[8] Safe and Sound
29 мая 2025, 17:00 Вечером мы приезжаем на фотосет. Студия — в старом здании бывшего театра, переделанного под креативное пространство. Всё здесь скрипит, пахнет гримом и кофе из капсульной машины, а в коридоре висят чёрно-белые фотографии знаменитостей, которые, возможно, здесь никогда не бывали. Но атмосфера — та ещё.
Рёта идёт вперёд, его тут знают. Его встречают: визажист в очках, ассистент с планшетом, стилист с рулеткой на шее и выражением творческой тревоги на лице. Начинается привычная суматоха: «волосы — светлее», «освещение под лоб», «где шарф с абстрактным узором?»
А я… просто иду рядом. Не как фанатка, не как случайная спутница, а как человек, который когда-то сам стоял под этими софтбоксами и знал, как держать шею, чтобы не получился второй подбородок. Я даже здороваюсь с девушкой из команды — Мику, стилисткой. Она узнаёт меня, машет рукой, улыбается.
— Ника-чан? Ты с Кисе-куном? — с заговорщицкой улыбкой спрашивает.
— Ага. Поддерживаю морально и физически. Ну, как группа поддержки, только без помпонов.
— У него сегодня портретный сет для весенней подборки. Что-то про «новые лица и старые сердца». Звучит драматично, но костюмы классные.
Я киваю. А Рёту уже уводят — в гримёрку, менять рубашку, подправить укладку, «нет, Рёта, не трогай волосы, они уже идеальны!»
Пока он занят, я присаживаюсь на краешек кресла, оглядываюсь и случайно замечаю на туалетном столике… коробку конфет. Белая, с золотой лентой. Оформлена нарочито романтично. На ней — записка. Милым, чуть неровным почерком.
«Ты сегодня будешь сиять, как всегда, Рёта-кун. Удачи на съёмке ♡»
Я тянусь, приподнимаю крышку — и, конечно, внутри кокосовые конфеты. Те самые — белые, обсыпанные, приторные до умопомрачения. Сажусь обратно и вздыхаю. Тихо. Не горько. Просто вздыхаю. Потому что даже если ты не ревнуешь, всё равно слегка подкашивает. Даже если ты точно знаешь, что ты с ним — всё равно странно видеть чью-то нежность, вложенную в коробочку. Рёта возвращается через пару минут — уже при полном параде: рубашка, светлый пиджак, волосы уложены. Очевидно, сбежал с постера модного бренда. ну или бежит на него.
Он замечает коробку сразу. Подходит, берёт записку, читает. Хмурится.
— А это что?.. Ты… когда ты успела? Ты же была всё это время рядом!
— Это не я, — говорю спокойно. — Часто я тебя Рётой-куном зову? У меня два варианта: «Придурок» или «Рёта».
Он поднимает взгляд. И удивляется по-настоящему.
— Ну или «Рёта, блин, придурок». Так это… не ты? Но… кокос. Я подумал…
— Не. Не моё, — я пожимаю плечами. — Я так не оформляю. Мои дары судьбы — максимум в пакете из ближайшего супермаркета.
Он кладёт коробку обратно. Смотрит на неё с выражением лёгкой неловкости.
— Странно. Я же даже… не люблю кокос.
Я зависаю. Моргаю. Смотрю на него.
— Ты что сейчас сказал?!
— Не люблю кокос, — повторяет он. — То есть… так. Норм. Но вообще, если выбирать — то мимо. Слишком приторный, липкий. Как будто ешь мыло для ванны с привкусом сахарного шторма.
— Ты вчера съел полдесерта с кокосом!
Он невинно улыбается. Ёпт, прям сама Дева Мария во плоти.
— Я люблю есть только тот кокос, который приносишь ты.
Я застываю. Потом медленно опускаю лицо в ладони.
— Ты невозможен.
— Но ты же меня всё равно любишь, — отвечает он почти беззвучно, с той своей особой, честной интонацией, которая не требует подтверждения.
— Бесишь.
К чёрту конфеты. Он садится рядом. Его рука касается моей — как бы случайно. Без всей этой фотостудийной суеты, без камер. Просто так. И я думаю: пусть у него и правда будут новые лица на снимках. Но старое сердце — точно у меня.
Рёту забирают на площадку. Свет ну слишком неестественно мягкий, обволакивающий, как мёд, растянутый в воздухе. Ассистенты суетятся вокруг, визажист в последний момент поправляет ворот рубашки. А фотограф — молодой, с татуировками на руке и мятой футболкой — хлопает в ладоши:
— Так, Рёта-кун, давай. Образ — лёгкий, весенний, но с характером. Представь, что ты только что вышел из сна, где всё было идеально.
Он кивает, усмехается. Умеет работать с камерой, и это чувствуется. Блин, он же Кисе Рёта, как иначе-то, у него это, наверное, в крови. Первые кадры — лёгкая полуулыбка, затем более серьёзный взгляд, один снимок с тенью от руки, ещё один с закрытыми глазами. Всё, как положено. Я стою в стороне. Оперлась плечом о стену, наблюдаю. И вдруг он поворачивает голову — не по команде, не под свет — просто смотрит на меня. Не поверх, не сквозь, не в сторону — на меня. Словно во всём этом помещении с громкой музыкой, ярким светом и десятками рук только я и есть.
