Глава 21. Гвоздика
10 апреля 2026, 19:10***
Аластор ввалился в комнату, даже не открывая дверь. Просочился сквозь щель, сквозь пространство. Ноги подкосились ровно в тот миг, когда дверная ручка встала на место, отрезая его от коридора, от отеля, от мира, от всего, что могло видеть его. Он рухнул в кресло. Нет, не рухнул. Скорее, стек, рассыпался, будто из него вынули все кости разом. Кожаная обивка приняла его, как принимала всегда. Как принимала все: его бессонницы, его мысли, его медленное, тягучее безумие, которое он сам в себе взращивал десятилетиями, поливал кровью, удобрял страхом, лелеял как единственное дитя, которое никогда не предаст. В этом кресле можно было умереть, и оно бы не заметило. В этом кресле можно было родиться заново, и оно бы не дрогнуло. Хорошая мебель. Надежная. Молчаливая. Запрокинул голову, уставился в потолок. «Она сказала это вслух. Откуда? Как?» — он сжал подлокотники так, что кожа жалобно скрипнула, вжикнула, готовая лопнуть. Эта фраза никогда не звучала вслух. Ни разу за все эти годы. Она жила внутри. В том самом темном углу, где хранилось все невысказанное, все невыплаканное, все, что он запретил себе вытаскивать на свет, потому что стоило этому свету коснуться тех воспоминаний, они бы вспыхнули, сожгли бы дотла, оставили бы только пепел и тонкий, сладкий запах горелой плоти. «Она не могла это услышать». «Не могла». Аластор зажмурился, и перед глазами поплыло: ее лицо, искаженное ужасом, ее губы, шепчущие его имя, ее пальцы, сжимающие простыню. И фраза. Эта чертовая фраза, сорвавшаяся с ее языка с той интонацией, с той точностью, с той уничтожающей узнаваемостью, от которой у него до сих пор сворачивалась кровь в жилах. «Ты даже дышать громко не смей, щенок». Она говорила тогда, когда пришла к нему в комнату ночью. Говорила про кошмар. Про его кошмар, который просочился к ней. Радио-демон резко открыл глаза, впился взглядом в темноту, будто надеялся найти там ответы, выцарапать их, вырвать с мясом. Кошмары. Да. Однажды Астрид сказала, что ее накрыло его сном. Тем самым, где он сходил с ума от бессилия, где он сжимал в руках мертвое тело, где он проклинал все на свете и не мог остановиться. Тогда он подумал: сбой. Странная, чудовищная аномалия их связи. Разовый выброс. Случайность. Ошибка системы, которую можно списать на то, что мир Ада иногда выкидывает такие коленца, что даже демоны разводят руками. Но теперь… Теперь было другое. Совсем другое. Аластор помнил свои кошмары. Каждую секунду, каждую деталь. Помнил все: лица, голоса, запахи. И в последних снах — он знал это точно, мог поклясться своей бессмертной душой, если бы она у него еще оставалась — не было слов отца. Слова были только в голове. Внутри. Там, где жили его демоны. Не те, кого он пытал и убивал, а те, кого он носил в себе с самого детства, те, кого не вытравить никаким исцелением, никакой магией, никакими годами, проведенными в Аду. Эти слова были там. Медленно, очень медленно поднес дрожащую руку к лицу, провел пальцами по щеке: кожа горела, будто в лихорадке. Будто он и вправду был болен человеческой болезнью, от которой не спасает ни бессмертие, ни сила. «Неужели… — мысль царапнула, раздирая тонкую перепонку между отрицанием и принятием. — Неужели эта проклятая связь открыла дверь настолько широко?» Настолько, что она слышала это? Слышала его демонов? Она СЛЫШАЛА?! Замер, боясь дышать, боясь пошевелиться, боясь даже думать дальше, потому что эта мысль была страшнее любого кошмара. Потому что кошмары — это одно. Они приходили, душили, отпускали на рассвете. Но это… Это его внутренний голос. Самое сокровенное. Самое уязвимое. То, что он сам старался не слушать, забивал музыкой, треском помех, громким смехом и кровью, кровью, кровью… Лишь бы не слышать, лишь бы не разбирать, лишь бы не признавать, что оно все еще там, живое, гноящееся, невыносимое. И если это правда, если его мысли, его проклятые, въевшиеся в сознание фразы, его личные демоны, которых он тащил в себе десятилетиями, — если они просачиваются к ней, если Астрид ловит их, как чужие радиоволны, если они звучат в ее голове с той же отчетливостью, с какой звучат в его… Это ка-та-стро-фа! Это уязвимость абсолютная, тотальная, НЕПОПРАВИМАЯ. Аластор всегда гордился своей неприступностью. Тем, что никто не знает, что у него внутри. Тем, что его мысли принадлежат только ему, заперты в черепной коробке на тысячу замков, и даже самые могущественные демоны Ада не могли их выцарапать, выпытать, вытянуть наружу. Он сам, только он владел этим знанием. И теперь… «К Астрид это приходит только во сне? Или…» Попытался вспомнить, перебрать в памяти каждую их встречу, каждое слово, каждый взгляд, который мог бы выдать, мог бы подтвердить или опровергнуть эту чудовищную догадку. «Мне… видимо, показалось. Мне сегодня много чего кажется…» Она говорила это. Да. С этой своей усталой, измученной интонацией, когда тени под глазами становились выразительнее, а голос — тише, будто ей не хватало воздуха, чтобы договаривать фразы до конца. Он слышал это, видел, но списывал на усталость. На то, что она, как и любой другой, могла страдать от бессонницы, от напряжения, от всего того дерьма, которое с ней случилось с тех пор, как она влезла в его жизнь. «Ты случайно ничего… не говорил?» Было. Такое, черт побери, было! Она спрашивала его: не говорил ли он чего-то. Будто слышала голос там, где его быть не могло. А он тогда… проигнорировал. Решил, что это просто ее собственные глюки. Ее переутомленный мозг, который цепляется за тени и выдает желаемое (или страшное) за действительное. Аластор даже не допустил мысли, что это может быть правдой. Потому что такая правда была невозможна. Потому что если она слышит его мысли, если она слышит все это, значит, он больше не принадлежит себе. Значит, стены, которые он строил годами, рухнули. Значит, Астрид видит его не просто без брони, без масок — она видит его изнутри. Там, где даже он сам боится смотреть слишком пристально. «Блять». Аластор сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, прорезая кожу, выпуская наружу тонкие струйки крови. Боль пришла, но не помогла. Не отрезвила. Не выдернула из этого омута, а только глубже утянула — в падение без тормозов, без просвета, без права однажды разбиться и наконец успокоиться. Она осознает, что это его? Понимает, что слышит не просто голоса, не просто обрывки чужого безумия, а именно его демонов, его прошлое, его боль? Или для нее это просто шум? Какофония образов и звуков, которые она не может идентифицировать, не может привязать к источнику? Может, Астрид думает, что сходит с ума? «Она не знает», — убеждал он себя. Если бы знала, она бы… Что? Пришла бы к нему с вопросами? Смотрела бы иначе? Она и так смотрела иначе: слишком пристально, слишком понимающе, слишком близко. Слишком. Аластор думал о том, что его демоны больше не принадлежат только ему. Думал о том, что она, возможно, слышит каждую его проклятую мысль, каждый обрывок прошлого, каждую фразу отца, каждое «щенок», каждый удар ремня, каждый сдавленный крик, который он испускал тогда, в той жизни, когда был мальчишкой, слабым ребенком, который мечтал о свободе и не знал, что свобода — это просто другая тюрьма, просто с другими стенами, просто с другими голосами внутри. Думал о том, что если это правда, если она действительно слышит все, то нет больше никакой стены. Нет больше никакой защиты. Она внутри. Она везде. Она в его голове, в его прошлом, в его боли, в том, что он никогда, никогда не хотел показывать никому. А он ведь и так показал. Показал слишком многое. То, что не показывал ни одной живой душе — ни при жизни, когда плоть еще помнила тепло чужой ладони и можно было притворяться человеком; ни в Аду, где притворяться можно было только перед самим собой. А Астрид получила все это даром, как нищая, протянувшая руку к его глотке и вынувшая оттуда не крик, а все самое сокровенное. Она видела его голым. Нет, не так. Астрид видела его без кожи. Без той наросшей корки, что он копил годами, сдирал и наращивал заново, лишь бы никто не добрался до мяса. А она добралась. И самое страшное: демон не знал, как это остановить.***
