прилетит, как пить дать прилетит, когда меньше всего ожидаешь. Но все равно повелся, доверился, подставил живот в надежде на щекотку, а прилетел пинок, обидный, унизительный, чего разлегся.
Почему он поверил, что в этот раз все будет иначе?
Карн привык к предательствам — он весь состоял из интриг, шрамов, боли, подножек, уколов, удушливой борьбы за право существовать. Бил, резал, кусал, не жалел и всегда — всегда ждал подвоха. Даже с Иветт Ашриэль старался лишний раз не поворачиваться спиной и невольно вздрагивал, стоило ей погладить в районе лопаток. Даром что тело взрослого, внутри — тот же брошенный мальчишка, голодный, одинокий и никому не нужный.
Годы в подпольных боях выбили у Карна на подкорке истину: удар прилетит, откуда не ждешь, и тот, кто кормит и улыбается — главный мучитель. Он ждал удара, всегда ждал, каждую секунду своей идеальной, фальшивой жизни караулил этот неизбежный пинок.
Но Лирен...
Чертова Лирен обошла всех.
Подошла так близко, как не смел никто, просочилась под кожу, влезла под ребра, обернулась вокруг сердца узелком, стиснула, овладела. Дышала в губы, ласкала, баюкала, усыпляла звериную бдительность, набатом вместо пульса, приучила скулящую псину к теплу, к рукам, губам, телу, а потом провернула иглу под челюстью. Победила — остается только похлопать такому оглушительному успеху.
— Дурак, — вырвалось у Карна, хрипит, кашляет, молит, себя не узнает. — Старый наивный дурак.
Ашриэль ударил кулаком в пол — раз, другой, третий. Ему не больно — потому что внутри уже расползлось щупальцами, сковало, овило разломом, не заглушить, не скрыть, не перекричать. Пальцы разбиваются в кровь, но Карн не останавливается, бьет снова и снова, будто может выкорчевать из себя чувство, вытрясти, выплюнуть, вырвать с мясом, боль или любовь, обеих сразу.
— Зачем, — шипит сквозь зубы, обращаясь к пустоте, что обступила и смотрит, насмехается. — Зачем ты сделала это? Зачем искушала? Зачем позволила открыться, если знала, что сбежишь? Зачем гладила по лицу, шептала нежности, смотрела так, будто я — единственный?
Зачем, зачем, зачем?
Зачем гладила по лицу, будто прощалась? Зачем целовала так, будто правда любила?
А в ответ — только тишина, насмешливая, горькая, как-мне-это-пережить. Лирен молчит, ее здесь нет, она унесла нужные слова с собой, спрятала под языком, заперла, на семь замков, не скажет, не признается, не отзовется, больше никогда.
Ашриэль не знал раньше, что смерть бывает такой — сердце бьется, упрямо, по инерции, но кажется, что грудную клетку выскоблили дочиста, опустошили, ненужное-между-ребер. Жив, дышит, моргает, но будто назло, вопреки, просто потому, что нет сил упасть и разбиться, хотя так хочется.
Карн копается в себе, упорно, с пристрастием ремезаров, ищет злость, что должна кипеть, заливать желудок лавой и оставаться пеплом на языке. Должна быть — привычка, рефлекс, инстинкт, вторая кожа, ударь-первым-не-будь-слабаком. Но внутри — ничего, будто Лирен ушла и забрала все с собой, воровка, впитала в кожу, слизала языком, стиснула зубами, оторвала, присвоила.
Больше всего на свете Ашриэль мечтает упасть в спасительную красную мглу ярости, но никак.
Он должен хотеть рвануть следом, схватить за шкирку, прижать к стене, вытрясти: как ты посмела, после всего, после того, как мы, как я, как... Внутри должно рваться, гореть, поднимайся, бей, кусай, догоняй, доказывай ты не имеешь права проиграть.
Но ничего.
Ашриэль копается дальше, упорно, роет землю зубами, требует: ну где ты, злость, когда так нужна, когда умираю как хочу сдаться, но не могу. Но то, что он находит — гораздо хуже, опрокидывает, переворачивает, кричит. Не ври себе, Аш-ри-эль, ты не злишься, там, на дне, под обломками я-всегда-прав-я-всегда-сильнее, лежит кое-что иное — липкое, тошнотворное, отвратительное, смотри, смотри, не отворачивайся.