Фотограф прищуривается.
— Подожди… вот! Вот это был кадр.
— Какой? — спрашивает Рёта, возвращаясь в позу.
— Вот это. Где ты перестал смотреть в камеру.
Он делает пару шагов и показывает экран. А там — снимок, где Рёта смотрит в сторону. И выражение у него… не актёрское. Там нет позы. Есть только честность. Причём такая спокойная, тёплая. Почти неожиданная для него самого.
— Что ж, — кивает фотограф. — Думаю, это и будет обложкой.
После съёмки мы сидим в коридоре на чьей-то забытой куртке, греемся под батареей, и поедаем сэндвичи, которые остались от обеденного буфера. Вокруг всё гудит, кто-то пакует аппаратуру, кто-то громко спорит о цветокоррекции, но у нас — свой мини-мирок.
— Думаешь, записка… от кого? — спрашивает Рёта, не глядя на меня. Просто разрывает салфетку на узкие полоски, явно в надежде, что это поможет сосредоточиться.
— Понятия не имею, — пожимаю плечами. — У тебя много фанаток. И… знакомых. Кто-нибудь из прошлых съёмок, может? Или стилистка, которая всё время подаёт тебе резинки для волос с видом «я не замечаю, как ты прекрасен, но вот тебе аккуратно уложенная прядь»?
Он тихо хохочет.
— Может. Хотя… если честно, раньше мне это нравилось. Быть в центре внимания. Ловить взгляды. Но в последнее время… не знаю. Всё какое-то фальшивое. Как свет в студии — мягкий, но не настоящий.
Он уже доел сэндвич, теперь просто смотрит на руки. А потом вдруг поворачивается ко мне:
— А если бы я не сказал, что не люблю кокос… ты бы подумала, что это я просил?
— Нет, — отвечаю. — Потому что я знаю, что ты никогда не стал бы просить кокос у кого-то другого. Ты бы просто подождал, пока я сама притащу. В рюкзаке. Полуподтаявший. В обёртке от бутера с ветчиной.
Смотрит так, словно именно в этом моменте — самая настоящая фотография. Та, которую не повесить на обложку, но которая будет жить в памяти вечно.
— Я правда люблю только тот кокос, который приносишь ты, — говорит он снова, — потому что в нём всегда больше, чем просто вкус.
— Ну ты и поэт, Кисе Рёта, — качаю головой. — Снимаешься в весеннем номере и одновременно пишешь оды пищевым привычкам.
— Без тебя я бы весь сюжет запорол.
Мы остаёмся так на какое-то время — на куртке, среди света и звуков, с ощущением, что весь мир — это просто момент между съёмками. Где можно быть собой. Где можно есть кокос, если он от правильного человека. Где можно не говорить «люблю», потому что и так понятно. И только после начинаем собираться домой.
***
Вагон метро шатко подпрыгивает на стыке рельсов. Мы всё ещё стоим рядом, держась за одну и ту же стойку, говорим вполголоса — о чём-то простом, почти случайном. Про музыку. Про странные сладости из автоматов. Про то, что жизнь иногда не такая уж сложная, если её упростить до двух голосов и одного маршрута домой. Метро въезжает в пересадочную станцию. Замедляется. Свет дрожит, как всегда, но… что-то не так. Я чувствую это первым делом: металлический скрежет, едва заметный. Как если бы что-то зацепилось. Трение — неестественное. Вибрация идёт снизу вверх. Рёта поднимает голову, напрягается. — Ты это чу… И тут всё происходит сразу. Глухой удар. Рывок. Что-то громкое, разрывающее пространство — словно сам воздух лопается от натяжения. Вагоны дёргает вбок. Люди кричат. Свет мигает — раз, другой — и гаснет. Всё уходит в полутьму. Тормоза. Аварийная остановка. И на этой грани между звуком и пустотой я чувствую, как он вжимается в меня. Не в смысле «обнимает», не «держит». Он падает — всем телом, всем весом, инстинктивно, мгновенно. Я даже не успеваю испугаться. Просто — темнота, и он сверху. Мы летим. Меня прижимает к полу — спина бьётся о металлическое покрытие, что-то глухо стучит рядом, но не больно. Потому что Рёта весь — надо мной. Его рука сбоку от моей головы, вторая прикрывает мой затылок. Его грудь тяжело дышит — и я чувствую, как стучит его сердце. Громко. Угрожающим ритмом. Мир замирает. Всё стихает. Потом возвращаются редкие звуки: всхлипы, чей-то кашель, вой металла, медленно замирающий. И его голос: — Ни-ччи, скажи что-нибудь. Я моргаю. Воздуха немного не хватает. В ушах звенит. — Ты… совсем с ума сошёл. Он отстраняется на миллиметр — ровно настолько, чтобы увидеть моё лицо, но всё ещё заслоняет меня полностью. — Я видел, как стенка пошла. Если бы ты стояла у двери… Он не продолжает. Просто стискивает зубы. — Ты решил меня задавить? — выдыхаю я. — Героическая смерть от задушения грудной