[2] The Night We Met

10 мая 2025, 18:53
      — Ни-ччи, ты слышала? В этом году снова будет конкурс карри между классами!       — Пожалуйста, скажи, что мы не участвуем…       — Поздно, я уже подал заявку! Твой острый — единственный, кто меня победил в прошлом году!       Его голос заглушает шум школьного двора, где уже вовсю кипит подготовка. Баннеры, столики, растяжки, ящики с ингредиентами, коробки с декором — всё напоминает выставку безумия с идеальным школьным антуражем.       Фестиваль в честь начала учебного года — особенность Кайджо. Считается, что ничто не сближает так, как совместная организация хаоса.       И, чёрт возьми, это правда.       Я помню этот день до мельчайших деталей. На третий день в старшей школе. Именно здесь в первый раз Рёта купил мне апельсиновый сок, переоценил свои силы и съел три уровня жгучего карри подряд, после чего пропал с тренировки и клялся, что «организм травмирован, как после марафона».       Именно тогда он случайно облил меня краской, потом снял с себя рубашку, отдал мне — и прошёлся в школьной майке по всему двору, с видом героя, спасшего деву в беде. Писки, крики, визги — и херова туча восторженных фанаток. Я помню — как смеялась. А потом… как пересматривала это воспоминание, когда его больше не было.       Теперь всё повторяется. Те же баннеры. Та же растяжка «Добро пожаловать, первокурсники!». Даже цветочный стенд, у которого тогда мы фотографировались — в тех же руках, что и год назад. Но я веду себя иначе. Я не стою в стороне, как прежде. Я беру в руки скотч, подвязываю декоративную моти, тащу коробки вместе с другими. Я не позволяю себе быть просто тенью.       — Ты прям в ударе сегодня, — Рёта подбегает ко мне с банкой сока. — Возьми. Не подумай — я не подлизываюсь. Хотя, может, и подлизываюсь.       — А я подумаю, — фыркаю я, принимая банку.       Мы садимся на ступеньки позади зала. Тут тише. Сюда долетают только голоса и запахи еды — жареное, сладкое, свежее. Всё слишком живое, слишком настоящее. Рёта щурится на солнце, раскинув руки, как кот на перилах.       — Обожаю такие дни.       — Я знаю.       — Ты как-то странно это говоришь.       — Просто… знаю.       Он замолкает. Мы пьём сок молча. И я думаю: если я уйду раньше… он снова не успеет ничего понять. Если я задержусь… он снова может умереть. А если я останусь, и всё это повторится — смогу ли я пережить это ещё раз? Только на этот раз не вдруг. Не внезапно. А понимая с самого начала, что всё это может исчезнуть.       Отдохнув немного, мы возвращаемся. Фестиваль в разгаре.       Территория школы превратилась в хаотичный парк развлечений: столы, обмотанные лентами, парни в костюмах тигров и лис, девочки в фартучках, в воздухе — запах свежих вафель и подгоревших хот-догов. Кто-то натянул искусственные лозы на перила третьего этажа, а один из классов устроил стрельбище с пластиковыми пистолетами, где вместо мишеней — плюшевые пингвины.       — Смотри, — Рёта, с улыбкой до ушей, кивает в сторону импровизированного фотоуголка. — Они снова сделали стену из школьных форм. В прошлый раз я там застрял. Помнишь?       Помню.       Только он не знает, что я помню. Рёта говорит про Тейко, я помню про Кайджо. Я тогда чуть не задохнулась от смеха, когда он реально заклинился плечом между двумя вешалками. Он ругался, как старик, а потом стал убеждать, что «теперь живёт здесь». И теперь — это всё повторяется. Только я — уже другой человек.       — Надеюсь, ты больше не хочешь там остаться на ПМЖ?       — Только если ты будешь приносить мне обеды.       Я смеюсь. Искренне. Потому что сейчас… он не мёртв. Яркий. Торопливый. И никуда не уходит.       