Женя. I
23 мая 2025, 15:50Днепр по весне разлился широко, почти дотянувшись зеркальной гладью своей до белой юбки небольшой церкви, что стояла неподалеку от его берега. Рядом, среди талого снега, смешанного с грязью, среди голых ветвей деревьев и желтоватых пушистых почек вербы, дремала сколоченная для прихожан из цельного бревна скамейка. Сбоку на ней висел старый и изодранный гусарский ментик, а рядом сидел, уронив голову в руки, мужик. Когда-то ярко рыжие, а теперь неумолимо седеющие усы его трепыхались на ветру, лицо то бледнело, то загоралось красным, он то сжимал кулаки, то разжимал, будто какая-то мысль вызревала в душе этого человека. Но все было проще, ведь у ног его сияла на солнце пустая бутылка.
Чуть поодаль, прислонившись спиной в плохонькой шубенке к холодной стене церкви, стояла Женя. Ей было тогда лет восемь, но взгляд ее был зорким и внимательным, как у взрослой женщины, и ответственность на ее плечах была не меньшая.
– Дождалась его на свою голову, – причитала как-то ее мать, путая, как всегда, когда злилась, украинские и русские слова. – Мне работать надо, вас кормить, а за ним бегать не пристало… Но он же опять пропьет все, а то и вовсе загуляет, кот облезлый…
– Давай я за ним бегать буду, – наивно сказала Женя. Мать на ее слова лишь зло усмехнулась.
– И как ты его удержишь? Жалким видом своим? Совесть ты его голубоглазая… Ты погоди, потом за своим также бегать будешь!
Она долго отнекивалась, но бедность семьи, жившей на скромные деньги швеи-матери, оказалась сильнее любых доводов, и вскоре Женю стали часто отправлять следить за отцом. Предел своих сил девочка уяснила сразу: отца она остановить от пьянства не могла, под руку лезть ему тоже было нельзя, и ей оставалось следить за ним издалека и чуть что сразу бежать к матери. Но обычно она сразу понимала, как сегодня у отца пойдут дела. Если он шел из дома бродить по городу, то точно заваливался в какой-нибудь кабак или к одному из приятелей, что почти всегда означало дебош. А вот если он сворачивал от дома к Днепру и шел на ту самую лавочку у церкви, для Жени это было знаком спокойного дня.
Сначала такие дни были ей даже в тягость. Бродить вокруг отца, что сидел часами на одном месте, было гораздо скучнее, чем бегать за ним по городу, да и в холодные месяцы от такого простоя она жутко мерзла в скудной своей одежонке. Но очень скоро у церкви ее приметил местный священник – отец Лука, старик с седой бородой, что двумя концами спускалась почти до земли. Долго он зазывал ее зайти в церковь, но Женя упорно отказывалась – пусть отец почти и не уходил со своей лавочки, но она все равно должна была за ним следить, а как это сделаешь из церкви? Но отец Лука не сдался. Отчаявшись увести девочку в тепло, он хотя бы решил найти ей достойное занятие и стал потихоньку давать ей посмотреть церковные книжки. Женя от них все время шугалась и разве что картинки со святыми рассматривала с интересом – так добрый старик быстро понял, что девочка читать не умела.
На время отец Лука оставил свои попытки, но видя, как через день рыжие косы появляются у его прихода, как мелькают посреди весенней грязи с полудня и до самых сумерек, все больше убеждался, что ему надобно присматривать за этим бесенком.
– А ну-ка читай, что тут написано, – сказал он ей как-то, открыв перед девочкой Евангелие. Та в ту минуту ела с ожесточением данную святым отцом булку и поначалу не расслышала даже его слов, но когда поняла, утерла смущенно крошки с обветренных губ и ответила:
– Да не разумею я, тятенька.
– Ну тогда гляди…
Достав из-под мышки большой букварь, он стал показывать ей алфавит. Поначалу Женя не понимала ничего и упрямо косила взглядом от книги в сторону отца, спящего на лавке у реки. Так продолжалось с неделю, пока наконец в голове ее при виде неясных букв что-то щелкнуло.
– А как так выходит, что мы говорим, а потом это на бумагу пишут? – спросила Женя.
Отец Лука, что за неделю привык к тупому ее молчанию, опешил, но затем начал объяснять, что умные люди придумали каждый звук обозначать особым знаком, чтобы потом через бумагу передавать слова друг другу.