Последние несколько дней текли, как кровь из неглубокой раны: вроде и не смертельно, а тянуло, ныло, и пластырь все съезжал, обнажая плоть, которая никак не желала затягиваться новой кожей. Астрид пряталась в своей комнате, точно нашкодивший зверек, чьи проделки — это постыдная тайна, которую надлежало унести в могилу. В памяти прокручивался тот разговор за шахматами: его сорвавшийся голос, хруст фигуры, раздавленной в кулаке, и этот целительный свет, который она влила в его спину. Дура. Какая же она дура. А еще… сигарета. Проклятая сигарета на тумбочке, которую он оставил в ту ночь, когда кошмары драли ее на части. Внутри все бродило и пузырилось, как прокисшее вино, готовое разорвать бутылку. Тяга. Именно это слово вертелось на языке, когда Астрид пыталась наречь ту штуку, что происходила с ней каждую ночь, стоило лишь сомкнуть веки. Тяга не к дыму, а к источнику. К тому, из чьих пальцев этот дым сочился. Мысль, однажды блеснувшая в мозгу, — что удушье им может быть желаннее глотка воздуха, — не сдохла. Она зарылась поглубже, под самую кожу, и теперь сидела там занозой, которую не вытащить, не разодрав все вокруг до кости. И теперь, спускаясь в холл, она лихорадочно перебирала варианты: что скажет, если увидит его? Как посмотрит? Сможет ли вообще поднять глаза? Или, что хуже, сможет ли не смотреть? Потому что стоило закрыть глаза, как перед внутренним взором всплывало его лицо, а в голове, назойливо, до зуда в висках, пульсировали его слова: «Ты врываешься в мои сны». «Ты давно перестала быть просто протеже». «Обратного пути нет. Ни для тебя. Ни, как я начинаю с отвращением понимать, для меня». Астрид споткнулась на ровном месте, ухватилась пальцами за перила, выдохнула сквозь зубы. «Нет. Не думать. Не сейчас. Только не здесь. Сейчас… надо дойти до стойки. Попросить у Хаска чего-нибудь крепкого, чтоб выжгло к чертям все эти мысли. Сделать вид, что все в порядке». Что она в порядке, что они в порядке, если это слово вообще применимо к тому, что между ними происходило. Взгляд вцепился в него мертвой хваткой. Аластор стоял в паре метров, облокотившись о полированную стойку, вполоборота к ней, и о чем-то негромко перетирал с Хаском. Тот внимал с непроницаемой физиономией, лишь дернувшийся уголок рта выдавал: беседа его не то чтобы радовала. Радио-демон что-то говорил, жестикулируя свободной рукой, в другой дымилась сигарета — та самая, с золотым ободком, от которой у девушки мигом пересохло в глотке, будто она весь табак Ада разом выкурила. Он почувствовал ее раньше, чем соизволил посмотреть на нее. Это читалось по тому, как на миг окаменели плечи, как пальцы, сжимающие сигарету едва уловимо вздрогнули. А потом он обернулся. И на лице его не было ничего. Вернее, было все, что полагалось по сценарию: привычная, наклеенная улыбка; прищуренные глаза, в которых плясали искры веселья; расслабленная поза, ленивый, чуть насмешливый взгляд, скользнувший по ней с головы до пят и обратно. Идеальная маска. Безупречная работа. Грим, под которым не разобрать, есть ли вообще лицо. Но Астрид видела, как на миг расширились зрачки, прежде чем принять привычную форму. Видела, как желваки на скулах дрогнули всего один раз, но она успела сожрать глазами это микродвижение. Видела то, что пряталось за улыбкой: неловкость? Неуверенность? Что-то, от чего сердце совершило кульбит в груди. — А вот и наша затворница! — слова выпорхнули с той дозой театральности, что всегда спасала его в самые паршивые моменты. Аластор развернулся к ней корпусом, оперся на трость-микрофон, улыбнулся — шире, ярче, убедительнее, чем требуется. — Хаск, друг мой, ты только вглядись в этот трагический образ! Не спалось, дорогуша? Взмахнул рукой, указывая на нее, и в этом жесте плескалось столько наигранной заботы, столько дешевого, балаганного театра, что Астрид захотелось запустить в него чем-нибудь тяжелым. И желательно попасть прямо в эту его вечную улыбку. Или вообще засмеяться ему в лицо. Или… разрыдаться тут же, при Хаске, при всех, потому что этот спектакль, эта фальшивая, ненужная улыбка были невыносимы. До скрежета зубов. До желания разодрать эту маску когтями. «Зачем ты это делаешь? — кричало все внутри. — Зачем притворяешься, будто ничего не видел? Ты был там. Ты видел, как меня жрали кошмары. И ты спрашиваешь, не спалось ли?» — Не твое дело, — буркнула Астрид, даже не взглянув на него. Сказала, и будто под дых себе заехала. Слова вылетели раньше, чем мозг успел их перехватить и придушить на подлете. Она никогда так с ним не говорила. Ни разу. Даже когда злилась по-настоящему, когда он специально выводил ее, провоцировал, играл на нервах, как на скрипке. А тут — сорвалось. Откуда? С чего вдруг? С того, что он спрятался за улыбкой? С того, что сделал вид, будто той ночи не существовало в природе? Она не знала. Знала только одно: эти слова — предательство. Предательство всего, о чем она думала эти ночи. Всех этих липких, сладких, удушающих мыслей про отраву, про то, что им можно желать задохнуться. Так говорят с тем, кто чужой, кто враг, кто безразличен. А он не был безразличен. И в этом крылась самая страшная правда, которую она только что швырнула себе в лицо, как пощечину. Обида — вот как это называлось. Обида на его гребаное спокойствие, на его дурацкую улыбку, на то, что он стоял тут, живой и невредимый, и курил свою сигарету, пока она задыхалась от мыслей о нем. Обида, которая не нашла иного выхода, кроме грубости. Девушка проскользнула мимо, почти задев его плечом, потому что ноги вдруг сделались ватными и повели ее по кривой траектории. Аластор проводил ее взглядом. Помехи вокруг него на секунду взвизгнули, а затем стихли, будто хозяин нарочно загнал их обратно, затолкал в ту самую клетку, где держал все, что не имело права выходить наружу. Его пальцы, держащие сигарету, сжались сильнее, сминая фильтр. Астрид рухнула на высокий стул, положила локти на стойку, уткнулась лбом в ладони. Волосы рассыпались рыжим пожаром по темному дереву. Сгорбленная, маленькая, потерянная. Совсем не та, что почти неделю назад сидела напротив него за шахматной доской и задавала вопросы, на которые у него не было ответов. — Хаск, — позвала она, не поднимая головы. — Налей чего-нибудь покрепче, пожалуйста. Тот медленно перевел взгляд с Астрид на Аластора и обратно. Бровь поползла вверх, но вопросов задавать не стал. Не дурак, умел читать по губам, по позам, по тому, как воздух между ними наэлектризовался. Просто потянулся за бутылкой. А Радио-демон, вот он, сзади, почти вплотную, за спиной. Она чувствовала это каждым оголенным нервом, каждой частичкой запретного желания обернуться, поднять глаза, встретиться с этим взглядом — алым, прожигающим, вечным. Не обернулась. — Ого! — раздалось над ухом. — С каких это пор ты пьешь по утрам, дорогуша? Или у тебя тут личное горе? Ноль реакции. Астрид даже не пошевелилась. Словно он был пустым местом. Словно его слова растворялись в воздухе, не достигая цели. — Энджел на работе или у себя? — спросила она вдруг, обращаясь к Хаску. Аластора в этом вопросе не было. Аластора вообще не было. Красная фигура за спиной — не в счет. — На работе, — Хаск поставил перед ней бокал, плеснул темной жидкости. Он наблюдал за этим цирком с каменным лицом, но где-то внутри шевелилось нехорошее предчувствие. Смотрел на Астрид, которая в открытую, демонстративно игнорировала Аластора. Смотрел на Аластора, который улыбался. Улыбался так, что у Хаска от этой улыбки мурашки по шкуре пробежали. Что-то тут было не так. Совсем не так. И это «не так» воняло за версту. — А что? — Да так, — Астрид приняла стакан, сделала глоток, поморщилась, будто яд хлебнула. — Просто