Глава 2
31 мая 2025, 01:20 На первый взгляд домашняя рутина не представляется чем-то несущим опасность — никак не тем, от чего кровь стынет. Но только не в твоём случае. Угроза кроется — в чём же? В выборе Лейтенантом задания? В корявом исполнении под пристальным наблюдением? В дотошной проверке? Угроза явная, следующая за тобой по пятам, холодом дышащая в спину: неверное движение — и он это если не заметит, так почувствует.
А та, что скрыта? Она прячется за первой — невидимка, не дающая себя найти, пока не будешь в нужном состоянии. Преследует молча, затаившись и поджидая, позволяет задавить себя мыслями об обязанностях и трепетом перед неизбежными унижениями — пусть не за одно, так за другое — чтобы в один момент обрушиться. И даже когда ты ловишь её, осязаешь как нечто физическое — не с истериками, а с горем пополам нейтрально, — она всё равно придёт. То, от чего бежишь изо дня в день, однажды всплывает.
Рукава под спину, сложить дважды… Стопка маек под лёгкие свитера назад и стопка домашних футболок в левый угол, немного пространства между, дабы не мялось и было удобно вытаскивать; рубашки и платья — в шкаф на вешалки, в ровные ряды от светлого к тёмному. Всё складываешь с отработанной ловкостью — пожалуй, одно из немногих дел, с которым справляешься на ура без промахов; чистая механика тела, доведённая до заученного автоматизма.
То, от чего мыслями стараешься быть как можно дальше, больно зудит на подкорке. Как бы ни хотелось, голову домашними хлопотами не займёшь целиком, не отвлечёшься на то, как лучше протереть полку, смочить тряпку или намазать джем на тост. От сухих дней сурка отличает только не стихающий трепет перед Лейтенантом и мысли о будущем, преследующие твой воспалённый разум.
С глухим звуком закрываешь дверцу последнего шкафа.
«Что дальше?»
Если не контролировать голову, вопрос будет простираться за пределы ближайшего часа: на следующий день, на месяц, на два. Он — как надоедливое насекомое: давишь, а всё вылезает, барахтается лишней строчкой в мысленном перечне задач на день, порождая не закономерное раздражение, которое вызывается назойливым отклонением в порядке, а волнение. И хочешь или нет, но цепляешься за это — даже после смирения с тем, что спасение не прибудет. Никогда.
Что дальше? Вопрос преследует, как ни пытаешься задавить его рутиной и чётким пониманием смысла заключённой в клетке жизни — служение тому, за чей взгляд, за чью улыбку когда-то была готова отдать жизнь добровольно. Твоё тело — худощавая тряпичная кукла для срыва гнева и калечащего вожделения. Руки — неловкие и слабые инструменты, что валят на пол всё, что подберут. Грудь — маленькая, едва умещающаяся в широкую ладонь, с встающими от легчайшего прикосновения сосками, как по команде. Тонкие плечи созданы, чтобы за них хватали и с размаху впечатывали в стену и в кровать. Ноги прямые, с просветом между бёдер, и задница сносна — не слишком большая и потому не выглядящая вульгарно. Выступы хрупких рёбер зазывают сломать их легко и без усилий, одним ударом, от которого кости превратятся в груду крошек. Разум же — просто недоразвитая структура, наличие которой само по себе удивительно у такого существа, как ты.
И это навсегда. Твоё настоящее и будущее — неизменное, как законы физики.
Оглянувшись, с чувством выполненного долга боязливо переводишь дух; теперь только доложить Лейтенанту и ждать следующего указания. Времени до обеда достаточно, и, раз тебе разрешено отныне включить в рацион глютен, скорее всего, Райли прикажет что-нибудь испечь. Сердце делает кувырок при важной из-за своей навязчивости мысли, что по неосторожности можешь снова всё сжечь и нарваться на неприятности. Не прихоть, а святое пожелание, которое только молча выполнить.
Ты ненавидишь его?
А как это бывает — ненавидеть? Плюнешь проклятие, покроешь трёхэтажным матом, выкричишься. Может, ударишь и пожелаешь смерти. Самое главное — не подумаешь, что будет после, когда наконец отпустишь и вздохнёшь полной грудью. Важно то, что есть и требует выхода; пожар, для которого попытки погасить — всё равно что керосин.
Если только это не ужас.
Ненависть и ужас — как огонь и вода — в твоём случае несовместимы, и это ты слишком хорошо усвоила. Когда первое наполняет и приводит в активность, сметая раздирающие мозг сомнения, второе подпитывает их и парализует, оставляя в неведении, глушит всё, что так хочет вырваться и обрушиться, окутывает непроглядной тьмой спланированное, что питалось собственными и потому самыми искренними импульсами.