– А разве просто сказать нельзя? – наивно спросила Женя.
– Это что смотря, – терпеливо ответил отец Лука. – Здравия и голосом пожелать можно, а если слово божие передать надо – не все же его будешь наизусть учить?
Он показал девочке внушительное по толщине Евангелие.
– Тем более что людей-то, что его писали, уже века как с нами нет. А они до сих пор говорят. Вот отсюда.
Он похлопал книгу по обложке. Глаза Жени округлились.
– И мы их слышим? – спросила она шепотом, каким обычно говорят живые на кладбище.
Отец Лука торжественно кивнул. Только теперь он понял, что зашел не с того края, пытаясь втолковать девочке, которая в жизни видела лишь примитивный труд и пьянство, грамоту, не обучив ее понимаю. Букварь он отложил, и следующие дни они провели в длинных беседах о слове, книжности и человеческом уме.
– Человек есть слово, – говорил отец Лука, вычерчивая буквы на мокром от талого снега песке, – ведь словом он общается с Богом, словом он общается с ближним – а без них, он зверь, а не человек… Дай мне книгу.
Женя протянула святому отцу Евангелие.
– Видишь, как просто, и как чудесно действует слово, – сказал он. – И это лишь маленькая просьба. – Он взял Евангелие. – А это великое слово – оно двигало историю, вершило судьбы, наставляло на путь истинный…
Отец Лука мог долго и пространно размышлять о слове. Обучая мимоходом Женю грамоте, он находил гораздо большее наслаждение, когда рассказывал ей о братьях-греках, что принесли на Русь письмо, о древних рукописях и первых печатных книгах, Иване Федорове[1], Франциске Скорине[2] и самом любимом для него Феофане Прокоповиче[3], через вирши которого в восточнославянские земли проникла красота слова…
– Наш край – родина русской словесности, – говорил отец Лука, обводя рукой просторы Днепра. – Красоты ее пошли отсюда, с Малороссии.
Женя слушала святого отца, затаив дыхание. За своим отцом она все еще следила, но краем глаза, а когда тот по утрам уходил в город, жутко злилась на него за то, что будет вынуждена впустую потерять день. Грязная равнина у церкви, что заросла сочной травой, стала для нее всем, ведь именно там морщинистая рука и охрипший голос указывали ей на величайшее чудо, доступное человеку.
Слово. С тех пор, как она впервые сложила из букв смысл, впервые увидела за чернильными линиями образ, мир вокруг, плоский и непривлекательный, раскрылся перед ней, из одной петли превратился в кружево. Менее, чем за полгода, она выучилась читать. Люди, вещи, птицы, чувства – все ее окружавшее оборотнем перекидывалось в слово и назад, и это колдунство восхищало ее. Но еще больше она дивилась тому, что это делалась в ее голове и нигде больше! Вот было слово “ворон”, выведенное ей на песке, а вот рядом ходила черная птица и оставляла на нем тонкие следы. Невдомек было птице, что она ходит по себе самой, а Женя об этом знала, и оттого светилась от счастья. Вот были люди – они сражались, убивали друг друга, предавали, мирились, проявляли милосердие, но главное – давно были мертвы, но оживали, стоило маленькой девочке века спустя прочитать о них в старом Евангелие. А ведь кто-то еще и напечатал его, а ведь с чей-то рукописи эта копия была сделана, намекал отец Лука, – сколько же людей прошла эта история, сколько связала!
Способность слова соединять ее с людьми из прошлого также крепко, как с бранящейся матерью, связывать всех и вся в один человеческий клубок, долго укладывалась в тесной голове зашуганной девочки. Но когда она уместилась, прижав мозги и с хрустом раздвинув череп, Женя поняла, что в слове обрела дом. Отец ее все еще беспробудно пил, валялся у церкви и в осенней грязи, и в зимнем снегу, и в талой воде и на свежей летней траве, но ей было все равно. Раньше у нее были отец, мать, пара дохленьких сестричек да отец Лука, а теперь она могла протянуть руку каждому человеку, что жил, живет и стал бы жить в целом свете…
– Ну, это ты загибаешь, – потешался беззлобно над ней святой отец, пока Женя делилась с ним своими мечтами, выводя на клочке бумаги кривенькие буквы. – Мовы-то у нас разные, не могут все люди одинаково толковать
– Это почему не могут? – упрямо спросила Женя.
