Сон третий
4 апреля 2026, 04:36Дремота дробила ночь на осколки, и время дробилось и множилось в них, словно в осколках зеркала. В одном из них я видел линии скринсейвера. Но стоило увеличить масштаб, как эти линии превращались в трамваи, которые под пафосную, как в кинохронике, музыку поднимались к поворотному кольцу. Поднимались неровно, толчками, потому что кольцо было намного короче, чем этот трамвайный поезд. Поэтому поворачивая, трамваи вытворяли вообще что-то немыслимое: разворачивались поперек рельсов, становились гармошкой, елочкой, чтобы уместиться. Но благополучно завершали разворот и начинали спускаться по склону холма.
Отследив их маршрут, я и в самом деле увидел холм. Песчаный, на таких почвах хорошо растут сосны. Ни одной сосны я не видел, только корни - рельефные, гладкие, похожие на вены на стопах подростка. Много корней. Это включило сигнал тревоги. Такие холмы часто встречаются в тех краях, где я вырос. А вот там, где я живу сейчас, их нет. И я не совсем понимал, как попал сюда и как буду выбираться.
Там, где я сейчас живу, такие корни можно увидеть в эвкалиптовой роще. Но эвкалиптовая роща - это только звучит романтично. На самом деле у эвкалиптовых рощ вид довольно мусорный из-за гладких ободранных стволов и отсутствия подлеска. Эвкалипт - дерево агрессивное, злое. Те бактерицидные вещества, которые выделяют его листья, что для нас лекарство, то для других деревьев - яд. Где растет эвкалипт, там другие деревья не выживают.
А еще здесь мимоза-акация – совсем не те ровно подстриженные кустики вдоль тротуаров, на которых растут мелкие желтые цветы-«собачки», сладковатые на вкус, мы их в детстве срывали и надкусывали, как семечки. Акация здесь – это заросли темно-зеленых глянцевых невероятно прочных ветвей со страшными колючками. Такой прут никаким ударом сломать невозможно. Прут мечты! И мне всегда хотелось видеть его именно в твоей руке, понимаешь?
Все это я рассказывал своей «летчице», с которой мы вновь встретились, но уже в другом осколке сна, и вновь она назвала меня «зайчик». Будто бы, прошло еще несколько лет, мы с ней едем в трамвае, из окна - вполне сносный вид на какие-то ультрасовременные недоконченные постройки, нечто вроде цирка в Свердловске… Кишки! Ну, конечно, это город Кишки. – «Вы в этом году где отдыхаете?» - «В Кишках». Чумазый мальчишка, выдувающий пузырь из жвачки на грязное стекло трамвая, а затем вбирающий его обратно в рот - ее сын. У нее по-прежнему восьмилетний сын. Или это я теперь ее сын?
Между тем с городом произошли какие-то странные изменения, и впечатление от этих изменений гораздо сильнее, чем от порки, которая уже состоялась - во сне я знал это совершенно точно. От нее осталась в памяти одна только «неприятная» часть. Но вспоминаю о том, как я задыхался от боли, и с каким ужасом ждал я очередного удара, и меня буквально захлестывает волнами какого-то невозможного счастья: свершилось! Ведь свершилось, я рассказал ей. И про детство, и про Москву, и про все мои тайны она теперь знает, да? Да?.. Целую ей руки, заглядываю в глаза:
«Так ты?»
«Да!»
«И тебе не противно, нет? Тебе не противно?..»
- Сготовил себе мясо, а оно оказалось сырым. - торопливо жаловался я ей. - Понимаешь, дело даже не в том, что это вредно. Дело в том, что это невкусно. В этом нет никакого вкуса. Это просто розовая слизь, если хочешь знать!
- Просто ты дикий, - сказала моя подруга. – Тебе надо жить в кабинете, писать книги и спать на стульях, довольствуясь кукумарией в томатном соусе и случайными женщинами.
…А семья - еще более странное ощущение - словно ласкаешь труп. Если только закрыть глаза и согреть своим собственным телом…
Обычно, как приезжаю в Москву, - раскладываю в комнате сына свои тетрадки и сижу, жду, пока не позовут, хотя точно знаю, что не позовут. И в целом можно сказать, что тот человек, который приезжает к ним тосковать и который зовется отцом своего четырехлетнего ребенка, им совершенно не интересен. Покормили? Так они и любого негодяя бы покормили. Сижу, и меня становится меньше, меньше, меньше… Хочется, чтобы вошли и застали меня непременно пишущим. Но еще больше хочется, чтобы увидели меня мертвым.
