Сон четвертый

4 апреля 2026, 04:38
Музыка была странной. Словно психологический портрет китайца, получившего нобелевскую премию за исследования в области квантовых полей и сошедшего с ума прямо во время нобелевской лекции. Три ноты, потом еще три ноты бесконечно выясняли отношения между собой (а может быть, это пробивался снаружи звук скринсейвера. Спрашивается, чего ради я мучаю себя, включив на ночь так громко скринсейвер, и направив свет настольной лампы прямо себе в лицо?)      - Вот летит синус альфа, а вот летит косинус альфа.      Смех, как длинный украинский ус, облегающий речь (или, как салатный лист, покрывающий ее). Мы во чреве какого-то небоскреба со множеством лифтов и открытых, обращенных к небу, площадок. Пробираемся в актовый зал. Длинная-длинная квартира, где очень много маринованных грибов и блестящих мелко нарезанных овощей. В какой-то момент от колыхания этой зеленой, впитывающей взгляд массы, мне, почему-то, делается так жутко, что я почти просыпаюсь. А в комнате муха жужжит и жужжит…      «А! В том кабинете возьмут трубку», - подумал я, еще не понимая, что происходит и куда я попал, и не зная, что делать и как дальше жить, но на всякий случай, сделавшись вежливым, каким я всегда бывал от сильного страха или от сильной боли; продолжая цепляться за эту фразу, как за первую подвернувшуюся мысль, необходимую мне, как дверной косяк, за который цепляется тот, кого заводят в комнату пытать. А может быть, пороть.      - А вы почему не проходите? Зависли?      В зале был организован банкет. Квадратный стол был обтянут синей сморщенной тканью, как в кукольном театре. Бокалы с красным и белым вином чередовались на нем с однообразием черных и белых клавиш рояля, причем, белое отдавало салициловым спиртом, а у красного был вкус растворенного в воде винегрета. Напиться всем этим было невозможно, но кто-то все же напился. Остальные считали своим долгом быть раскованными и танцевали, взявшись за руки, как на детском утреннике.      Аккомпанировала им на пианино девушка в ярко-голубой кофточке. Немного по-ученически, но очень старательно. Лица ее я не видел, даже не представлял, как оно выглядит, но откуда-то пришло твердое убеждение, что все там в порядке с лицом, какое надо лицо. Кофточка, вот что поразило меня. Ее небесная синева, от которой хотелось задохнуться или ослепнуть. Ну разве есть на свете еще хоть одна такая кофточка? Я и правда, не знаю, как такой интенсивности бело-голубого цвета достичь без подсветки.      Еще какой-то стареющий потасканный бонвиван в узких брючках и костюме мадьяра к этой девочке клинья подбивал. Говорил по-испански, жестами словно корриду пытался изобразить. Поймав мой взгляд, сверкнул на меня глазами: да откуда, мол, ты взялся, идиот? И тут у меня в голове то ли саундтрек включили, то ли просто к сновидению подключился толковый режиссер. Меня, наконец, пробило на понимание.      «Надо же! Сколько раз снилось, что я сюда попал, и вот я и вправду сюда попал».        После отказа профессора А*** я осознал, что попытки уйти от себя обречены. Придется стать Штирлицем. Но времена вскоре изменились, а библиотеками сыт не будешь, и я понял, что пора выходить к людям. И тогда к моим повторяющимся снам добавился еще один. Будто бы, я приехал на конгресс или фестиваль, а может быть, слет участников некоего сообщества или клуба, где все такие, как я. И где можно будет, наконец, произнести слова «порка» и «ремень», не испытывая стыда.      Только вот вожделенное действие, - ради чего все затевалось, - всякий раз откладывалось из-за каких-то идиотских мелочей, и так и не воплощенная мечта терялась в суете. Но посмотрим, как будет на этот раз.      Шел концерт. Выступали иностранные делегации. Гости из Латвии показали латышский народный танец «Na vishke dlya malyarnih rabot». Танцоры в расшитых передничках топтались по небольшой высоко расположенной площадке с решетчатыми опорами. Вышка угрожающе кренилась влево. Чтобы сохранить равновесие, латыши синхронно смещались вправо, срывая бешеные аплодисменты. Потом все повторялось.      