Ты ее понимаешь.
Карн не верит сначала — наверняка это слабость, остатки снотворного, сейчас выверится, он протрезвеет и окстится. Но голос становится громче — его голос, прорезавшийся из самых глубин, будто звук прибоя из морской раковины, тонкий, срывающийся, но настойчивый.
Я ее понимаю.
Лирен, ты такая же, как и я.
Как можно злиться на собственное отражение?
Как ненавидеть ту, что совершает твои же ошибки?
Ашриэль четко осознает — не сумеет разозлиться как следует, и это он, заводящийся по мелочам, взрывающийся от неосторожного слова, когда внутри кипит и просится наружу. Сколько ни пробуй — рука не поднимется, слова застрянут в горле, на буквы рассыпавшись, сердце дрогнет, чувствую, как она свернулась клубочком вокруг и греет.
За что наказывать ту, что бежит также, как Ашриэль бежал всю жизнь? Сейчас Карн видит ее насквозь — Лирен скрывается, надевает доспехи, прячет больное, уязвимое, не-тронь-иначе-умрешь, притворяется несгибаемой, хотя на самом деле — не кремень вовсе, воск, податливый, хрупкий, наступи — и раздавишь.
Такой же, как и я.
Он твердо осознает: бежать — не надо. Воду в ладонях не удержать, все равно расплещется, как ни старайся, просочится сквозь пальцы, так уж заведено.
Не беги за ней, не ищи, не доказывай, что сильнее.
— Почему? — шепчет Карн в пустоту, и голос ломается, потому что тело уже знает ответ.
Потому что Лирен сама захотела уйти. Потому что это её выбор — уйти, перерезав нить, протянувшуюся между вами. Перевари и проглоти, не подавившись.
Сеньор Карн, всю жизнь боровшийся, зубы-пальцы-кулаки, должен смириться. Это единственное, что он умел — бороться до зубовного скрежета, мстить, наказывать, за шрамы на спине, за поруганное детство, за одиночество-лучший-друг, за нелюбовь, впитавшуюся в слюну жгучей кислотой. Умел добиваться своего — силой, хитростью, как угодно, выгрызал победу, выбивал признание, вытаскивал себя со дна, даже если давно списали со счетов. Таков он, Ашриэль Карн — настырный, как портовая крыса, упрямый, как старый пес, который знает: если не ты — то тебя.
Он привык брать то, что ему нужно.
Но Лирен нельзя взять силой, нельзя выбить, выгрызть, выторговать. Можно только принять и отпустить — отпустить потому, что шторм не заковать в цепи, не удержать в клетке, не приручить.
Она — шторм. И все, что Ашриэль может — стоять на пустом причале, смотреть на горизонт и надеяться, что ветер однажды принесет ее обратно.
Он, ничего не знавший о любви, не ведавший, не наученный, твердо понимает: любить — значит отпустить, ослабить мертвую хватку, не тащить за собой на аркане, даже если без нее — не выживешь.
Любить — это когда она уходит, а ты остаешься, потому что смиряешься с неизбежным.
Не-об-ра-ти-мо.
Глаза жжет, и Карн чувствует толщу непролитых слез — он не плакал с детства, лет с десяти, когда понял, что остался один против целого мира и научился сжимать кулаки, изворачиваться и не просить пощады. Но сейчас что-то подкатывает к горлу, острым комом, не проглотить и не выплюнуть, застряло, мешает вдохнуть.
Сеньор Ашриэль Карн умер.
Его больше нет. Нет этой маски, металлического скафандра спрячусь-от-мира, нет брони, выкованной из десятилетий боли и унижений, нет ровного холодного голоса, мне-все-нипочем. Из растерзанных на кусочки лат, расплавленных, течет по пальцам, выглянул Элиас Вейн, голый, исцарапанный, несовершенный. Босой мальчишка из трущоб, который никогда не умел просить, только брать, выгрызать, выживать, всем смертям назло.
— Ненавижу тебя, — шепчет Карн, не зная, кому — себе или тому мальчишке, что живет внутри, смотрит внимательно, не отворачиваясь. — Презираю.
Но ты — это я.
Я — слабый.