Накануне в пошлость их повседневного существования капнули немного вещества трагедии. Теща играла на компьютере, а сын возился на полу с одним из своих монстров, и какой-то рычаг у него закатился под стол. Теща пыталась дотянуться до него, от напряжения левое плечо и грудь ей свела судорога, которая перешла в ишемический приступ, и она потеряла сознание. Мы с женой целый день мотались с ней по Москве, а вечером даже посидели вдвоем за бутылкой Мerlot, как в прежние времена, доведя откровенность до неприличия и забавляясь этим. Я все повторял: «Мир сошел с ума. Надо же! Одни семьи в результате развода погибают, другие размножаются делением».
«А ты мне изменял?» – спросила она.
«Как тебе сказать. Если понимать измену, как любовь к другой женщине, то нет. Но если измена – это когда спишь с женщиной, на самом деле представляя себе…»
Взор мой заволокло. Вспомнилось, как в самом начале нашей совместной жизни я не пускал ее в ванную, где она хотела намылить мне спину. Жена не могла понять, почему я ей не даю выполнить простое действие, которое от веку предписано, ведь это так естественно! Я же стремился не повторить своей иркутской ошибки с летчицей. Тогда она пошла на принцип, и начала колотить в дверь. Мы оба смеялись, но я чувствовал, что игра зашла уже слишком далеко. Она сказала: «Ах, так!» И выключила мне свет. Я помедлил немного, потом сказал: «Ну, хорошо», и впустил ее. Вода была темной и непрозрачной от шампуня, там было полно пены. Она вошла, начала мне тереть спину, и не сразу заметила, что я в плавках, которые успел натянуть, пока она баловалась со светом. Я – хохотать, она – в слезы:
«Дикий! Все равно дикий!..»
И сейчас я вновь чувствовал, что запутался в речевых джунглях, перепрыгивая с одной лианы на другую; подцепил смысл, обратный тому, который хотел. И сквозь ее улыбку уже просматривалась растерянность и нешуточная обида. Но она засмеялась и пошла укладывать сына спать. Я вышел в подъезд и набрал номер мобильного телефона Регины. Номер молчал. Когда я вернулся, то обнаружил, что жена лежит на моем матраце без сил. Я кашлянул, она не отреагировала. Тогда я осторожно сказал: «Э-э-э-э…», хотя знал, что расшевелить ее в состоянии усталости – дело безнадежное. Она слабым голосом попросила меня переждать на ее диване, пока сын не заснет. Я так и сделал. Потом и она туда легла, засмеявшись: «Ты, если решил меня прогнать, прогони сейчас…»
А утром – привела его. Своего нового «друга жизни», не дождавшись, пока я уеду из Москвы, хотя я ведь просил. Этот «друг»… Весь какой-то скользкий, незаконченный. Похож на меня, как отражение в самоваре. Рот недозакрыт, глаза недооткрыты, ноздри недораздуты, и говорит не отвердевшим телячьим голосом. Знаешь, эти московские мальчики, для которых высшая точка цивилизации – 1983 год, когда в Москве было все, а мы, жители города Мухосранска ездили туда за колбасой, и нас вылавливали из очередей работники московского КГБ.
Но я тоже хорош. С чего я взял, что если первым заговорю с ним, то он ответит? Надо помнить: в нем другая кровь. Он просто заполнен другим веществом, наподобие того, что заполняет брюшко черного таракана. И если его раздавить, будет много грязи, очень много.
А самое интересное, - что мне даже не противно. Душа моя не кричит, мне не хочется никого убить, я вообще не вижу в этом ничего, что перевесило бы выгоды нашего совместного проживания в Москве. В целом, вел себя достойно, только очень слабел. Сижу, а в голове - Бух! Бух! Бух! Вот сейчас поднимусь и скажу. Поднимусь и скажу, зная точно, что буду ловить потом на себе их взгляды: «ну, вот, он это сказал». – «Ты видела, что я был в аду? Не видела? Очень хорошо. Тогда позволь задать тебе только один вопрос: ТЫ ВИДЕЛА, ЧТО Я БЫЛ В АДУ?!»
Нет, ты не видела. Ты не слышала то, что слышал я, засыпая. Я слышал свой собственный стон. Этот стон происходил от воздуха, задержанного в легких. Потому что, мне вдруг пришло в голову: а за что, собственно, я себя приговорил? Чего ради рвусь что-то доказать людям, мнением которых не дорожу и которые смотрят на меня, как смотрели бы родственники убитой старушки на Раскольникова, вздумай тот заглянуть к ним в гости.