Евреи ничем особенным не поразили. Их еврейский народный танец «Экскаватор» только так назывался, а на самом деле просто несколько человек, взявшись за руки, семенили ножками и тянули печальными дребезжащими голосами:      - Э-э-экско-пей-тор! Э-э-экско-пей-тор!      Зато казахи не подкачали.  Они привезли казахский народный танец «Великан, пожирающий торт с зеленым кремом». Рогатый великан в кимоно сделал присядку, держа на вытянутой руке роскошный зеленый торт - чтобы все видели. Потом развернулся вполоборота, откусил кусок и показал всем, что осталось. Медленно пересел на другую ногу, откусил кусок еще больше, развернулся и показал. Развернулся еще раз и показал…      Все это хорошо, - подумал я, наверное, вслух. - Но когда же мы начнем, наконец, заниматься нашими делами?»      Раздраженное: потом, потом.      Когда «потом», мне завтра утром на работу!      Но тут подошла моя очередь выступать. Номер, в котором я был задействован, назывался: «И!-и!-и!-и!-и-и-и!..». Танец сибирских мужиков.      Партнеры мои - пять бородатых мужчин в темно-синих пиджаках поверх водолазного свитера - образовали кружок вокруг стола, напоминая не то геологов, не то бардов-туристов. Все пятеро, усмехаясь, синхронно хлопали в ладоши: мол, знаем, что смешно, однако у нас свой резон. Чтобы подтвердить это, каждый по очереди должен был одновременно с хлопком издать на вдохе эдакое залихватское: «Й-ых!», как в русских народных песнях. Как свист, или удар хлыста. И в этом «Й-их!» был смысл - скучный и предсказуемый и явно откуда-то мне знакомый, только я не мог вспомнить, откуда.      Но, когда очередь дошла до меня, я не смог набрать куража на свист, а лишь захрипел: беспомощно показав на свое горло: мол, не получается, что поделаешь!      Хлопки прервались. Начали все сначала, и опять я хотел «й-ихнуть» так же залихватски, как они, но вновь безобразно захрипел.      Барды-геологи смотрели на меня уличающе: нет, ты не сибирский мужик. Мы тоже не сибирские мужики. Видишь, на каждом из нас пиджак? Но под пиджаком еще свитер. То есть, нас роднит с сибирскими мужиками твердое понимание устоев, и нас одинаково легко представить и в библиотеке, и в тайге у костра. А тебя можно представить у костра?      Я не мог вообразить никакого костра, и мне было стыдно за то, что я не так твердо понимаю устои; я просто по-другому воспитан. Вне всего, что предписано, понимаете?      Так. Теперь уже внимание всего зала обращено на меня, а геологи-барды явно в замешательстве: он что, совсем тупой, вообще ничего не понимает? Роются в шкафу и вытаскивает брезентовый мешок:      «О, правильно, давайте это сюда, на стол».      Разворачивают брезент и вываливают на стол трости, стеки, хлысты, ремни… К столу начинает подтягиваться еще какой-то народ. Зачем-то сдвигают мебель. И тут до меня доходит: это ведь меня будут пороть сейчас одним из этих девайсов!      «Нет, только не с ними, упаси, Господи, и не при них, не в их присутствии».      Мысленно даже ощупал себя: вроде нигде ничего не болит. Но тогда вопрос: зачем же я столько денег потратил на билет до Москвы?      Спасение пришло с неожиданной стороны. В зал вошла пожилая женщина, в черном кожаном полупальто и с кожаной чайкой на шляпе. Я сначала принял ее за одну из участниц выступления. Передвигалась она, типа, на цыпочках, крадучись. Вернее, так по-актерски, демонстративно крадучись. То есть, без малейшего желания скрыться, но всем своим видом показывая: мол, прячусь, да, и имею право, потому что мне неприятно общество этих людей.      А затем события понеслись вскачь. Женщина бросалась на всех, норовила кому-то плюнуть в лицо, других била по щекам и кричала: «Мерзавцы! Подхалимы! Лизоблюды!» А все ее успокаивали, хватали за руки, пытались в чем-то убедить, и кто-то шептал: «Это вдова композитора Марка Ф***. Она очень переживает». А женщина в истерике кружила, кружила по залу и вдруг остановилась возле меня, и я замер, потому что взгляд ее всколыхнул во мне целый пласт каких-то воспоминаний – явно не из той оперы. А она обняла меня, поцеловала взасос и сказала:      - А тебя он любил!      