спросила. Аластор смотрел на нее. На то, как она пила. На то, как дрожала ее рука, сжимавшая стакан. На то, как она его игнорировала. Это было ново. Это было… непривычно. Его привыкли бояться, ненавидеть, уважать, пресмыкаться, заискивать. На него привыкли реагировать. А тут — пустота. Стена. Будто его и вовсе не существовало. — Хаск, — голос Аластора прозвучал ровно, но в нем проскользнули легкие помехи, которые явно не предвещали ничего хорошего, которые улавливали только те, кто знал его слишком долго. — Будь другом, оставь нас. Ненадолго. — Я, может, не допил… — держа в лапе только что открытую бутылку, отозвался он с надеждой, что пронесет. — Я сказал, — мягко, но с нажимом, — оставь нас. Хаск взял початую бутылку, обошел стойку и, стараясь не топать, направился к дивану в гостиной. Уселся, взял со столика журнал, раскрыл и застыл, уставившись в одну точку. Он старательно делал вид, что его здесь не было, потому что влезать в дела Радио-демона — последнее дело. Хуже, чем совать голову в пасть церберу. Хуже, чем добровольно записываться в подопытные. Хуже, чем… Впрочем, додумывать он не стал. Просто замер и ждал. Потому что ничего другого не оставалось. — Астрид, — позвал демон. Голос прозвучал тише, чем он планировал. Сорвался куда-то вниз, в грудную клетку, откуда обычно вылетали только приказы и насмешки. Аластор шагнул еще ближе, навис над ней, вглядываясь в макушку. — Что? — спросила она глухо. — Прогуляться не желаешь? — С чего бы это? — Астрид наконец подняла голову и впилась в него взглядом. И в этом взгляде было столько усталости, столько невысказанного, что Аластору на миг показалось: она сейчас прожжет в нем дыру. Дыру, через которую вытечет все его нутро — вся эта гниль, которую он так тщательно прятал. — С того, что ты киснешь в четырех стенах, — Аластор пожал плечами, изображая легкую скуку, — воздух в отеле спертый, поверь моему чутью. А на улице… ну, на улице все та же серая муть, но хотя бы серая муть другая. Разнообразие, дорогуша! Оно полезно для ментального здоровья. Слова показались ему глупыми, пустыми, бессмысленными. Он слышал их со стороны и ненавидел каждое, потому что они были не теми. Совсем не теми, что нужно. — Мое ментальное здоровье — не твоя забота, — она опустила взгляд на дно бокала. — О, я в курсе, — усмехнулся он. — Я вообще ничей не заботник. Просто предлагаю. Чисто по-соседски. Ты же любишь это слово — соседство? Удар ниже пояса. Он видел, как Астрид дернулась, как пальцы, сжимающие стакан, напряглись сильнее. Видел, но остановиться не мог. Знал, что она могла отказаться, встать и уйти после этих слов, не обернувшись. А он… Что? Что он сделает? Ничего. Ровным счетом ничего. Демон останется здесь, у этой стойки, и будет смотреть, как она уходит, и внутри будет разворачиваться та самая пустота, которую он чувствовал последние дни. Пустота, в которой его собственные мысли сворачивались в клубки и дохли, не находя выхода. — Астрид, — голос его стал еще тише, почти шепот. Он не узнавал его. Не узнавал себя. — Пойдем. Демон смотрел на нее и не видел ничего, кроме этой рыжей макушки, этого сгорбленного силуэта, этой боли, которую она даже не пыталась скрыть. — Пожалуйста. Аластор застыл, а внутри что-то оборвалось. Это слово. Это проклятое, чужеродное, невозможное слово. Он никогда не говорил его так, будучи в Аду. Никогда не вкладывал в него эту интонацию: просьбы, мольбы, унижения. «Пожалуйста» — вежливая форма, этикет, щипчики для сахарных кусочков в приличном обществе. Он говорил его тысячу раз: официантам, грешникам, случайным знакомым. Но никогда так. Никогда с этой подспудной дрожью в голосе, с этим надрывом, с этой неприкрытой, обнаженной нуждой в том, чтобы кто-то согласился. Чтобы она согласилась. С чего это вдруг? С какой стати он должен выпрашивать? С каких пор чье-то согласие стало для него настолько важным, что он готов был вот так, запросто, переступить через гордость? Опускаться? Клянчить, как побитый пес, выпрашивающий подачку с барского стола? Он, в конце концов, Радио-демон, черт побери! И все же стоял перед Астрид и чувствовал, как от одного ее отказа рухнет все. Все, что он строил. Все, чем притворялся. Это было, по его меркам, чистое унижение, которое он сам себе устроил, сам подписался, сам выстрадал. И демон не мог вернуть его обратно. Она прожигала его взглядом очень долго, и Аластору захотелось впервые в жизни провалиться сквозь пол. Потому что Астрид смотрела на него не как на чудовище, не как на врага, не как на соседа, с которым вынуждена делить пространство. Девушка смотрела на него так, как никто и никогда не смотрел. В ее глазах плескалось что-то, от чего у него внутри все переворачивалось. Что-то неправильное, запретное. То, что не должно было там появляться. То, что отражало его собственное безумие и возвращало обратно, удесятеренное, усиленное, изнуряющее. — Ладно, — Астрид поставила стакан на стойку, поднялась. — Только недолго. И молча. Я не в настроении для твоих спектаклей. — Прости, я ослышался? Ты согласилась? — Не заставляй меня передумать, — еле слышно сказала она, отворачиваясь и направляясь к выходу. Аластор смотрел ей вслед: на то, как она устало идет, будто каждый шаг дается ей через силу, но с какой-то внутренней решимостью; на то, как свет от люстр падает на ее волосы, выхватывая рыжие пряди из крикливой пестроты отеля; на то, как она не оглядывается, не ждет его, просто идет, уверенная, что он последует. И демон последовал. Конечно, он последовал. Потому что выбора не было. Потому что с той самой секунды, как она вошла в его жизнь, споткнувшись о порог его персонального Ада, у него не было выбора. Потому что она была тем самым светом, что пробивался сквозь трещины в броне, и даже если этот свет убивал его, он шел за ним, тянулся к нему. Снова. Снова. И снова.***
Астрид позволяла ему вести ее куда-то вперед, потому что собственное тело вдруг перестало ей принадлежать. Оно двигалось отдельно от мозга, отдельно от той части сознания, что все еще билась в истерике где-то в затылке: «Что ты делаешь? Зачем ты здесь? С ним?». Билась и захлебываясь собственным криком, потому что ответа не было. Не было ни единой внятной причины, кроме той, которую она боялась назвать даже мысленно. Демон шагал легко, трость-микрофон едва касалась дороги, и этот звук — цок-цок-цок — отдавался не в ушах, а в унисон ритму, который она больше не могла контролировать внутри себя. Цок-цок-цок — будто кто-то отсчитывал секунды до неизбежного. До чего, собственно? Она не знала. Знала только одно: эти несколько ночей, эти проклятые ночи без нормального сна, когда мысли о нем жгли подкорку, выжгли в ней что-то важное. То, что держало ее на плаву. То, что позволяло смотреть на него и видеть только демона, только соседа по Аду, как она однажды выразилась, — ту спасительную ложь, которой она кормила себя, пока та не превратилась в привычку, а привычка — в броню. А теперь брони не было. Содрана, разодрана в клочья той самой ночью, когда она проснулась с его сигаретой на тумбочке и его именем, срывающимся с губ во сне. Она смотрела краем глаза на его руку, сжимающую трость, на длинные пальцы, на то, как свет вывесок выхватывал алый отблеск из ткани пиджака, и думала: «А каково это… прикоснуться?» И тут же одергивала себя, кусала изнутри щеку до боли, потому что это было неправильно. Непозволительно. Ошибочно до той степени, за которой начинается клиника, психушка, смирительная рубашка на двоих. До степени, за которой оставалось только громко, истерически смеяться, заламывая руки. Потому что если не смеяться, придется признать: это случилось. Это реально. «Ошибка, — протестовала мысленно она. — Ошибка, ошибка, ошибка!» Но убеждения не помогали, и в каждой мысли все равно присутствовал он. Его улыбка, как старая рана, которую вечно хочется тронуть. Проверить, болит ли еще? Болит. Еще как болит! Его прожигающие глаза, в