Я постепенно вспоминаю твоё лицо

1 апреля 2026, 14:36
Он сидит в самом темном углу своей комнаты, вжавшись спиной в стену. Колени подтянуты к груди, руки обхватыли голени, лоб уткнулся в коленные чашечки. Шторы задернуты плотно, так, что даже щелочки не видно. Света в комнате нет. Есть только темнота — густая, вязкая, безопасная. В темноте его никто не видит. В темноте он может быть невидимым. В темноте он может… забыть. — Забыть, — шепчет он в тишину собственным голосом, и голос звучит глухо, как из-под толщи воды. Он не хочет произносить имя. Если не произносить имя, если не думать о красном цвете, если не вспоминать этот вечно хохочущий, вечно орущий, вечно лезущий в личное пространство ураган… может быть, он исчезнет. Может быть, все эти ощущения — тепло в груди, дурацкая улыбка, которая предательски расползается по лицу, когда Банбан очередной раз несет чушь, — все это рассосется, выветрится, засохнет. Набнаб сильнее сжимает пальцы на коленях. Ногти впиваются в ткань штанов. — Я не буду о нем думать. Я не буду. Он закрывает глаза. В темноте и так ничего не видно, но он все равно закрывает, будто это может защитить его от навязчивых образов. Не думать. Не думать о том, как Банбан врывается в комнату без стука, потому что «какой стук, Наб, мы же свои». Не думать о том, как от его присутствия комната перестает быть безопасной норой и превращается в… во что-то… что-то, где хочется не прятаться, а высунуть нос. Высунуть нос, чтобы увидеть, что он там опять придумал. — Нет, — Набнаб резко выпрямляется и ударяет затылком о стену. Боль отрезвляет, но ненадолго. — Нет. Мне было… мне было плохо. Он постоянно шутил. Надо мной. Всегда надо мной. Он… он смеялся. Надо мной. Он начинает перечислять вслух, загибая пальцы, как будто составляет обвинительный акт. — Он кричал мне в ухо с утра пораньше. Он передвигал мои вещи, чтобы я искал. Он называл меня… называл… «соня», «паук», «молчун с синдромом валенка». Он… — голос Набнаба срывается на последнем слове. Он сглатывает. — Он смеялся. Он смотрит на свою руку. Четыре пальца загнуты. Один остался торчать вверх, обвиняющий, но обвинять некого. Только себя. — Мне было плохо, — повторяет он, но в голосе нет уверенности. Слова звучат плоско, мертво, как заученный урок, который никогда не был правдой. Набнаб медленно разгибает пальцы. Один за другим. Он был… громким. Слишком громким. Он всегда был слишком громким. Набнаб ненавидит громкое. Ненавидит, когда на него орут, когда его выдергивают из тишины, когда нарушают его границы. Но Банбан… Банбан орал не на него. Банбан орал для него. Для того, чтобы вытащить его из раковины, в которую он забирался все глубже и глубже. Банбан передвигал его вещи не чтобы запутать, а чтобы Набнаб встал с дивана. Банбан называл его «пауком» не чтобы обидеть, а чтобы… чтобы… — Чтобы я выглянул, — шепчет Набнаб в пустоту. — Чтобы я перестал прятаться. Он чувствует, как что-то горячее поднимается от груди к горлу. Он сжимает зубы, чтобы это остановить. Нельзя. Нельзя чувствовать это. Нельзя скучать. Если начать скучать — придется признать, что было хорошо. А если признать, что было хорошо, то придется признать, что он сам, собственными руками, своими дурацкими, трусливыми руками… — Я не пытаюсь его забыть, — говорит он вслух, резко, как защищаясь. Голос ломается, становится выше. — Я просто… я просто не хочу зависеть. От него. От его настроения. От того, придет он сегодня или нет. От того, будет ли ему сегодня смешно или… или он найдет кого-то другого. Он замолкает. Слова повисают в темноте, и Набнаб слышит их так отчетливо, будто они сказаны не им, а кем-то другим. Кем-то честным. Он зажмуривается, но перед глазами все равно возникает красное. Яркое, живое, невозможное в этой его черно-синей комнате, где все цвета приглушены, все звуки придавлены, все чувства запакованы в коробки и задвинуты на дальнюю полку. Банбан — это цвет, который невозможно игнорировать. Это звук, который пробивает любую стену. Это тепло, от которого нельзя закрыться, даже если очень хочется. — Я помню, как он смеется, — вырывается у Набнаба помимо воли. Голос дрожит, но он не может остановиться. Слова текут сами, как вода сквозь трещину в плотине. — Не когда он шутит, а когда… когда я что-то говорю. Когда я огрызаюсь. Когда я выдаю что-то в ответ, а он… он сначала замирает, а потом начинает