V

23 мая 2025, 15:50
Чувствуя, как иглы страха прокалывают сердце, Юлия удалилась в гостиную. Вошла в комнату, поставила на стол лампу. Теплый свет скользнул по стенам, блеснул в стеклах шкафов, на глянцевых поверхностях посуды и устроился уютно на бежевых обоях. Коричневое пианино улыбнулось хозяйке дома золотым вензелем, а с большого портрета, что висел над ним, между голландской печью, покрытой белой плиткой, и светлыми напольными часами на Юлию взглянул мужчина лет тридцати в военной форме, с блестящими медалями на груди, подтянутый и дышащий энергией через пожелтевший лак. Глаза его, пронзительно серые, горели вызовом, рвением, скулы кололи углами, и губы под остро закрученными черными усами были плотно сжаты, будто с них вот сорвется резкое слово. Но при этом волосы, как смоль черные волосы, вились воздушными кудрями, обращая серьезное, даже сердитое лицо ввысь… “Здравствуй, дедушка”, – привычно сказала про себя Юлия. Присев в кресло напротив портрета она закрыла лицо руками. Думать не хотелось, но голова думала сама.  Было одновременно обидно до слез от такого обращения и до жути страшно от Ларисиной внезапной истерики. Юлия понять не могла, что с той случилось в последнюю неделю. Лариса всегда была немного нервной, но в эти дни она будто с катушек сорвалась, стала невыносимо истеричной. А ведь раньше, как бы она не злилась порой на Осипа или Вадима, к Юлии она всегда относилась с почтением, с подружеской ласковостью… Но еще больше пугала мысль, что Ларисины упреки могли быть справедливы. Она же революционерка, она же подпольщица – кто, как не она, мог чувствовать предательство в воздухе? Мог видеть его даже в самых блаженных глазах… И все было бы проще, если бы жизнь дома текла по-прежнему… Скуратович мог перегибать так, что все давно уже знали его замашки, давно уже прятали успешно от него все нелегальное, и вряд ли бы Матвей, даже окажись он шпионом, что-то нашел бы. А вот не найти человека – это еще надо постараться.  Юлия взглянула опасливо на часы. Было девять вечера. На решение у нее оставалось три часа. Путаясь в своих мыслях, Юлия вспомнила вдруг день, когда они с Ларисой первый раз спорили о Матвее. Лариса очень злилась, ругалась, но Юлия под конец уже совсем перестала ее слушать.  “Я же не могу просто оставить эту девочку дома”, – подумала она тогда. – “Здесь полно людей, Матвей может ее увидеть, Скуратович – добраться. Нужно ее спрятать, но где…” Вернувшись к себе, она тогда заперлась в спальне. Это была небольшая комната, с высокой кроватью и небольшим комодом, освещенная продолговатым окошком, на котором лежала плетеная салфетка и стоял горшок с отцветшей кустовой розой. Чувствуя, как слабеют ноги, Юлия упала на кровать, утонув лицом в мягком одеяле. Затем от нехватки воздуха повернула лицо в сторону, больно хрустнув шеей, и уставилась на узоры обоев. В голубом переплетении вензелей и листиков ей вдруг показались какие-то хитрые, смеющиеся зло лисьи морды, отчего женщина порывисто перевернулась на спину и уставилась в потолок.  И тут она взглянула на комод, и в голове ее вспыхнуло воспоминание… Она, маленькая, лет восьми, наверное, сидела на комоде и болтала ножками. Рядом на кровати, опершись подбородком на руки, что держали трость, сидел дед и беспрестанно ворчал на своих сыновей. Отец сидел на полу в окружении стопок книг, а дядя, торчавший по пояс из прямоугольного отверстия в полу, передавал ему новые… Снизу, из подвала.  – А если и новый царь будет свободы душить? – ворчал отец. – Нам обратно твое добро придется спускать?  – Ну, стало быть, придется, – не менее сердито отвечал ему дед. – Ничего, буржуйчики, не развалитесь, а то вон какие животы отрастили…  – Да не ссорьтесь вы, – примирительно говорил дядя. – Мрачное семилетие[1] окончено, теперь уж поспокойней будет…  – Это точно, – усмехнулся в усы дед и посмотрел мечтательно в пустоту. – Эх, хорошо. Может быть, я Палкина и не победил, но хотя бы пережил!.. Юлия поднялась с кровати и подошла к тайнику. Вот он – две доски, не прибитые плотно к остальным, за которыми скрывался старый подвал. Когда дом только начинали строить, работники жили прямо здесь, в землянке. Потом из оставленной ямы сделали подвал, а когда был устроен погреб попросторнее, дед превратил его в хранилище для всякой нелегальщины. Теперь же, когда все книги, оружие были перенесены в места более надежные, не столь сырые и холодные, небольшая подземная комнатка должна была пустовать. Взявшись за металлические прутья, из которых была сплетена спинка кровати, Юлия толкнула ее в бок так, чтобы ножка отодвинулась, а после опустилась на колени и подняла доски. Из угла, напуганный движением, выбежал большой коричневый паук. От вида его женщину передернуло, но еще более ее испугала чернота подвала, что выжидательно глядела на нее снизу…  Она сходила за лампой. Успокоенная светом и взбудораженная запахом керосина, Юлия опустила свет ниже и увидела на полу подвала большой ящик. Подобрала юбки, уселась на край досок, и, опершись на локти, спустила вниз ноги, мягко коснувшись туфлями твердой поверхности. И тут, когда она совсем соскользнула сверху, встала на ноги, ящик под ней угрожающе зашатался, и женщина, едва успев пригнуть голову, чтобы не удариться о потолок, соскочила вниз, на старые доски.  – Господи, – тихо выдохнула она, когда сердце, что остановилось от испуга, забилось вновь. Никакой лестницы. Спускаться нужно было вот так, на силе своих рук, по-спортивному.  Переведя дух, Юлия забрала сверху лампу и осмотрелась. Высота погреба была примерно с ее рост, ящика – в половину, поэтому обратно вылезти было можно, пусть, как уже предвкушала Юлия, попотеть да попыхтеть нужно будет. По площади погреб был примерно сажень на полтора – шириной с могилу. Воздух здесь витал спертый, но дышать кое-как получалось, пусть и приходилось отгонять от себя навязчивый и жуткий запах сырой земли, что проникал сквозь доски, коими обиты были стены. Потолок весь был в паутине, при виде которой Юлию передернуло. Представив, как мелкая живность забирается в ее волосы, она тут же выскочила наверх и сползла обратно уже с веником. Пока чистила углы, тот превратился в веретено, обмотанное толстым слоем липких нитей с черными бусинками недоеденных насекомых.  Разобравшись с паутиной, Юлия обвела лампой пол и увидела еще более страшную напасть. Во всех углах были небольшие разломанные отверстия, вокруг которых валялись темные катышки… “Крысы”, – с отвращением поняла Юлия. – “Господи, только не это…” Изнутри заскребло желание выскочить из этой могилы и замуровать ее наглухо, но Юлия, сжав кулаки так сильно, что ногти впились в кожу, сдержала себя. Взяв заранее принесенную тряпку и веник, что, как смертельно раненный солдат весь в бинтах-паутине, бросился отчаянно в последний бой, Юлия смела в ведро весь крысиный помет, а затем принесла сверху несколько мотков ткани и, облив их обильно отравой, заткнула ими углы. Сверху вбила лопатой клинья – для пущей надежности. Покончив с самым мерзким, она протерла пол, стены, потолок, и села отдохнуть на ящик. Смешно она, должно быть, выглядела теперь – с закатанными рукавами, пришедшими в беспорядок волосами и с испачканным подолом в какой-то темной норе… Но это ничего. Главное, что местечко стало выглядеть уютнее, побезопаснее. И теперь нужно было приспособить его для жизни.  Весной Юлия планировала реставрировать мезонин на втором этаже, а посему дома у нее лежали груды досок. Несколько из них она забрала тайком, чтобы не заметила Настасья, и, надрываясь, протащила к себе в спальню. Запихнув их с трудом в узкий лаз, она выложила их на пол и парой гвоздей прибила одну доску сбоку, сделав что-то вроде ящика, которому суждено было служить гостье постелью. Туда она спустила матрас. Белье же решила принести потом, чтобы им заведомо не полакомились крысы.  Но кровати для сносной жизни явно было недостаточно. Тяжело вздохнув, Юлия отправилась к сараю, где хранился, она помнила, старый столик, за которым их с братьями когда-то учили писать. Столик этот был маленьким, как парта, поэтому и в лаз бы он влез, и нести его было бы не трудно. Одно беспокоило – протащить его нужно было через открытый двор, у всех на виду.  Чувствуя мандраж, Юлия выглянула на улицу и тут же поднесла руку ко лбу, закрываясь от солнца. Отчего в декабре была такая роскошь, она не могла понять, но чувствовать поддержку сил природы было приятно. Стуча зубами от бодрящего холода, Юлия пошла к сараю, утопая валенками в сугробах и слушая хруст блестящего снега. Дойдя до двери, она проскользнула внутрь и, не успев выдохнуть от облегчения, едва не столкнулась лбами с Ильичом. – Ох, боже, чуть не зарубил! – испугавшись, пробормотал он, убирая за пояс топор. – Вы тут чего, Юлия Лавровна?  Весь, от бороды до валенок, в мусоре от поленьев, старик напоминал домового, что выскочил из угла, дабы попытать хозяев, и Юлия от жутковатой картины этой струхнула еще больше. Но вовремя поняла – она здесь хозяйка. Чем бы она ни занималась, врать ей ни к чему.  – Я пришла за столиком, Ильич, – спокойно сказала она. – Помнишь, маленький такой… – А, помню, – ответил старик, почесывая лысину. – Вон он стоит… А вам зачем? А вот тут уже пришлось врать. – Да так… – протянула Юлия, поднимая столик. – Нужна подставка для одной книги… Ильич молчал. Юлия, чтобы не вызывать подозрений, по пути назад старалась не смотреть на него, но все же не сдержалась и украдкой взглянула. И тут же застыла на месте, ведь на лице Ильича, обычно простом и односложном, как народная частушка, вдруг отразилась сложнейшая поэзия эмоций – от изумления до радости.  – Да неужто, – тихо сказал он, – вы наконец-то деток завести собрались! Замуж поди выходите? Юлия, уже успевшая представить себя в полицейском участке, не сдержалась и громко прыснула.  – Бог ты мой, Ильич, – просияла она от облегчения. – Какое мне замуж? Работы вон – непочатый край!  Продолжая посмеиваться, она подхватила столик подмышку, и направилась к дому.  “Нет уж, – с облегчением подумала она. – Эти люди простые – не догадаются…” Спустя полчаса маленький столик и стул были запихнуты ею вниз. Дело было несложное (для Юлии, что ухаживала за домом всю свою жизнь, так тем более), но утомительное. Совсем умаявшись, женщина присела на стул и окинула взглядом комнату. Маленькая, сумрачная, со старательно составленным, но все же жалким подобием мебели, она походила на тюремную камеру или угол в бараке, но никак не на жилье, а оставленная в углу лопата напоминала о том, что здесь вот-вот могли появиться зубастые гости… Но главное было в другом – это было безопасное место, отведенное той девочке сочувствующим человеком, место, где та могла сохранить свободу, пусть даже среди глухих стен и толщ земли. “Интересно, где она теперь?” – спрашивала себя Юлия. – “Какая она?” И только теперь женщина одумалась. Она же еще ничего не решила, так к чему все эти хлопоты? Юлия не была уверена, что сможет ее спрятать, защитить от полиции. И уж тем более что сумеет дать ей теплый, гостеприимный приют. Но так хотелось хоть раз сделать в этой жизни что-то правильное. Хоть раз почувствовать себя достойной дедовой памяти, да и просто гордого звания человека… “Не бойся”, – обратилась она про себя к невидимой беглянке. – “Скоро ты найдешь помощь…” С того дня Юлия еще несколько раз металась в своем решении туда и обратно, но знала, что комната была приготовлена и всегда была здесь, под ее ногами, как глубинное напоминание о том, какое решение ей подсказывала совесть. Пройдя в спальню, она открыла шкаф, достала из него сложенное белье и положила на комод. Несколько минут задумчиво рассматривала цветочные узоры, розочки, переплетения стеблей и листьев на белом хлопке, а затем представила с теплотой на душе, как нежной ткани этой коснется тело уставшей путницы… И на душе сразу стало так гладко, что Юлия улыбнулась своей мысли, прошла успокоенная обратно в гостиную. Села на стул, стоявший у пианино, открыла крышку, провела пальцами по клавишам…  И заиграла. Любимый свой девятнадцатый вальс Шопена… Белые, холодные пальцы медленно касались клавиш пианино, и осторожные звуки эхом отзывались в голове. Скользя рассеянным взглядом по нотам, Юлия играла. Играла плохо, но эти движения, одинаковые, предсказуемые, полностью находившиеся в ее власти, успокаивали, особенно в этой композиции – легкой, спокойной, как мерно разбивающиеся о брусчатку капли дождя, но при этом таящей внутри какое-то напряжение, что будто уже пыталось вырваться наружу в сильные аккорды, но каждый раз, точно слабая волна, падало вниз и растворялось в недвижимости. Порой так хотелось закрыть глаза на ноты, сыграть громче и дать мелодии высказаться, закричать против воли ее автора, так хотелось выразить свой страх, но раз за разом, подходя к моментам взлета, Юлия сдерживала себя и снова спускалась в долины тихих переборов клавиш… “Интересно, что волновало его…” – подумала Юлия о Шопене. – “Что он не мог сказать? О чем он не мог прокричать открыто, во весь голос?” Последняя сильная доля закончилась, и на глазах женщины выступили слезы. Пианино, ноты, стена поплыли перед глазами, и Юлия на миг перестала играть, чувствуя, как невыраженная тоска, подавленный страх поднимаются изнутри. И когда все тело ее похолодело, когда мысль помутилась и онемели пальцы, она ощутила вдруг как мягкая рука, женская рука коснулась ее плеча… Ее учила играть бабушка. Добрая женщина, незаметная, мягкая, как седые ее букли, с огромными вечно влажными глазами, она не умела злиться, не знала строгости, а поэтому была плохим учителем, особенно с Юлиным-то плохим слухом. Но важнее было другое – то, что минуты, проведенные за музыкой с родной душой, ласковой и тихой, навсегда связали музыку в голове девочки с чем-то теплым и спокойным. И теперь, даже в тяжелые дни, дух давно почившей старушки появлялся в доме, и тут же становилось легче, будто невидимые спицы распускали слишком туго связанные шерстяные узлы в груди, а затем бережно и свободно переплетали их снова… Мягко касаясь клавиш, Юлия доиграла последние тихие аккорды. Затем дотронулась осторожно до лежавшей на ее плече мягкой руки, и бережно сжала ее, наслаждаясь тем, как та отдает ее ледяным пальцам тепло.  – Очень плохо? – спросила Юлия, смахивая с глаз слезы. – Шопен заворочался в могиле, – ответила Лариса. – Но мне понравилось. Отняв руку, она взяла стул и присела сбоку за пианино. Юлия взглянула на нее укладкой. Лариса была бледна, прическа ее, обычно ровно зализанная, растрепалась, красные глаза опухли еще сильнее, и в глубине их горел мрачный огонек. В руках женщина держала тетрадь.  – Можешь сыграть? – потупив глаза, попросила Лариса, протягивая тетрадь Юлии. – Прошу тебя. Юлия вздохнула. Резкие, обидные слова все еще звенели в ее голове, но Лариса теперь выглядела такой потерянной, что не пожалеть ее было невозможно.  – Могу, конечно, – смущенно сказала женщина. – Но ты же знаешь, я плохо играю. Левая рука… – Отстает от правой, да, – вымученно усмехнулась Лариса, и морщины у ее носа стали резче. – Но это ничего… Ты главное, сыграй. – Она выглянула на Юлию умоляюще. – Пожалуйста… Юлия открыла тетрадь. После дня, проведенного за обысками, работой в библиотеке, за тревогами и думами, ей понадобилась пара минут, чтобы хоть немного начать понимать ноты. Тем более что были они рукописные – должно быть, Лариса переписала их у кого-нибудь.  “Главное, чтобы не что-то запрещенное”, – подумала Юлия, уставшая от волнений.  – Не волнуйся, не Марсельеза, – будто прочитав ее мысли, тихо сказала Лариса. – Тебе и так хватит на сегодня тревог… Юлия усмехнулась ее заботе и поставила ноты на пюпитр.  – Мне страшно играть с первого раза, – честно призналась она, – Выйдет очень плохо… Лариса взглянула ей в глаза, и Юлия облегченно выдохнула про себя, увидев в них привычный гордый огонек. – Ничего, я все выправлю, – с улыбкой превосходства ответила женщина. – Начинай. Подцепив первые ноты, Юлия заиграла плавно медленную, минорную мелодию. Голова ее быстро закипела, взгляд замылился, и, всецело отдаваясь работе рук, пытаясь не ошибиться, не перепутать что-нибудь на незнакомых тропах строк, она поначалу едва слышала то, что играла, но чем дальше, тем увереннее она чувствовала себя и тем глубже в нее проникали аккорды. А музыка жила своей жизнью. Начинаясь робко и печально, вдруг поднималась до точки надрыва, затем спускалась обратно, затем поднималась вновь – будто человек, что вскакивал, намереваясь броситься вперед, принять тяжелое решение, а потом вновь садился и безвольно закрывал лицо руками. И чем дольше Юлия играла, тем сильнее она чувствовала эту муку выбора, тем увереннее, живее та рождалась из-под ее пальцев, и вот, когда она разыгралась, и уже и телом, и дыханием почувствовала мелодию, Лариса, что сидела рядом не дыша, вдруг вздохнула и… запела… У нее был чудесный голос – низкий, глубокий, будто идущий от сердца. Но еще прекраснее была она сама, когда пела. Юлия боялась потерять ноты, но все же не удержалась, бросила на нее быстрый взгляд и едва заставила себя его отвести, залюбовавшись тем, как сильное тело женщины все собралось музыкой, объединилось ею, как она вытянулась, как задышала величественно, как подняла руки перед собой, будто протягивая миру свой голос…  А голос этот медленно и чувственно проживал не менее волнительные слова, что мягко соприкасались с музыкой, будто осенний лист с голубой гладью воды: Ты еще на жизнь имеешь право, Быстро я иду к закату дней. Я умру — моя померкнет слава, Не дивись — и не тужи о ней… Знай, дитя: ей долгим, ярким светом Не гореть на имени моем: Мне борьба мешала быть поэтом, Песни мне мешали быть бойцом.. Пропев эти слова, Лариса замолчала недолго, а затем продолжила уже тихо, вкрадчиво, но все также мелодично: Кто, служа великим целям века, Жизнь свою всецело отдает. На борьбу за брата-человека, Только тот себя переживет… Лариса растянула ненавязчиво последнее слово, и Юлия, подстроившись под нее, замедлила движения рук, а затем завершила композицию протяжными аккордами. Едва оправившись от музыки, она посмотрела на Ларису. Та сидела, будто в трансе. Опухшее, но все еще красивое лицо ее выражало ужасную муку, а с подбородка на белую блузу капали слезы.  Достав платок, Юлия осторожно промокнула ее лицо. Лариса взглянула на нее и спросила тихо: – Ну как? – Это ты написала? – изумленно спросила Юлия.  – Это Некрасов, – смутилась Лариса. – Музыка, Лариса! Музыка твоя? Женщина потупилась. Одна рука ее мяла подол юбки, другая, сжатая в кулак, то опускалась вниз, то приподнималась немного, будто лапка кошки, которой холодно стоять на снегу.  – Моя, – ответила Лариса, непривычно робко отведя взгляд.  Юлия пораженно вздохнула и сжала ее руки в своих.  – Это же удивительно! – прошептала она. – Ты настоящий композитор! – Спасибо, – смущенно сказала Лариса. – Может быть, если бы я занималась музыкой… Но нет… – Почему нет? – возмутилась Юлия. – У тебя музыкальная семья, прекрасные данные! Твой брат – первый бас-баритон страны… Почему нет? – Потому что современное искусство, особенно театр, – зло заговорила Лариса, – берет цену за творчество и славу совестью и честью. Особенно с женщин… И все, что они могут получить за это – карьеру певички. А я не хочу ей быть. Я хочу писать музыку, а не кривлять ее… – Но ты могла бы писать ее. Лариса горько усмехнулась. – В мире, где женщинам отводят роль красивой декорации? Не смеши меня… Юлия задумалась. – В твоей среде это возможно. Писать музыку на демократические стихи, писать революционные композиции, особенно пока ты здесь, в ссылке? Да просто между работой? Разве это невозможно?  – После того, как целый день носилась по городу на ногах от одной конспиративной квартиры к другой? После ночных собраний со студентами и с рабочими на заводских окраинах? После того… – она понизила голос, – как сидела рядом с товарищами, что заливали бомбы и вот могли нас всех подорвать… – Лариса сжала руку Юлии сильнее. – Умоляю… Наше дело большое, прожорливое – оно охотно забирает и молодость, и творческие силы… – женщина тяжело вздохнула. – А если писать здесь – выйдет музыка отчаяния… Хотела бы я создать что-то пылающее надеждой, духом борьбы, но я не могу… Я уже не в строю. Не агитирую, не веду занятия, не занимаюсь печатью, не стреляю, прости господи, по нашим коронованным дуракам – мне крамольно пытаться выразить то, что чувствует человек в борьбе! Я уже проиграла, а теперь прожигаю жизнь здесь, боясь ступить лишний шаг… Так о чем писать? О своем ничтожестве? Лариса широко открыла глаза, пытаясь сдержать слезы, и задышала порывисто. Ее лицо, искаженное болью и подсвеченное контрастно светом лампы в сумрачной комнате, было как никогда выразительным. Юлия, тронутая ее откровенностью, погладила бережно руку женщины.  – Ты же здесь не навсегда. Пройдет время ссылки, ты вернешься к товарищам… Глаза Ларисы сверкнули злостью. – Если не сойду с ума раньше. Юлия взглянула на нее непонимающе. Что-то здесь было не так, слишком уж сильным было ее раздражение. Слишком уж много потаенного страха за ним слышалось… “Лариса? Боится?” – удивленно подумала Юлия. – “Быть не может…” – У тебя что-то случилось? – осторожно спросила она.  