клеткой модели года. — Прости, — голос почти не слышен. — Я… просто не думал. Просто… упал. — Упал, — повторяю. — Прямо как в жизни. Он тихо смеётся — но голос дрожит. И я понимаю: он по-настоящему испугался. — Всё нормально, — говорю я. — Я здесь. И я под тобой. Так что в следующий раз, если надумаешь героически меня спасать — предупреждай. Но… спасибо, Рёта. Страшно представить, что могло бы случиться, если бы не ты. Он не отвечает. Только касается лбом моего. На секунду. Просто чтобы убедиться, что я — живая. Миг — и в вагоне загорается аварийный свет. В глазах режет, всё серо-жёлтое, нереальное. Люди поднимаются, кто-то зовёт на помощь, кто-то ищет телефон. Нам повезло. Очень повезло. Но я всё ещё лежу, под ним. И пока никто не смотрит, шепчу: — А ты, оказывается, умеешь падать красиво, хотя и весишь восемьдесят килограммов. — Семьдесят семь, если быть точнее. Он улыбается. Медленно. И тяжело поднимается, протягивает руку. Нас выводят из вагона через аварийный выход. Под перилами копошится персонал станции, кто-то раздаёт термопледы, кто-то проверяет пульс, кто-то уже спорит по рации, как долго линия будет закрыта. Повсюду мигают синие огни — не экстренные, а предупредительные, но от них всё равно ощущение, что случилось что-то большее, чем просто технический сбой. Рёту ведут под руку. Лоб у него разбит — небольшая, но рваная царапина, кровь уже подсохла, но смотрится пугающе. Врач прикладывает компресс и что-то говорит о швах — «скорее всего, не надо, просто заживёт», но я всё равно смотрю слишком внимательно. Меня тоже осматривают. Шишка на затылке пульсирует, внутри поселилась маленькая барабанная установка. Ссадины на скуле и у виска уже начали темнеть. Неприятно. Но терпимо. Пока нас ведут вверх по лестнице, включаются телефоны. Сигнал снова ловится. И тут же — вибрация. Моя. И его. И снова. И снова. — О, нет, — я смотрю на экран. — Мама. — У меня — папа, — отзывается Рёта. — Судя по скорости набора, он уже вызвал новостной вертолёт. — Успей только взять трубку раньше, чем он доберётся до канала NHK. Мы с ним смотрим друг на друга — и понимаем, что выбора нет. Я жму на «принять». — Алло, мам, я живая. Да. Да, правда. Нет, не попала. Да, именно в том поезде. Да, прямо в этом. Нет, не одна. Да, с Рётой. Мы ехали со съемок. Да, он тоже жив. Нет, мам, он не пострадал серьёзно, только… ну, немного разбил лоб, но он симметрично красив, даже с пластырем. Я вижу, как Рёта говорит в свой телефон: — Папа, да, со мной всё нормально. Немного крови, но я не умер. Нет, меня не сбило поездом. Мы ехали внутри, не снаружи. Да. Да, я не висел на крыше. Папа, прекрати смотреть кино по ночам. Мы отходим в сторону, чтобы не мешать дежурным, и устраиваемся на лавке у выхода. Воздух здесь спертый, влажный — всё ещё пахнет подземкой: металлическим потом, пылью с путей, гарью тормозов и паникой. Я опускаюсь на скамью, стараясь не морщиться — мышцы ноют, нога подрагивает. Он садится рядом, почти вплотную. Мы оба — как после фронта. Пыль въелась в воротник рубашки, волосы спутались. Да что уж говорить, мы оба пыльные, грязные, и наша школьная форма больше напоминает костюмы статистов из дорамы о выживании. Школьная форма испорчена безнадёжно: моя юбка рваная по подолу, создаётся впечатление, что меня волокли за неё через перрон. Во всяком случае, колени подтверждают: ссадины горят и ноют, кожа сбилась почти до мяса. У Рёты — разодранный локоть, рубашка в пятнах, и где-то между нами ещё дрожит остаточное эхо сирен. Мы пытались отмыться влажными салфетками, но налёт всё равно остался на коже, как след от чужого прикосновения, так что лица остаются серыми от пыли, а губы — сухими и потрескавшимися. Мы молчим. Говорить — значит признать, что всё это было по-настоящему. Что мы могли остаться в той толпе, где воздух исчезал, где кто-то кричал, а кто-то падал. Вместо слов — тишина. Только плечи, соприкасающиеся на узкой скамейке. Только редкие гудки в телефоне, каждый из которых отзывается вибрацией в груди, сердце опять срывается на бег. И в этой тишине, в этом почти покое — есть что-то, от чего горло першит сильнее, чем от пыли. Потому что мы выбрались. — Они оба сейчас закинутся валерьянкой, — бормочу я, прикладывая хладагент к виску. Оперативно прибывшие медики оказывали первую помощь вовсю. Мы получили быстрый осмотр, обезараживающие спреи на раны и пластыри. И даже взяли