которых она столько раз пыталась прочитать приговор и вдруг, совсем недавно, увидела нечто иное. То, от чего внутри все оборвалось и полетело вниз. Его голос, сорвавшийся на шепот там, у барной стойки, когда демон сказал это «пожалуйста». Словно не он просил, а кто-то другой, запертый глубоко внутри, на секунду высунулся, крикнул и поперхнулся собственным отчаянием. Что с ней случилось? Когда все перевернулось? Та ночь, сигарета на тумбочке, ее собственные мысли — плевать, что слаще, — разъедали изнутри, как та скверна на шее, которая, кажется, снова давала о себе знать тупой болью. Почему, когда Аластор случайно коснулся ее локтя десять минут назад, пропуская вперед, у нее перехватило дыхание ровно на ту секунду, что длилось касание, и еще на три после, пока она не заставила себя выдохнуть? Почему кожа в том месте горела, будто к ней приложили не пальцы, а опалили огнем? Почему внутри все сжималось, выкручивалось, становилось на дыбы, стоило ему заговорить? Или это началось не после той ночи, а еще раньше? Просто она забивала, заталкивала поглубже, прятала за «правильными» эмоциями, которые полагалось испытывать к такому, как он. Закапывала так глубоко, что сама поверила: нет ничего. Пусто. Безопасно. А теперь… хлоп — и крышка сорвана! И вся эта дрянь, вся эта запретная тяга, все эти взгляды, задержанные на секунду дольше допустимого, все эти мысли, которые она безуспешно разгоняла, — выплеснулись наружу, заляпали все вокруг тошнотворной правдой. И теперь хлебай! Теперь живи с этим! Живи, зная, что хотела задохнуться им, этим демоном, этой ходячей катастрофой. Задохнуться и не жалеть о глотке воздуха. «Игнорировала», — поняла вдруг Астрид с той ослепительной ясностью, что приходит всегда слишком поздно, когда поезд уже ушел, когда мосты сгорели, когда поздно рвать стоп-кран и орать: «Остановите, я сойду». Она игнорировала каждый раз, когда сердце пропускало удар при его появлении. Каждый раз, когда ловила себя на том, что ищет его взгляд в холле среди всех этих грешников. Каждый раз, когда думала о нем перед сном, убеждая себя, что это просто… просто… Просто что? Просто соседство? Просто та самая болезненная необходимость? Нет, это не необходимость. Хуже. Это — пагубная зависимость, которую она в себе взрастила, сама того не желая, и теперь пожинала плоды: горькие, дурманящие, от которых мутит и кружится голова, но отказаться нет сил. Потому что если отказаться, то останется пустота. Та самая, в которую Астрид проваливалась следом за ним. Аластор что-то говорил. Она слышала голос, но слова доносились обрывками. Кивала, когда, видимо, полагалось кивать. Останавливалась, когда он останавливался. Шла, когда он шел. Перед глазами плыло. Улицы Ада сменяли друг друга: кривые, узкие, забитые тенями, что шарахались от алого пиджака. Где-то орали, где-то смеялись, где-то дрались. Обычный день, обычная жизнь, обычный кошмар наяву. Но для Астрид все это существовало где-то на периферии, за толстым стеклом, сквозь которое не пробивалось ни звука, ни запаха, только смутные, размытые силуэты. Она была здесь и не здесь. С ним и бесконечно далеко. Голова кружилась, а скверна на шее запульсировала сильнее. Астрид машинально коснулась пальцами загривка, прижала ладонь к тому месту, где на коже расползались черные узоры. Или ей только казалось? И это лишь безумие просочилось в плоть, как просочилось в мысли, и теперь они одно целое: она, ее страх, ее запретное желание и эта черная гадость, что тянется к позвоночнику, к самому основанию черепа, где рождаются все глупые, все невозможные, все гибельные мысли? —… зайдем сюда, — донеслось откуда-то издалека. Девушка проморгалась, фокусируя взгляд. Радио-демон стоял перед какой-то витриной — она даже не посмотрела, что там, за стеклом, — и, кажется, ждал ответа. Или не ждал. Она не поняла. Просто мотнула головой, прогоняя туман, и выдавила: — Я… постою здесь. Подожду. Он лишь кивнул, а затем улыбнулся той самой, привычной, ничего не значащей улыбкой и скользнул внутрь, оставив ее одну. Дверь за ним закрылась, и тишина рухнула, как мешок с песком. Астрид прислонилась спиной к стене, запрокинула голову, закрыла глаза. Боль в шее пульсировала в такт сердцу. Или сердце билось в такт боли? Неважно. Это помогало. Помогало не думать. Не вспоминать. Не раскручивать эту бесконечную пластинку: «Что с тобой? Что с тобой, дура? Что?..» Но пластинка скрипела, игла прыгала, и сквозь треск пробивалось одно-единственное, нестерпимое: ты пропала! Приговор подписан. И не важно, кто судья, не важно, прочитан ли вслух. Даже если он никогда не узнает, даже если сожжешь этот лист дотла, то ничего не изменится. Потому что приговор не снаружи. Он выжжен на внутренней стороне век, на языке, на кончиках пальцев, которые все еще хранят память о его руке, о том касании, что прожгло кожу до кости. И теперь либо смириться, либо вырвать себе глаза, чтобы не искать его в толпе, либо отрезать язык, чтобы не позвать по имени, когда ночь сдавит горло и сознание поплывет в том полусне, где запреты тают, как сахар на языке. Либо вскрыть грудину и посмотреть: что там, в этой чертовой клетке, еще бьется или уже сгнило заживо, превратилось в кусок почерневшего мяса, нашпигованного им, его голосом, его взглядом, его злосчастным «пожалуйста». Но имя само рвалось наружу. Стучало в зубы настойчиво, как запертый в клетке зверь, который уже разодрал морду о прутья, выбил клыки, но не унимался, не сдавался, не желал подыхать в неволе. Царапало горло изнутри, оставляя невидимые кровоподтеки. Там, где крик, если его не выпустить, перекрывает кислород, душит медленнее и мучительнее любой петли. «Чертов Аластор». — Эй, красотка, чего стоишь одна? Она открыла глаза. Перед ней стояли двое. От них разило перегаром и той уверенностью, что бывает у грешников, слишком долго просидевших на дне и возомнивших, что дно — это трон, а они на нем — цари. У одного — лысый череп в рытвинах, точно по нему топтались, пока он был еще жив, и продолжали топтаться после смерти; губа рассечена наискось, и в этой ране, не желающей затягиваться, пульсировала какая-то своя, отдельная жизнь. Второй — выше, тощий, с патлами, сальными настолько, что волосы слиплись в космы, похожие на змей, которые уже не шипят, а только дышат смрадом в затылок тем, кто подвернулся под руку. — Составь компанию нормальным мужикам. Не пожалеешь. У нас есть выпивка, есть местечко потише… — продолжил лысый, шагнув ближе. — И повеселее! — добавил второй. — Таких лисичек мы давно не встречали. Редкий зверь, а? — он хохотнул, ткнул локтем приятеля, и тот заулыбался щербатым ртом, в котором не хватало половины зубов, а оставшиеся торчали черными пеньками. Астрид промолчала, сжав пальцы в кулаки. «Просто игнорировать. Они отстанут. Должны отстать», — хотелось бы верить ей. — Глухая, что ли? — лысый наклонил голову, и в мутных его глазах плеснулось что-то такое, отчего у Астрид внутри все оборвалось. — А ничего так лисья мордашка… И уши — закачаешься. Любишь, когда за уши трогают, лисонька? Они похабно хохотнули, переглянулись, и в этом взгляде читалось все: как будут брать, как будут держать, как будут пользоваться, пока не надоест, а потом выбросят, как жвачку, что потеряла вкус через пять минут жевания. Астрид дернулась в сторону двери, за которой исчез Аластор, но лысый оказался быстрее. Рука сомкнулась на ее предплечье чуть выше локтя. Пальцы впились в кожу сквозь тонкую ткань платья, сдавили так, что кости заныли. Второй зашел сбоку, встал слишком близко, и его пальцы потянулись к ее лицу, к щеке, к подбородку, намереваясь, видимо, зажать рот, если вздумает кричать. Астрид смотрела в его белесые глаза с красными прожилками и расширенными зрачками, и понимала: сейчас случится то, что случалось с ней в кошмарах, но наяву. Она даже вскрикнуть не успела. Вокруг зашипели помехи. Знакомые до дрожи в коленях, до мурашек по позвоночнику, до того