Лариса молча отвела взгляд и провела осторожно кончиками пальцев по гладкой поверхности клавиш. – Ну я же вижу… Юлия пододвинулась ближе, сжала настойчивее руку Ларисы. Та же сначала дернулась невольно, но потом сама же положила голову Юлии на плечо, пощекотав ее шею волосами, и сказала тихо: – Мне написал Константин. Неделю назад. Поначалу Юлия не поняла даже, о ком речь. Но потом в голове ее вспыхнули огни сцены, блеск костюмов, ослепительные переливы золота – и в центре великолепия вседержавный царь Борис Годунов, голосу которого покорялся зал… В тот день она впервые за тридцать лет жизни была на опере, в Мариинском театре. Уговорила ее еще перед отъездом Лариса, сама же Юлия долго противилась, ведь об опере она знала раньше лишь по рассказам деда, который от мероприятия этого всегда плевался и, подмигивая, жаловался, как бабушка еще в пору первых ухаживаний принуждала его слушать эти “итальянские завывания”. И поэтому, когда она впервые сама услышала оперное пение, особенно такое пение, у Юлии пол из-под ног ушел от изумления. И нет, не от красоты исполнения. Дело было в другом. Дед всегда говорил ей, что все оперные певцы есть один тип – самовлюбленные дураки, которых научили петь, но забыли научить чувствовать, отчего им и оставалось на сцене лишь выкидывать заготовленные трюки, выпячивать грудь поважнее, да открывать рот пошире. И Юлия к некоторым певцам эти обидные слова даже могла бы применить, но не к исполнителю главной роли. Да и не видела она исполнителя – на сцене был вседержавный царь Борис Годунов, мощный бас которого гнул весь зал к полу, проходил дрожью через все тело, заставляя затем выныривать из трепета с порывистым вздохом в свежую печаль о судьбах России. Он не кривлялся, не красовался, он играл, он проживал персонажа – бог только знает, как это только получалось у него при всей сложности пения. Но голос его, его манера запечатлелись в голове Юлии яркой гармонией, к которой хотелось возвращаться… И оттого ей сложно было поверить, что мощная рука, властно сжимавшая царский скипетр, этот мощный бас, полный величия, принадлежали не настоящему правителю, а артисту. Принадлежали человеку, что сперва играл царя перед царем, а затем снимал свое золотое облачение и становился обычным, пусть и талантливым, сыном своего века… Простым человеком с простой семьей, с красавицей-сестрой, что не была царицей, не выходила замуж за сына Ивана Грозного, а напротив, боролась с царем. И теперь за борьбу эту медленно вяла среди Сибирской зимы, держась из последних сил, будто сухоцвет на снежном поле… Лариса всегда говорила о старшем брате с раздражением, называя его не иначе, как “Его Зазнайшество”. Но в презрительном ее тоне всегда сквозила едва заметная ласковость, беззлобная насмешка человека, что не привык проявлять открыто свою нежность, да и переписывалась Лариса с братом так часто, что невозможно было не разглядеть в их отношениях крепкой родственной связи, которую не разорвали и тысячи верст. И отчего ее вдруг так напугало письмо брата, Юлия совсем не могла понять. – Он чем-то тебя расстроил? – осторожно спросила она. Лариса глубоко вздохнула, будто толкая грусть, слезы, что рвались наружу, обратно в сердце, а затем ответила: – Да… Помнишь, я рассказывала о сестре, об Ольге? Она живет в Иркутске… – Помню. – Нам запрещено переписываться, но мы держим связь через Костю. Так вот он написал, что сестра совсем плоха… – голос женщины сорвался. – Она давно уже сдавала, еще когда мы были на свободе, когда работали. В последние дни перед арестом она умирала от мигреней, еле вставала с постели… Я умоляла ее уехать за границу, но она продолжала работать… И вот теперь ее арестовали, выслали, и она осталась наедине с болезнью… Хозяин дома, где Оля живет, писал Косте, что она пыталась… – Лариса шумно выдохнула, и слеза скатилась по ее покрасневшей щеке, – покончить с собой…  – Боже… – с ужасом выдохнула Юлия, обнимая подругу за плечи, – Но сейчас она жива? – Я не знаю, – горько сказала Лариса. – Когда хозяин ее дома писал свое письмо, она была жива… Но потом письмо шло брату, письмо Кости шло мне – бог знает, что могло случиться за это время! – Лариса яростно потерла лоб. – Глупая болезнь… Она семейная, мучает всех по женской линии…  Лариса забрала у Юлии свою руку и указала ею на длинную белую царапину на своей щеке.  – Этот шрам, – горько улыбнулась она сквозь боль, – описывали во всех полицейских сводках, пока меня искали. А знаешь, откуда он взялся? Моя матушка постаралась… У нее раскалывалась голова, а тут я, трехлетняя, начала плакать… И она не выдержала!.. После этого отец сдал ее в сумасшедший дом, а мы с сестрой всю жизнь жили в ожидании, пока ее чудесное наследство нас настигнет…  Юлия с ужасом посмотрела на царапину. Она замечала ее и раньше, целовала ее, но до этого будто не придавала ей значения, а теперь, промакивая щеку Ларисы от слез, касалась этого места с суеверным страхом, будто боясь потревожить гноящуюся рану. Другой рукой Юлия обнимала Ларису за плечи, и та все больше сворачивалась к ее груди, слабела в ее объятьях.  – Мне было так хорошо, когда мы замазывали этот шрам… Ты помнишь эту историю? Я очень хотела стать хозяйкой конспиративной квартиры, где должны были готовиться снаряды для покушения на императора. Но из-за броского шрама меня не хотели брать. И тогда моя подруга, художница – она прекрасно разбиралась в химии и как раз должна была быть одним из техников – предложила его закрашивать. И это была такая великолепная находка! Моей подруге было достаточно немного поводить кисточкой, и у меня уже была ровная щечка – это ли не чудо? Жандармы же раскопали мое участие в деле, но лоб себе разбили об этот шрам – у хозяйки его не было, а у меня был… Никакие махинации не спасли бы меня от каторги, если бы не он… – Лариса слабо улыбнулась, но тут же помрачнела вновь. – Но, черт побери, я бы лучше на каторге оказалась, но с ясной головой!.. Юлия слушала ее слова со вниманием и чуть ли не благоговением. Она знала им цену – если бы участие Ларисы в покушениях на императора выяснилось, ее наказание было бы ужесточено, поэтому тайну ее деятельности не знал никто в городе. Никто, кроме Юлии.  – Мы с Олей наивно думали, – продолжала Лариса, – что бабушка, затем мать были такими из-за убогой своей жизни красивых кукол, запертых или на балах, или в доме с оравой детей. Мы думали, что мы-то будем жить ради высшей цели, ради народа, что мы будем работать каждый день, делать мир лучше, и эта болезнь нас минет… Но как же это было наивно! Знаешь, когда меня в первый раз поразила болезнь? В тюрьме… Юлия знала эту историю. После ареста в течение предварительного заключения Лариса чуть с ума не сошла в камере, но это ей сыграло на руку. Если бы врач не признал слабость ее здоровья, она могла бы попасть на каторгу, но в конце концов даже до Восточной Сибири не доехала и по ходатайству брата после приступов невыносимой мигрени, что мучили ее в пути, была оставлена на западных территориях. В больнице ей стало немного лучше, и там же, через одного фельдшера-либерала, хорошего своего знакомого, Юлия познакомилась с ней. В доме Горихвостовых Лариса окончательно оправилась, но, как теперь было ясно, она никогда не забывала о своем недуге.  Подняв заплаканное лицо, блестящие красные глаза, полные бессильного гнева, Лариса прошептала: – Я знаю, что это твой дом, и не хочу его обидеть… Но без хорошего дела я боюсь, Юля… я боюсь здесь сгнить.  Юлия обняла ее крепче, погладила по голове, стремясь успокоить, хотя сама внутри трепетала от страха. Эта раздражительность, этот внезапный срыв… А если она уже упустила беду, если болезнь уже была здесь?  – Тише, родная, – прошептала она. – Я не никаким болезням тебя не отдам… Обещаю. Услышав эти слова, Лариса еще больше подалась к ней, прижалась у груди, но вдруг огрубела и оттолкнула подругу в сторону. – Чего ты? – испугалась Юлия.  – Ничего, я… – Лариса запнулась, закрыла лицо рукой. – Прости меня… И за вечер, и за это… Я… Недостойна твоего сочувствия. – Ларочка! – вздохнула Юлия. – Ну чего ты, родная? Как это ты не достойна? – А вот так! – возразила она, задыхаясь от бессилия. – Я ничтожество. – Перестань! – пытаясь снова взять ее за руки, воскликнула Юлия. – Ты спасла нас от жандармов сегодня, как только додумалась пригрозить им Обнорским… Лариса рассмеялась сквозь слезы, но скорее от злости. Ни тени улыбки не было на ее лице.  – Скуратович все верно сказал – надолго это нам не поможет. Мы в их власти, и только и можем, что увиливать… Но есть ли смысл? – Лариса вздохнула снова. В голосе ее, несмотря на злобную, непреклонную строгость, прорывалось отчаянье. – В городе так много умной молодежи, много рабочих, можно было бы собирать кружки, вести пропаганду, но этот надзор… Мне даже Вадиму сложно передать лишнюю газету, что уж говорить о незнакомых далеких людях… Юлия посмотрела на женщину ласково, но та, увидев ее взгляд, отдалилась еще больше.  – Не смей меня жалеть, – прошипела она. – Если ты думаешь, что я сдалась…  Лариса не договорила, надорвалась от тяжести слов. Опустив голову, она уперлась взглядом в колени, сжала коричневую ткань юбки, на которой чернели пятнами следы от слез, и выдохнула глубоко, будто отпуская на волю боль, накопившуюся внутри. Юлия, не сдержавшись, обняла ее, прижав голову женщины к своему плечу, и ощутила, как блуза ее пропитывается влагой. Лариса не оттолкнула ее, но и в ответ не обняла – лишь повисла безвольно на груди подруги. – Не надо, Лара, – тихо сказала Юлия в мягкую черноту волос. – Ты лучше меня. – С чего бы? – прошептала Лариса ей в плечо.  – С того, что ты смелая, а я трусиха, – ответила Юлия. – Ты находишь в себе силы бороться, а я нет. Что я могу? Так немного… Давать приют тем, кто в нем нуждается, да ворошить книжки. А ты и в народ ходила, учить крестьян, и рабочих просвещала, и в партиях была, боролась с царем за социализм, за светлое будущее, забыв о своей жизни… И поэтому, пока я могу что-то сделать для тебя, я сделаю. Буду заботиться о тебе, пока ты не вернешься в Россию… Буду рядом… Их связь была странной. Юлия была уверена всегда, что никому своего сердца не откроет. Не из каких-то убеждений, а из холодного расчета: брак мог сковать ее свободу, а что до случайных связей – они могли привести к появлению у нее детей, а значит, и новых обязанностей, что помешали бы ее работе. Поэтому любое романтическое чувство к мужскому полу она всегда давила на корню, причем не насильно, а совершенно естественно, подчиняясь любви, что была гораздо крепче – любви к своему делу. Но так было до того дня, когда она познакомилась с Ларисой.  – Вы чересчур категоричны, – сказала она тогда, выслушав рассуждения Юлии о любви, и продолжила, прежде чем Юлия успела возразить: – Поверьте, я схожим образом смотрю на вещи – мое дело, революционное, превыше всего, и лишних отягощений, что влекут отношения с мужским полом, мне не нужно… Но почему мы говорим только о мужчинах?  Взгляд Ларисы, до того холодный и отстраненный, вдруг обрел ноту теплого лукавства. Юлия почувствовала, что краснеет. – Потому что мы – женщины? – робко усмехнулась она, осознав, куда клонит собеседница.  – И нам ужасно повезло, – ответила Лариса. – Ведь нет любви более свободной и равной, чем любовь между женщинами. Все случилось не сразу, после волнений и бессонных ночей, но когда случилось, Юлия обрела вдруг чарующий покой. С одной стороны, у нее был теперь любимый человек – взрослая, умная, очень сильная, но добрая в душе женщина. Были ночи любви, были томные признанья, была игра в четыре руки на старом пианино и прогулки при луне – было все то, чего не хватало ей порой в ушедшей юности. Но с другой стороны, ее прежняя жизнь была все той же. Она не была ничьей рабой, не боялась оказаться на сносях, все также работала, посвящая этому большую часть времени. Лариса тоже не сидела без дела, а занималась написанием статей и редкими революционными делами. Иными словами, им обеим, зрелым женщинам, было чем занять себя. И как ни приятно было проводить вместе вечера, открывать подруга подруге сердечные тайны, как бы не крепла день ото дня их связь, обе они знали, что не любовь определяла их жизни. Юлия привыкла, что ее жильцы не оставались с ней надолго. Вот и Лариса признавалась прямо: едва ей выпадет возможность вернуться в Россию и продолжить работу – она это сделает. Юлия же понимала, что дом никогда не покинет, и обе они сходились на мысли, что любви до гроба у них не выйдет, а поэтому наслаждались проведенными вместе вечерами и тихо благодарили подруга подругу за эту любовь, в коей прятались от одиночества, что неотступно преследовало увлеченных своим делом женщин. Обе они точно знали, что однажды все это кончится и связь их из толстого узла станет тонкой ниточкой шириной с листочки редких писем, но пока они могли доверять друг другу самое сокровенное – тревоги, что так тяжело было носить в сердце посреди зимы… Лариса оторвала лицо от плеча Юлии и посмотрела ей в глаза чуть ли не с ужасом. Ресницы ее, слипшиеся от влаги, обрамляли темные глаза веером копий, делая взгляд еще более пронзительным. Тени на лице стали резче, чернее. Несколько мгновений она глядела на Юлию, порываясь что-то сказать, а затем вдруг схватила ее руки и, прежде чем женщина опомнилась, расцеловала горячо ледяными губами.  – Какая же ты добрая! – неожиданно зло прошептала Лариса, обливая руки застывшей от изумления подруги слезами. – Невыносимо просто… – Не такая, как ты… – сказала Юлия, прижимаясь щекой к ее волосам. – Ты самая сильная из всех, кого я знаю. И я больше всех доверяю именно тебе. Лариса ничего не ответила. Несколько минут они молчали, отсчитывая удары часов и думая о своем. Где-то под окнами хрустел снег. Должно быть, Ильич бродил вокруг дома. Успокоившись, Лариса отстранилась и вытерла лицо платком. – Я тоже тебе доверяю, – сказала она, пряча взгляд в клавишах пианино. – И ты можешь мне доверять… Во всем. Последние слова она произнесла твердо и постаралась прямо посмотреть на Юлию, но искры в ее глазах заметно дрожали, как отражения звезд в водной глади.  – Если ты опора нам, – добавила она, – то мы должны быть опорой тебе. Ты можешь доверить мне все, все самые страшные тайны и преступления – я тебя не выдам.  Слова эти отдались в сердце глухими ударами, и Юлии пришлось схватить себя за шкирку, чтобы тут же не вырваться из оков молчания и не выложить Ларисе все – кто же, если не она, революционерка и конспираторша, ее поняла бы? Но тут же сдержала себя. Эту тайну доверили ей самой, только ей… И было бы дурно выдать ее кому-то без согласия той девочки… – Я знаю, – натужно улыбнулась Юлия, поправляя съехавшее пенсне, и с трудом соврала: – Мне скрывать нечего. Правда. Лариса посмотрела на нее, слегка прищурив глаза. – Дело твое, – тихо сказала она и перевела взгляд на пианино.  Несколько минут в гостиной стояла тишина, пока Юлия, уставшая от навязчивых тревог, не взглянула украдкой на Ларису, не увидела, как нижняя губа ее дрожит отчего-то. И только она хотела спросить, как Лариса перехватила ее взгляд и, оправив ноты на пюпитре, улыбнулась нервно и спросила: – Сыграешь еще раз? – Конечно. Во второй, третий раз Юлия уже привыкла к музыке, и, все еще следя за нотами, начала прислушиваться к словам Некрасова. С каждой новой строкой трагедия их, подсвеченная музыкой Ларисы, все сильнее сжимала ее сердце. “А кто мне мешает быть борцом?” – думала она, перебирая клавиши. – “Песни ли? Призвание ли мое? Или просто трусость…” – Так тебе нравится? – спросила Лариса, когда окончила петь в третий раз. Юлия кивнула, но душе ее было тяжело. – И мне нравится. Хотя у тебя все еще одна рука от другой отстает – не хватает музыкальной сноровки. – Ну что поделать, – рассмеялась Юлия. – Вот такая я, видимо, отстающая! Лариса рассмеялась в ответ, но как-то вымученно.  – Ничего страшного… Хорошую музыку и плохим исполнением не испортишь.  Поднявшись, Лариса забрала ноты и вышла из-за пианино.  – Я пойду спать, уже поздно… Не хочешь посидеть у меня? С тобой спокойнее… Юлия, что уже успела забыться в музыке, взглянула на часы, чувствуя, как тяжелеет сердце. Было полдвенадцатого ночи. – Нет, – тихо сказала она. – Не сегодня, я очень устала… Все будет хорошо, обещаю. Доброй ночи тебе. – И тебе, птица моя. Лариса посмотрела на Юлию как-то жалостливо, умоляюще, будто думала, что та все же пойдет с ней, но затем отвернулась и спокойно, не оборачиваясь, ушла к себе. Юлия удивленно посмотрела ей вслед, и на ум ей невольно пришли слова Константина о безумстве их с Ларисой сестры… Она же несла ответственность – и за Ларису, и за Осипа. Трудно было представить, чем могла обернуться для них обоих ее необдуманное решение, ведь их судьба, их относительно мягкие приговоры, висели на волоске. Может стоило хоть посоветоваться с ними? Или же ей нельзя было выдавать чужой тайны?.. Она совсем запуталась. Страх закрался в сердце женщины, и она, ища успокоения, посмотрела на портрет деда, что висел над пианино. “Ты же все это выдержал, даже большее”, – подумала она. – “Так и они должны… И, может быть, даже я…” Полчаса. Оставалось всего полчаса на решение. На выбор между свободой человека и собственной безопасностью, мирной жизнью… Выбор, что угрожал ее работе, угрожал наследию деда… Она подняла глаза, взглянула на портрет. И тут же вздрогнула. Ледяной взгляд серых глаз, холодный, презрительный, опалил ее. В нерешительности она встала. Подошла ближе, всмотрелась внимательно в суровое лицо… Портрет был написан в 1824 году. Юлия никогда не знала деда таким. Она помнила его ворчливым, но добрым в душе стариком с мягкими седыми усами, забавными шутками и завораживающими историями, но кое-что в нем осталось неизменным… Первое – воля, а второе… На глазах ее выступили слезы обиды. Ему было бы плевать на все это. На дом, на книги, на вещи, на рисунки, на письма друзей. Он всегда, и в молодости, и в последние годы жизни, больше всего ценил людей. И, Юлия знала, он, когда-то гнувший спину на рудниках, задыхавшийся в затхлом воздухе, слепнувший в темноте, послал бы всю работу внучки к черту лишь за малюсенький шанс дать свободу той девочке… Той, кому, в отличие от его потомков, хватило смелости продолжить борьбу… Чувствуя на себе тяжелый взгляд, Юлия взглянула стол, на котором еще недавно лежал пепел сожженного письма. Она могла бы забыть про это письмо, будто его и не было.  Но она не забудет. Ее совесть не забудет.  Время текло незаметно. Мысли жужжали роем, и все казалось невозможным, каким-то горячечным сном. Юлия лишь сейчас, на пороге поняла вдруг отчетливо, какой выбор ей нужно будет сделать. Откуда вдруг на нее свалилось это решение? Почему на нее?.. Юлия взглянула на свои руки. Дрожащие руки. Сил не было, внутри зияла пустота, а решение казалось слишком тяжелым, но еще более грозным, будто скала, нависшая над камнем, стоял перед ней иной выбор – просто забыть… Юлия знала, что не сможет. Что если не рискнет теперь, потеряет себя навсегда, никогда не сумеет простить эту минутную слабость… Она взглянула на окно. Занавешенное окно. Затем на часы – те показывали без десяти двенадцать. Юлия встала, шагнула к окну и вдруг остановилась.  “А если это провокация?”, – подумала она. – “Если письмо написано полицей? Тогда никакой девочки нет, а меня арестуют тотчас же…” И тут же одернула себя. Да какое это имело значение! Если был хоть шанс, что другой человек, человек стократно более важный, чем она, нуждается в помощи, разве можно было так цинично рассуждать? Юлия подошла к окну и взялась за занавеску, смяла в кулаке нежную белую ткань. И резким движением сорвала ее в сторону, обнажив черноту улицы, увидела свое сутулое, размазанное отражение, а затем отскочила, испугавшись. Снедаемая страхом, она села на стул в темном углу, закутавшись в платок, и замерла.  “Кто-то должен быть там”, – поняла вдруг она. – “Кто-то должен увидеть занавеску… Кто-то следит за мной”. От мыслей этих все внутри скукожилось, будто чья-то рука смяла ее внутренности, как лист бумаги. Казалось, она разучилась дышать, и в тот миг, когда она, собрав волю в кулак, сделала глубокий вдох, раздался бой часов… Наступила полночь. Мятежные волны Рубикона были оставлены позади. За окном завывала метель. Ничто в тихой комнате не напоминало о той буре, что едва улеглась.  Юлия, что все еще сидела в углу в полуобморочном состоянии, испуганно подняла глаза и посмотрела на портрет. И впервые за все годы, что он висел здесь, она увидела, как дед улыбнулся...  И в этот миг кто-то тихо постучал по оконной раме.  [1] «Мрачное семилетие» – принятое в русском обществе обозначение последних лет правления Николая Первого, характеризовавшихся ростом преследования инакомыслящих, участием России в подавлении европейских революций и прочими проявлениями реакции.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!