Вот, как, - подумал я. Дама, всхлипнув, начала трясти меня за грудки:      - От тебя он забеременел!      Тут музыка заиграла что-то совсем уже страшное: не музыка, а тень музыки. Все в испуге посмотрели на полочку для обуви, на которой вдруг появились чьи-то ботинки. Ботинки, как ботинки, ничего особенного, если не считать того, что это именно те, в которых покойного композитора положили в гроб. Участники встречи переглянулись, и я слышал, как один из них сказал другому:             «Слыхал ли ты когда-нибудь,           Чтобы ботинки мертвые из гроба выходили?..»               *     *     *      Будильник зачем-то прозвонил на час раньше.       «Надо же, и нормально спал», - удивился я, а действительность все не могла сползти с ритма этой словесной езды; я даже дышать начал какими-то полузвуками, вытекающими один из другого в предчувствии рифмы. И еще в глаза било что-то похожее на луну — это был серебристый диск моего хранителя экрана.      Время агрессивных, военных, кровавых снов - середина ночи, когда снятся битвы и реализуются страхи. Ближе к утру начинают сниться сны исследований, сны путешествий и предвкушений, сны, которые, кажется, ты уже видел; сны, которые хочется досмотреть. Голубой нитроглицерин, керамическая (?) Германия, золотой купол Новосибирского оперного театра, кольцевые маршруты, повторяющие по форме большой и малый круги кровообращения. Кто-то мне говорил, что мы видим во сне инфрагорода. Мне же кажется, что наш мозг, избавившись от навязчивых состояний, просто исследует сам себя.      А потом я, должно быть, ногой дотянулся до мышки, сдвинул ее, скринсейвер упал, и, в принципе, можно было вставать. Давно надо было вставать, но я медлил, терзая щекой подушку, с которой сползала наволочка. У меня были серьезные сомнения в том, что один лишь концерт на этом странном слете способен был вызвать такую одышку и такие удары сердца. Что-то было еще на том, отколовшемся куске сна, что-то было!      Бывают такие сны-матрешки, вложенные один в другой, и вот уже две недели… Ах нет, уже полчаса. Бред полусна. Кусочек стружки, оставшийся после очинки карандаша на компьютерном столике, превратился перед моими глазами в два, и они смещались друг относительно друга вперед-назад, вперед-назад, со скоростью, которую можно было измерить. С этим все было ясно по крайней мере. Но вот что уже расплывалось в тумане, и, если я хотел рассеять этот туман, с этим тоже надо было спешить: ходьба по холодильнику, плач, кулька (?), зона, приговор, пурпурная груша, огромные резаные апельсины и зефир. – «Мы тебе принесли зефир». (Оказывается, я болен).      - Берите, угощайтесь.      - Но, Иван, это стоит денег.      Вот оно! Та девушка в голубой кофточке, которая играла на пианино! Про это даже не надо было говорить. Просто я знал и она знала, что я знаю: с ее музыкой была связана цель моей поездки сюда.        - Иван, Иван, Иван, Иван, Иван! Взгляни на меня!      Никак не могу решиться посмотреть ей в глаза, какой-то мыслеблок. Она пытается оторвать мои руки от моего лица. Тугие свертки человеческой материи вызывают, почему-то, бешеное раздражение: это мой нос? Лоб? Щеки? И все отдельно?      - Что, я очень - урод?      - Ты что, я от тебя просто тащусь. Ты похож на Лешего с бутылки водки, только вертлявый, как негр. (Где-то на заднем плане показывают вертлявого, как обезьяна, негра и водку «Леший»).      «Так, слушайте, что я вам скажу, Иван. Вы должны выдержать. Это тяжело, но это ваша жизнь, понимаете?»      Меня сажают в тюрьму с формулировкой обвинения: «А вот за то, что ты ТАКОЙ».      