пакеты-хладагенты, чтобы уменьшить потенциальные синяки. — Мой отец уже позвонил маме. Теперь она звонит мне отдельно. Бонусный уровень тревожности. — Семейный кооператив. В стиле JR. — Мы как будто… — он делает паузу, — как будто проскочили через что-то. Почти как в кино. Только не геройское, а… случайное. Настоящее. — Мы проскочили. Остальное как-то пофигу. — Я никогда так не боялся, Ни-ччи. Не только за себя. За тебя, скорее. Ты же такая маленькая, хрупкая. Когда всё пошло наперекосяк — было ощущение, что если я тебя не закрою, то… не знаю. Всё. — Ты закрыл, — говорю я. — И я здесь. Спасибо тебе. Так что теперь ты обязан доснимать свою дурацкую фотосессию. Потому что мне нужно обложку с пластырем на лбу.***
Дверь квартиры захлопывается за нами с тем самым звуком, который обычно означает возвращение домой. Но сегодня он звучит иначе. Глухо. Почти чуждо. Замок сомневается — впускать нас или нет. Мы проходим внутрь медленно, явно боясь спугнуть тишину. Никто не говорит. Только звук шагов. Один, другой. Куртки слетают с плеч в коридоре. Сумка с аптекой мягко шлёпается на тумбу. Плед на диване лежит, как осталась с утра. Всё — на своих местах. Всё, кроме нас. Я ставлю чайник на плиту, даже не спрашивая — просто по инерции. Рёта садится на пол у дивана, вытянув ноги, и смотрит в одну точку. Лоб заклеен пластырем — неровно, но крепко. Его глаза — широко раскрытые, затуманенные. Он возвращается к себе — издалека. — Я… — начинает он, но замирает. Я присаживаюсь рядом. Не касаясь, просто рядом. На расстоянии, которое можно преодолеть одним выдохом. — У меня дрожат руки, — говорю. — Не сейчас, а внутри. В груди что-то не отпускает. Произошедшее нагоняет только сейчас. — У меня… всё замедлено. Всё вокруг — как через воду. Люди говорили, звонили, а я… смотрел со стороны. И только сейчас понимаю, как всё могло закончиться. Чайник щёлкает. Я не двигаюсь. — Я слышала, как скрежет подошёл сбоку. И подумала — у нас пара секунд. И потом ты… Он вжимается лбом в моё плечо. Не обнимает. Не тянет к себе. Просто касается. И я слышу, как он выдыхает — медленно, с хрипотцой. Его дыхание сбивается, он сдерживает что-то очень большое и неразрешимое. — Знаешь, — говорю тихо, — ты можешь сейчас плакать, если хочешь. Можешь ничего не говорить. Мы уже в безопасности. А значит, всё остальное — можно. Рёта качает головой, не отрываясь от моего плеча. — Я не хочу плакать. Я просто хочу… быть тут. Я глажу его по волосам. Он замирает. Мы так сидим — долго. Не трогая чай. Не проверяя телефоны.***
Утро приходит не как облегчение, а как слабый фон после сбоя. Ночь не закончилась, а просто вылилась в утренний эфир. Телевизор работает фоном — мы включили его на автомате, не думая, зачем. Просто потому что надо как-то доказывать себе, что жизнь продолжается. Солнце ломается сквозь жалюзи, на полу пятна света. Чай остывает. Мы всё ещё не обсудили вчера по-настоящему — только дышим рядом. Я в пижаме с расползшимся воротом, волосы торчат в разные стороны, на скуле — ссадина, затылок ломит. Рёта в моей старой толстовке, с пластырем на лбу и слегка опухшим взглядом человека, который пока не уверен, существует ли вообще утро. И тут на экране — мы. Диктор говорит: — …вчерашний инцидент на центральной линии метро, по последним данным, обошёлся без жертв. Несколько пассажиров получили лёгкие травмы. Как сообщает наш корреспондент, среди пострадавших — восходящие звёзды модельного бизнеса: Кисе Рёта и Николь Левицкая, более известная публике под сценическим именем Serein. Рёта замирает. Я тоже. Даже телевизор, кажется, делает паузу. — Что?! — говорим мы одновременно. — Пара находилась в передней части вагона в момент технического сбоя. По словам очевидцев, молодой человек прикрыл девушку во время резкого удара. Детали происшествия уточняются… Я медленно опускаю лицо в ладони. — О, боже, — я опускаю голову на стол. — Теперь всё. Нам конец. Нас повесят в мемах. «Парень из рекламы духов спасает девушку с гитарой в вагоне ада». Смотрю в экран. Потом на Рёту. Он уже оборачивается с выражением «ну-ну». — Serein… Из их уст звучит так, что ты не ешь, а испаряешься. Или играешь в гитару внутри облака. Я закатываю глаза. — Это фаза. Париж, авангард, плёнка. Я играла немую гитаристку в чёрно-белом клипе. Меня заставили лежать в лепестках васильков и смотреть в потолок с тоской. Он моргает. Потом очень медленно начинает улыбаться. — Вот ты