На углу главного двора я замечаю знакомую вывеску.       «Анонимная доска: «Кто твой важнейший человек?»       Год назад мы с Рётой мимо неё прошли. Тогда я сказала, что это банально. Он кивнул. Но потом, уже вечером, признался:       — Знаешь, я всё равно написал.       — Что?       — Карточку.       — И что написал?       — «Она носит мой шарф».       — …ты шутишь?       — Честно. Если не сгорит, может, кто-то и поймёт.       Я тогда хранила ту карточку. Теперь она — пепел. Где-то в прошлом. Но доска — снова здесь. И новые карточки — уже почти заполнили пробковую стену.       — Пойдём посмотрим? — спрашивает он чуть виновато. — Ну… вдруг там есть что-то про меня?       — Тщеславие — твоё второе имя.       — Эй! Моё второе имя — обаяние, между прочим.       Мы подходим ближе. Чтение чужих карточек — странная вещь. Все знают, что это неловко, но всё равно читают. Кто-то признался, что важнейший человек — бабушка. Кто-то написал имя любимой певицы. Кто-то — учителя. И вдруг я вижу:       «Она всегда знает, где я. Даже когда я теряюсь. Даже если сам не понимаю, где стою. Её зовут… Ни-ччи.»       Мир на секунду глохнет.       — Рёта… — начинаю я.       — Ну… — он трет затылок. — Это же анонимно. Правда?       Я смотрю на него. Он улыбается — чуть смущённо. А я вдыхаю воздух, полный сладкой ваты, звуков, голосов, но не могу выдохнуть. Потому что это слишком хорошо, чтобы быть настоящим. Слишком ярко. Слишком живо. А потом…       Над школой вдруг резко сгущаются тучи. Порыв ветра срывает один из бумажных фонарей. И я ловлю себя на мысли: если судьба наблюдает — она не позволит мне это просто сохранить.       Непогода всё усиливается. Падают салфетки с прилавков. У школьного фасада хлопают ленты и взлетают баннеры. Кто-то кричит, кто-то смеётся. Я поднимаю голову — и вижу, как небо стягивается грозовой пеленой. Весенний дождь — штука злая: приходит без приглашения, бьёт резко и сразу до костей. И он приходит. В одну секунду — капли. В две — ливень. Промокают юбки, фартуки, косынки. Рёта хватает меня за руку:       — Сюда! — и мы бегом, почти в слепую, пересекаем двор к павильону школьного медпункта, стоящему чуть в стороне, под деревянным навесом.       Мы влетаем внутрь, захлопываем за собой дверь. Шум дождя — как барабаны. Стекло дрожит. Свет ламп вспыхивает тускло, будто мир на паузе. Рёта отряхивает волосы, кидает в сторону промокший пиджак. Молчит. А я стою, будто меня только что вынули из аквариума: вода течёт по шее, по рукам, по лодыжкам. Все эмоции — на поверхности кожи.       — Ты вся дрожишь, — он замечает. — Ну конечно. У тебя нос разбит, платье мокрое, и ты снова забыла взять зонт.       — Зато ты всегда носишь его и никогда не раскрываешь, — улыбаюсь сквозь дрожь. — И у нос у меня уже почти зажил.       Он действительно вытаскивает из сумки сложенный зонт. Сухой. Прочный. Бесполезный.       — Символично, да? — говорит он. — Ирония — моё всё.       Мы смеёмся. Потом тишина. Только дождь и пульс. Я чувствую его взгляд. Знаю, что он на меня смотрит, даже не поворачиваясь.       — Ни-ччи…       — М-м?       — Ты… в последние дни какая-то другая.       Я молчу.       — Ты будто… не здесь. Но рядом. Как будто…       — Как будто что?       Он долго думает. Потом качает головой.       — Как будто ты пришла сюда из сна, где всё было по-другому.       Мурашки. По позвоночнику, по шее, по пальцам. Он не знает. Не может знать. Но говорит именно то, что я не могу признать вслух.       — Возможно… — я выдыхаю. — И знаешь… мне страшно.       — Почему?       — Потому что я боюсь, что однажды проснусь… и солнце погаснет. Просто вот так. Исчезнет. И весь мир станет тёмным. Беззвучным. Пустым.       