сладкого ужаса, когда осознаешь: спасение пришло, но спасение это страшнее гибели. — Мне кажется, — раздался голос Аластора прямо за ее спиной, — вы не расслышали ее. Она очень четко выразила свое нежелание общаться. Демон шагнул вперед, встал рядом, почти касаясь ее плеча, почти обнимая, почти защищая. И Астрид наконец увидела его лицо. Его улыбка была слишком жуткой, а глаза горели тем самым огоньком, который заставлял грешников ретироваться при одном упоминании его имени. Ярость? Да, ярость. Грешник, державший ее, разжал пальцы сам. Рука онемела, отказала, повисла плетью. Он попятился, схватил приятеля за руку, дернул. Бежать, бежать, бежать пока пятки сверкают, пока кости целы, пока… Поздно. Тени сорвались с его спины раньше, чем девушка успела сделать еще один шаг назад. Черные, быстрые, они обвили нападающих, как удавы мышей, приподняли над землей, сжали. Раздался короткий, всхлипывающий крик, похожий на предсмертный выдох собаки, которую давят сапогом. Затем мокрый, сочный хруст, с каким-то даже сладострастием в каждом переломе. Потом — рывок. И плоть разорвало на части, как мокрую бумагу: брызнуло красным, горячим, липким, и ошметки рухнули на брусчатку, из которых еще сочилась парная кровь, еще дергались сухожилия. Аластор даже не посмотрел в их сторону. Он повернулся к Астрид. Ярость в его глазах уходила, уступала место привычной маске: той самой улыбке, тому самому прищуру, тому самому выражению, за которым можно спрятать все что угодно — от скуки до ненависти. Но напряжение в позе осталось. В том, как он стоял слишком прямо, слишком близко, будто все еще заслонял ее собой. — Что, Астрид, заскучала без присмотра? — тон шутливый, игривый, с интонацией укоризненной няньки, которая нашла провинившегося ребенка, но взгляд… взгляд скользил по ее лицу, сканировал, оценивал. Зацепился за бледность лица, за то, как она прижимает руку к месту, где только что была чужая хватка. — Тебя нельзя оставить и на пять минут, дорогуша! Она смотрела на него и не могла вымолвить ни слова. Рука горела огнем там, где ее сжимали. Аластор шагнул ближе. Теперь между ними не было расстояния. Только воздух, нагретый его гневом, и запах, этот проклятый запах гвоздики, от которого у Астрид подкашивались колени. — Стоит только отвернуться, — продолжил он, — как ты уже влипаешь в неприятности. Придется, видимо, не спускать с тебя глаз. Или привязать к себе? Как думаешь, какой длины поводок тебе будет в самый раз? Астрид опешила. Глаза распахнулись, лисьи уши дернулись, прижались к голове, потом снова встали торчком. «Поводок? Привязать? Это шутка. Жуткая, извращенная, но шутка. Это просто его манера. Просто…» Нервный смешок вырвался из горла. Истерический, сдавленный, больше похожий на тот самый всхлип, когда уже не можешь ни плакать, ни смеяться, а только дергаться в конвульсиях между тем и другим. — Ты… — голос дрожал, не зная, что ляпнуть, что выплюнуть в эту его улыбающуюся, невозможную рожу. — Ты ненормальный! Совсем больной на голову, да?! Постыдился бы… — Абсолютно, — перебил Аластор, легко соглашаясь. Так легко, будто речь шла о погоде, о цвете неба, о чем-то неважном, незначащем, не имеющем к нему никакого отношения. Он протянул ей руку ладонью вверх. — Пойдем. Платье надо менять. Я, кажется, вижу на нем кровь, — он скользнул взглядом по подолу, по ее руке, по брызгам на щеке, которых она даже не заметила. — И, возможно, выпить. Много выпить. Я угощаю, — он чуть поморщился, разглядывая ее. — Извини, был немного неаккуратен, — демон усмехнулся. «Неаккуратен». Трупы, разорванные на части, лужи крови, ошметки плоти на брусчатке — это «немного неаккуратен». — Я… — слова застряли. Она хотела согласиться. Хотела кивнуть, взять его за руку, позволить увести себя куда угодно: в Ад, в Рай, в пропасть, в его номер, в никуда. Но сказала совершенно другое: — Я хочу вернуться в отель. Аластор замер, а в глазах мелькнуло что-то, что она не успела понять. — Просто приму душ, переоденусь, — добавила торопливо девушка, будто оправдываясь, будто она была обязана объясняться. — И пить не хочу. Правда. Демон посмотрел на нее с прищуром так, что захотелось провалиться сквозь адские булыжники, лишь бы не выдерживать этого взгляда. А потом улыбнулся чуть иначе, чем обычно. Мягче? Или ей показалось? — Как пожелаешь, дорогуша, — он все еще держал руку, ждал. Астрид молча взяла его под руку. Не вложила ладонь в его, а именно взяла под руку, прижалась, позволила себе эту маленькую слабость, эту каплю тепла. Через мгновение они уже стояли в холле «Хазбин». Демон не убирал руку. Смотрел сверху вниз — на ее рыжую макушку, на лисьи уши, прижатые от напряжения, на пальцы, вцепившиеся в его локоть мертвой хваткой, — и молчал. Астрид боялась пошевелиться. Боялась, что если отпустит, то рухнет. Рассыплется на части, как те грешники на улице, и никто не соберет. Боялась, что если поднимет глаза, то увидит в них что-то, с чем не справится. Что-то, что раздавит ее окончательно. — Спасибо, — тихо сказала она, разжав кое-как пальцы. Отступила на шаг, затем еще на два. Повернулась и пошла к лестнице, не оборачиваясь, но чувствуя спиной его взгляд. А он смотрел. Стоял посреди холла, в этой дурацкой луже разноцветного света от витражей — розового, синего, желтого, будто кто-то разлил радугу и забыл вытереть, — и смотрел, как она уходит. И думал о том, что поводок, пожалуй, не такая уж плохая идея. Нет, это, конечно, шутка. В какой-то степени дикая, неуместная, с привкусом того самого безумия, которое он в себе так лелял. Шутка, от которой у нормальных людей задергался бы глаз. Но за каждой шуткой — даже самой идиотской, даже той, что рассказывают в компании, когда уже все напились и готовы смеяться над чем угодно, — всегда прячется правда. Маленькая, тощая, ободранная правда, которая выползает на свет, только когда никто не видит. Правда была проста: если она снова влипнет в неприятности, а его не окажется рядом… Дальше думать он не стал. Потому что если допустить эту мысль хоть на секунду, то она разрастется, заполнит все, вытеснит остальное, и тогда… Тогда пропасть разверзнется снова. Та самая, в которую демон заглядывал уже не раз, из которой выползал, обдирая локти в кровь, цепляясь за иллюзию контроля, за маску, за улыбку. А он не знал, хватит ли у него сил не шагнуть в нее в очередной раз. Или, что хуже, — не позвать ее с собой.***
Аластор стоял перед зеркалом уже, кажется, пару часов. Хотя кто бы мог поручиться за точность в этой дыре, где время сгнило на корню вместе со всем остальным приличным? Сначала он почти убедил себя, что все в порядке. Ну, в той относительной степени порядка, какая вообще доступна существу, чья суть — хаос, обернутый в лоск идеального контроля. Он просто вернулся с прогулки. Просто зашел в комнату. Просто остановился у зеркала — на минуту, на две, чтобы поправить галстук, стряхнуть несуществующую пыль с плеча, усмехнуться своему отражению с привычной долей превосходства. Обычный день. Обычная рутина. Обычная жизнь в Аду, где слово «жизнь» — уже издевательство. Абсолютно нормально. Нет. Ни черта не нормально! Демон просто заставил себя в это прверить, как заставлял когда-то верить в материнские сказки про «все будет хорошо», прекрасно зная, чувствуя каждой клеткой своего детского, еще не демонического тела, что хорошо не будет никогда. Ни при каких раскладах. Ни за какие коврижки! Мать врала красиво, врала самозабвенно, врала с той степенью отчаяния, когда ложь становится единственной доступной правдой. Он научился у нее этому трюку. Научился врать себе так убедительно, что сам начинал верить. На время. До первого прокола. До первой крови. До того момента, когда реальность, жестокая сука, не спросит разрешения и не ворвется, ломая стены. Утро после их прогулки сменилось днем, а день — вечером. Аластор этого не заметил. Он вообще перестал замечать что-либо за пределами собственного