Я — живой.
Карн поднимается медленно, будто ему не тридцать с небольшим, а все сто. Находит рубашку, натягивает кое-как, застегивает пару пуговиц — на большее сил не хватает. Шнурует ботинки, второй тяжелее первого, пальцы не слушают, соскальзывают, деревянные, непослушные — лишь бы не развалились на ходу. Подходит к окну и будто видит силуэт Лирен, растворившийся в дымке рассвета, близкий, притягательный, но чужой, не поймаешь, смирись.
— Живи, Лирен, — говорит Ашриэль тихо, обращаясь к пустоте, что перестала смеяться и будто воплотилась в сожаление, разливающееся тонкой полоской солнечного света. — Живи и будь счастлива.
Карн упирается лбом в холодное стекло и будто видит, что где-то там она, бежит, сливаясь с тенью подворотни, не останавливаясь, не жалея, не оглядываясь.
Правильно, не оглядывайся. Иначе я не выдержу.
Его бесконечный монолог прерывает стук в дверь — пальцы ритмично скользят по дереву, скорее ради приличия, нежели реально спрашивая разрешения. Ашриэль легонько дергается — вдруг она вернулась, окстилась, притащилась, понурив голову. Сердце пропускает удар — он почти верит, почти распахивает дверь, уже готов, тянет руки для объятий, я прощаю, только останься.
Дверь со скрипом открывается, но в комнату, вопреки фантазиям , врывается Сайлен, окруженный какими-то бумажками. В свежем костюме, будто на свидание собрался, пижон, а не в гости к опальной контрабандистке, которая, кстати, принадлежит не ему.
И не тебе, Ашриэль.
Никому.
— Зверюга, привет. Я тебе сейчас тако-о-о-е расскажу! Надеюсь, ты оде...
Картограф затыкается, захлебывается словом, так и не произнесенным, округляет глаза, сейчас выскользнут из орбит и поскачат по полу, прямо к ногам дражайшего начальника. Кажется, Сайлен не ожидал увидеть в комнате Лирен Карна, да и какого — вымотанного, с едва застегнутой рубашкой, окровавленными костяшками пальцев, капает на брюки, и темными следами на шее — это что, засосы, или следы борьбы? К счастью, воротничок рубашки скрывает многое, но Сайлену и того достаточно — он лихорадочно улыбается, переступает с ноги на ногу, как ребенок, оказавшийся в эпицентре родительской ссоры, косится на разгромленную спальню и суетливо лепечет:
— Вы что тут, дрались, пока добропорядочные граждане спали в своих кроватках? Или... Где вообще Лирен?
Ашриэль поворачивается, но смотрит сквозь — в эту секунду ему нет дело ни до экспедиции, ни до Разлома, лишнее, суетное, былое. Об исследованиях пекся Ашриэль Карн, что скончался пару часов назад. Новый, спасенный из под обломков, не хочет ничего, кроме постели и десяти часов беспробудного сна.
— Где Лирен? — переспросил Сайлен, нервничая, голос тоньше обычного. Кажется, дело плохо, как бы до греха не довели, не поубивали друг друга, юродивые, что делать-то теперь, куда бежать.
— Сеньориты Аверрис здесь нет, и больше не будет. Судя по всему, экспедиция откладывается до тех пор, пока мы не найдем нового капитана, — отчеканил Ашриэль, по привычке притворяясь стальным. Не расскажешь же Сайлену, что сеньора Карна больше нет, умер, растворился в вечности, истек кровью на холодном полу, захлебнулся в луже собственного доверия, выпила до дна, а потом ушла, не оглянувшись.
Сайлен стоит с открытым ртом, глаза бегают, скользят по лицу начальника, перепрыгивают на разбитые костяшки, оттуда — на следы на шее, поразительно похожие на удары губ. Не знает, что спросить — где Лирен, что случилось, кто это сделал, почему ты такой?
— А теперь прошу меня извинить.
Слова падают тяжело, оседают пылью на развороченных внутренностях, не склеить, не вернуть. Ашриэль делает шаг вперед, разрушая оцепенение, легонько толкает Сайлена плечом, обходит и скользит устало по коридору, оставив картографа позади.
Ее больше не будет.
Для тебя ее больше не будет.
Смирись.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!