Я замолкаю. Он не перебивает. Только смотрит. Не мальчишкой, не с привычной, светлой насмешкой. В этом взгляде нет лёгкости. Только тишина. И внимательность. Та, которая пугает сильнее любого шторма.       — Я боюсь, что в этой тьме исчезнешь и ты. Растворишься. И даже если я закричу, ты не ответишь. Даже если протяну руку, она пройдёт сквозь тебя. Как будто… как будто ты был только светом. И я его выдумала.       Он немного хмурится, не понимая до конца, откуда эти слова. Но не отводит взгляда. Не смеётся. Не делает вид, что это «слишком драматично».       — Я никуда не исчезаю. Ни сейчас. Ни потом. Даже если ты этого боишься — я всё равно останусь.       Я дёргаю губами, неуверенно.       — Ты говоришь так, будто можешь это контролировать.       — А ты не можешь?       — Нет, — отвечаю слишком быстро. — Я… просто хочу, чтобы всё было. Чтобы никто не уходил и ничего не ломалось.       Он вдруг берёт мою руку. Осторожно. Словно проверяя, не дрожу ли. Пальцы тёплые. Внутри — жар. Может быть, от температуры. Может быть, от того, что он говорит следующее.       — Слушай. А может… ты боишься быть счастливой?       Внутри всё будто замерло, будто мне предложили подойти к краю чего-то — и посмотреть вниз.       — Что? — выдыхаю я. — Это…       — Почему?       Я отвожу взгляд.       — Потому что всё, что слишком светлое… горит первым. А потом остаётся только пепел. И память о том, как было тепло. А я… я не уверена, что смогу снова пережить этот холод.       Он сжимает мои пальцы крепче.       Я боюсь и света, и его отсутствия. Потому что держать чью-то руку и знать, что однажды она может исчезнуть, — это почти невыносимо. Но сейчас она — здесь. Он — здесь. И я впервые позволяю себе не убирать руку. Он не отвечает. Просто остаётся рядом. А за стеклом — мир всё ещё плачет. Дождь не прекращается.       После уроков мы выходим из школы, и в лицо сразу бьёт порыв ветра — сырой, пронзительный, будто апрель вдруг вспомнил, что он не обязан быть весной. Зонт у меня сломался ещё в павильоне, а Рёта, конечно, снова пошёл без куртки — ему, как он говорит, достаточно футболки, водолазки, пиджака и кофты. В его форме, промокшей насквозь, уже проступают следы холода: рукава тёмные, галстук сбился, волосы стали чуть темнее обычного и слиплись от воды.       — Ты замёрз, — говорю я, останавливаясь у перехода.       — Я в порядке. Я сильный и крепкий. Прямо как… тыква.       — Тыква?       — Они хранятся долго. Надёжные.       Я закатываю глаза и в следующий миг ощущаю, как он снимает с себя кофту — серо-синюю, с обтёртым логотипом бренда и капюшоном, который он всё время игнорирует.       — На. Надень. Ты дрожишь.       — А ты?       — Я… всё равно мокрый.       Он улыбается, а я беру кофту. Она ещё тёплая и не настолько мокрая как минимум из-за того, что он достал её совсем недавно из сумки. И пахнет им — ванильным лосьоном, мятной жвачкой и резиной баскетбольного мяча. Слишком домашне. Слишком узнаваемо.       Мы идём дальше. Молча. Я в его кофте, он рядом. Мимо пролетают машины, вода бьёт по асфальту, кто-то проносится с зонтом. Я знаю, что сейчас он должен повернуть на станцию. Сесть на поезд. Уехать обратно в пригород. Я знаю, как это было.       И не могу этого допустить. Потому что вдруг… вдруг всё начинается с холода.       — Рёта.       — М-м?       — Пойдём ко мне. Ты… не можешь поехать в таком виде. Ты же заболеешь.       Он смотрит с удивлением, смешанным с чем-то ещё.       — Это… приглашение?       — Это… просто логика. — я отворачиваюсь. — Пожалуйста.       — Я не откажусь. Ты ж знаешь. Только, если что, я даже в душе ничего не сломаю. Наверное.