черепа, где мысли дохли и разлагались, отравляя все вокруг трупным ядом воспоминаний. Он загнался до такой степени, что уже не знал, куда себя деть. Метался внутри себя, как зверь в клетке, которую сам же и построил, сам же и запер на все засовы, а ключ выбросил в Лету вместе с остатками человеческого. Легче было, наверное, умереть еще раз. Только окончательно, без права на бессмертную жизнь, без этой дурацкой регенерации, без всего. Нежели тонуть в этих дерьмовых мыслях, которые выедали мозг активнее того света, что она вливала в него своими руками. А сердце, которое, как назло, никуда не делось, стучало, работало, функционировало, будто у нормального, будто у живого, будто у того, кому есть ради чего биться. А биться было не ради чего. Биться было ради кого. И он все стоял там же, замерев статуей, памятником самому себе, недоделанным, недолюбленным, недомученным. Смотрел куда-то сквозь отражение, сквозь эту вечно улыбающуюся рожу, которая за долгие годы приросла к лицу намертво, и уже не мог понять, где он настоящий, а где маска. Демона вновь точила мысль изнутри. Точнее, желание. Желание вновь почувствовать этот целительный свет, который излучала Астрид. Такой ненужный для существ, подобных ему. Тли, напротив, единственно нужный, чтобы сдохнуть наконец по-настоящему? Может, именно этого ему и не хватало? Рассыпаться прахом, испустить дух, перестать мучиться. Может, этот свет — не отрава, а единственно возможное, честное, милосердное спасение? Спасение от самого себя. От мыслей. От нее же самой, в конце концов. Стремление получить эти крохи ее силы было и раньше. Да. Но прежде оно было связано лишь с раной. С чисто физической потребностью залатать дыру в груди, унять боль, да и наряду с тем заткнуть внутренних демонов ненадолго, которые выли так, что стены дрожали. Раньше это было лекарство. Горькое, необходимое, неизбежное. Как хинин, как морфий или как любая другая дрянь, которую вкалываешь себе в вену строго по графику, в выверенной дозировке, чтобы просто существовать дальше. А теперь это было не лекарство. Это был наркотик чистой пробы. Тот, от которого отказываются слишком поздно, когда язык уже помнит, руки помнят, каждая гребаная клетка помнит, и ничто не вытравит эту память, потому что память — это не про мозг. Память — это про тело. Про то, как оно отзывается на свет. Про то, как мышцы расслабляются против воли. Про то, как внутри разворачивается что-то давно свернутое, скомканное, выброшенное на помойку вместе с человеческими потрохами. Вкусив однажды — уже не остановишься. Аппетит только разыграется. Это закон. Самый гнусный, самый неоспоримый, самый человеческий закон из всех, что он помнил. И утолять этот аппетит Астрид не приходила просто так. Она приходила только из-за раны. Только когда чувствовала эту связь, эту боль, разрывающую его грудь. Появлялась на пороге, как ангел-хранитель, как насмешка, как кара небесная в рыжем обличье. Приходила, лечила, уходила. Всего несколько раз, по пальцам пересчитать, по шрамам на душе разложить — девушка впускала в него этот свет ни с того ни с сего. Это были мгновения, которые он не просил, не ждал, но запоминал, чтобы потом, в бессонные ночи, прокручивать снова и снова, ненавидя себя за эту память. Но чтобы Астрид пришла сама без зова раны, без этой проклятой связи, без причины и предложила бы этот свет? Никогда. И с чего бы вдруг? Это было бы как минимум странно. Как максимум — подозрительно. И совершенно, абсолютно, бесповоротно не нужно.***
Астрид сидела за письменным столом с обеда, и комната вокруг нее медленно превращалась в филиал бедлама. Скомканные листы бумаги валялись на столе, под столом, на кровати, на полу у ножки стула — белыми трупиками неудавшихся попыток, жертвами перфекционизма, растерзанными клочьями мыслей, которые так и не смогли облечься в слова. Некоторые она даже не комкала. Отбрасывала в сторону, едва взглянув, едва поняв, что снова не то, снова не так, снова — мимо. Слова не складывались. Мысли не формулировались. А французский… Черт бы побрал этого демона с его французским! Идея с запиской родилась спонтанно. После прогулки, после того, как он ее спас, после того, как она позволила себе прижаться к его руке, — молчать стало невозможно. А говорить вслух — страшно. Слишком страшно. А записка… Записка — это другое. К тому же Аластор сам предложил ей обмениваться ими. В ней можно спрятаться за словами. Можно написать и не отдать. Можно отдать и убежать. Можно сделать вид, что это лишь продолжение их странного, ни к чему не обязывающего «соседства». «Соседство, — усмехнулась она, откладывая ручку и растирая переносицу. — Ха. Три раза ха!» Вновь проверила изложенное на бумаге: правильно ли написала, ту ли букву поставила, не перепутала ли окончание. Злополучный словарь, который Чарли чудом откуда-то достала, весом с булыжник, только путал. Одно и то же слово имело множество значений, и девушка выбирала наугад, молясь всем известным и неизвестным богам, чтобы вышло не совсем по-идиотски. Чтобы он не прочел и не закатился смехом, указывая пальцем на корявые фразы. Казалось, все, что она начертала, звучало как бред сумасшедшего, как тарабарщина, как шифровка, которую никто не сможет разгадать. И все равно Астрид писала. Потому что не писать было нельзя. Потому что то, что сидело внутри, рвалось наружу с такой силой, что, если не выплеснуть это на бумагу, можно было захлебнуться. Девушка помнила каждое его слово. «Почерк всегда выдает правду». Это он сказал тогда, когда впервые заговорил о переписке. И еще: «Или, может, ты боишься, что твои записки окажутся слишком… прозрачными?». Прозрачными. Да, черт возьми, она страшилась именно этого! Боялась, что в каждой букве, в каждом дрожащем штрихе Аластор прочитает то, что она не выдала бы ни под какими пытками. Но после всего случившегося, после уличных тварей, после его «поводка» и того «пожалуйста», — она сидела и писала. Писала то, что не могла сказать в лицо. Писала, понимая: это, возможно, самая большая глупость в ее жизни. И самое страшное — понимая, что уже все равно. Пальцы дрожали, когда она выводила буквы. Те плясали, съезжали, налезали друг на друга, и Астрид ненавидела себя за эту дрожь. Нервная, трясущаяся, жалкая — вот кем она себя чувствовала. Ей приходилось делать перерывы. Класть ручку, откидываться на спинку стула, давать руке отдохнуть. Она сжимала и разжимала пальцы, смотрела в стену, где плясали тени от лампы, пыталась успокоиться, пыталась убедить себя, что это просто бумага, просто слова, что ничего страшного не произойдет, если он прочитает. Даже если поймет. Даже если… «Даже если что?» — спросила она себя и не нашла ответа. В итоге, когда силы иссякли, глаза слипались, а в голове стоял сплошной гул, она дописала. Наконец написала тот текст, который показался ей сносным. Не идеальным, возможно, не совсем орфографически верным, но тем, что она хотела на самом деле. Первую половину, самую важную, самую страшную, она выстрадала на чужом языке, вложив в французские фразы все, на что хватило смелости. А потом, когда дошла до постскриптума, — сдалась. Перешла на родной, на тот, в котором могла дышать, смеяться, язвить. И на финальном листе осталось:«Я не знаю, зачем пишу это. Может, чтобы не сойти с ума. А может, чтобы сказать то, что не могу сказать вслух. Я, правда, не считаю то, что между нами, просто соседством. И еще: я никуда не ухожу.
P.S. Сигарету на тумбочке я нашла. И, знаешь, я, конечно, польщена, что ты решил навестить меня ночью, но в следующий раз, когда будешь играть в сталкера, хоть автограф оставляй. А то мало ли — вдруг в этом отеле завелся второй псих с такой же маркой сигарет, и я теперь должна мучиться догадками, кому именно обязана этой «честью»? Буду заводить картотеку: понедельник — Аластор, среда — таинственный незнакомец с теми же привычками… Удобно?
Кстати, запах гвоздики тебе идет. Просто к сведению».