А если это не один человек? Что, если второй — ты сама? В таком случае это плотно закрепившееся на подкорке правило, обречённое на пожизненное соблюдение. Порядок вещей, что незыблем, как Библия. Твоё личное священное писание.
Ненависть… К нему? Исключено. К себе? Да хоть удавись.
Ещё раз. К нему — никогда. Это пройденный этап, что был начальным в твоём воспитании. Злись, плачь, матери, проклинай — полный выбор без ограничений с соответствующими наказаниями, как правило — по «грязному шлюшьему рту». После десяти дней со свадьбы ты сбилась со счёта, сколько твоим губам было подарено шлепков ладонями и попавшимися под руку предметами.
Пока ты раз за разом проглатывала эту ненависть, учась держать язык за зубами, она опухолью постепенно разрасталась и в конце концов съела, только чтобы выплакиваться вместе со слезами. Ты ненавидишь себя за то, что всё ещё совершаешь оплошности после четырех месяцев брачной дрессировки. За то, что позволила себе попасть в лапы к убийце. Больше всего — за то, что не нашла спасение. За то, что никогда его не найдёшь.
С осознанием безысходности пришло то, о чём ты никогда всерьёз не думала, пусть из всех суицидальных способов ты бы выбрала только выстрел, не готовая терпеть боль при медленной смерти. Пересилить страх предсмертной агонии не получалось едва ли не с подросткового возраста, а уж вытравить всплывающие воспоминания, которых за время брака успело накопиться целое множество… Потерпеть несколько минут, пока истекаешь кровью после удара тупым ножом в рёбра? Или вскрыть вены? Тебе эти ножи снились в первых кошмарах — в период, когда Райли шлёпал ремнём по губам за дерзости и, если дело было на кухне, зажимал меж собой и столешницей, угрожая вырезать «грязный язык». Повеситься… висеть и задыхаться с синеющим лицом и выпученными глазами, стеснением в груди и хрипами… Нет же. Из попыток селфхарма, рождённых из отвращения и ненависти к себе, — кипяток в душе, секунды на три — потому что больше не можешь: спустя столько времени всё ещё нет иммунитета к ежедневной боли, чтобы выносить её от самой себя.
Может, дело в обыкновенной трусости. Или в не менее жалкой надежде на чудо. Выживаешь каждый день, справляешься, пусть не идеально — но живёшь ведь. Значит, ещё не потеряна способность на автомате не только складывать вещи, но и просто быть. Если день ото дня существуешь на этом свете, то рано или поздно дойдёшь до чего-то нового; до чего — не знаешь, не думаешь. Просто… желание жить, быть берёт верх.
Груз судьбы походит на ливень: тучи висят над тобой беспрерывно, не уплывают, и время от времени проливают слишком острое осознание положения. Как и сейчас, когда ты с трепещущим сердцем выходишь в коридор, — временное затишье. Страх постоянен и, казалось бы, привыкнув к нему, реально обрести хоть какую-то устойчивость. Пожалуй, возможно — если знаешь, чего ждать. Только если это не Саймон, которого ты когда-то превратила в смысл своей жизни.
Добравшись до середины коридора, вдруг замираешь. Настораживаешься, вбираешь каждый звук из-за угла — глухой голос и размеренные отбивания каблуков по полу. Дверь в кабинет Лейтенанта, если судить по громкости, приоткрыта, пусть и немного — редкость в череде приватных переговоров по телефону.
Телефон. Лейтенант Райли занят.
В такие минуты, с кем бы беседа ни велась, рядом находиться запрещено — это понималось сразу и даже не было введено в отдельное правило. Всё равно унесёшь ноги в другую комнату либо сама, либо уже после — для наказания, во время которого будешь на коленях вымаливать прощение. И раз сейчас Саймон в кабинете, к тому же с открытой дверью, то слышать его не смеешь. Даже невольно. Даже случайно.
Не разворачиваясь, тяжёлыми шагами отходишь обратно. Пол протяжно скрипит, и угроза получить сполна за подслушивание раскручивает мозговые шестерёнки: уйти обратно в спальню или остаться, но в тишине? Продолжить путь до кабинета после его «до свидания» видится наилучшим вариантом; он запросто услышит, как трещит под тобой паркет, если ещё не заметил, что ты вообще посмела оказаться неподалёку. Даже невольно. Даже случайно. Увидит и, мыча в трубку, метнёт заставляющий застыть взгляд — беззвучно пообещает подарить ещё одну маленькую смерть, с тем изощрённым мастерством человека, кто годами наблюдает, как люди ломаются под пытками. Применить хотя бы часть методов, раскалывающих волю на самых жестоких допросах, против тебя, открытой книги, не сложнее, чем сорвать с петель дверь в ванную. И если решено так, то остаётся только глупо пытаться отсрочить неизбежное или внушать себе, что всё будет хорошо.