– Это посему, что Бог так решил, когда люди башню до небес построить хотели…
Женя помнила эту историю из Ветхого завета, но до того не придавала ей смысла. Ей казалось, что бог людей давно простил – и вот теперь была ее пушистая, как белый одуванчик, украинская мова, и мова русская, гладкая, как одуванчик желтый. А кроме этих мов, похожих, как две сестры, больше ничего и не было. И когда Женя поняла, как ошибалась, когда стала прислушиваться к немецкой и французской речи проезжавших мимо господ, к тихому бормотанию стариков-евреев, когда отец Лука стал показывать ей книги на чужих языках, с буквами, которых она ранее и представить не могла, внутри ее что-то окончательно переломилось и она вздохнула так глубоко днепровский воздух, что голова закружилась.
Она читала, она писала, потом снова читала, снова писала; проглатывала одну книгу, бралась за другую; бегло схватывала мудрости одного языка, другого, третьего, училась хватать их логику за горло быстро и цепко. На каждую выпитую отцом бутылку приходилась несколько прочитанных страниц, на каждое вышитое материю кружево – десятки исписанных листов, на каждую брань, что летела в Женю за безделье – тысячи пережитых, осознанных, выученных и обласканных юным умом слов. Пока рядом с ней жил мрак бедности, она летала совсем в другом мире, но никогда не была одна – с ней были люди, что писали, читали, что жили на бумаге, а ближе всех дряхлеющий отец Лука.
Женя не заметила, как стала подростком, а он заметил. Он замечал, как она росла, умнела, их облезлого рыжего лисенка превращалась в умного взрослого человека. Но день ото дня ее бешеное увлечение словом начинало все сильнее тревожить старика. У Жени не было времени думать о том, чем она живет, а у него было. И святой отец видел, что чем дальше идут занятия, тем сильнее девушка увлекается словом. Нет, он сам любил слово тайной любовью священника – выросши на земле, по которой ступал Феофан Прокопович, он не мог не поддаваться порой этому искушению. Но отец Лука всегда помнил, что праведный человек должен был понимать слово в первую очередь как оболочку для божьего откровения и только лишь в таком разумении восхищаться его красотой. А Женя, он видел, не только ценила слово само по себе, но и искала вечно для него совсем иное наполнение…
– А все-таки глупости в ваших книгах написаны, – грубо бросила она один раз, пиная носком порванного ботинка бутылку. Пьяный отец ее, лежавший на скамейке неподалеку, что-то пробормотал во сне, будто соглашаясь с ней, а отец Лука аж побелел от ужаса. Женя увидела его смущение и добавила спокойнее: – Если бы правда это была, за сотни лет люди уж научились бы жить, как Христос велел, а не вот так…
Отец Лука хотел ей возразить, но, взглянув на пьяного отставного, нахмурился, промолчал, потом пустился в гневную отповедь о смирении, любимую священниками, а затем снова закрылся и ушел к себе рассерженный. Женя долго смотрела ему вслед, а потом любовалась летним закатом, таким же рыжим, как она, и понимала с грустью, что из воспитателя своего она выросла.
Благо, к тому времени, как запросы ее подросли, она и сама через редких торговцев да сердобольных барышень из местного имения научилась доставать книги – ее пронырливость, умение ладить с чужими в те дни достигли совершенства. И она читала все – и церковные тексты отца Луки, и увлекательные романы, и исторические книги, и даже порой популярные брошюры по естественным наукам, что ей доставались от местного доктора. К тому времени она хорошо понимала на русском, немецком и французском, с трудом, но могла разобрать латынь и даже английский, что редко попадал ей в руки. На украинском и белорусском Женя, конечно, тоже читала превосходно, но, к большей ее обиде, книг на них даже церковных было днем с огнем не сыскать. И книг никогда не хватало! Жене было четырнадцать, и она перечитала столько, сколько не читали многие городские интеллигенты, но она хотела большего, всегда хотела…
Отец Лука долго дулся на нее за эти опыты, но потом, внемля своим же проповедям о смирении, оттаял. День ото дня он наблюдал почти одинаковую картину: с утра Женя приходила с отцом на берег, под его пьяные скуления читала целыми днями книги, сидя на берегу, хоть в жару, хоть в мороз, что-то чиркала на листках бумаги, а под вечер они уходили. Старик вызывался их проводить и передавал отца с дочерью в руки вечно озлобленной, уставшей матери Жени, что гнала девочку за работу – тупое и однообразное шитье, и если та не справлялась с ним, мать хлестала ее прутьями по рукам в назидание. И пусть умом божьего человека отец Лука понимал, что увел дитя куда-то не туда, сердце его чувствовало – он должен был пойти этой тропой еще дальше и помочь птенцу, которому показал небо, взлететь…
Был суровый зимний день. Женя сидела за шитьем, на руках ее, белых от холода в избе, алели уколы от иголки и полосы от прутьев. Рядом валялась в колыбельке и тихо повизгивала очередная обреченная на смерть сестричка, а на печи храпел пьяный отец.