Астрид уже хотела вновь переписать все в двадцатый, в тридцатый, в сотый раз. Хотела взять новый лист и вывести все идеально, ровно, так, чтобы ни одна черточка не выдала ее состояния, как вдруг… Вскочила со стула, как ошпаренная, ударившись бедром об угол стола, и приложила ладонь к шее. Стиснув зубы от очередного приступа, причем стоит заметить, весьма болезненного, девушка затаила дыхание, чтобы перетерпеть. Это был очередной крик о помощи, исходящий от него, от Аластора, от той раны, что до сих пор не зажила, ныла, болела, мучила его. Боль пульсировала, билась, звала. Взгляд заметался: от двери к записке, от записки к двери. Брать? Не брать? Что делать? А потом рука сама схватила листок. Сжала его, скомкала край, но не сильно, не до нечитаемости, просто чтобы не выпустить, не потерять, не оставить здесь, в этой комнате, где он не сможет его найти. И Астрид выбежала в коридор. Еще никогда девушка не бежала к нему, всегда шла размеренным шагом, но боль была такой сильной и резкой, что ей казалось, что случилось что-то страшное и что это были не просто капризы раны. Дверь распахнулась раньше, чем она успела до нее дотронуться. Аластор стоял на пороге. Пиджак застегнут на все пуговицы: слишком аккуратно, слишком правильно, слишком идеально для того, кто должен был только что корчиться от боли. В руке — бокал с виски, нетронутый, полный до краев. Поза расслабленная, ленивая, губы в насмешливой улыбке. Застыла, глядя на него, и на секунду ей показалось, что она ошиблась. Что боль — это просто игра воображения. Что ее собственное безумие достигло той стадии, когда галлюцинации становятся реальнее жизни. Что она зря пришла, зря бежала, зря сжимала эту дурацкую записку в руке. — Астрид? — произнес он с интонацией легкого удивления, с какой встречают нежданного, но не слишком обременительного гостя. — Не спится? Или решила все же принять мое предложение насчет выпивки? Девушка смотрела на него, хлопая глазами, чувствуя, как мозг лихорадочно пытается переварить несостыковку: боль была. Она чувствовала ее. Она не могла ошибиться. Ни разу не ошибалась за все это время. А он стоял здесь, целый и невредимый, и предлагал ей выпить, будто ничего не случилось. — Я же сказала, что не хочу, — ответила она, слегка нахмурившись. Замялась, не зная, что делать дальше. А потом ее взгляд скользнул мимо него, в комнату, за его плечо, пытаясь разглядеть там что-то, что объяснило бы этот маскарад. Что-то, что подтвердило бы ее правоту. Что-то, что кричало бы: «Да, я был здесь, я мучился, я звал тебя». Боль на загривке все еще пульсировала как доказательство того, что она не сошла с ума. И поэтому, собрав остатки самообладания, глядя ему прямо в глаза, девушка сказала: — Может, все-таки впустишь меня? Или ты собрался лечиться своим виски? — в голосе прозвучала насмешка с намеком на боль, на рану, на то, что она знает. Аластор смотрел на нее несколько долгих, как ей показалось, секунд, а затем молча отступил в сторону, пропуская ее. Жест вышел нарочито церемонным. Всем корпусом он изобразил приглашение, больше похожее на издевку: «Проход свободен, мадемуазель, извольте». Она переступила порог, и дверь за спиной щелкнула. Он запер ее. Впервые. Раньше Аластор никогда не запирал дверь, когда она приходила. Теперь заперто. Теперь либо клетка, либо убежище, и поди разбери, где кончается одно и начинается другое. Положила записку на тумбочку у стола. Краешком сознания отметила, как вызывающе белеет бумага на темном дереве. Развернулась к нему. Демон уже стоял, облокотившись бедрами о стол, и смотрел сверху вниз. Поза — сама ленивая грация, пальцы барабанили по столешнице почти неслышно, но в этом ритме читался тревожный пульс, который он не мог спрятать за всей этой театральностью и слоями лжи. Шагнула к нему медленно, осторожно, будто к зверю, который мог и не рычать, но клыки скалить умел виртуозно. Подняла руки, коснулась его груди кончиками пальцев. Свет полился золотистыми ручейками, впитываясь в тело, как вода в пересохшую землю. Боль уходила, растворялась, уступая место тому самому наркотическому теплу, от которого у него темнело в глазах. Лечение длилось недолго. Слишком коротко, чтобы насытиться, достаточно, чтобы захотелось еще. Девушка убрала руки так же внезапно, как и прикоснулась. Отступила на шаг и, не глядя на него, взяла записку, протянула ему. Он посмотрел на листок, на ее дрожащие пальцы, сжимающие бумагу так, будто это детонатор, и хмыкнул. В хмыке этом смешалось все: удивление, насмешка, что-то теплое, что он тут же затоптал. — Это что, дорогая? — он взял записку, повертел в пальцах. — Любовное послание? Список моих грехов? Он, боюсь, не поместится и на ста метрах пергамента. Аластор прекрасно знал, что это, потому что сам предложил когда-то обмениваться записками на французском. А теперь стоял и паясничал, как дешевый комедиант, потому что боялся. Боялся того, что может быть написано на этом клочке бумаги. «Любовное послание», — ее пальцы, только что сжимавшие записку, дрогнули, сжались в кулак, спрятались. Она подняла на него глаза. И в них, в этих глазах, было столько оголенного, незащищенного, что Аластору на миг показалось: Астрид сейчас либо ударит его, либо расплачется. А потом, собрав остатки самообладания в кулак покрепче, чем тот, в который спрятала руки, она сказала: — Прочти. Пожалуйста. Это «пожалуйста» прозвучало точно так же, как он произнес его у стойки несколько часов назад. Та же интонация, та же неприкрытая нужда в чьем-то согласии. — Я прочту, — сказал демон, пряча листок во внутренний карман пиджака. — Потом. Астрид кивнула. Слова кончились. Мысли кончились. Руки не знали, куда деться. Ноги, казалось, приросли к полу. Глаза смотрели на него и не могли оторваться, хотя надо было. Срочно, немедленно! Опустить взгляд, сделать вид, что она рассматривает узор на ковре, трещину в стене, что угодно, лишь бы не видеть, как он смотрит на нее. Девушка не знала, что делать дальше. Уйти? Остаться? Сказать что-то еще? — Знаешь что, дорогуша, — Аластор вдруг оживился, наверное, осознав, что молчание затянулось уж слишком сильно, и, улыбнувшись чуть шире, шагнул ближе. — Раз уж ты отказалась от хорошей выпивки, может, хотя бы кофе? — склонил голову набок, разглядывая ее, как диковинную зверушку. — Не могу же я отпустить тебя просто так, после… — демон повел рукой, указывая то ли на свою грудь, то ли на пространство между ними, то ли на все сразу. — После этого. Это было бы верхом неблагодарности! А я, милочка, при всех своих грехах, неблагодарным не был никогда. Она слушала его и понимала: не хочет уходить. Совсем. Глупо, опасно, самоубийственно, но не хочет. Каждая частичка ее существа хотела остаться здесь, в этой комнате, рядом с ним, в этом пространстве, где трудно дышать, но почему-то не хочется глотка кислорода. — Я не откажусь, — согласилась она. Девушка позволила себе встать спиной к столу рядом с Аластором, опереться ладонями о поверхность и прижаться к нему бедрами, чтобы восстановить дыхание, дождаться, когда боль в скверне после использования магии стихнет совсем. В воздухе полыхнула зеленая искра от щелчка пальцев, и в руке его материализовалась белая фарфоровая чашка. Пар поднимался легким облачком, и от кофе пахло так вкусно, так по-домашнему, что у Астрид на миг сдавило горло. Демон, не торопясь, будто смакуя каждый сантиметр разделяющего их расстояния, подошел вплотную, так близко, что она ощущала его теплое дыхание. Чашка все еще была в его руке. Тот не протягивал ее, просто держал, глядя на Астрид. Она вжалась бедрами в край стола сильнее, оказавшись в ловушке между деревом и телом. Аластор наконец поднял свободную руку, потянулся к девушке. Медленно-медленно, давая ей возможность отшатнуться, увернуться, сбежать. Не сбежала. Замерла, как кролик перед удавом, глядя, как его пальцы приближаются к ее лицу. Коснулся щеки. Подушечками, едва-едва, почти невесомо. Провел по скуле, останавливаясь у самого уголка губ. Астрид перестала дышать. Совсем. Сердце рухнуло в пятки, проломило пол, ушло в самое ядро Ада, где даже сам Дьявол не сыщет. Уши — эти проклятые лисьи уши, которые всегда выдавали ее, — дрогнули и прижались к голове. Она смотрела на него широко распахнутыми глазами и не могла пошевелиться. В голове билась одна-единственная мысль: «Господи, господи, господи, что ты делаешь? Что ты со мной делаешь? Остановись, прошу… Или не останавливайся. Убей меня этим касанием, задуши, мне все равно. Только не убирай руку, только не убирай…» Кожа под его пальцами горела. Горела так, будто он прикасался раскаленным железом. И это было… сладко, это было гибельно, это было тем самым удушьем, которым она желала задохнуться. — Дорогуша, — сказал он, и в голосе его плескалось веселье, которое она так ненавидела и по которому так скучала все эти дни, — ты, кажется, решила искупаться в чернилах, пока строчила свой опус? Или это новый вид боевой раскраски? Очень… живописно. Большой палец скользнул выше, от краешка губ снова к щеке, и она почувствовала легкое движение: он стирал с ее кожи еле заметную полоску чернил от ручки, которую она сама не заметила. Стер, убрал руку, и только после этого протянул ей чашку. — Держи. Астрид взяла кофе. Пальцы дрожали так, что пришлось сжать чашку обеими руками, чтобы не расплескать. Кивнула — спасибо, мол, — и, понимая, что ноги откажут, предадут, двинулась к креслу. Опустилась в него, стараясь сохранить остатки достоинства, и