смеёшься, а там был режиссёр, который всерьёз шептал: «Больше хрупкости, Николь. Покажи беззвучие». Я чуть не задохнулась от тоски по воздуху. Рёта открывает рот, чтобы сказать что-то ещё, но не успевает. На экране идёт фоновое видео — с вагона. Не из новостей, а снятое на телефон. Кто-то успел. Размыто, в полутьме. Люди бегают, кричат. И среди них — мы. Его силуэт. Мой. Как он закрывает меня собой, ведёт, придерживает, и весь мир в тот момент сузился до одного действия: удержать. Никто ничего не говорит. На несколько секунд я опять возвращаюсь в ту секунду: боль, звук, металл, страх. Но теперь — снаружи, на экране. Это не я. Это кто-то другой. Это фильм. — Вот это будет на обложке, — говорит он, откидываясь в спинку стула. — Только подпись нужна: «Serein и её бронежилет». Я ухмыляюсь сквозь покалывание в виске. — Или: «Кисе Рёта: не просто модель, но и подушка безопасности». — Лучше так: «Как избежать смерти стильно. Руководство от Николь Левицкой». И мы снова смеёмся. Слишком резко, слишком громко. Потому что на самом деле всё ещё немного страшно. Потому что мы знаем, что будет дальше. — В школе будет жесть. Все увидели. Все увидели. — Кто-нибудь обязательно распечатает стоп-кадр и принесёт в рамке. — Ага, скорее Такао примчится в Иокогаму, притащит рупор и начнёт кричать «звёзды метро прибыли». — Или моя мама позвонит в школу и скажет, что я больше не езжу на метро, только на такси. За её счёт. Каждый день. Мы оба тяжело выдыхаем. Рёта смотрит в экран. Там — стоп-кадр. Наш силуэт. Как он держит меня, а я вцепилась в него как в единственную опору. Подношу кружку ко рту. Чай уже остыл. В ванной пахнет тональным кремом, охлаждающим гелем и отчаянной надеждой, что тон в два слоя решит всё, что не решил вчерашний вечер. — Это бесполезно, — говорю я, в третий раз вбивая спонж в ссадину под скулой. Она темнеет не по дням, а по минутам. — Я не человек. Я боевой манекен из постапокалипсиса. — Ты просто реалистичный персонаж, — отзывается Рёта из-за двери. — У тебя драматургия на лице. Хочешь, я тоже пластырь переклею криво, чтобы не выделяться? — Ты можешь просто не быть идеальным с утра, вот это было бы уже достижение. Он хохочет. И правда, выходит в коридор в школьной форме, застёгивая верхнюю пуговицу рубашки. Волосы ещё немного взъерошены, пластырь на лбу держится упрямо, а глаза — уже живые, пусть и с тенью усталости. Я тоже надеваю форму. Новые чёрные гольфы чуть выше колена, юбка (не серая, а чёрная, так как мою пришлось выкинуть), рубашка, пиджак. Всё как всегда. Только тело двигается иначе. Я прихрамываю, но не думаю об этом, пока не встаю перед зеркалом и не осознаю — я без костыля. — …Рёта? — М? — Я… потеряла костыль. Он моргает. Медленно. Потом — прячет улыбку. — Ты серьёзно? — Вчера. В вагоне. Просто забыла его. — То есть… ты настолько была занята падением в меня и травматичной романтикой, что вышла без опоры? — Ага, — говорю я, медленно проверяя ногу. — И, самое страшное — мне не больно. Ну… почти. Он подходит ближе. Склоняется. Смотрит на ногу, потом на моё лицо. — Ты идёшь. Сама. — Почти не качаюсь. — Почти не фальшивишь. — Почти нормальная. Ладно. Ну что, бронежилет, ты готов? — К службе и защите, — отвечает он, беря сумку. Мы выходим в коридор. Я на секунду останавливаюсь, оглядываюсь на ванную, на тональник, который всё-таки не справился. И вдруг ловлю себя на мысли: пусть видят. Пусть знают. Мы всё ещё здесь. — Погнали? — спрашивает он. — Погнали. И мы выходим из квартиры. Один шаг. Потом другой. Я иду рядом. Без костыля. С пластырем и ссадиной. С ним. И только одно слово пульсирует в голове: живы.***
Как только мы переступаем порог школы, воздух начинает вибрировать. Не физически — социально. Как будто всё здание взяло на заметку: звёзды драмы прибыли. Коридор не шумит — он гудит. Сначала приглушённо, как электрический ток в проводах. Потом — всё явственнее: кто-то шепчет, кто-то слишком резко оборачивается, кто-то слишком открыто смотрит. — Вот они… — Да точно, с пластырем… — Смотри, в новостях же было… — Сама в него вцепилась, я видела! — А вы слышали? Они вместе. Прямо вместе-вместе. Я опускаю голову. Волосы падают вперёд. Отличная маскировка. Почти как шапка-невидимка, только без магии, зато с чёлкой. Рёта идёт рядом. Не прячется. Конечно же. Его взгляд спокоен, но напряжённость выдают слишком прямые плечи и слегка прижатая челюсть. — Это