***

      Он в ванной. Я слышу звук воды. Ровный. Тихий. Дом наполнен паром и запахом геля для душа. Его кроссовки стоят у двери и сушатся. Его куртка — на спинке стула. Его пиджак — на мне.       А я сижу за столом, на котором — тетрадь. Открываю её. Пишу по-русски. Так он не поймёт. Даже если найдёт.       «Иногда мне кажется, что я сижу внутри снежного шара. А вокруг — прошлое, которое только притворяется настоящим. Он живой. Он рядом. Его волосы пахнут шампунем, который я запомнила. Его голос — такой же, как перед аварией. И всё равно я жду. Как будто за этой дверью стоит тень. Не пускай её, пожалуйста.       Пусть останется здесь.       Пусть останется…»       Щелчок двери. Вода выключена. Я захлопываю тетрадь.       — Ни-ччи, — зовёт он из ванной, — у тебя нет второго полотенца? А то я, кажется, взял детское.       Я просовываю полотенце через немного приоткрытую дверь. Сердце стучит в горле. На этот раз — я не дам ему уйти, не дав тепла взамен.       Кухня наполняется паром и запахами.       Я варю рис, быстро обжариваю курицу с луком и соевым соусом, добавляю к ней капусту, немного имбиря. Вскипает мисо, я засыпаю вакаме, тофу, снимаю с огня. Движения — выученные, как дыхание. До переезда я готовила не часто. Но когда готовлю — вкладываю в это слишком много.       Кстати, о переезде.       В той жизни — той, что случилась до — Рёта перебрался ко мне почти сразу. Не потому, что мы встречались, — наоборот, в то время между нами ещё не было поцелуев, только касания плеч, намёки и странные разговоры в полутьме. Просто так вышло: мы оба жили в пригороде, в другом конце города от школы, с одинаково мучительными полуторачасовыми поездками в набитом людьми вагоне. И в какой-то момент стало очевидно: проще остаться.       Так он и остался.       Сначала — просто на выходные. "Ни-ччи, там контрольная в понедельник. Поможешь мне с английским?". Потом — на будни. "Ни-ччи, мы сегодня поздно заканчиваем тренировку, Касамацу-семпай зверствует. Можно, я посплю у тебя на диване?". Потом как-то так получилось, что его зубная щётка переехала в мой стаканчик в ванной, а зарядка для телефона перекочевала к моей розетке. Официально он «ночевал временами», а по факту — жил.       Оккупировал гостиную. Распластался там со всеми своими спортивными журналами, формами и неизменной привычкой разбрасывать носки. И я… я даже не была против.       Вообще, вопреки глянцевым фото и нарочитой безупречности, в быту Рёта не беспомощен. Совсем даже наоборот.       С готовкой, правда, не задалось. Особенно — после того самого утра, когда, решив порадовать меня в наш первый день «официальных отношений», он встал пораньше, разбудил весь дом звуками боевого столкновения с плитой и выдал мне яичницу в форме сердца. Ну, технически — это была яичница. Форма сердца угадывалась. С трудом. Запах… Пахло любовью, паникой и пригоревшим маслом. Сковородку, кстати, пришлось выкинуть.       Зато уборка — это его стихия. Почти священный ритуал.       Каждую субботу — строго, как по расписанию, без напоминаний. Он включал музыку, чаще всего что-то бодро-смешное, завязывал волосы резинкой и принимался пылесосить с таким азартом, будто собирался выдуть всю пыль из вселенной. Протирал всё — от плинтуса до карниза. Переставлял книги по цвету, по автору, по теме. Два раза в месяц разбирал шкафы и сортировал по сезонам. Один раз нашёл потерянную серёжку, которую я считала ушедшей в небытие.       Так и жили.       Готовка — на мне. Уборка — его царство. Магазин — по настроению, но чаще — вдвоём. Привычка идти молча по рядам, выбирать продукты, шептаться в очереди у кассы. Иногда он незаметно подкладывал мне в корзину мороженое. Всегда одного вкуса — с матчей.       