«Саймон, как ты себя чувствуешь?» — Соизволила спросить, наконец? Муж уже пять добрых секунд смотрит на тебя, как дурачок, пока хихикаешь с невестой сержанта.
«Хорошо». — «На тебя смотреть противно». О, чувствует он себя шикарно. Уже знает, что с тобой сотворит перед сном.
«Ты устал? Хочешь домой?»
«Через полчаса, малыш». — «А ещё через полчаса поцелуешь полы». Он устал слышать твой блядский голос. И да, он хочет домой. Чтобы ты пожалела о своём существовании, бесполезный мешок с дерьмом.
«Я люблю тебя, Саймон».
«Я тоже люблю тебя, родная». — «Ты пожалеешь о своём рождении». И хрен ты увидишь солнце на следующий день, если обречёшь себя на синяки под глазами и безвылазное пребывание дома пару недель, пока следы не начнут поддаваться сокрытию тональником.
Втягиваешь воздух — тонкой струйкой, будто слишком громкий вдох будет услышан, а потом выведет Саймона из себя.
Ещё раз. Лейтенант Райли занят. Даже если дверь соблазнительно для любопытства приоткрыта. Даже если тон его не официальный, а приглушённый и шутливый, и свойственная ему ровность перебивается на смешки и довольные вздохи.
— Две недели, Джонни.
Продолжила бы отходить — замерла бы снова, как вкопанная.
Имя знакомо и чуждо, мягко катается на языке, лишённое вынужденной формальности, в отличие от грузного «сержант МакТавиш». Что-то забытое, запретное и почему-то до боли родное.
Джонни. На бумажке — имя, среди боевых товарищей — переход на более личное и интимное, среди старших по званию — нечто, волшебно смягчающее их голоса после «Соупа» и «сержанта МакТавиша».
Ты не помнишь его сдержанный и всё ещё заразительный смех, который он изредка позволял себе во время скрытой от чужих ушей болтовни с коллегами и другими новобранцами. Улыбку до ушей — чистую и искреннюю, при которой вовсе забываешь, что он инструктор в спецназе, а не гражданский работяга. Не помнишь яркость глаз цвета ясного неба, торчащие в маленьком ирокезе волосы. И ты бы всё отдала, чтобы увидеть это — просто потому, что облики сержанта и других бывших товарищей по службе преследуют тебя во снах — размытые, неясные, как по ту сторону запотевшего стекла.
Тоска по сержанту Джонни МакТавишу кажется тоской по члену семьи. Все, кто окружал тебя несколько месяцев назад, видятся семьёй, с которой больше никогда не воссоединишься; остаётся только звать, выть, скучать и в моменты особо сильного отчаяния — принимать отчаянное желание увидеться со всеми за особую форму любви.
На ладонях оставляешь лунки после впивающихся ногтей. Глубже, сильнее — истерическая попытка заглушить боль, на которую не имеешь права. Душишь растущие с опасной силой импульсы — как пытаешься снова и снова, изо дня в день; но ни выбивания воздуха из лёгких ногами и кулаками, ни следы от удушений, ни непроизвольное самоповреждение не задавят обычное человеческое — то, что ты хочешь говорить, и не как подчинённая, а как равная. Хочешь услышать кого-то, кроме Саймона — не во снах, а наяву. Того, кто стоит напротив и смотрит не с обещанием «разбора полётов», а хотя бы с самой холодной доброжелательностью. Впустить в свой сузившийся до дома и мужа мир хоть кого-нибудь.
Лейтенант Райли всё ещё занят.
Он прерывается на паузы — и в доме тихо. Даже дыхания не слышно, только в ушах сердце отбивает скачущий ритм. А сержант говорит, приглушённо, невнятно — но говорит. Его голос здесь, в этом доме, слышен плохо, но, чёрт возьми, слышен. Как будто МакТавиш стоит в кабинете Лейтенанта и болтает с ним, не подозревая, что ты рядом. Только выгляни из-за угла и улыбнись — и дай бог, чтобы было достаточно сил сдержать порыв броситься в объятия, за который на учениях рискнула бы немедленно вылететь из полка, а в этом доме — получить сполна после.
«Общение с Прайсом покончено. И с остальными тоже».
Но сержанта в этом доме нет. Никого нет. И не будет.
Ступня зависает в воздухе и в конце концов оказывается там, куда сначала не решилась поставить. Просто послушаешь. Подразнишь уши, приласкаешь слух, чтобы потом сокрушаться о судьбе, пока не наступит время занять голову делами насущными, — осознаваемый самообман, что так нужен в почти непрерывной социальной изоляции. Сглотнув, опираешься ладонью о стену — нежно, будто иначе прогнётся, треснет. Сдаст.