Самоубийство – грех, да. Но если невмоготу, если я непрерывно испытываю боль в груди – чисто физическую боль, словно мне сломали ребро, и трудно дышать, значит, по-настоящему задержать дыхание сейчас мне будет не больно. А если я к тому же устал и хочу уснуть, то почему бы мне не заснуть? Вдохнуть глубоко сорок раз подряд и не дышать. Сейчас это легче сделать, чем в любой другой момент моей жизни. Может быть, я так и усну с задержанным дыханием, и тогда это будет не самоубийство, а как бы вопрос, деловое предложение. Если Бог захочет, то пусть приберет меня.
Ничего этого моя бывшая жена, естественно, не видела, она играла на компьютере, а рассказать ей этого, я не мог, как не мог пересказать сон, который приснился. Переход из комнаты в комнату, потом какая-то стенка, которую я должен был прострелить. Стакан с прозрачной, а главное – абсолютно безвкусной жидкостью, которую я должен был выпить, чтобы она и мой сын получили страховку (а они ждали).
- А папа скоро придет?
- Папа занят.
Я подозвал их и попросил другой стакан. Какое-то в этом было лукавство. С одной стороны, любопытно узнать, что видит душа в последний момент, когда уже распадается поле сетчатки. Но ведь, когда будет допит последний глоток, некому будет проявлять свое любопытство!
Ложь оседала на роговице глаза, и тяжело было смотреть. Я сделал еще усилие и увидал ложь свою в виде крыльев – белых и мосластых, как у чайки. Они выглядывали из окон, как провисшее на веревке белье, а кончики их, не умещаясь в коридоре, расходились стрелами и блестели на солнце, словно крылья Ан-26.
«Нет, - подумал я, - все не так. Ведь ложь бескрыла. Она не способна к полету. Почему тогда крылья, причем здесь крылья»?
И тут меня осенило: самолет! Вот, в чем суть: я должен был удержать его в воздухе, упираясь руками в переборку салона, от этого зависела моя жизнь и жизнь сотен пассажиров. Но я чувствовал, что не удержу, и мы падали - как малые дети летят с горы, полные ужаса и восторга, зная, что страшнее этого сейчас ничего нет. Но в конечном счете окажется самым страшным - прожить отпущенный тебе срок, так этого и не испытав.
И тут я услышал стон. Это воздух со стоном вышел из меня. Оказывается, я успел задремать и увидеть сон на одном дыхании - без свежего воздуха, но дыхание восстановилось во сне. Бог почему-то не захотел меня взять.
Наверное, это плохо, что я общаюсь со своим сыном, когда мне так холодно. Ни с кем нельзя общаться, когда так холодно. Ведь, если я греюсь, значит часть моего холода он вбирает в себя?
«Папа, не уходи!»
А я все время, в-сущности, молюсь за него. И все мои мысли о нем – молитва о том, чтобы c ним все было не как со мной. И все то хорошее, что во мне от слабости, - чтобы в нем было от силы. Из-под своего чуть увеличенного лба он так смотрит… Словно он не в детстве, а в забытьи. И вот-вот очнется от забытья, как женщина от наркоза, - увидев, что вместо лечения ею воспользовались. И скажет: «я дан был вам…» Для того ли, чтобы вы в беспомощноcти моей, словно ребенком тешили себя тем, кто был нужен вам лишь для того чтобы было, кому сказать: «Ты мальчик, тебе предписано».
- А скажи, - обратился я к летчице, возвысив голос. – Скажи, можно смотреть в такие глаза, видеть в них свое отражение и знать, что вот этот человек – большую часть времени, когда он один, проводит как бы не в своем теле и даже не в своем возрасте, сам с собой разговаривая не своим голосом? Что дома у него хранятся картинки, за которые не только любой нормальный человек, зная или не зная, в чем дело, вправе плюнуть ему в лицо, но элементарно можно сесть в тюрьму. В тюрьму меня посадить, понимаешь ты это?!
Нет, ты не понимаешь. В ночь перед вылетом в Москву я лежал… Обычно я так лежу, жду, когда все заснут, а потом выхожу на кухню - пить воду из носика хозяйского чайника. День, когда хозяева квартиры меня за этим застукают будет днем последнего и решительного моего позора. И тогда моя неприязнь к ним, может быть, сменится чем-то другим – по закону неизбежности парадоксов в том странном существовании, которое я веду. Постой. Я опять не о том. Помнишь, была такая игрушка, похожая на часики: три дробинки под стеклом надо загнать в три дырочки, а дробинки катятся прочь... Так и мысли мои, - только подхожу к главному, они разбегаются. Короче, в ночь перед вылетом в Москву, я решил уничтожить все, что нарисовал, весь мой фонд картинок общим объемом в тысячи мегабайт.