Мать была на рынке. Скрип ее шагов Женя услышала издалека – сначала не придала ему значения, а затем расслышала, что к нему примешивался еще один, который сглажен был волочением чего-то легкого по снегу. Девочка выглянула в окно. По улице шел с матерью отец Лука. Он что-то медленно и упрямо говорил ей, она лишь пучила глаза с неясным выражением и молча кивала.
Полдня мать не говорила с ней, а потом, будто от сердца оторвав, бросила, что отец Лука хотел взять Женю с собой, в Киев. От одного этого слова, от которого дышало древней книжностью и типографскими чернилами, у Жени закружилась голова. Ей было все равно, как она будет там жить. Пока мать объясняла ей, что отцу Луке дали новый приход, что он желает забрать Женю с собой как помощницу по дому, она думала лишь о том, как много книг, а главное, людей, что любят книги, будет окружать ее в малороссийской столице.
С родителями она попрощалась наспех – мать не рада была ее отъезду и только после заверений в том, что Женя будет присылать ей посильные деньги, перестала ворчать; отец же, которому насилу удалось объяснить отъезд дочери, расплакался перед ней на коленях, что-то бормоча, обнял ее, и ушел, ковыляя, домой. Когда сани двинулись в путь, когда старая покосившаяся изба и сгорбленная фигурка матери скрылись за поворотом, Женя, до этого едва сдерживавшая слезы, вдруг посмотрела вокруг очень ясно. И впервые отчетливо почувствовала вокруг себя настоящий мир, свою историю, страницу которой только что перевернула.
В пути и первые дни в Киеве она не читала и не писала. Большие соборы, широкие улицы, тьма-тьмущая людей, вывесок, домов; новый приход отца Луки, его паства, что состояла из до ужаса разных людей – все это сильнее, чем любая книга покоряло Женину голову.
“А ведь и правда, так по-иному люди живут”, – думала она с трепетом, осознавая, что книги все это время шептали настоящую правду, а оттого начиная любить их еще сильнее.
Первые дни она жила впечатлениями, но долго так продолжаться не могло. В небольшом доме отца Луки нужно было убирать, помогать старухе-кухарке с готовкой. Но самое главное – у самой Жени был замысел. Замысел насколько тайный, что даже отец Лука о нем не догадывался.
Для кого-то Киев был городом церквей, а для Жени то был город типографий. Все газеты, что попадали в ее руки, многие книги, отпечатаны были именно здесь, и поэтому сердце ее заведомо горело жаждой поисков. Печатное слово было для нее чудом, а люди, что им владели – великими кудесниками. Она мечтала хоть посмотреть на них, посмотреть, как из мириад мыслей они выбирают те, что ложатся на бумагу гладкой краской, как совершают это таинство перерождения слова. И в глубине души Женя даже робко надеялась, что сможет творить вместе с ними, сможет тоже искать и передавать смыслы – те смыслы, что объяснят ей все в этом мире…
В маленьком сундучке ее хранился листок, куда она выписывала из каждой книги адреса типографий, где те были отпечатаны. В понедельник, расправившись за ночь с делами, Жена надела самую приличную свою одежду, повязала на голову платок и начала свой поход. Найти типографии оказалось легко, труднее было в них попасть. Начальники их смотрели на девочку-подростка свысока, полагая, что та просится внутрь, чтобы что-то украсть, рядовые работники просто смеялись над ее робким интересом и прогоняли прочь. Сначала Жене было обидно до слез, но затем грусть ее сменилась недоумением. Неужели именно эти люди решали, какое слово ляжет на бумагу? Неужели они создавали сокровища мысли? Нет, это не могло было быть так! Стремясь понять, что за колдовство происходит с человеком, когда он встает за станок, Женя заглядывала в окна типографий и часами наблюдала за их работниками. Но секрет разгадать ей так и не удалось: люди за большими машинами оставались такими же людьми. Но одно все еще будоражило ее – эти работники с глупыми, уставшими выражениями лиц все равно на ее глазах творили величайшее дело, отпечатывая стопки горячих листов с угольными словами, и у Жени все изнутри пламенело, когда она представляла себя на их месте…
Долго она пыталась устроиться в какую-нибудь типографию – ее, женщину, да еще и непростительно маленькую, везде гнали вон. Так продолжалось, пока однажды, наблюдая из кустов за работой печатников, она не услышала в нескольких шагах от себя голоса. Испугавшись, Женя залезла подальше в кусты и замерла. Сквозь колючие ветви она увидела двух мужчин: одного солидного вида старика с тростью, шедшего медленно и чинно, и высокого молодого человека, что нетерпеливо ходил кругами вокруг спутника.