смеяться. Так, что закашливается. Так, что хлопает себя по колену. И смотрит на меня. Смотрит так, будто я… будто я самое смешное и самое ценное, что с ним случилось за день. Набнаб сжимает пальцами волосы. Синие пряди скользят меж пальцев, холодные, как всегда. — А потом он лезет обниматься. Всегда лезет. Даже когда я злюсь. Даже когда я пытаюсь его оттолкнуть. Он… он просто не понимает слова «нет». Или понимает, но делает вид, что нет. Он говорит: «Да ладно тебе, Наб, ты же мой лучший друг». Лучший. Друг. Набнаб начинает раскачиваться вперед-назад. Он раскачивает память, вытряхивает из нее то, что Набнаб так отчаянно пытается спрятать. Он помнит лицо Банбана. Конечно, он помнит. Он помнит каждую черточку, каждую морщинку, которая появляется, когда Банбан улыбается. Помнит, как его красные волосы падают на лицо, когда он наклоняется слишком близко. Помнит эти черные глаза — вечно насмешливые, вечно живые, вечно смотрящие на него так, будто кроме него в комнате никого нет. В комнате, где много людей. Где много людей, от которых Набнаб хочет спрятаться, спрятаться, исчезнуть, раствориться. А Банбан смотрит только на него. Банбан видит только его. Банбан… выбирает его. — Зачем ты меня выбрал? — шепчет Набнаб, поднимая голову к потолку, будто там, за бетонными перекрытиями, кто-то есть. — Среди всех. Среди тех, кто смеется над твоими шутками, кто подыгрывает, кто не молчит, как идиот, кто умеет… умеет быть рядом, не прячась в углу. Зачем? Ответа нет. И не будет. Потому что Банбан сейчас не здесь. Банбан там, где ему весело. Где ему легко. Где ему не нужно тратить время на того, кто вечно огрызается или замалчивает, кто не умеет быть нормальным другом, кто только и может, что… — Что сидеть в темноте и ныть, — заканчивает Набнаб за себя сам. Голос сухой, злой. Злой на себя. Он резко встает. Ноги затекли, в спине колет, но он не обращает внимания. Он подходит к столу и в темноте нашаривает что-то — неважно что. Чашку. Старую кружку, из которой он пил чай, когда они… когда Банбан приходил и усаживался напротив, болтая ногами, и рассказывал какую-то нелепую историю, жестикулируя так, что чуть не сносил все с полок. Набнаб сжимает кружку так сильно, что костяшки белеют. Он чувствует под пальцами шероховатость керамики. Где-то на донышке есть трещина — Банбан однажды уронил кружку, когда лез через стол за печеньем, а потом долго извинялся и пытался склеить, но получилось криво, и Набнаб оставил, потому что… потому что… — Потому что это было от него, — выдыхает он, и в голосе появляется то, что он так долго прятал. Тоска. Огромная, беспросветная, как эта комната без света. Он ставит кружку обратно. Дрожит рука — кружка звенит, соприкасаясь с поверхностью стола. Набнаб отступает назад, к стене, и сползает по ней вниз, пока не оказывается сидя на полу. — Я не хочу его забыть, — говорит он наконец. Тихо. Честно. Впервые за весь вечер — честно. — Я боюсь, что он забудет меня. Что он найдет кого-то, кто… кто не будет прятаться. Кто будет смеяться с ним, а не сквозь зубы. Кто сможет быть в толпе. Кто не будет… Он не договаривает. Слезы — нет, не слезы. Просто влага, просто реакция на усталость — собираются в уголках глаз. Набнаб моргает быстро-быстро, чтобы прогнать их. Он не имеет права плакать. Он сам выбрал эту темноту. Сам. Потому что в темноте безопасно. Потому что в темноте не видно, как сильно тебе нужен кто-то. Потому что в темноте можно притвориться, что тебе не больно. — Но я помню, — шепчет он, закрывая глаза. — Я все помню. И тут же, как по команде, память выдает ему картинку за картинкой. Банбан, который втискивается рядом с ним на узком подоконнике, потому что «чего ты один сидишь, Наб, иди сюда». Банбан, который протягивает ему красную газировку, хотя знает, что Набнаб пьет только синюю, но каждый раз «забывает», чтобы услышать привычное «ты идиот, Банбан». Банбан, который становится тише, если видит, что Набнабу действительно плохо — не просто «спрятался в раковину», а плохо по-настоящему, — и тогда его голос становится другим, мягче, и он не требует ответа, просто сидит рядом и дышит, и этого почему-то достаточно. — Как у него это получается? — вслух удивляется Набнаб. — Как он умудряется… быть везде? В моей голове. В моей комнате. В моей… в моем… Он не может сказать «в моем сердце». Слишком громко. Слишком страшно. Слишком