Вот так, не договариваясь, мы и стали «мы». Не через признания. А через тёплый суп, пыльцу на полках, и совместные походы за туалетной бумагой. И теперь… Когда он снова только школьник. Когда у него нет своей щётки у моей раковины. Когда у меня нет ни одной сковородки, подарившей мне утро с пригоревшим сердцем… я всё равно помню, как он поднимал пылесос с выражением героя. Как пел вполголоса припев, и как он однажды сказал:       — Слушай, если я когда-нибудь исчезну, ты хотя бы не потеряешь порядок на книжных полках.       А я ответила:       — Ты думаешь, мне важнее порядок, чем ты?       И он улыбнулся.       И тогда я подумала: нет. Порядок — это он. Просто в моей жизни.       За спиной слышу шаги. Он выходит, в моей футболке с логотипом какого-то старого фестиваля и свободных шортах. Волосы ещё мокрые, на лице — довольная полуулыбка.       — Ни-ччи… ты что, шеф-повар в отпуске? Это же… как аниме. Только лучше.       — Я просто умею резать овощи и выжимать соус.       — Ты умеешь выжимать из меня слёзы благодарности.       Он садится на пол у котацу, обхватывая колени. Вижу, как он поёживается.       — Ты всё ещё мёрзнешь?       — Немного… Или это эффект твоей кулинарии: трясёт от счастья.       Я достаю большое тёплое одеяло, сажусь рядом, аккуратно кутаю его — сначала плечи, потом спину, заталкиваю одеяло под руки.       — Теперь ты похож на омурайсу.       — На вкус надеюсь не такой же, — смеётся он, но не убирает рук, наоборот, замирает. Он всегда был чувствителен к теплу. Особенно — к человеческому.       Хах, Рёта, на вкус ты точно не такой. Уж поверь мне, как синестету. Я пробовала.       Я опускаю руку к столу, включаю котацу. Тихий щелчок — и внизу зашуршал воздух, излучающий уют.       — Оооо… — он медленно засовывает ноги под одеяло. — Всё, теперь ты моя ками-сама.       — Ага, ками-сама, которая скажет тебе: «Не разливай мисо на матрас».       — Эй, я не такой неловкий!       — У тебя носок сейчас задом наперёд.       — Это стратегический стиль. Дизайн будущего.       Он берёт палочки, ложку, начинает есть, и после первого укуса выдаёт:       — Ни-ччи…       — М?       — Ты из прошлого тайно была приёмной дочерью повара из Киото?       — Ага. Ну, конечно. Секретная жизнь. Днём — менеджер, ночью — ниндзя-шеф.       — Тогда я — твой вечный клиент. И фанат. И, возможно, официально зависим от тебя.       Мы едим молча. Но это та тишина, которая бывает только между близкими. Та, где не страшно молчать. Где звуки ложки и палочек о миску, дыхание, скрип пола — важнее слов. Он смотрит на меня исподтишка. Я делаю вид, что не замечаю. Но замечаю всё. Даже то, как у него дрогнули пальцы, когда я заправила за ухо мокрую прядь. Мир остановился внутри этой комнаты. Дождь остался за окном. Смерть — осталась в другой жизни. А здесь — тепло, еда и он. И я не знаю, насколько этого хватит. Но знаю одно: этот вечер я сохраню целиком. Каждую крошку. Каждый смешок. Каждое «Ни-ччи». Потому что он — ещё здесь. Он ест с удовольствием, то и дело закатывая глаза и театрально причмокивая.       — Это незаконно, — тянет он, доедая последнюю ложку. — Ты либо ведьма, либо родилась, чтобы спасать человечество лапшой.       Я смеюсь, подливаю ему тёплый чай. Он устраивается поудобнее, забирается с ногами под котацу, прикрывает глаза.       — Слушай, — говорит он, не открывая век. — Знаешь, сейчас всё так… странно. Будто я где-то уже сидел вот так. Под этим одеялом. В этой комнате. С этим вкусом во рту. С тобой.       Всё внутри резко обостряется. Каждое слово — как шаг по льду.       — Ну… мы друзья не первый день, э-э, могло и правда быть что-то похожее. Я готовила в Тейко подобное.       — М-м, может… но нет, не просто похоже. А будто… я вспоминаю.       Он замолкает. Секунда. Другая. Я не дышу.       — Может, я и вправду всё это видел… — бормочет он. — Только как во сне. Где всё было одинаково… но ты тогда была грустнее.       И он засыпает. Просто так. Тихо. Спокойно. Как будто не выронил только что бомбу в центр моей груди. Рёта сворачивается под одеялом, у него на щеке — слабая складка от подушки, волосы растрёпаны, дыхание мерное. Он так естественно жив, что если бы я не знала правды — подумала бы, что умирает кто-то другой. Я не трогаю его. Не бужу. Не задаю ни одного вопроса. Просто медленно подсовываю подушку под его голову, поправляю край одеяла, чтобы не дуло в ноги. Смотрю на него чуть дольше, чем нужно. А потом иду в спальню.       На телефоне — 22:48.       Открываю чат с Нанако-сан, матерью Рёты.       «Добрый вечер, Нанако-сан. Не переживайте, он у меня. После школы попали под ливень, я не отпустила его в пригород. Он уже спит под котацу, всё хорошо. Я утром провожу его к поезду. Обещаю. Извините, что поздно пишу.»       Через несколько минут приходит ответ:       «Спасибо тебе, Ника-чан. Он редко простужается, но, если мокрый — весь день потом ходит с температурой. Пусть хорошо отдохнёт. Благодарю от всего сердца.»       Я сажусь на край кровати, уставившись в потолок на добрые пятнадцать минут. Достаю папку. Пишу в тетрадь медленно:       «Сегодня он вспомнил. Чуть-чуть. Вслух.       Я не знаю, могу ли это считать доказательством… или предупреждением.       Но если он правда помнит хотя бы осколки — значит, я здесь не одна.       И значит… у нас может быть шанс.       Пусть даже во сне.»       Утром я просыпаюсь от слабого кашля. Он не громкий, не драматичный — но узнаваемый, почти тревожный. Выхожу в комнату. Рёта лежит под тем же одеялом, волосы взъерошены, щёки красноватые, дыхание — сбивчивое.       — Ты как?       Он приоткрывает один глаз, смотрит на меня с такой покорной мукой, что мне хочется выдать ему «Оскар» за самую переигранную простуду.       — Ни-ччи… если я умру… передай моей команде, что я их любил. Особенно Касамацу. И… если что, ты можешь оставить себе мои кроссовки.       Я закатываю глаза. Привычно. Автоматически.       — Ты в порядке.       — Я горю! Я чувствую, как моя душа покидает тело. Каково это — умереть от переохлаждения под твоей заботой?       — Как минимум, ты умрёшь под одеялом и с полным желудком.       — Великая смерть. Я готов. А похороны будут с рисовой кашей?       И вдруг, прямо в середине этой глупой шутки, что-то внутри меня спазмируется. Вспышка. Я вижу его таким, каким уже видела однажды. Без дыхания. Без слов. Без улыбки. Он лежал в гробу — не в этой временной линии, в другой, настоящей, мёртвой. Я не видела самого удара. Только то, что осталось после. Пустая грудная клетка. Губы, которым больше не разрешено шутить. Холод, который не от дождя — от того, что тепло ушло навсегда. И сейчас — его голос. Его слова. Его «если я умру» — звучит слишком похоже. Слишком узнаваемо. Глаза защипало. В горле поднимается что-то кислое, вязкое. Почти. Почти. Я даже не моргаю — боюсь, что слёзы предадут. Но… Я делаю вдох. Один. И выдыхаю — через иронию, через заботу, через движение.       — Ага. Только не забудь написать завещание на свои жвачки и любимые носки.       — Слушай, я как раз думал, кому отдать носки с пингвинами.       Я фыркаю.       — Окаю, да? Только если в нос тебе её залить.       — Только не в нос! Это не по-японски!       — А ты по-японски вчера без зонта шёл под ливнем, не нося даже майку под пиджаком. Браво.       