– …это дело чудовищной важности, – говорил он быстро, с надрывом. – Как же вы не понимаете? Судьба поколения решается! Это преступление должно быть обличено словом…
Женя навострила уши. Еще ни разу она не слышала как кто-то, кроме отца Луки, говорил о слове с такой горячностью.
– Нет и нет, – невозмутимо качал головой старик. – То, что вы предлагаете, печатать нельзя. Я поставлю под удар себя и своих работников. Ваши стихи – прекрасно, но революционных брошюр мне не нужно. Печатайте своими силами – уверен, вы имеете на это средства…
– И напечатаю! – рассерженно бросил молодой человек. – Только не плачьтесь, когда ваши продажные газеты станут никому не нужны перед лицом революционной печати!
Оставив старика, молодой человек бросился прочь. Женя, позабыв о скрытности, бросилась за ним. “Продажные газеты” – так получалось, что все это не зря казалось ей фальшью! А этот человек горел словом не меньше, чем она – может это он знал, чем его стоит наполнить? Чувствуя, что решается ее судьба, Женя побоялась подойти к незнакомцу сразу. Она долго шла за ним по улицам, замечая порой, что молодой человек проходил одной дорогой дважды, петляла по дворам, ныряла за ним в подворотни, пока вдруг незнакомец не растворился меж двух высоких домов. Не зная, в какую улицу броситься дальше, Женя остановилась в нерешительности.
“Пропал”, – в ужасе подумала она и едва не разревелась от отчаянья. Единственный человек, что показался ей достойным ее мечт, взял и пропал. Чувствуя внутри растущую пустоту, она уже поплелась домой, как вдруг по плечу ее постучали.
Вздрогнув, она обернулась и увидела за спиной молодого человека. На лице его с черным пушком играла легкая улыбка, а худая рука протягивала девочке сахарный крендель.
– Вот, держи, – сказал он беззлобно. – И не связывайся больше с полицией.
Только спустя пару месяцев, уже будучи посвященной в тонкости конспирации, Женя поняла, что молодой человек принял ее за шпионку. Но тогда она лишь с недоумением посмотрела на крендель и спросила робко:
– А вы правда будете делать типографию?
Вопросом этим она еще сильнее уверила молодого человека в своем шпионстве, и он вовсе не загорелся желанием отвечать на ее вопросы. Но Женя, почувствовав через теплый крендель его расположение, прилипла к нему, как банный лист, стала расспрашивать о типографии, о том, что он собрался печатать. Молодой человек поначалу слушал ее вполуха, но когда она начала любимую свою песню о языках, о слове, постепенно стал вовлекаться в разговор, задавать ей вопросы, проявляя живое любопытство. А когда они дошли до его дома и молодая женщина, что сошла с крыльца, тихо шепнула ему что-то на ухо, так и вовсе просиял и пригласил девушку к себе в дом.
Как оказалось, Ася, невеста молодого человека, которого звали Русланом Кроповым, знала отца Луку, ведь тот недавно венчал ее сестру. От старика она и узнала о его даровитой воспитаннице, коя уж никак не могла оказаться шпионкой. А Женя уже почувствовала, что нашла свое место. Эти двое, что сидели перед ней, не были ни священниками, ни толстосумами – они были такими же людьми, что увлекались словом, что придавали ему вес больший, чем груде монет.
– Так возьмете меня работать? – спрашивала Женя. – Я языки знаю, писать могу, меня только печатать научить надо.
Молодые люди переглянулись неуверенно, но было видно, что под напором огненного вихря в лице девочки-подростка они сдаются.