нормально, — шепчет он. — Мы буквально были по телеку. — Всё нормально, — огрызаюсь я в ответ. — Я просто чувствую себя булочкой под увеличительным стеклом. Мы почти минуем поворот, почти спасаемся, как вдруг — в лоб. Касамацу. Он стоит у двери кабинета, с зажатой в руке папкой и лицом, на котором написано ровно всё: и «я знал, что так будет», и «я устал быть их взрослым», и «когда-нибудь я куплю себе глухую дачу без Wi-Fi». Он смотрит сначала на меня — на моё лицо со ссадинами, потом на Рёту — с пластырем, потом снова на меня. Молчит. Пять секунд. Десять. Потом вздыхает. — Я даже не буду спрашивать, — говорит он. — Просто… постарайтесь сегодня не устраивать эвакуацию, хорошо? — Мы постараемся, — мрачно отзываюсь я. Он уходит, как человек, который видел всё. Даже дораму с васильками. До класса мы не доходим. Потому что на нас выходит вся баскетбольная команда. В коридоре. Целиком. Все, кто не на уроках. — Эй! Кисе! — это Кобори. — С вами всё в порядке? Я поворачиваюсь, но успеваю поймать их взгляды. Настоящие. Взволнованные. Без фальши. Даже у Мориямы — который обычно только флиртует с каждой юбкой — взгляд совершенно другой. — Ссадины, синяки. Но в остальном нам повезло. — Если что — мы тут. Скажи, если нужна помощь, — говорит Морияма, смотря на меня чуть дольше, чем нужно, мягко и смущённо. — Мы… переживали. Ты молодец. И вдруг Рёта — который до этого стоял спокойно — делает шаг ближе ко мне. Встаёт прямо рядом. Чуть разворачивается. Не обнимает. Но между нами нет ни сантиметра. — Спасибо, — говорит он с идеальной вежливостью. — Но с ней всё уже хорошо. Морисима приподнимает бровь. — Ясно. Я рад, что ты рядом, Кисе. Всерьёз. — Я тоже, — с сухой улыбкой отвечает он. — Рядом. И достаточно близко. Когда они уходят, и коридор снова оживает вокруг, я поворачиваюсь к нему. — Ты сейчас меня… маркировал? — Я? Нет, — отзывается он, как ни в чём не бывало. — Просто… выражал благодарность за заботу. На безопасном расстоянии от поэтических глаз Мориямы. — Ты ревновал, — констатирую. — Он на тебя смотрел так, что вот-вот готов сочинить балладу. — Я сама на себя смотрю, как на кадр из фильма ужасов. — Баллада может быть трагическая. Мы снова идём. Мимо классов, мимо разговоров. И хотя всё ещё звучит: «смотри, это они», и «да точно, с поезда…», и «Кисе же держал её за руку», я стараюсь успокоиться. Школьный день тянется, как канитель. После обеда коридоры снова полны глаз. Я не смотрю по сторонам, но чувствую — каждый взгляд, каждое перешёптывание, каждый наклон головы в мою сторону. Рёта идёт рядом, привычно уверенный, и не замечает этого фонового гула. Ну или на самом деле — замечает. Просто играет по-другому. — Нам к шкафчикам, да? — спрашивает он, кивая в сторону поворота. Я просто киваю. Без слов. Потому что если я заговорю, кто-нибудь из тех, кто подслушивает, наверняка сделает вывод, что мы действительно пара. Хотя… после всего. После того поезда. После того, как он меня держал… Мы подходим. Открываю свой шкафчик — всё на месте: тетрадки, сменка, расчёска с надломленным зубцом. Рёта открывает свой — и замирает. — Эмм… — говорит он, поднимая брови. На верхней полке — аккуратно поставленная маленькая баночка с мазью. Рядом — записка на милой бумаге с кроликами: «Пусть заживает быстрее. Ты был потрясающим. Не сдавайся! ♡» — У тебя теперь личная медсестра? — я заглядываю него. — Я не знаю, откуда они берутся. Честно. Я даже не открывал шкафчик с утра, — он берёт баночку, поворачивает в руках. — Это вообще рабочая мазь. Или она купила первую попавшуюся? — Думаешь, она подмешала туда приворот? — Надеюсь, нет, — он кладёт банку обратно. — Потому что работает плохо. Я по-прежнему смотрю только на одну девушку. — Как мило. Даже слегка тошнотворно. Только не говори об этом так открыто. Он берёт мой рюкзак, закидывает на плечо, и мы идём в зал. Перед тренировкой мне становится очень неуютно. От напряжения, от усталости, от этих взглядов, которые, кажется, просачиваются сквозь стены. И — привычно — начинаю чесать щёку, где ссадина. — Ни-ччи… — предупреждает Рёта. — Не надо. — Я знаю. Просто чешется, — отмахиваюсь. И чешу. До корки. До тепла. До крови. — Стоп, ты уже опять! — он хватает меня за руку, но поздно. Тонкая струйка крови капает с подбородка. — Левицкая! — окликает нас тренер. — В медпункт. Сейчас же. Сопровождающий — Морияма! Ты же у нас в этом самом… комиссии по здравоохранению? Комитете, но