застыла, вытянувшись по струнке, будто аршин проглотила. Чашка в руках все еще дрожала, и она сжала ее крепче, чтобы скрыть эту дрожь, чтобы он не видел, как ей страшно, как ей хорошо, как ей невыносимо. Аластор обогнул кресло стороной и сел напротив. Вальяжно откинулся на спинку, забросил ногу на ногу, окинул ее взглядом — с головы до пят, с пят до головы, — и усмехнулся. В его глазах плясали черти. — Что-то случилось? — усмехнулся он, сощурившись. — Выглядишь… напряженной. — Нет-нет, — выдавила она, отрицательно помотав головой. — Все в порядке. Врала. Конечно, врала. Все было не в порядке. Скверна на шее, которая разбушевалась от его боли и только-только перестала изводить ее, все еще тихо пульсировала. Его касание — это чертово касание к щеке — горело до сих пор! А внутри все дрожало, трепыхалось, норовило выпрыгнуть и признаться в чем-то постыдном. — Правда? — Аластор скептически приподнял бровь, склонил голову набок, а в глазах мелькнуло что-то озорное, почти мальчишеское. — А мне вот показалось, что тебе будто не хватает воздуха и ты сейчас упадешь в обморок. Твои щеки покраснели, как от лихорадки, дорогуша! Или это у меня в комнате так жарко? Могу открыть окно, проветрить. Свежий воздух, знаешь ли, творит чудеса! Говорят, особо эффективен при внезапных приливах румянца. Астрид фыркнула. «Вот же наглый, самодовольный, невыносимый…» В ее глазах заплескался вызов, смешанный с тем самым румянцем, который он так любезно диагностировал. — Кто бы говорил, — она вскинула подбородок и посмотрела на него в упор, не отводя взгляда. — Сам-то несколько минут назад выглядел так, будто собирался диктовать завещание. Вид у тебя был… — девушка театрально запнулась, подбирая слово, и выдала с ядовитой сладостью: — …не самый живой. Скажем так, менее презентабельный, чем обычно. Мог бы, кстати, и не разыгрывать весь этот спектакль передо мной. Но за старания, наверное, можно и похвалить? За убедительность, знаешь ли, твердая четверка. Аластор замер на секунду, а потом легко и искренне рассмеялся, будто она сказала что-то невероятно остроумное. — О, это… — отмахнулся он. — Это, дорогуша, все проклятая температура в комнате. Определенно. Жара и духота кого угодно с ног собьют! Никакого отношения к… — он многозначительно коснулся груди, — …разным там досадным недоразумениям. — Ну да, конечно, — Астрид усмехнулась и уткнулась в чашку, пряча улыбку. — Настоящие демоны, надо полагать, кровоточат исключительно ради эстетики. Астрид пила кофе маленькими глотками. Расслабилась чуть-чуть: плечи опустились, сдавая позиции, дыхание выровнялось, перестало быть тем рваным, паническим ритмом, что колотил ее изнутри последние минуты. И в этот самый миг, когда напряжение, казалось, пошло на убыль, когда можно было выдохнуть и на секунду поверить в шаткое перемирие с реальностью, — реальность рухнула. Чужие голоса пришли гвалтом, какофонией, обвалом. Они накладывались друг на друга, переплетались, кричали в унисон, и каждый голос был до боли знаком. «Проклятая ты девка!» — слова Матса, обожженные его пьяной злобой. Тот самый день, когда он выволок ее из дома прямо в сарай к бешеным лисам, к этим обезумевшим тварям, чьи глаза горели тем же бешенством, что и у него самого. «Астрид, иди к нам», — зов Теи из сна. «Доченька», — мама. Родная. Настоящая. Та, чей голос она не слышала столько лет, что почти забыла его тембр, его тепло, его неповторимую интонацию, с которой мать произносила это слово, когда прижимала ее к груди. Но теперь услышала. И это разорвало ее на части. Разметало ошметки по углам комнаты, по всем углам ее проклятой, никчемной, искалеченной жизни. Чашка выпала из рук, ударилась об пол, раскололась на несколько частей. Взгляд заметался по комнате: дикий, невидящий, ищущий спасения там, где его быть не могло. Дыхание участилось, сбилось, превратилось в короткие всхлипы. — Астрид? Она дернулась от его голоса, моргнула, и реальность схлопнулась обратно в точку: комната, кресло, он, смотрящий на нее так, будто впервые видит. Осколки на полу. Ее трясущиеся руки, которые она даже не замечала, пока не увидела их. Астрид рухнула на колени. Судорожно, быстро начала собирать разбитый фарфор, режа из-за неуклюжести пальцы, не чувствуя боли, потому что та, внутренняя, была сильнее. — Прости-прости, я случайно… — затараторила она. Слова вылетали из нее сдавленные, хриплые. — Я сейчас уберу, я все… — Астрид, — голос прозвучал рядом. Аластор навис над ней, но она даже не заметила, когда он подошел, когда преодолел разделяющее их расстояние. Стоял, смотрел, как она сидит на полу, собирая осколки в окровавленные ладони. — Оставь. Пальцы дрогнули, остановились, разжались, и осколки со звоном посыпались обратно на пол. Она медленно поднялась, чувствуя, как дрожат колени, как ноги стали ватными. — Что случилось? — спросил он. Астрид посмотрела на него широко распахнутыми глазами, в которых плескался только что пережитый ужас, а затем отвела взгляд. Уставилась в стену, в пустоту, в никуда. — Только не посчитай, что я сумасшедшая… — голос дрожал, срывался, рассыпался на осколки, как та самая чашка. — Я… слышу голоса. Сказала, и будто камень с души свалился. Сказала, и будто новую петлю на шею накинула. Сказала, и замерла в ожидании приговора. Внутри Аластора что-то щелкнуло, встало на место, подтвердило самую страшную догадку. Ту, которую он вынашивал эти дни, которую выкармливал собственной кровью, собственными мыслями, собственным медленным безумием. Он ждал этого. Знал. Но одно дело знать, и совсем другое — услышать подтверждение из ее уст. — И чьи голоса ты услышала? — спросил он слишком спокойно для того, у кого внутри рушились все стены. — Их голоса… — прошептала она. — Матса, Теи… мамы. Демон не поверил. Внутри него что-то обреченно засмеялось. Он слышал ее той ночью отчетливо, как слышал собственное сердцебиение в моменты наивысшей слабости. Она произносила фразу его отца. Ту, что жила в нем самом и никогда не выползала наружу. И эти голоса — Матс, Тея, мать — не имели никакого отношения к его прошлому. Неужели она ему соврала? Неужели эта хрупкая, дрожащая, сжимающая окровавленные пальцы в кулаки девчонка нашла в себе силы соврать ему сейчас? Астрид выдержала долгую паузу, а потом все же добавила: — И слышу еще какой-то голос… Но я не знаю, чей он. Он одновременно кажется мне таким чужим и знакомым, и я никак не могу вспомнить, кому он принадлежит. «Вот оно. Сказала. Призналась», — Аластор сощурился, впился в нее взглядом, пытаясь найти ответы, выцарапать их из этой ее откровенности, из этой бездонной, пугающей честности. Сколько времени она жила с его мыслями в голове, впуская в свое святая святых непрошеного гостя? Сколько раз ловила обрывки его безумия, принимая их за свое собственное, за шепот своих внутренних демонов? — И как давно? — выпалил демон. В голосе проскользнули помехи, которые он не смог сдержать. Они взвизгнули, зашипели, вонзились в тишину острыми зубами и затихли. — Недавно… Все началось недавно. Астрид смотрела на него, видела, как он прожигает ее взглядом, и молчит. Просто молчит, и в этом молчании тонуло все: ее слова, ее страхи, ее надежды на то, что это просто сон, просто кошмар, просто очередная шутка ее больного воображения. А потом, не выдержав этого взгляда, не выдержав тишины, не выдержав собственного бессилия, она прошептала: — Я, наверное, пойду… Спокойной ночи. И вылетела из комнаты пулей. Не оглядываясь, не прощаясь, не дожидаясь ответа. Только стук каблуков по коридору, только хлопок двери, только тишина, которая сомкнулась за ней, как вода над головой утопленника. Демон стоял посреди комнаты среди осколков разбитой чашки, смотрел на дверь и не двигался. Внутри него, в этом иссеченном шрамами нутре, боролись два чувства: спокойствие и тревога. Спокойствие шептало вкрадчиво: она не соврала. Слышишь? Не соврала. Астрид действительно не знает. Не может вспомнить, кому принадлежит тот голос. Значит, стены рухнули не до конца. Значит, есть еще лазейка, еще щель, в которую можно затолкать эту правду, запечатать, забыть. Но тревога кричала: пока не может вспомнить. Пока. А рано или поздно это случится! Это лишь вопрос времени. Самого гнусного, самого неумолимого фактора во всей вселенной. Демон стиснул зубы. Он ведь показывал ей. Тогда, когда сам выворачивал себя наизнанку, показывал Астрид свои воспоминания. И там, в этих картинках прошлого, в этой кинопленке, прокрученной перед чужими глазами, был Арманд. Был его голос. Она слышала его. Видела. Должна была запомнить. И все же — не помнит. Как? Почему? Какая чудовищная, издевательская случайность завязала ей глаза именно на этом воспоминании? Или это не случайность? Быть может, это та самая милость, которую он не просил, но получил? Отсрочка приговора, вырванная у палача за несколько минут до казни? Только вот отсрочка — это не помилование. Это просто время подышать перед тем, как петля затянется на шее окончательно. И дышать этим воздухом, зная, что каждый вдох приближает конец, — разве это милость?! Разве это не та же пытка, только растянутая во времени? Аластор вдруг подумал о том, что поводок, который он упоминал в шутку, на самом деле существует. Только вот непонятно, кто к кому привязан. И кто кого ведет. И есть ли вообще разница, когда оба — и ведущий, и ведомый — уже давно запутались в этих узлах, как мухи в паутине, и выхода из нее нет и не предвидится. Никогда.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!