– Давай так решим, – сказал Кропов. – Втроем мы дело точно не потянем – людей надо найти, да и закупить все, что нужно. Возьмем месяц-два сроку на это все, а ты пока почитаешь да подумаешь, хочется ли тебе ради мечты в тюрьме оказаться.
Женино представление о тюрьме, да и о сопротивлении власти, ограничивалось библейскими историями о Пилате и Иисусе, да образом отца, что порой отсыпался после попоек арестованным в местной полиции, поэтому сравнить риски ей было не с чем. И когда она открыла для себя мир нелегальной и полулегальной печати, никакого тормоза от увлечения ими она не имела.
Ася и Кропов пытались ее напугать как только могли, подсовывали ей самые радикальные брошюры, самые мудреные политэкономические книги, но Женя упорствовала в их изучении так сильно и так искренне увлекалась мыслями, что молодые люди быстро поняли, что девочка была их породы. А Женя чувствовала наконец, что нашла его – то самое верное наполнение для столь любимого ей слова. Идеи социальной справедливости, равенства, что вытекали из самой сути истории, которых нужно было достичь смелостью и работой, а не слабостью и смирением… Это было уже не просто слово, это было дело. Настоящее дело.
И самое главное было в том, что она не была в этом деле одна. Кропов за месяц познакомил ее с бесчисленным количеством своих знакомых, большинство из которых придерживались радикальных взглядов. Он водил ее в украинофильские салоны, социалистические кружки студентов, на небольшие собрания с простым людом, и везде Женя слышала меж нескончаемых споров одно желание – сделать лучше жизнь в стране. И ничего ей не хотелось более, чем стать частью этого движения. Он чувствовала, что все еще касается лишь края плавника, пока кит лежит в океане, и умоляла Кропова все же взять ее на работу. Тот, боясь подвергнуть опасности ребенка, колебался, но когда однажды утром он обнаружил ее за попыткой разгрызть “Капитал” Маркса в оригинале, понял, что девушку ее ума скорее погубит простой, чем полная опасностей работа, и к огромной радости Жени дал своей согласие.
За месяц Кропов купил шрифты, принадлежности для печати и станок. Женя ежедневно рассматривала их, изучала со всех сторон. У нее руки чесались от предвкушения работы и, наконец, день ее начала настал. В группе их было помимо нее и Кропова еще двое молодых людей приятной наружности, Ася играла роль хозяйки небольшого дома, куда они все заселились. Женю, как самую маленькую, поставили на должность наборщицы, и целые дни, прекрасные дни, она проводила за методичным складыванием строк. В перерывах она смотрела, чем занимался верстальщик, или следила, как завороженная, за размеренной работой станка. Слово, ее любимое слово, рождалось на ее глазах, множилось и уходило в вечность. Но главное – что за слово…
Типография эта не создавалась как постоянная. Кропов надеялся отпечатать в ней одну написанную им с Асей брошюру. Легальные либеральные издатели, включая отца Аси, с которым Кропов спорил в их с Женей день знакомства, издавать ее отказались. Причина была проста – посвящена она была трагедии “хождения в народ” и содержала немало нелестного в адрес власти. Многие товарищи Аси и Кропова, осужденные за простое желание просвещать крестьян, по году, два, а то и три томились в застенках, пока власть всеми силами затягивала процесс, и молодые люди горели идеей донести до общества тяжесть их положения – рассказать о плохих условиях содержания, об абсурдных зачастую обвинениях, а главное убедить всех, что какие бы не стояли перед революционерами трудности, они никогда не отвернутся от народа.
Женя их порыв помочь раздела полностью, но когда Ася и Кропов, а также еще один их товарищ начинали вдохновенно говорить о крестьянах, всегда смущалась. Ее отец тоже был когда-то крестьянином, а потом стал пьяницей. И даже если не брать его, сколько угрюмых, вросших в свою землю мужиков она видела в соседних деревнях. Были и между ними достойные люди, что вели крепкие хозяйства, оставаясь людьми, но многочасовой тяжелый труд ломал большинство. Да и не могла Женя, что вырвалась из темноты простонародного существования, понять, как можно было искать светлого будущего в нем, а не в той просвещенной части общества, что веками проповедовала идеи справедливости.
Быть может, если бы окружение Жени ограничилось тремя ярыми народниками, рано или поздно они смогли бы ее переубедить. Но был среди работников типографии еще один товарищ. Товарищ, которого Ася с возмущением клеймила то бланкистом, то ткачевцем, то и вовсе якобинцем[4].