- Что за картинки? – заинтересовалась моя подруга.
- Так. Иллюстрации к тому, что я всю жизнь искал в библиотеке. Я тебе не рассказывал, как в детстве разрисовывал задницы у кукол моей сестры красным и синим фломастером? Ну, глупость, в общем. Или болезнь. С появлением Интернета мои рейды по библиотекам и прочесывания стеллажей закономерным образом прекратились. Интернет стал логическим их продолжением. Журналы «Волга», «Урал» и «Сибирские огни» куда-то исчезли, но их роль взяли на себя сайты с картинками, и к проблеме, как скрыть следы на теле, добавился страх, что эти картинки попадутся кому-то на глаза. Неудивительно, что, когда я их уничтожаю, то чувствую себя, словно тифозный выздоравливающий. Ведь если даже я сейчас попаду под машину, без меня их никто не увидит!
Причем, в тот раз, накануне вылета я был так уверен, что все закончилось, что просто не понимал: а раньше-то - что мне мешало это сделать?
И тут меня вновь затянуло.
Нет, это даже интересно: теперь-то зачем?
Причем, что самое удивительное, не могу вспомнить какой-то особой внутренней борьбы. Мне не нужно было, как отцу Сергию у Льва Толстого, топором рубить себе палец. Просто некая «программа-резидент» в системных файлах моего мозга в очередной раз перенаправила мои благие намерения на какой-то самопальный поганенький браузер, бродить по которому все равно, что искать романтических приключений среди прошмандовок на Курском вокзале.
Одно непонятно. Когда в компьютере троян подменяет мне homepage, владельцу «левого» браузера ведь капают какие-то денежки, не так ли? Но из какого интереса действует «резидент» в моей голове? Кто он и что ему нужно, моя душа?
Короче, желание охватило меня, как понос. И я подбежал к компьютеру за новыми картинками, словно спасаясь от ds'enteritа.
«Так, да? Так?»
Мир безумен, говоришь ты? Так полюбуйтесь на меня, разумного, каков я! Гляньте, вы, обличаемые мною, каков я в эти минуты.
Нет уж, каждому дана его доля безумия, и никто не лучше других. Вот я. Вот моя болезнь, мое тайное стремление хоть раз увидеть наяву то, что я никак не могу увидеть даже во сне. А раз этого нельзя увидеть, буду рисовать, я так решил. Грузилось все страшно медленно, как у меня никогда не грузится. Но я ждал. Ходили слухи, что это ментовский сайт, и он устанавливает какие-то маячки…
Да, собственно, какого черта! В конце концов, я не получаю от этих картинок каких-то запретных чувств. Ничего сверх того, что полагается любому человеку по праву рождения, какой бы скотиной он не был. Общаясь с женщиной, он испытывает то же самое. Бомж на вокзале с бомжихой испытывает то же самое. Облезлый уличный пес, семенит, высунув язык, в хвосте собачьей своры за течной сучкой, чтобы испытать то же самое. И только я - тайком, только я во грехе, ненавидя себя…
Наверное, никогда еще я не отнимал время у своей жизни и не выбрасывал его такими огромными кусками. Скачивал, рисовал, снова скачивал; истекая потом, не обращая внимания на прыгающие на экране окна, продолжал создавать своих уродцев в положении waiting и getting ready. Уродцы, уродцы! Достаточно взглянуть через зеркало. Мой тебе совет: никогда не пытайся взглянуть на творение рук своих через зеркало.
Так, теперь подробности. О, кто бы знал, чего стоит адаптировать следы от порки, взятые с других сайтов, на детское тело. Увеличенные, эти синяки превращались в набор крапчатых пятен. И я бережно воспроизводил сейчас именно эти пятнышки, все эти мелкие признаки принадлежности к человеческому роду, которые мне всю жизнь хотелось уничтожить в себе – как улику в чем-то позорном.
Стыдно? Да что вы знаете про стыд, господа. Знаете ли вы, каково это - стыдиться таких вещей, которых невозможно стыдиться, которые не могут вызывать стыд ни у одного разумного человека, хотя бы, в силу того, что невозможно ни избежать их, ни объяснить, почему они вызывают стыд. Тот самый, который я почувствовал еще тогда, у того злополучного трельяжа. Представьте себе, что вам дают очень-очень вкусный хлеб, говорят: ешь! А он весь кишит червями, но этих червей видишь только ты один, и не можешь никому объяснить, почему ты не ешь. А другого хлеба не будет. И я хочу хоть один день, хоть одну маленькую минуточку своей жизни не стыдиться себя и своего тела, не воспринимать чужие слова о нем – простые, невинные слова, как глумление. Вот здесь у меня на экране – пусть будет мир без стыда. Примитивный, скучный, неполноценный, иногда отвратительный мир, но в нем мне не стыдно.