Он тихо смеётся — но потом морщится и отпускает короткий, сухой кашель. И я понимаю: не просто шутки. Температура есть. И он вразвалочку — не от лени, а от слабости.       — Оставайся лежать.       — А ты куда?       — В аптеку.       — Ты ангел…       — Если ты ещё что-нибудь скажешь с придыханием, я куплю тебе не жаропонижающее, а слабительное.       Он хрипло смеётся, но машет рукой, как флагом капитуляции.       Возвращаюсь через двадцать минут — с пакетом: лекарства, охлаждённые компрессы, термометр, бутылка воды, напиток с электролитами и… пачка клубничной жвачки. Просто потому что. Он лежит, накинув на себя не только одеяло, но и моё покрывало с кровати. Как будто хочет слиться с текстилем.       — Готов умереть по второму кругу, или сначала выпьешь лекарство?       Он криво усмехается.       — Можно… перед смертью суп? Но не окаю.       — Неужели святой японский рис тебя не спасает?       — Он работает, если ты японец по паспорту. Я, видимо, модель по паспорту и трагическая фигура по духу.       — Что тогда?       Он поворачивает голову на бок, голос становится чуть тише:       — То, что помогает тебе, когда ты болеешь. Это будет… как будто ты рядом даже изнутри.       Я смотрю в окно. На мокрый балкон. На свою кофту, висящую на батарее. На свои руки.       — Я…       — М?       — Я не помню, когда болела в последний раз.       Он удивлённо приподнимает бровь.       — Серьёзно?       — Наверное, я просто… не позволяла себе сдаваться. Даже телу.       — Тогда сегодня — исключение. Позволь сдаться мне.       Я киваю, сжимая пальцы, чтобы не дрожали.       — Тогда… будет куриный суп.       — Звучит как сказка.       — Сварю. Без сказок. Только курица, морковь, немного лапши и — возможно — душа.       — Я съем даже душу, если ты её туда положишь.       Он прикрывает глаза. А я иду на кухню, ставлю кастрюлю на плиту, наливаю воду. Режу лук. Чищу морковь. Слушаю, как он дышит за моей спиной. Это не болезнь. Это не катастрофа. Это просто день, в котором мне позволили быть рядом. И я не знаю, подарен он мне судьбой или он — прощание, но готовлю так, как будто этот суп — единственный, что он успеет съесть в моей жизни.       Через час суп готов.       Лёгкий пар клубится над кастрюлей. Курица получилась нежной, как надо, морковь — чуть сладковатая, лапша не переварилась. Я поставила чашу перед ним, села рядом, а он лениво приподнялся, закутавшись в одеяло до ушей, как мокрый домовой.       — Вот это… пахнет так, как будто я дома.       Он берёт ложку, осторожно дуя на неё. Я смотрю на его руки: слегка трясутся, пальцы неуверенно держат прибор, но он старается. Упирается, как всегда. Даже когда болен.       — Ни-ччи… — говорит он уже на третьей ложке. — Это безумно вкусно. Я…       Он замолкает на полуслове, будто выронив мысль. Морщит лоб.       — Что?       Он смотрит на меня, глаза чуть затуманены температурой, но в них — что-то другое. Глубже. Неуверенное. Странное.       — Просто… странно.       — Что?       — Вспомнил… будто ел это уже.       — Ну… говорю же, я когда-то готовила.       — Нет. Именно вот так. Этот суп. Этот котацу. Моя мокрая майка сушится на батарее. Ты — напротив, с этой чёлкой, которая лезет в глаза.       Очень медленно отодвигаю ложку и встаю, будто просто пошла налить себе воды. На самом деле — отойти. Дать себе секунду. Рёта продолжает, как будто не чувствует, что именно говорит:       — И тогда ты тоже была тиха. Но я был уверен, что что-то случилось. Не здесь. Не в комнате. А в тебе. Как будто ты уже знаешь, чем всё кончится. А я — нет.       Тишина в комнате становится звенящей.       — Может, я брежу, — добавляет он устало. — Температура всё-таки. Голова как в вате.       — Наверное, да, — выдавливаю я, прижимая чашку к губам. — У тебя почти тридцать восемь. Бред — это в комплекте.       