Да. Не пообщаешься, а молча послушаешь чужой голос.
Шаг первый, второй. Скользя пальцами по стене — так легко вдруг потерять равновесие там, где невозможно. Подошвы встречаются с полом бесшумно, стараясь не выдать. Паркет — простыня, что от неверного движения помнётся, но даст пройти без единого звука — ещё разок, ещё. Книги на полке в углу затаились, будто по стойке смирно — чёрный переплёт, тёмно-красный, белый… Трещинки на плинтусе — указатели пути на верную смерть, скрывшуюся за лживым мгновением на время исчезнувшего одиночества.
Нужный и смехотворный самообман.
Пульс отбивается в висках, подушечках пальцев. В тугой узел скручивает внутренности запретное предвосхищение. Сержант МакТавиш, субординацией отставленный так далеко, — воспоминание опасно близкое, яркое и живое. Твёрдый голос, быстрые стуки ботинок по полу и гравию, вблизи — резкий аромат геля для душа, смешанный с запахами пота, грязи и пороха. Сейчас же рядом — невнятности в трубке и только въедливый запах мебели, книг и ежедневно поддерживаемой стерильности. И всё равно хочешь чувствовать фантомное присутствие того, кто за много миль отсюда.
— Прайсу пламенный привет.
«Привет».
Капитан Прайс.
А твой язык не повернётся сказать им «привет», тело подавит импульс, на лице не появится улыбка офицеру, что вопреки уставу втайне позволял тебе обниматься и делиться переживаниями, едва не выходящими за рамки службы. Может, если случайно пересечётесь на юбилее полковника, буркнешь сухое «добрый вечер» и подожмёшься ближе к Лейтенанту, проклиная весь мир и глотая подступающие слёзы. Ненавидя себя за бессилие и за то, что зажжёшь в глазах напротив: удивление, недоумение, боль, которая поднимет твою, острыми когтями скребущую по сердцу.
Армия, медленно выжимавшая соки из упорной, но слабой рассудком и сердцем девушки, стала горячо любимым воспоминанием.
— Погрела уши?
Запретные мысли на запретном расстоянии от двери в кабинет Лейтенанта. Она открыта, почти распахнута настежь, угрожая заманить и захлопнуться за спиной, запереть в ловушке. Облики наставников растворяются вмиг, тоска от перечащих свежим правилам мыслей уступает привычным чувствам.
Всерьёз думала, что с чутким слухом не уловит вкрадчивых шагов? Думала. И пошла. За Джонни, которого для тебя никогда не было. За капитаном, навсегда ставшим для тебя просто начальником мужа. За призрачной надеждой, что не выветрилась ни после вчерашнего траха, ни после утреннего нововведения.
Не смеешь опускать голову — ни выходя из-за стенки, как преступник на плаху, ни останавливаясь в дверях. Взгляд на Лейтенанта не убегающий, прямой. Виновата — значит, глядя в глаза с виной и мольбой на снисхождение, проглотишь последствия целиком. Все, что полагаются. Все до единого.
Саймон откидывается на спинку кресла, свесив руку с подлокотника, пока во второй держит выключенный телефон. Белая рубашка — не та, что для мероприятий, а для дома — по широте свободная и удобная; рукава закаты до локтей, расстёгнутый ворот открывает вид на края старых шрамов. На рабочем столе порядок: никаких разложенных папок с документами или бумаг с ручкой сверху, крышка ноутбука захлопнута. Сама дисциплина — даже дома, на время отдыха от работы. Требовательность к себе не меньшая, чем к тебе, бедняжке.
Дыхание перехватывает каждый раз при виде его кабинета изнутри — особенно когда после быстрого минета в коридоре он запирается здесь, чтобы расслабиться, не мозолить глаза тобой и пригубить немного виски. Пространство небольшое, но аккуратное и стерильное: убирается он здесь тщательно, а интерьер оформил сам задолго не то что до свадьбы, а до знакомства с тобой. Входная дверь, у которой стоишь, — в углу, напротив повёрнутого к центру книжного шкафа, забитого пособиями для солдата SAS: история британского спецназа, руководства по рукопашному бою и первой помощи, сборники психологических рекомендаций. В дальнем углу сверху — переплёты книг по теории государства, этнографии и «Искусства войны». То, что должно стоять на полке у того, кто метит ещё выше, — углублённая по нужному профилю психология, история защитников родины и пара философских трактатов на все времена. Мебель с виду — как новая: обитые чёрной кожей большое кресло, на котором сидит Лейтенант, и широкий диван у противоположной стены. Единственное окно — в стене, через которое можно увидеть коридор и часть кухни, если раздвинуть ламели жалюзи. И, как и во всём доме, никаких лишних деталей — ни картин, ни мелкого декора, за исключением фотографии в рамке возле канцелярского стакана: Лейтенант со сдержанной, дерзкой ухмылкой приобнимает за плечо смеющегося Джонни, в свободных руках у каждого по наполненной до краёв кружке светлого, позади — жёлтая неоновая вывеска, отбрасывающая свет на их куртки, и уголок барной стойки.