«Ты мальчик, тебе предписано…» Что, что предписано мальчику? - вкрадчивым голосом шептал я, и отвечал сам себе, неслышно, выкрикивая, растягивая те самые слова, заветные слова, скверные слова. Это были не отдельные реплики, даже не законченные предложения, а такая теплая, пахнущая чем-то родным словесная каша, смысловое сгущение вокруг слов «снимай штаны». Как молитву шептал, с жадным интересом рассматривая на экране нечто похожее на следы, которые я тогда, в детстве с каждым взмахом пластиковой рапиры оставлял на своем теле. Синяк для меня как символ – чего?
Щи в котле, каравай на столе, а ремень… Спокойно, спокойно. Залезать в чужие сады, драться, падать - еще не все. Настоящее, полноценное детство – это когда у тебя есть кто-то, кому ты дал право причинить твоему телу частичный и обратимый ущерб во-избежание ущерба полного и необратимого.
А если нет? Если судьба не послала мальчику или девочке человека, который мог бы с его согласия его выпороть? Тогда так, - (той ночью я с легкостью находил ответы на прежде неразрешимые для меня вопросы). - Вот у Шварца есть персонаж, который, чтобы выглядеть моложе, сделал подтяжку лица, пересадив туда кожу с ягодиц. И с тех пор полностью потерял способность краснеть, а пощечину называет просто «шлепок».
А представьте теперь, что какой-то злобный андерсеновский тролль с неведомой целью проделал обратное. Пересадил мальчику не только на его ягодицы, но и на все части тела кожу с лица, способную краснеть от стыда. И мальчик любой шлепок… Не обязательно в прямом смысле. Но отрочество в пролетарском советском городе – это суровая школа, щедрая на удары и неотделимая от нарушений твоей телесной неприкосновенности. И любой такой условный «шлепок» от жизни мальчик воспринимает теперь, как пощечину. А ведь это мой случай, понимаешь? То, чем накрыло меня много лет назад, что проехало по мне, как гусеничный трубоукладчик по асфальтовому тротуару. И когда я потом, в двенадцать лет впервые взял в руки ту рапиру, - это не было надругательством над своим телом. Я просто пытался примерить на себя то особое состояние открытости, в котором живут большинство людей без мрачной тайны на душе.
Вот, вот, - говорил я себе тогда, размахивая рапирой и слой за слоем срывая с себя чужие роли и чужие маски и возвращая себе маркеры «настоящего мальчишества». Сек себя с такой частотой, с какой, по моим представлениям, предписано получать порку мальчишке моего возраста. Тринадцатилетний мальчик, которого, в тогдашнем расхожем представлении, еще можно было пороть, делал это… чтобы вообразить себя тринадцатилетним мальчиком, которого можно пороть. Крыша не едет от такого? Но это был единственный доступный мне способ сосуществования с «предписано». Помню, как на следующий день после одного из таких «реалов» я, встав на стульчик, разглядывал в зеркале в ванной яркие фиолетово-вишневые продолговатые следы, в которых продольная структура прослеживалась очень четко. Ни с чем другим этот кровоподтек спутать было нельзя.
Вот, вот, - повторял я сейчас, тщательно воспроизводя на экране эти следы. - Вот, смотри! Никаких пощечин, только шлепок. Твое тело - это только твое тело. И то, что с ним происходит при столкновении той или иной его части с жестким асфальтом, чужим кулаком и да, даже если с ремнем или прутом, - это всего лишь шлепок, шлепок, шлепок! Этого можно даже немного (и жарко) стыдиться. Но нет здесь никакого клейма «опускания», и никто ни в какой беспросветный омут не «затянет» тебя. Просто больно, - и все. Мало ли боли в детстве? Уколы. Горчичники. «Колотье» в боку при игре в футбол. А когда после лыжного похода онемевшие на морозе пальцы рук или ног оттаивают под струей воды, слез просто невозможно удержать, проверено. И что теперь, на лыжах не ходить?
Так, теперь буржуин. Хозяин соседского сада с длинным и гибким прутом. Не мужчина, нет. Женщина. Кстати, а почему? - Я, наконец, уловил мысль, которая мне не давала покоя по поводу содержания моих рисунков. - Где все мужики?