Такеучи-сенсей не поправляет себя. — Разумеется! — тут же вскидывается Морияма, уже подходя ближе. — С радостью окажу всю необходимую помощь. — Оказание помощи ограничится доставкой! — предупреждает тренер, а у Рёты на лице появляется выражение «я сейчас врежу кому-нибудь мячом. Морияме, к примеру». Морияма подаёт мне локоть. — Прошу, прекрасная леди. Позвольте быть вашим рыцарем в белых стенах медкабинета. Я закатываю глаза. — Я вся из ран и синяков. Не слишком рыцарская картина. — Именно поэтому я должен быть рядом, — он подмигивает. — Чтобы никто больше не тронул даже взглядом. На прощание Рёта смотрит на меня так, что вот-вот бросится следом. Но я успокаиваю его лёгким кивком. Он останется. Я справлюсь. Ну… надеюсь. Потому что с Мориямой медкабинет вполне может превратиться в ещё одну арену… только уже словесного флирта. В медпункте — пусто. Даже слегка гулко. Я слышу, как капает вода из плохо закрученного крана, и как жалобно скрипит стул под Мориямой, когда он вытаскивает из ящика аптечки что-то с маркировкой на пол-этикетки. — Медсестра уже ушла, видимо, — комментирует он. — Но ты не волнуйся, я в этом всём разбираюсь. Нас учили, как правильно дезинфицировать ссадины и не умереть от укуса комара. Я сажусь на кушетку, уже готовясь к очередной шуточной волне. Он берёт ватный диск, наливает антисептик, и только тогда его голос становится чуть тише: — Ты же понимаешь, что он смотрит на тебя так, что других вообще нет? А Кисе та ещё звезда. У него столько внимания со стороны девочек. А он смотрит на тебя так, что весь мир позади меркнет. — Не начинай, Морияма-семпай. — Ну а как тогда? Я рядом с вами каждый день. Вы всё время вместе, вы… — Ты не знаешь, что между нами, — резко обрываю я, и он замирает с ваткой у моего лица. — Никто не знает. И все, кто считают, что знают — задрали уже. Бесят, честное слово. Я слышу, как дрожит мой голос. Проклятые нервы. То ли от стресса, то ли от боли, то ли от того, что всё это скапливается внутри и давит, как вакуум. — Ты — один из немногих, кого я уважаю здесь, Морияма-семпай. Не скатывайся в эти сплетни, как остальные. Пожалуйста. Морияма молчит. Просто прикладывает ватку к щеке — мягко, аккуратно, даже заботливо. Потом берет пластырь. — Ника-чан, я… прости, — говорит он с тоской. — Правда. Я не хотел давить. Просто волнуюсь. Не каждый день твой менеджер в новостях, а твой сокомандник закрывает её в метро, как герой манги. — Так себе достижение, знаешь ли. Спасибо за пластырь. Пауза повисает между нами. Слишком человеческая, чтобы прикрыть её шуткой. — Всё. Можешь идти, я закончил с обработкой. Только, пожалуйста, не расчесывай больше. Иначе мне снова придётся изображать врача из дорамы. Я киваю и выхожу — медленно, сдержанно, делая вид, что ничего не цепляет. Хотя внутри — буря. Пусть говорят. Пусть шепчутся. Пусть смотрят. Главное — чтобы он знал. Один человек. Тот, который и правда смотрит. После тренировки я плетусь домой, зябко кутаясь в школьную ветровку — весна нынче упрямая, как мы сами. Ветер стекает по вороту, забирается под форму, будто ленивый хищник, и от этого становится только ещё более пусто внутри. Ноги гудят, каждая ступенька отдаётся в икроножных мышцах тягучей болью. Затылок тянет, кажется, кто-то незримо держит, не давая выпрямиться. В ушах до сих пор звенит свисток Такеучи-сенсея, противный, как сигнал тревоги, который ты не можешь выключить. Слова тренера крутятся в голове, как стрелки компаса, потерявшего север: «Не яркость побеждает, а точность». И ещё — интерхай. Это слово звучит не как турнир, а как водораздел. Как приговор. Или как шанс. В зависимости от того, кто ты на поле. В зависимости от того, кем ты станешь, когда прозвучит свисток. Я иду по узкой улице, где витает запах свежего хлеба и чего-то мокрого, землистого — дождь прошёл совсем недавно, оставив в воздухе только воспоминание о себе. Асфальт под ногами сухой, но мир пахнет влагой, как перед началом чего-то большого. Тишина здесь зыбкая: где-то вдали лает собака, хрустят под подошвами палки, когда я сворачиваю в сквер, в витрине булочной мерцает старый неон, отблеск которого говорит: «Ты всё ещё здесь». Вчерашний страх до конца не отпустил. Он сидит в груди, как острый камешек в кармане, невидимый, но ощутимый. И вместе с ним — новое чувство. Что-то, что медленно, почти лениво тянется из глубины: сомнение. В прошлом, в той жизни — или в том будущем, не знаю уже, как правильнее это называть, — Рёта проиграл интерхай. Проиграл Тоо. Проиграл Дайки. Аомине тогда был идеален, как удар по нерву — безжалостный, неумолимый, прекрасный в своей точности. Рёта сражался до последнего. Я это помню. Помню, как он глотал поражение, как осколки стекла, не проронив ни слова. Потому что в нем всегда было это: сражаться молча. Но теперь всё иначе. Я рядом. Я уже вмешалась. Уже осталась. Уже сказала «да» там, где раньше говорила «поздно». Значит ли это, что он выиграет? Что сможет обойти Аомине, вырваться вперёд, наконец-то не бояться своей тени? Что его имя прозвучит как имя победителя, а не того, кто старался, но не дотянул? А если нет? Если всё останется, как прежде… значит ли это, что я ничего не изменила? Что мои усилия — это лишь эхо, слабая вибрация, не в силах перекроить судьбу? Может, моё вмешательство — всего лишь шум, не более. Мелкий сдвиг в хрупкой оркестровке времени, не меняющий мелодии, но вносящий фальшивую ноту? Может, смерть — это не финал, а траектория? Может, она — не точка. А способ. Способ идти. Способ терять. Способ любить. Телефон в кармане вздрагивает. Экран загорается в полутьме под навесом магазина. Нанако-сан: «Милая, ты как себя чувствуешь?» Я смотрю на экран с минуту. Пальцы замирают над клавиатурой. Потом быстро набираю: «Спасибо, всё в порядке. Ссадины. Шишка. Испугались, но живы. Рёта приедет — сам расскажет подробнее.» Она отвечает почти сразу: сердечко, стикер, фраза, что «обязательно береги себя» и «позвони, если будет страшно». Я стираю сообщение, которое собиралась отправить в ответ. Просто прячу телефон обратно в карман. Рёта поехал в пригород — домой, к родителям. Я настояла, чтобы он не провожал меня до квартиры, несмотря на то, как он на меня смотрел. Глупо было бы держаться за него вечно, даже если хотелось. Даже если после сегодняшнего я чувствую себя в его присутствии… в безопасности. Тепло. Словно в той самой фразе, которую он ляпнул в зале с софитами: «Как избежать смерти стильно. Руководство от Николь Левицкой.» Я усмехаюсь про себя. Поднимаю лицо к небу. Над крышей аптеки — синяя, холодная вечерняя лента. Звёзды там, где-то, сверлят дырки в темноте. Не судьба ли это? Или просто её прожжённая копия? Поднимаюсь по лестнице, не включая свет — пусть темно. Он мягкий, ночной. В нём легче думать, чем под лампой. Проще говорить с самой собой, когда всё вокруг приглушено, как на старой плёнке. Судьба. Что вообще такое судьба? Слово с привкусом мифа. Существует кто-то — не человек, не бог — кто держит в руках тонкую нить, вытянутую из сердца. И если резко дёрнет — всё оборвётся. Или запутается. Или завяжется в узел, с которым придётся жить. Я ведь уже пробовала дёрнуть в ответ. Переписать. Переплыть. Вмешаться. Проигранный матч. Мелкие правки. Слова, сказанные не тогда. Подаренные кокосы. Всё это — вроде бы незначительное, но если верить в эффект бабочки… А если это не бабочка, а воронка? Я сажусь на кровать, прислоняясь к стене. Телефон в руке. Палец зависает над чатом, в котором давно не было новых сообщений. Только три строки: «Ты куда-то пропала. Надеюсь, не навсегда. Хотя бы скажи — ты цела?» Я вздыхаю. Прокручиваю в голове разговоры, которых не было. Письма, которые не отправлены. А потом всё-таки пишу: «Сей-чан, прости-прости, так много всего навалилось… Я цела. Мы попали в аварию в метро. Шум, паника, немного крови. Но выбрались. Рёта рассёк лоб, у меня ссадины. Странное чувство — когда уже всё произошло, а страх нагоняет потом. В тишине. В одиночестве. А ещё… Кажется, я снова начала бояться судьбы. Или — того, что её нет.» Отправлено. Три точки. Пауза. Снова точки. Исчезли. Ответ приходит спустя минуту: «Не бойся судьбы. Бояться стоит тех, кто слепо ей следует. Ты — не из них. Иначе бы не писала мне сейчас.» Я читаю дважды. Потом третий раз. И только потом позволяю себе слегка улыбнуться. Глупо. Невпопад. Может быть, он прав. Может, и правда, судьба — это не приговор. А партитура, которую можно сыграть иначе. Или вообще переписать. Если хватит храбрости. Или упрямства. Или любви. Телефон гаснет в руке. Я откидываюсь на подушки, прикрываю глаза. А завтра — снова школа. Снова люди. Снова разговоры, взгляды, слухи. Но сейчас — тишина. И эта странная, запоздалая уверенность: пока я жива — ещё можно всё изменить.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!