Его пространство, закрытое от посторонних. Рабочая и личная обитель, в которую он вынужден впустить непутёвую жену.
Живот больно скручивает от невольных воспоминаний и утрамбовавшейся в мозгу мысли: никакого Джонни не было и не будет, только сержант МакТавиш. Не самый молодой инструктор, а коллега мужа, о котором в следующий раз вскользь услышишь из тихой беседы приглашённых на праздник старших офицеров. Саймон просто говорил с ним, а ты уже надумала. Не привыкла к новшеству, бедненькая, потому подскочила «греть уши».
Во рту чертовски сухо.
— П-простите, Лейтенант. Я шла к вам.
— В мой кабинет? Пока у меня рабочий звонок? — Не в бровь, а в глаз. От пронзительного взгляда узел в животе затягивается сильнее. — Что за пробежка?
Медленно переминаешься, сдавливаешь сцепленные на животе пальцы. Плохо, очень плохо.
— Я хотела вам сказать, что разложила вещи. — Его взгляд не колеблется. Сквозь вставший в горле ком добавляешь и чудом не заикаешься: — Я всё разложила, как вы и поручили.
— Я поручал развесить уши? — Взмахом ладони швыряет телефон на противоположный край стола.
Он злится — и чем дольше, тем ощутимее жар, разливающийся по телу в предчувствии плохого. Внятно говоришь с трудом:
— Н-нет, сэр. Я не специально…
Саймон дёргает ручку выдвижного ящика в столе. Прежде чем, не глядя, отдаёт приказ, различаешь в его руке крупную пачку сигарет.
— В зал.
Путь до гостиной — в ревущем предчувствии чего-то, чему нет названия: Лейтенант курит либо в кабинете, либо на террасе, либо в спальне после агрессивного секса — там, где есть пепельницы. Войдя в комнату, встаёшь посередине — прямо напротив кресла, такого же, как в его кабинете. Ориентир — знакомый участок на светлом ковре — чуть выбивающийся из общего вида пучок спутанных волокон, что был примечен едва ли не во время первой экзекуции здесь. Сведя ноги вместе, дёргаешь руками: сцепить ли спереди снова? И, услышав хлопок двери, всё же оставляешь их по швам.
Поворота ключа нет. Лейтенант вернётся в кабинет. Скоро ли?
Саймон спокойно проходит мимо тебя. Разваливается в кресле у журнального дубового столика, откидывает голову, кладет лодыжку на колено второй ноги. Если взгляд его за привычной холодностью может источать что угодно — от насмешки, пока он в приподнятом настроении, до желания выдернуть клок волос, — то понимать язык его тела бывает куда проще. И прямо сейчас он не спешит; не шевелится даже, если не считать вздымающейся груди от глубокой затяжки и постукиваний по сигарете. И ты не шевелишься — не смеешь, не имеешь права.
Невидимым прессом на тело давит молчание — откуда-то сверху, оседая на плечах, грузом придавливая к полу. Шум в ушах — в контрасте с ускоренным сердцебиением, с которым нарастающая рябь в глазах прыгает, будто наложенная поверх плёнка. Сквозь сигаретный дым взгляд его не менее жуткий — чернее грозовой тучи, сдирающий кожу слой за слоем. Чёткое послание, обещание, что никогда не нарушается.
Под рёбра настойчиво царапается ужас: наблюдением играет на нервах или ждёт? Пальцы вздрагивают один раз, второй, гладят юбку, щупают ткань, скрывающую трясущиеся колени. Тело наготове, пока затуманенная голова предугадывают желание или хотя бы следующий приказ.
Ещё затяжка, медленный выдох. Саймон замер, как в засаде, молчит, будто и не подумает заговорить первым или пошевелиться. Смакование и подпитка своего же недовольства, искусная игра на твоих нервах или тихая передача инициативы в твои руки; из задабривания, неумелой разрядки обстановки и порыва хоть немного удовлетворить — что бы это ни было, — ты действуешь.
Через неуверенные движения собственные руки спрашивают разрешения. Ведёшь пальцами к коленям, стараясь держать их прямыми, тянешься к краю подола. Деревянная спина еле сгибается — будто с хрустом надломится, если нагнёшься слишком низко, опустишь голову и посмеешь прервать зрительный контакт.
— Я сказал снять тряпки?
Разжимаешь кулаки и пружиной выпрямляешься, снова вжимаешь ногти в ладони, тупой болью наказывая за самоволие, ругая за неясность, глупость. Предугадать приказ? Возможно. Действовать без него? Какая невиданная смелость, миссис Райли.