Что-то важное выпустил я из виду в реальном мальчишестве, которое со всеми своими страхами и угрозами, все-таки, путь в мужчины. Но в тех картинках, что я рисовал и в том мире, который создавал по крупицам внутри себя, нет мужчин. Где они все? Матерые, зрелые мужики: отцы, братья – кровь с молоком, суровые мастера, бесстрашные воины, от рождения знающие как должно быть. Самцы, такие же, как и я, - куда они подевались? Их нет. Я их не хочу. Я их не-на-ви-жу. Их тела, похожие на раскидистые сухие деревья. Их запах. Это кряканье, которое они издают, их рычание - в чистом виде «магическая» речь, при которой слова – лишь каркас, на который нанизаны интонации рычания. Чужая мысль для них, как запах чужой спермы. Но главное - они видят меня насквозь, - что никакой я не Мальчиш-Кибальчиш, а Плохиш, калека поломатая, деревенский горбун-курощуп, мечтающий о том, чтобы начались голод или война. Отцы с братьями ушли бы воевать с проклятыми буржуинами. А все дети и женщины остались бы в его (моей) безраздельной власти.
И как бы тогда я себя повел? Не в воображении, - на самом деле, - как бы я, реальный я - повел себя? Ведь это еще вопрос! - подытожил я, пытаясь преодолеть безмятежность в позе распростертого под розгами Мальчиша. - Но тогда получается, что моя необъяснимая фобия - болезненный стыд стигматов мальчишества, воспринимаемых как скверна, - не так уж и непонятна. Провалившийся артист, которого освистывают и забрасывают гнилыми яблоками, и который сам чувствует, что фальшивит. И если я должен по-настоящему что-то скрывать от людей, то вот это тупое носорожье хрюканье; мычание из стиснутого ладонями рта при мысли о том, что мое увлечение поркой - лишь страх заступников - отца, старшего брата, о которых я стараюсь не думать. Боязнь мужского, отцовского начала. Людям слабым повсюду мерещится карающее ружье Тараса.
Так, а теперь самое главное.
Я включил сканнер.
Все множество заманчивых огней, которые можно повидать во Вселенной – это всего лишь то, что могут увидеть глаза одного человека, и может воспринять сознание одного человека. И попади ты хоть на Сириус, там тебе подадут ту же пиццу. Но как смотрит на мир другая душа? В-сущности, это единственно истинно новое, что еще может удивлять в этом мире; заглянуть в душу другого человека и узнать, какого цвета голубое небо в его глазах.
…Одно из правил личной душевной гигиены - прежде, чем присоединить к своим мечтаниям образ знакомого человека, надо мысленно снять с него, спящего, копию. Никогда, никогда не работать с оригиналами, только с копиями… - (Я отсканировал свою детскую фотографию).
«Приношу тебе жертву – да. Но не как благодарное творение своему творцу, а именно как жертва своему рэкетиру, в надежде, что тот оставит его в покое хотя бы на время…»
С такими словами я пририсовал Мальчишу, которого на картинке пороли, мое лицо.
(Пауза)
Хоть и понимал, что это незаконно. Что, сделав это, я вступаю через интернет в какие-то странные и опасные, за гранью даже моих привычных безумств, отношения с потусторонним миром, и этот мир потом обязательно отмстит. И он отмстил. Утром перед вылетом, когда пришло время все это уничтожить (не оставлять же после себя), компьютер вдруг заверещал, завизжал с короткими паузами. Я его перезагрузил, но он снова заверещал, отказавшись высвечивать даже черточку в левом верхнем углу экрана. Знаешь, есть сайты-ловушки. Качаешь, качаешь, а потом на экране надпись: Hello, Ivan Aksenov! You are under investigation! Определили IP, потом мой домашний адрес и еще заслали какую-то штуку в компьютер, чтобы я не мог уничтожить улики. Смешно, да? Между тем, времени на то, чтобы вывинтить диск у меня уже не осталось: надо было улетать. И может быть, мы с тобой говорим, а дома меня уже поджидают эти, которые ловят педофилов. Но я ведь не педофил? – (Я доказывал, что не педофил. В глазах рябило, руки дрожали) - На грани. На грани… Вот я и открылся тебе. Но ты ведь не предашь меня, нет?
И вновь моя летчица съездила меня легко по загривку, сминая ухо в кулак, как делают собаке.
- Но, как в душной полуслепоте сна, когда в глаза светит солнце, изображение распадается от света на части, и снится, что в появившиеся дыры лезут разные насекомые, - так в меня проникает мысль, что кто-то войдет в мою душу, как вот в эту комнату, где сырой, известковый, туберкулезный дух, все липкое, противное... Придет, надает подзатыльников, но зато выметет паутину и сор, развесит на солнце то, что гниет в темноте; выбросит то, что уже сгнило… Я ведь главного тебе не сказал. Эта женщина с прутом – ты. У нее твое лицо. А то, что ты должна была со мной сделать этим прутом - не манило и не пугало, а воспринималось примерно так: ну, вот сейчас к остановке подойдет твой автобус номер пять, ты зайдешь в него, и он тебя увезет куда надо.