И была еще возможность пересидеть, отмолчаться, радуясь, что не вышло хуже, но я все-таки спросил: беспредел? «Да, небольшой беспредел имеет место». Нам дают примерить какую-то одежду. Согревающее тепло сопричастности к общей беде. Только я в спешке забыл положить в чемодан шерстяные носки. Правда, мне обещали их выслать при первой же возможности. Вдруг появляется начальник тюрьмы, похожий на актера Евгения Моргунова и предлагает свои носки, но они не шерстяные и способны дать согревающий эффект только в сочетании с другими носками. Я спрашиваю: а можно будет там купить? Он вдруг гневается: «Молодой человек, а Вам не кажется, что тюрьма без вас обойдется, да, да!»      Что с ним? Оказывается, его лицо – одновременно лобовое стекло тяжелого грузовика, а знаменитая моргуновская бородавка играет роль бокового зеркала заднего вида, и когда резинка от форменной фуражки, случайно цепляется за нее, то он гневается. Девушка в голубой кофточке тоже здесь. Наконец-то вижу ее вблизи: совсем девочка. Мы с ней забыли получить заключение приемной комиссии, но можно еще успеть, если избежать очереди. Но тут появляется какая-то машина, похожая одновременно и на грузовик, и на трамвай, и мы, взявшись за руки, запрыгиваем в нее. Вернее, девушка запрыгнула, а я, уцепился за задний бампер, и никто мне не помогал, потому что никто не догадывался, в каком я отчаянном положении. Перевалив, наконец, через бампер, говорю кому-то: «Уф-ф! Поехали!» И тут до меня доходит, что наше отсутствие могут истолковать как побег, и я становлюсь соучастником побега.      А девочке-то и невдомек. Она радостно суетится, ее руки выделывают такие движения, как будто она заправляет постель. У нее очень умные взрослые глаза. Она такая, какие вырастают в больших и патриархальных семьях, где много младших братиков. Разнице в возрасте она не придает значения, я для нее тоже игрушка, вроде младшего братика, - большой и не очень старый лохматый дедушка. Ее юбка чуть задирается, и я вижу, что кровеносные сосудики на ее ногах выше колен залегают очень близко к поверхности кожи и иногда лопаются, образуя желтые и фиолетовые прожилки - как мрамор. Еще выше они густеют, сливаются в полосы… Которые уже ни с чем не спутаешь. Ее наказывали!     Самого наказания я не видел, но на нем как бы стояла пометка: «видено». В том «секретном» сне, который прятался внутри этого сна, девушку секли. Что, возможно (хоть и не факт), как-то было связано с той вечеринкой, где она играла на фортепьяно.      «Так вот какой ценой достается нам музыка!»      Что еще запомнилось из этого «сна внутри сна»: секли ее какой-то очень длинной розгой, так что та ее часть, что попадала на ягодицы, падала практически плашмя, симметрично охватывая обе половинки от края до края. Как будто этой розгой орудует великан. И ее ягодицы были все в таких ровных припухлых полосах, как стиральная доска. Толщиной примерно с карандаш. Очень рельефных, но без просечек. Но в выхваченный момент над ней склонились какие-то люди, и была пауза или заминка. Они словно не знали, как продолжить: примеривались и отступали, снова примеривались и снова отступали. Чьи-то руки проводили по ее ягодицам сверху вниз, ощупывая полосы, словно проверяя, потом бросали в досаде: «Ах, черт, нет, не то!». И это почему-то было для меня мучительно, во сне я это ощущал, как жажду или как недостаток воздуха.      Теоретически (хоть во сне не было такого сравнения) я воспринимал исполосованную задницу, как текст. Эти прямые и страшно длинные лозы должны были начертать на ее теле что-то очень важное, но у них не получалось. А мне хотелось, чтобы получилось, потому что я знал, что, пока не закончили сечь ее, не начнут сечь меня. А меня должны были высечь. Я этого не боялся и не хотел, просто досадовал на задержку, как будто сидел и ждал очереди на какую-то очистительную процедуру. Как уши надо прочистить, чтобы лучше слышать, или как днище корабля надо освободить от ракушек, чтобы нормально плыть.      Девушка вздрагивает, когда я к ней прикасаюсь и осторожно глажу эти следы, и ко мне подступают болезненные призраки фантазий, извращающие все, что люблю, вызывающие дикий, кровосмесительный ужас и боязнь расплаты. Ведь я только потому до сих пор могу смотреть людям в глаза, что нарисованный мир моих грез отделяет от реального мира линия Маннергейма, с колючей проволокой, контрольно-следовой полосой и пулеметами и пограничники с овчарками. Я резко отодвинулся.       - Ты хочешь знать правду?       - Да.       - Ну так вот, - сказал я плачущей девушке. - Ты мне не подойдешь. Потому что мне нужны лампочки на полтора вольта, а в тебе шесть вольт.       - Так. Я никуда не иду, - заявила девушка.       - Что такое?       - Ты… Ты… - хлопнув дверью, девушка выбежала из машины. Отзвук этого хлопка еще исполнял в моей голове какую-то странную мелодию, а я уже гнался за ней с каким-то пучком или связкой чего-то длинного, что мешало бежать. Это розги? Цветы! Я купил ей гвоздики в каком-то азербайджанском киоске, а она сказала, что дома у нее нет воды, чтобы поставить в нее цветы, и я рассеянно, прямо на бегу начал засовывать гвоздики в карман. Но они не хотели туда входить, их стебли ломались в какую-то водянистую труху, наводя на мысль, что их, наверное, можно есть. Еще никогда в жизни я не издевался так над цветами!      …Я гнался за ней по каким-то средневековым кварталам, где на ступеньках сидели замотанные платками женщины, дети в колясках; потом какие-то тараканы, которых невозможно поймать; поселенцы или повстанцы, которых выламывали из стен отбойными молотками. Разросшийся кустарник на спуске к шоссе, где на асфальтовом пятачке какие-то азербайджанцы, явно желая чего-то другого, спросили меня: «За сколко цветы покупал?», но я сумел отмахнуться от них. А может, просто еще не понял, что убегаю, а они не до конца не поняли, что меня преследуют.      «Октябрьские сельхозугодья. Смотрите только, не попадите в лапы к октябрьским боевикам!»      -  Иван, ты где?!! – Смех. Я бежал в состоянии легкого душевного опьянения, пытаясь вспомнить: как случилось, что я ее вновь потерял? А ведь у меня в жизни было мало людей, которых я боялся потерять. Я не мог простить себе этой беспечности. Показалось, что мелькнули впереди ее ноги.      - Ну, Иван, где ты? Ива-а-а-ан!      «Я здесь!» - всхлипнул я, забираясь на последнюю скалу, где уже приходилось прыгать с уступа на уступ. Достигнув, наконец, открытой площадки на вершине скалы, я всмотрелся, и у меня закружилась голова так, что я должен был вцепиться в камни, чтобы не упасть. Мы играли в прятки на самом краю Ойкумены, которая во сне похожа была на кооперативные гаражи, а дальше не было ничего. Обрыв, по которому ни одно живое существо не смогло бы спуститься. И все-таки я отчетливо слышал ее: «Иван, ты где?», отказываясь поверить, но уже зная, что другой возможности нет, и произошло чудовищное, непоправимое. Здесь ее нет. Спрятаться невозможно. Значит она…      Уже весь в слезах, я открыл было рот, чтобы возразить: «А-а-а-а-а…», как вдруг с неба раздался ее голос – громкий, чистый, спокойный, пребывающий одновременно повсюду, как сияние или как колокольный звон, от которого невозможно было спрятаться:      - ГДЕ ТЫ, ИВАН?          Я молчал, сознавая, что я наг перед ней, что она там, наверху, видит и понимает все низости, которые от нее скрывали и всю примитивную изнанку загадочности людей, «желавших странного», подобно мне. Истинную подоплеку моих поступков, до которых ей нет теперь никакого дела. Но нам бывает стыдно даже за тех, до кого нам нет дела.      - ИВАН?      И тут мне померещилось землетрясение. Будто вдруг закачался и заколотил в стенку лифт.      «Кто-нибудь что-нибудь почувствовал, кроме меня?»      Когда я вскочил, у меня внутри все так колотилось, что я физически не мог бы воспринять толчок, силой менее пяти баллов. Листок расписания на стенке слабо подрагивал на сквозняке. Мысли о штанах, вернее, о том, как не хочется выбегать на улицу без штанов.      