— Н-нет, сэр. Простите.
Взгляд — на него, лишь мельком — на тлеющую сигарету у щеки, издалека заставляющую кожу зудеть. Извинение грузно повисает в воздухе. «Простите». Раз за разом, ежедневно звенит, наполненное наивной надеждой смягчить, задобрить, уверить, что поняла ошибку, несмотря на то что рано или поздно повторишь её. В этом вся ты, правда ведь?
— Думаю, не устроить ли тебе прощальную армейскую экскурсию. — Дым маленькими потоками срывается с его губ, чтобы, дав себя почувствовать, раствориться в воздухе. — Ведь зачем спокойно говорить с сослуживцем, когда за стенкой трётся жена?
Приоткрытые губы распахиваются сильнее, на вдохе стенки горла дрожат, будто в жалобном оправдании вот-вот задрожит голос. Ленивым взмахом сигареты Саймон велит молчать, и на мгновение в голове проскакивает подпитанная животным ужасом благодарность: заткнул, не дав и звук обронить, оградил от ещё одной ошибки.
— Что я сказал утром? — тон становится твёрже.
Ещё раз вдох — ещё раз дрожь за немеющим языком. Ещё раз — раскрытые губы, выталкивающие не подлежащий обжалованию приговор, как ты подметила за завтраком.
— Общение со все… с вашими коллегами закончено.
— Ты не запоминаешь, что я говорю?
— Запоминаю, сэр.
Саймон неторопливо делает затяжку.
— Опыт показывает обратное, — спокойно возражает он. — Любопытно, может ли что-то откладываться в твоей башке. Или нужна методичка на каждый шаг?
— Нет, Лейтенант. — В возражении голос едва не срывается на крик, и ты прикусываешь язык. От сердца на мгновение отлегает, когда он, не меняя положения, медленно кивает.
— «Нет, Лейтенант», — повтором вкушает подчинение.
Дым медленно рассеивается. Тебе чудится, что он почти незаметно пожимает плечами в холодном принятии ответа, но не чудится, что он расставляет ноги.
— Подходи, — велит без суеты, и тело само приближается к нему.
С каждым шагом дымка всё больше застилает пространство, прежде чем раствориться и оставить перед тобой грозный прищур. Приподнятый подол ложится на икры, кучей складок оседает на мягком ковре меж твоих колен и его чёрными ботинками, свисающая кое-где ткань пульсирует в такт сердцебиению. Оставленные прежде ожоги назойливым зудом напоминают о себе: стянутые шрамы на пальцах ног от кипятка, после которого ты более не смела подавать кофе холодным, и месячный след от бычка под правой грудью — метка за принятие редких прикосновений молодого сержанта на вечере танцев. А в ответ на подбрасываемые интуицией тихие догадки, где будет следующая, почему-то горит лицо — не только от подступивших слёз.
Смириться с болью впопыхах, зная её неизбежность, — звучит не менее смешно, чем оттянуть её. Мысль проносится прежде, чем Райли пальцем вздёргивает твой подбородок.
— Язык или ухо?
С губ — тихий всхлип. Мольба без ответа, съевшая часть терпения. В обречённой на провал попытке защитить рот смыкаются зубы. Напоминание во время еды, вынужденного смеха в гостях и нервном облизывании губ — частое, ежеминутное и рискующее быть замеченным — или скрытое, спрятанное от посторонних глаз за волосами. Правильное напрашивается само.
Саймон делает слишком глубокую затяжку. Ответ вылетает изо рта сам:
— Ухо…
Дым врезается в лицо. Закашливаешься, но не шевелишься, только похолодевшими пальцами комкаешь подол в проснувшемся страхе боли — жгучей, съедающей клеточки, за которой теснится ещё не обрушившееся унижение: как псине.
Саймон резким движением одёргивает сигарету, свободной рукой накрепко обхватывает челюсть. Пальцы — лоза, что оплетает подбородок, врезающийся глубже в тёплую ладонь; ни поцелуев в ботинки для напоминания, ни неумелого горлового — время разнообразного закрепления будет позже. На выдохе — не рык и не крик, а зажатый в горле болезненный стон, норовящий сорваться во всхлип громче прежних. Ты жмуришься до искр, в беспорядке мыслей — очередная мелькнувшая благодарность за отсутствие приказа держать глаза открытыми. Бычок с шипением тушится о кожу за левым ухом, к костяшкам придавливает выбившиеся из хвоста короткие волоски, и через рот шумно втягиваешь, вдыхая тошнотворный запах табака и обугленной кожи.