Правда, ты была на экране, а я вне экрана. Но ясно было, что это никакое не препятствие. Ведь человек – не система понятий, а система заклятий. Я тянул к тебе руку, заклиная ответить, но тщетно. Сначала было смешно, но потом, в очередной раз не сумев дотянуться, я по-настоящему испугался. Так пугается человек, не обнаружив в нужном месте бумажника или связки ключей. Мир утратил связность, и это было мучительно, как ночной кошмар. Но я все пытался преодолеть разрыв с тобой на экране - не мыслями, но какими-то внутренними телодвижениями, которые отличаются от обычных движений, как наша внутренняя речь - от голоса, хоть за нее отвечают те же голосовые связки. Да так и застыл в миллиметре от боли, в миллиметре от своей мечты, в миллиметре от женщины, на месте которой не хотел представлять никого, кроме тебя, потому что ты…
- И как, получилось? – перебила моя летчица.
- Но ты же стоишь передо мной.
(Вновь пауза)
- Ты же живая! И ты рядом, ведь мы с тобой разговариваем. Что такое? Я проиграл? Е2 – Е4 – это я помню, а дальше? Я проиграл?
- Ой, ой, смотри! – вновь перебивает моя подруга, показывая рукой за окно трамвая, там какая-то чумная кошка, похожая на крысу. Я удивился: «здесь еще не съели всех крыс?»
Толпа, рванувшая сквозь встречный людской поток, крики:
«Да подождите же, дайте выйти!..»
«И вот эти три дерьма совершили переворот…»
Смотрю на часы: время – 04.46 (а когда я бросил последний раз взгляд на часы перед тем, как задремать, было 02.45). Обычный зимний трамвай со свисающей бахромой инея, но я выхожу из него раздетый с большой хозяйственной сумкой, чтобы купить какой-то не существующей в природе сладкой травы для ее очередного салата. Рынок, полный прогнившей человечины, как Москва в 1993 году. Фигурируют расстрел парламента, разлезлые черные пельмени, лотки с порнухой, коробки с мацой, на которых написано «Галеты хрустящие». Подросток в тюбетейке сворачивает в трубочку плакат с голой женщиной и начинает в него дуть. Раздобревший усатый лоточник чешет его за ушком, словно кота. Говорю: «Ну, вот. В провинции детей гоняют от этих лотков, а здесь они сами торгуют. Вот вам – Россия! Начав с «у нас секса нет», закончит массовыми сеансами онанизма и пособиями по способам половых извращений. А сексуальную направленность будут проставлять в паспорте, как группу крови».
«Беги скорее, я заняла тебе место в автобусе!» - перебивает моя летчица, и меня словно обдает жаром: как славно! Со мной вновь говорят строго. И действительно, в гору начинает подниматься желтый «Икарус» и застревает в пробке. Я бегу, и тут вижу, что все время держал свою сумку за одну лямку (как любил делать в детстве), и весь мой запас травы – вывалился на ступеньки лестницы, пачкая их липким сиропом. И мне очень не понравились ее слова «я заняла тебе место», мне кажется, что такая суета нас унижает. Но я послушно догоняю автобус:
- Это 14-й?
- Это троллейбус.
- Ну, все понятно.
Автобус уходит, но я остаюсь, чтобы найти новую траву, и тут вспоминаю, что ключа у них нет. Я оставил их с сыном без ключа, они ведь домой не попадут!
Бегу за автобусом, который движется очень медленно, но никак не дает разогнаться толпа, и в толпе какая-то телевизионная съемочная группа, женщина-журналист спрашивает: «Так, а кого это мы сейчас интервьюировали? А, понятно, только почему у них такое странное название центральной улицы – «Колтперк»? Ведь правильная транскрипция – Гольдберг»? Я возражаю: это улица Кирова! Но где же автобус? Тут я вспоминаю, что автобус давно ушел, а травы я так и не купил.