Такого со мной еще не бывало. Иногда в полной тишине рядом с компьютером мог раздаться сухой одиночный треск. Если только звук у хозяйского телевизора был полностью выключен. Если не стучали в окно тараканы. Если не слышно было со двора лягушачьего кваканья соседских детей. Точно такой же звук доносился секунду спустя из одного из ящиков серванта в хозяйкиной комнате – будто сорвало пробку у банки только что закатанных консервов. Но я давно выяснил, что никаких консервов там нет, а причина звука – смещение горизонтальных линий из-за едва заметных подземных толчков, которые наводили на мысль «неужели?». И одновременно легкие угрызения совести: ведь как-никак, это я пробудил подземные силы, так долго и так тяжело ненавидя себя, свою нечистую совесть, что из этой ненависти не могло в конце концов чего-нибудь не произойти. Что-то должно было произойти из проклятий, которые я призывал на голову тех, кто создал меня таким. И именно в виде подземных толчков, потому что природа, в отличие от людей, стала нежной. Она уже не терпит столь мощных потоков человеческой энергии. Ведь я был не один, кто грешил.      «Да, не один!..» – шептал я, стоя под дверным косяком. Простыня, которая намоталась на ногу, волочилась по полу за мной, но я этого не замечал, потому что ощутил внезапно весь страх девятого этажа; словно между мной и землей ничего не было. И одновременно прислушивался к уплотнившимся звукам из-за двери, хотя знал, что телефон уже не зазвонит.      Телефон зазвонил.      Раздались звуки шагов. Старуха - хозяйка квартиры, шла явно ко мне. Пока она шла, я начал смутно припоминать, что мы живем на первом этаже, и лифта в доме нет.      - Иван!      Я знал, хотя…      - Это вас.          Я вздохнул. Во всем мне хочется дойти до самой сути, - подумал я. – Дойти до сути, чтобы, не остановившись и не заметив ее, спокойно телепать дальше.      - Я положу там трубку, - сказала хозяйка.      - Привет.      - Привет. Ты приехала?      - А я никуда и не уезжала.      - А, - сказал я, пытаясь понять, в чем я ошибся.      (Пауза).      - Ты живой? У тебя все в порядке?      - Алле! – крикнул я, потому что старуха дотопала, наконец, до своей комнаты, загрохотала трубка параллельного телефона, и мне показалось, что меня теперь не услышат.      - Я спрашиваю, у тебя все в порядке?      - Да.      - У нас тоже, слава Богу, - на том конце провода вздохнули и вздох, как обычно, был похож на шипение. – Первый день.      - Первый день? У вас что-нибудь случилось?      - Иван! – (я молчал) – Если мы вдруг срываем тебя с места, то не для того, чтобы на тебя любоваться и в твои глаза посмотреть. – Не делай вид, что ты ничего не знаешь!      Я решил промолчать. Я еще не пришел в себя. У меня было полное право молчать, но подсознательная реакция оказалась точнее, ибо повод к молчанию был слишком мелким. И я машинально продолжил осторожным голосом:      - Я думал, ей уже лучше. Ей уже лучше было тогда. Я думал, все уже позади.      -…Температура всю неделю держалась. И у тебя за семь дней не возникло желания узнать, позвонить?      «…У тебя, между прочим, тоже», - подумал я, но ничего не сказал, ибо это выдало бы во мне... Черт, вечно какие-то Павлики Морозовы во мне кому-то что-то выдают! Разоблачили уже, как капусту, а внутри и нет ничего. Две недели назад теще стало плохо с сердцем, и меня вызывали в Москву побыть с сыном. Потом ей стало лучше, и я уехал, и вовсе не следовало говорить со мной в таком тоне. Забавно, подумал я, отдаляя телефонную трубку от уха, чтобы слова сливались в одно сплошное жужжание. - Произносит какую-то совершенно на вид безобидную фразу, а в меня словно когти из нее тянутся. Два года, как развелись. Если нет близости, то откуда такая уязвимость?      - А я как раз выполняю две твои просьбы, - перебил я ее.      - Какие две? Я помню только одну.      - Я, наконец, развязал тот мешочек с одеждой, который вы мне отдали в прошлый раз и посмотрел, что там.      - Я просила не посмотреть, а примерить.      - А я примерил. Одна рубашка… - (Что-то я говорил, здесь не важно, а вот что она мне ответила и на что я обиделся – это очень важно, но я забыл) – Ну, а вторая просьба – то, что ты позже просила.      - Что?      - Стираю простыни.      - Я спросила только, есть ли они у тебя.      - Нет, не так. Ты спросила: «если приеду к тебе, найдется ли у тебя хоть одна чистая простыня для меня?»      (молчание)      - Я перестаю тебя понимать, Иван.      - Я уже давно перестал тебя понимать, так что мы квиты, - лихорадочно отбивался я, а в голове продолжало стучать:      «Ты видела, что я был в аду? Нет, ты видела?..»      В трубке снова загрохотало - я перестал различать, что она говорит, а услышал что-то из Шумана. Это хозяйка решила проверить по параллельному телефону, не закончили ли мы свой разговор. Я сначала хотел переспросить, но решил этого не делать: пусть будет, как будто бы я еще раз отложил трубку. Сэкономим усилие по откладыванию трубки.      - …И мама что-то опять бесится. Работаю до одиннадцати часов, а получается, будто я же и виновата. Куда ты опять пропал?      - Уставал. Засыпал, - сказал я.      - Ну, хорошо, хорошо, - (я и двух слов, не произнес, а она уже перебила. Вот так они вытягивают каждое слово клещами только чтобы перебить. «Но позвольте, я еще не успел ничего сказать!» - Не важно. С ним всегда так: болезнь, тревога, ребенка не с кем оставить, а у него, видите ли, «душевные терзания...»)      - Ну, хорошо. У тебя самого, я надеюсь, все в порядке?      - В порядке. Как наш сын?      - Нормально. Играет с Сашей.      «Играет с Сашей», - машинально повторил я про себя, выдерживая паузу.      - Ну, ладно, если у тебя все в порядке, то иди отдыхай, раз ты так устал.      - А помнишь, как я в девяносто третьем году работал до одиннадцати ночи, и с каким лицом ты встречала меня? – неожиданно спросил я.      - Ты так не работал.      - Уже и не «так»?      Мы замолчали, хотя оба знали, как опасно молчать. Молчание могло растянуться на несколько месяцев, а никто из нас этого не хотел. Я успел вспомнить цветочный, почти синтетический запах чая, бесконечное число раз кипяченного на работе вместе с заваркой и сахаром. Этот запах сопровождал нездоровое возбуждение, которое я обычно испытывал по дороге домой. Идти приходилось через два рынка, и на пути возникали такие рожи, при виде которых у меня тогда возникала лишь одна мысль – об углах. Острых, отточенных углах мраморных цоколей московских домов и колонн метро, об которые можно было бы шваркнуть эти рожи, как об топор. Как будто они могли лопнуть, как мыльные пузыри, и тогда под ними бы обнаружилось что-нибудь человеческое. Или чтобы они окончательно утратили сходство с человеческим лицом, и глаз перестал бы в них это сходство искать. Ближе к полуночи их число уменьшалось. Возвращаться в одиннадцать казалось мне не так страшно, как в девять-десять. Об этом страхе жена ничего не знала.      - Причем здесь ты? – спросила она голосом необыкновенно тонким и выразительным. – Ну причем здесь во-о-обще ты?!      - Я ни при чем, ты причем. Я просто хотел сказать, что ты и твоя мама одинаково нелогичны. Впрочем, давай поговорим о твоей маме. Бесится, говоришь?      - Не хочу, - сказала она и повесила трубку. Она повесила ее не сразу, дав мне несколько секунд, чтобы я мог сказать «погоди», тогда бы она повесила трубку с еще большим удовольствием. Но я не сказал «погоди», а сказал «спасибо». Я произнес одно из моих знаменитых «спасибо», которые я умею произносить на тысячу разных зловещих оттенков, и это когда-то так злило ее, а теперь – только легкий вздох и шипение. Разговор был окончен. Вошла хозяйка.      - Вот что, - сказал я. – Вчера я искал в холодильнике на своей полке орехи…      - Они, наверное, там, где вы их положили, - быстро выдала догадку старуха. В этом вовсе не содержалось скрытой издевки, просто таков был доступный ей уровень умозаключений.      - Но я не об этом. Соскользнула тарелка с яйцами и разбилось два или три яйца. Сколько я вам должен?      - Ой, да…      - На прошлой неделе я уже брал два, - упорно продолжал я держаться этой темы. – И две недели назад.      Я вышел из кухни, запер дверь в свою комнату и бросился ничком на диван. А по телевизору в хозяйкиной комнате продолжали играть Шумана, и я поймал себя на том, что, лежа, тихонько подпеваю.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!