Сигарету Саймон проворачивает, словно отвёртку; пепел небрежно стряхивает с плеча, ногтем размазывая по светлой ткани тонкие чёрные полосы. Метка пульсирует болью, зудит и молит о запретном успокоительном прикосновении пальцев. Первое, что видишь, распахнув веки, — сузившиеся в критическом осмотре глаза. Сминаешь ткань в кулаках: потом дотронешься, изучишь и нанесёшь мазь, сейчас внимание — на склонившееся лицо. Глаза щиплет слишком сильно, чтобы хотя бы пытаться остановить слёзы.
Лейтенант выпрямляется, кидает бычок на столик, прежде чем медленно откинуться на спинку кресла и свесить руки с подлокотников. Спокойным и ровным — почти уставшим — голосом приказывает, лёгким движением пальца указывая на пах:
— Закрепляй.
Игнорирование ужаса — чтобы тот не мешал усваиваться необходимому, глушение отголосков отвращения, что всё ещё гудят в моменты касания к члену, — не прихоть, а один из первых пунктов в твоих уроках. Покрасневшими пальцами тянешься к ремню на брюках и расстёгиваешь его, пояс спускаешь едва ли до середины бёдер. Боксеры сдвигаешь вслед, открываешь вид на густеющий ряд волос над лобком. Ниже, дальше — чтобы вдохнуть аромат его геля для душа, смешанный с запахом его плоти, и наконец освободить эрегированный член.
Саймон зажигает вторую сигарету.
И спустя столько раз, когда ты ласкала его ртом, помогая руками, прикосновения пальцев всё так же боязливы, почти неумелы, — будто девственницы, а не той, что ублажает, как пожелает его душа. Обхватив ствол, медленно оттягиваешь крайнюю плоть и ощущаешь, как член наливается кровью прямо в руке, твердеет, требует.
Всего лишь минет. Рвано выдохнув, наклоняешься.
Сухие губы — вокруг головки, нерешительным движением языка собираешь первые капли предэякулята; с опаской опускаешься ниже, обхватывая головку целиком. Ладони кладёшь на его бёдра, едва не дотрагиваешься ногтями до обнажённой кожи. Уже в первом неспешном всасывании втягиваешь щёки и упираешь головку в нёбо, ещё не доводя до задней стенки горла.
Вверх — вниз, медленно, пока разрешает. Пытаешься привыкнуть скорее, чем он давлением ладони на затылок направит тебя сам и заставит задохнуться. Цепляешься за временно отданную тебе инициативу и, почти закатывая глаза, смотришь на его лицо. Подъём головы — совсем на немного — и касаешься ствола зубами, чем провоцируешь дать тебе лёгкую пощёчину.
— Убери зубы, — твёрдо велит. — Глубже.
Заглатываешь и тщетно сдерживаешь кашель. Скатывающиеся по лицу слёзы задерживаются на линии челюсти, падают на лобковые волосы, разбиваются на мелкие капли, словно роса. Глотаешь мешанину из предэякулята и слюны, стараясь не испачкать штаны. Плотнее смыкаешь губы, шумно засасывая: хлюпающие звуки — приятная ему мерзость.
Выбившиеся из хвоста передние пряди лезут в глаза, в такт движениям скользят по стволу и липнут, залезая в рот. Саймон небрежно заправляет их за уши и зарывается пальцами в волосы на затылке, направляя и ускоряя темп.
Слёзы оставляют крупные дорожки, падают на поросшие волосами бёдра, превращаясь в лужицы. Глаза болят от закатывания, от полного покорности взгляда исподлобья, как он желает в негласных приказах — картина, что нравится ему не меньше окончания в рот. Сейчас она ещё прекраснее: на твоём лице вместе с покорностью он считывает паническое гадание, о какую часть тебя он потушит вторую сигарету.
Рука сильнее давит на затылок, тянет грубее. Горло уходит в особенно сильный спазм, выжимающий из Лейтенанта первый громкий стон. Скопившуюся слюну сглатываешь прежде, чем головка в новом ритме проникает в глотку. Мужские кряхтения — чаще, громче, пока насаживает твой рот агрессивнее, будто забыл о сигарете.
Всё ещё такой сладкий самообман.
Под его шумное дыхание судорожно пытаешься запастись воздухом. Короткая, но глубокая затяжка — и ты сосёшь только из-за его направляющих движений. Дым врезается в лицо, щипая глаза не слабее нескончаемых слёз.
— Только прикуси, блять.
Стоны — от глухих в рычащие. Твоё лицо он прислоняет ближе, впечатывая носом в лобок, зажимая между ним и крепкой ладонью.
Хлюпанье сменяется протяжным воем: горячий кончик жмётся к коже за другим ухом, въедается в плоть, смешивается с мужским запахом. Рот разеваешь шире и всё равно задыхаешься, заходясь глухим криком.
— Глаза.