похоже на правду. Он обхватывает себя руками, будто пытается удержать собственное тело от того, чтобы оно не разлетелось на куски. Плечи дрожат. Зубы сжаты так сильно, что сводит челюсть. — Я пытаюсь тебя забыть, — шепчет он в пустоту, и в голосе слышится мольба. — Я пытаюсь. Я не выхожу. Я не отвечаю на сообщения. Я сижу здесь, в темноте, и пытаюсь стереть тебя. Твой смех. Твои дурацкие шутки. Твое лицо. Твои руки, которыми ты вечно машешь. Твой… твой запах. Он зажмуривается так сильно, что за ушами начинает пульсировать боль. — Но ты не стираешься, — голос ломается, становится совсем тихим, почти детским. — Ты как краска. Красная краска. Которая пропитала все. И чем больше я тру, тем ярче становится. Набнаб открывает глаза. В полной темноте он смотрит на дверь. Он знает, что за дверью — коридор. А за коридором — кухня. А на кухне иногда бывает Банбан. Банбан, который наверняка уже придумал новую тупую шутку. Банбан, который, возможно, ждет, когда Набнаб выйдет. Банбан, который не понимает слова «нет» и, возможно, не понимает слова «забудь меня». — А если я выйду? — шепчет Набнаб, и голос его дрожит от страха. — Если я выйду, то… то все начнется снова. Он будет смеяться. Я буду огрызаться. Он будет лезть обниматься. Я буду делать вид, что бесит. Но это… это не бесит. Это… это единственное, что… Он замолкает. Дышит. Слышит, как сердце колотится где-то в горле. — Я не хочу его забыть, — произносит он наконец, и в этом признании столько облегчения, что на секунду ему становится легче дышать. — Я не хочу. Я хочу, чтобы он… чтобы он помнил меня. Чтобы он приходил. Чтобы он орал с утра пораньше. Чтобы называл паучком. Чтобы… Слезы все-таки текут. Тихо, без всхлипов, просто две дорожки по щекам. Набнаб не вытирает их. В темноте никто не увидит. — Чтобы он был рядом, — заканчивает он. — Потому что с ним… с ним мне не страшно. С ним я хочу быть видимым. Только ему одному. Только… только ему. Он смотрит на дверь долго. Минуту. Пять. Десять. Руки дрожат. Внутри все сжимается от ужаса — а что, если он откроет дверь, а там никого? А если Банбан уже ушел? А если он больше не вернется, потому что Набнаб слишком долго прятался? — Но он вернется, — шепчет Набнаб, и в голосе появляется что-то новое. Не надежда — надежда слишком яркая для темноты. Скорее, тихая уверенность. Та самая, которая всегда появлялась, когда Банбан в очередной раз говорил «да ладно тебе, Наб». — Он всегда возвращается. Набнаб медленно поднимается на ноги. Ноги ватные, но он стоит. Он делает шаг к двери. Потом еще один. Сердце колотится так, что, кажется, его стук слышен во всем доме. Рука тянется к ручке. Холодный металл обжигает пальцы. Он замирает. Последний миг в темноте. Последний миг, когда он может остаться невидимым. Последний миг, когда он может притворяться, что ему не нужно ничье лицо, ничей голос, ничье тепло. — Мне было хорошо с ним, — говорит он вслух, и это звучит не как признание в слабости, а как факт. Как то, что не требует доказательств. Он нажимает на ручку. Дверь открывается с тихим щелчком. В коридоре горит свет. Слишком ярко, слишком резко после темноты. Набнаб щурится, прикрывая глаза ладонью. А в конце коридора, на кухне, он слышит звук. Шаги. Кто-то ходит туда-сюда, что-то бормочет под нос, гремит посудой. Кто-то, кто не умеет быть тихим. Кто-то, кто всегда лезет в душу, ломает стены, рушит тишину. Кто-то красный в его черно-синем мире. Набнаб стоит на пороге. Он все еще боится. Он все еще хочет захлопнуть дверь, отступить в безопасную темноту, свернуться клубком и сделать вид, что ничего не было. Но ноги не слушаются. Ноги делают шаг. Потом еще один. — Забыть тебя невозможно, — шепчет он еле слышно, глядя на свет в конце коридора. — Как невозможно забыть… как дышать. И он идет на свет. Медленно. Неуверенно. Спотыкаясь на ровном месте. Но идет. Потому что с Банбаном хорошо. Потому что Банбан ждет. Потому что даже если сейчас он скажет какую-нибудь глупость и Набнаб в ответ огрызнется, это будет не «нет». Это будет «да, я здесь. Я с тобой. Я всегда здесь, даже когда прячусь». И когда он входит в кухню, и видит этот ураган в красной кофте, который замирает с чашкой в руке и смотрит на него так, будто выиграл в лотерею, Набнаб понимает, что не забыл ни одной черты. Он просто боялся их помнить.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!