Знали все этого человека только по фамилии – Гугушвили, для друзей же он был просто Гуга. Высокий, стройный и подтянутый, с чернющими бровями, роскошными кудрями, усами, гордым подбородком и острым взглядом, он от природы умел горячо и страстно спорить, а оттого, даже когда был неправ, выглядел в перебранке триумфатором. А точка зрения его была проста: русский крестьянин показал свое безволие, и, стало быть, опираться на него было бессмысленно. Бороться следовало силами партии, что, одолев правительство, должна была сама перестроить страну в социализм, а уже потом пробужденному народу передать власть.
– Грузинский Огюст Иванович, – качал головой Кропов после очередной тирады Гуги в таком духе. Ася, согласная с ним, возмущенно кивала, морща маленький носик, а Женя понять не могла, откуда в них обоих было столько упорства. Ася не знала народа совсем – будучи дочкой либерального книгоиздателя, она только недавно пришла в движение и не бывала в деревне. Кропов же ходил в народ и был арестован после года бесплодных попыток вести агитацию среди малограмотных крестьян, что шарахались от его книжек. И посему Женя недоумевала, как они до сих пор не были согласны с Гугой.
– Лавровщина[5], – отвечал он односложно, когда Женя напрямую спрашивала его об этом. Ее этот ответ не устраивал: она любила и Петра Лавровича, и Бланки, и Ткачева, и ее раздражало безмерно, когда бедных литераторов ее товарищи от скудости риторики использовали в качестве оскорблений. Поэтому она требовала от Гуги подробных объяснений, и тот, сначала нехотя, потом все больше увлекаясь, объяснял ей, что душе, стремящейся к демократии и равенству, сложно было принять идею даже самой прогрессивной диктатуры.
– Я и сам за народовластие, – гордо говорил он, шагая рядом с Женей по широкой дороге, – но раздавят его, тут же раздавят, если не будет во главе народа железной партии. Только она может всех объединить, направить, помочь одолеть врагов революции. Неправы был анархисты-коммунары[6], прав был Робеспьер[7]…
– Но и его казнили, – пожала плечами Женя. Гуга посмотрел на нее так грозно и оскорбленно, будто она бравировала смертью его собственного отца, и начал горячо объяснять, где именно ошибся близкий его духу француз. Женя слушала его внимательно, иногда спорила, иногда злила специально, но Гуга не обижался – он был втайне рад, что хоть кто-то его слушал всерьез.
Ему, якобинцу, в обществе убежденных народников было душновато, а оттого с Женей, пусть она и была лет на семь младше него, ему говорить было приятно. Нравилось ему и то, что она не была моралисткой. Гуга, человек горячих кровей, известен был своими любовными историями, что смущало до крайности Кропова и до истерик возмущало Асю. Жене же, насмотревшейся за свое детство на всякое, на его похождения было все равно. И даже напротив, в его историях о красивых ухаживаниях, отчаянных подвигах, порой доходивших до дуэлей, ей виделось природное искреннее рыцарство, что было и гораздо выше обыденного разврата городской бедноты, и гораздо честнее показного благочестия революционной молодежи. А оттого Гуга с его горячностью нравился ей как безрассудный старший брат, что всегда мог дать смелый совет или рассказать захватывающую историю из последнего своего приключения. Сам же Гуга, видя искреннее к себе отношение, тоже привязался к Жене как к младшей сестре. Или скорее даже как к младшему брату, ведь он всегда без лишнего сюсюканья и опекунства, что так бесило Женю в Кропове и Асе, втягивал ее в опасное их дело.
Он учил ее стрелять, управляться с самодельными кинжалами, объяснял правила конспирации. Но и о приятном не забывал – Гуга был настоящим революционным романтиком. С теплотой Женя вспоминала те дни, когда они вместе на лошадях отправились под Киев, в Васильков и оттуда пошли путем Черниговского полка. Вокруг были поля, леса, светило радостно солнце, а по коже Жени бежали градом мурашки – Гуга, горячий поклонник южан, знал здесь каждую версту и рассказывал ей с надрывом о отчаянном броске героев. Недалеко от Устимовки они простояли несколько часов, пока солнце не скрылось за горизонтом. Тогда Женя впервые видела, как Гуга проронил слезу, рассказывая о кровопролитном сражении, а когда они посреди поля завалились на ночлег, еще долго в шелесте листьев на ветру ей чудились голоса погибших солдат. Эти дни, проведенные наедине, вне киевского шума, в тишине природы, что нарушалась лишь воспоминаниями о давно ушедших героях, связали Женю и Гугу невидимой нитью товарищества.