Следующий фрагмент. Мне удалось тайком пробраться к ней домой и притвориться спящим. Из кухни слышатся тихие голоса ее и ее сына, доносится: «он устал». Интонации ласковые: - «Не понимаю, как можно так жить - себе под ноги!» - «А вот смотри, видишь этот кусок нерастаявшего масла на плите? Это мой Еремей-огород…»
На душе становится так тепло, так тепло, даже мелькает мысль: может быть, удалось успеть раньше их? Смотрю на часы – 05.37, и думаю: как скверно обстоят дела, они же два часа по моей вине простояли под дверью, и теперь меня ждет очередное наказание. Очередное! Ведь она меня будет пороть, причем, по-настоящему, по голой заднице, вон тем белым тросиком для занавески, с металлической шишечкой на конце. Будет пороть в присутствии сына (что во сне кажется совершенно естественным), ведь они там об этом и говорят сейчас, и никак не отвертеться, а мне не хочется, ну ни капельки не хочется сейчас порки: это же больно!
На самом деле эта мысль была куда безысходней, чем я сейчас написал. Даже странно, как я в мечтаньях своих раньше не понимал: мне совершенно не хочется получить порку. Тросик бьет с оттяжкой: после сильного удара он как бы тянет ягодицу за собой, ягодица потянет следом кишки, - о, я знаю, как это бывает! В девять лет, когда стоял у зеркала и слышал шаги из кухни, - еще не знал. Но теперь-то, теперь-то я знаю! Боль начнет отдаваться в горле, как будто давят на кадык. Ощущение «сломанного ребра», когда не можешь дышать, и так десять, пятнадцать, двадцать пять раз. Если на каждый удар идет семь-восемь секунд, значит, я целую вечность не буду испытывать ничего, кроме удушья (во сне я представил удушье предельно отчетливо). Но это больше похоже не на порку, а… как если бы меня топили в ванне, не давая ни вынырнуть, ни окончательно захлебнуться. Захлебывающийся рыданиями кусок мяса, вот, кем я буду всего через несколько минут.
От предчувствия порки я то и дело проваливаюсь в какой-то обморок или дремоту; приходится кусать кулаки, чтобы не произошло непроизвольного семяизвержения.
А на улице уже кто-то спрашивал кого-то «как дела?» и cо звуком, похожим на треск разрываемой ткани хлопали крылья голубей. На стене напротив окна появилось световое пятно, составленное из частых поперечных штрихов, в которых мелькали быстрые тени мух. На часах - 05.37, это мне не совсем понятно: ведь фаза так называемого быстрого сна длится на самом деле от нескольких минут до нескольких секунд. Человек успевает увидеть несколько снов, но запоминает только последний, это доказано. Как те два часа, отмеченные во сне могли с такой точностью совпасть с двумя часами реального времени, каков механизм?
Томно, сердце колотится. Еще не поняв, что я смалодушничал и проснулся, не дав себя выпороть, сам себе удивляюсь:
Зачем я столько сил потратил на билет до детства, чтобы, едва прикоснувшись к детству - снова захотеть стать взрослым?
Не уйти от себя - даже во сне.
Меня могли, имели право пороть, но я тут же начал убеждать всех, что нельзя меня пороть. То есть, я действительно начал все сначала, и когда я вспоминаю об этом сейчас, меня посещает сомнение, что, если бы кто-даровал мне еще одно детство, я действительно не начал бы заново всю ту тягомотину, которая называется - моя жизнь. А может быть, - приходит в голову уже после звонка будильника, - детство, которое я помню, - и было вторым или третьим или тысяча первым? И потому всякий раз выходит так путано и погано, что моя предыдущая душа и на новом месте качает свои права и умудряется даже пробиться наверх, и руководит, и я начинаю изо всех сил стараться выглядеть взрослее, чем я есть говорить умнее, чем полагается - чтобы кого-то удивить, услышав в ответ чье-то восторженное: «О-о-о-о-о!»
Лишь с годами приходит осознание того, что я потерял. Душа кричит: «все не так, все пропало!», рука хватается за ремень, но какой-то ехидный голос шепчет: «стремление почувствовать себя ребенком, будучи взрослым - ошибка совершенно того же рода, что и стремление казаться взрослым и вести себе по-взрослому, будучи ребенком». Совершенно того же. Все люди в той или иной мере этому подвержены, но ни у кого это стремление не поглощает личность целиком, а… Просто бывают такие выдвижные ящики стола, которые, если выдвинешь больше, чем надо, выпадают из боковых желобов, и их ни за что потом не вставить обратно. Вот так, возишься, возишься, толкаешь его вперед - никакого прогресса. Начинаешь упрекать себя за недостаточность усилий, как вдруг понимаешь: усилия не помогут. Надо остановиться, задуматься, порыскать уголком задней стенки ящика туда-сюда, пытаясь так подгадать, чтобы выступ на стенке точно попал в желобок, и тогда только - осторожно пытаться наращивать усилия. Постепенно наращивать усилия…
Блин, опять задремал. Придется теперь идти на работу, не приняв душ.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!