С упёртой в пах головой видишь лишь стиснутые в грязном удовольствии зубы. С полным похотливой агрессией рыком Лейтенант кончает.
Пальцы — глубже в бёдра, не в силах воздержаться от попыток отстраниться. Уже не дышишь, а только горловыми спазмами выдаиваешь семя в глотку и спешно проглатываешь, не успевая ощущать на языке горький вкус. Мощные струи врезаются в заднюю стенку горла, стекают и заставляют сильнее задыхаться, терпеть боль в челюсти и глотать чаще.
Когда глаза закатываются уже от нехватки кислорода, Райли наконец даёт вздохнуть: грубо одёргивает тебя от члена, но не отпускает; держит за волосы, презрительно следит за расслабляющимся лицом. Змеящиеся влажные дорожки на щеках, покрытые слюной губы с попавшей на уголок капли семени, дрожащий в тихих всхлипах подбородок; капли осевших на носу слёз, собранных с лобковых волос, и застывшие в ужасе глаза, в которых загорается искорка облегчения.
Он не улыбается, но уголок рта дёргается. Красивее оргазма.
Наспех собираешь языком остатки предэякулята и спермы с дёсен, тише всхлипываешь. Наказание, закрепление — всё было, но не всё завершилось. И в ожидании слов напоследок не смеешь отводить взгляд — особенно, когда мужчина наклоняется к твоему лицу.
— Раз ты хуёво расслышала утром, выражусь яснее, — произносит он вкрадчиво, и голос его заставляет замолчать весь мир. — Ещё одна мысль о моих коллегах — и в следующий раз до блеска вылижешь пепельницы.
Он не кидает потухший бычок к первому, что сиротливо лежит на столике; вместо этого подносит его к твоему лицу — и, кажется, остаточный жар вгрызается в мокрые скулы.
— Захочешь подслушать мужа ещё раз — один будет воткнут в ухо, второй сожрёшь.
Быстро — насколько можешь — киваешь. Тело замирает, когда приблизившийся к тебе бычок остаточно дымится у глаза, скользит жаром по тонкой коже век, дразнит, грозится укусить.
— Замечу хоть взгляд в сторону моего кабинета… — Он не договаривает. Продолжение — теперь уже его молчание, что яснее любых слов; тишина, наполненная невысказанными обещаниями страданий. — Ты меня услышала, дрянь?
Ровное дыхание резко отдаёт табаком, врезается в ноздри, пробуждая не слабее нашатырного спирта. Всхлипываешь под его взглядом, хрипло отвечаешь:
— Да, сэр…
И сколько ни глотаешь, его горькое семя — всё ещё осевшее на стенке горла остаточной липкой плёнкой, как клеймо.
— Громче.
— Да, сэр.
Взгляд пробивается в душу, в голову, в мысли. Проверка усвоенного урока, послушания. Саймон оттягивает потрёпанные волосы, небрежно отшвыривает тебе на спину.
— Приберись и заплети косу.
Кивая, отползаешь назад, как только он упирается в подлокотник и встаёт. Он удостаивает тебя последним пренебрежительным взглядом и молча приближается к коридору. Шорох ковра под его ботинками прекращается, когда он останавливается у двери, без единого слова заставляя тебя в тревожном ожидании смотреть ему вслед.
— Поздравляю, — бросает через плечо. — Подумаешь, с чем.
По полу отбиваются тяжёлые шаги. Затем — громкий хлопок двери в его кабинет.
Парализованная, пялишься туда, где только что мелькнула его спина, и вслушиваешься. Мир за окном стих: ни птиц, ни мчащих машин, ни шелеста желтеющих листьев, ни смеха резвящихся неподалёку детей. Остывшие окурки на столике не дымятся, лучи солнца не играют на мебели. И боль от ожогов за ушами притупилась, будто давая побыть наедине с брошенными напоследок словами.
Всё застыло, и ты застыла со всем.
«Поздравляю». То, чего ещё не было. Неведение разрастается в неспешно скребущий в груди родной страх: когда он припомнит это слово — а он припомнит — станет хуже.
На кухне смачиваешь тряпку и захватываешь пару салфеток, прежде чем вернуться в гостиную. Сметаешь в руку бычки и на их место под бесшумные всхлипы роняешь слёзы.
Ужас к нему, ненависть к себе. А ещё — снова благодаришь. За то, что не растянул минет и позволил проглотить сперму раньше, чем мог бы. За то, что потушил только две сигареты. За то, что уже почти сутки вместо побоев лишь лепит пощёчины, хватает за волосы и трахает быстрее обычного. За то, что, напряжением поддерживая тебя в тонусе, не даёт думать о завязанном на вечном служении будущем. И ни одна выкуренная сигарета во рту не пойдёт в сравнение с горечью такой благодарности.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!