В комнате тихо.       Рёта засыпает, укутавшись по самую макушку. Дышит тяжело, но ровно. Иногда ворочается, бормочет что-то неразборчивое, утыкаясь в подушку. На щеке — след от её складки. Вид совсем не героический. И от этого — ещё более любимый. Чёрт. Я всё ещё его люблю и ничего не могу поделать с этим. Я выхожу на балкон, прикрывая за собой дверь. Воздух тёплый, сырой, пахнет остатками дождя и жареными овощами от соседей снизу. Сажусь на бетонный край, поджимаю ноги. Снова что-то внутри не помещается. Набираю номер. Мама берёт трубку сразу — будто ждала.       — Алло, солнышко. Ты в порядке?       — Да. Просто… решила позвонить. Обед же. Не отвлекаю?       — Я только закончила готовить. Ещё не села. А ты?       Я делаю паузу. Проглатываю выдох.       — У меня… день был тяжелый вчера. Фестиваль. В школе. Много людей. Суета. Всё как обычно.       — Звучит… шумно, — она делает короткую паузу, и я почти слышу, как она садится на стул. — Ты справилась?       — Наверное. Я… просто как будто… чуть не перегрелась. Знаешь, когда всё сразу? Свет, лица, запахи, разговоры, музыка, снова разговоры. Ты вроде держишься, улыбаешься, двигаешься, даже смеёшься — а потом как будто… ничего не осталось. Ни мыслей, ни слов.       — Как будто тебя саму вычерпали, да?       Я киваю, хотя она не видит.       — Я же сказала… вроде всё хорошо. Просто хотелось… услышать тебя.       Мама молчит немного. Не давит.       — Ты не из тех, кто звонит «просто так». Даже когда маленькой была — если звонила из лагеря, то только если потерялась или молоко в столовой не открыла.       Я слабо усмехаюсь.       — Я просто… думаю. Много.       — Это ты умеешь.       — Иногда думаю, что… слишком.       — Ник, ты никогда не была простой. Но в этом же и вся ты. Я всегда знала: тебе будет сложнее, чем другим. Не потому что с тобой что-то не так. А потому что ты больше замечаешь. Не просто видишь — чувствуешь, до костей. А если при этом ты не умеешь просто взять и «поделиться», как все вокруг, — внутри всё скапливается.       — Как багажник, в который никто не кладёт, но всё равно полный.       — А ты всё равно тянешь. Одна. Потому что боишься… стать для кого-то тяжёлой.       Правда ведь. Я молчу. Она снова угадала.       — Мам…       — М?       — А как… как ты знала, что папе можно сказать всё?       — Я не знала. Я пробовала. Несколько раз не получалось. Иногда было страшно. Иногда — глупо. Но в один момент он сказал: «Я всё равно здесь. Даже если ты скажешь не то.»       — А если я всё скажу не так?       — Тогда найдётся кто-то, кто не испугается. Кто останется. Ты ведь не обязана говорить сразу. Иногда… достаточно, чтобы просто услышали дыхание.       Я прижимаю телефон к уху. Молчу. Слушаю, как она дышит. Как будто засыпает мою внутреннюю яму теплом.       — Я здесь, — говорит мама. — Даже если ты молчишь. Даже если не можешь объяснить, почему тяжело.       Я зажмуриваюсь.       — Спасибо, мам.       — А он там? Рёта?       — Да. Спит. Немного заболел. Под ливень попал.       — Тогда передай ему, что если заболеет всерьёз — я приеду и засуну в него окаю из ведра.       — Он бы, наверное, только «за».       — А ты… просто побудь с ним. Даже если не можешь сказать всего. Иногда рядом — это главное.       — Мам…       — М?       — Я тебя очень люблю.       — Я тебя тоже, Ник. Всегда.       Я кладу трубку. Возвращаюсь внутрь. Рёта по-прежнему спит под одеялом. Лоб чуть влажный, дыхание сбилось. Я опускаюсь на колени рядом. Рядом — это главное. И может, я не знаю, как его спасти. Но быть рядом — я могу. И это уже не ноль.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!