Нить эта и в городе никуда не исчезла, хотя там Женя видела Гугу совсем другим – не мрачным романтиком с лермонтовским налетом, а всеобщим любимцем. Именно Гуга втянул ее окончательно в жизнь киевской молодежи. Он знакомил ее с самыми разными людьми: со своими товарищами-ткачевцами, с анархистами и нигилистами. Даже с украинскими националистами, что во всех бедах родного края винили русских и не особо увлекались социальными вопросами, он умудрялся находить общий язык. Пока весь город взбудоражен был Эмсским указом[8], пока все патриоты малого отечества наперебой говорили о низости царской власти, что давила культуру края, Гуга все разговоры эти умудрялся выводить в иное русло – в необходимость общего действия. Женя помнила, как однажды Гуга познакомил ее с одной женщиной, за которой ухаживал. Поначалу она не поняла его увлечения, но когда он привел ее в тот кружок, которым правила его новая пассия, девушка сама чуть в нее не влюбилась. Это была пышнотелая, голубоглазая барышня с милейшим лицом и пышной русой косой. В голубом своем платье она напоминала русалку, что вот-вот готова была увлечь нежностью голоса любого в просторы малороссийских полей – вся она, мягкая и красивая самой яркой славянской красотой, была воплощением Украины. А как она говорила и, главное, о чем! К Жене, что с первых слов проявила интерес к книжности, она тут же нашла подход. Начала говорить о красоте украинской мовы, о традициях ее литературы, что произросла на почве, подпитанной православной верой и польской культурой, и стала совершенно особенной. И о том, как эту традицию душила власть русского царя, что не давала малороссам развивать свой язык, учить ему детей, вести на нем дела… К концу беседы Женя была почти убеждена в том, что только Россия мешала процветанию ее родного края, но когда голубые глаза померкли, когда Гуга вытащил ее на воздух и спросил строго, что она обо всем этом думает, Женя протрезвела и смущенно пожала плечами.
– Она и хорошая, и поет сладко, – сказал он. – Но ты ей не верь. Не в народах дело, не в том, кто украинский, а кто русский. В царях дело…
– Она во многом о том и говорила… – сказала Женя.
– Это тебе так казалось, вот ты и додумала. Она всех русских не любит, всех бы прогнала с вашей земли. А мы так плоско думать не должны… Мы за братство народов против союза царей – вот мы какие!
Женя была с ним согласна, но не во всем. К русским людям, среди которых были многие ее товарищи, тот же Кропов, она не питала никакой ненависти – люди и люди, хорошие и плохие. А вот русский царь вызывал у нее все больше неприязни. Гуга убеждал ее, что от замены его на местных царьков ничего не изменится, но Женя много читала и видела, как расцветала культура тех же балканских народов, когда ушли турки, а поэтому не могла не задумываться, не стало ли бы хоть на йоту лучше украинской земле без чужого владычества? Но потом она одергивала себя и понимала, что лучше то может и станет, вот только не сумеет ее небольшой край избавиться от царя сам. А оттого она еще с большим интересом спорила с Гугой о вопросе взятия власти и постепенно начинала нащупывать собственную позицию.
– Нет, нельзя делать революцию без народа, – возражала она. – Смысл тогда в революции, если на место прежней власти придет новая деспотия? Я согласна, что партия должна осуществить переворот силой, но только лишь с опорой на массы. И именно им нужно будет передать власть…
– И в какой же форме? – усмехался Гуга.
– Да хотя бы Учредительного собрания, – отвечала Женя.
– А если собрание решит оставить монархию?
– Тогда надо будет признать, что мы не правы или не смогли доказать верность своих идей, и значит, должны отступить. Так верно.
Гуга смеялся над ее наивностью, Ася и Кропов споря с ней за работой, напротив, видели в ее идее силового переворота его влияние и ужасались. А Женя чувствовала, что нащупала наконец верную мысль – ту, что могла объединить в ее голове стремление к справедливости и трезвый взгляд на вещи. И все сразу обрело смысл: и ее работа в нелегальной печати, и все умные книги, что она читала, и все кружки… Она должна была вести агитацию, продвигать идеи, что были ей близки. И мешало ей только одно – возраст, ну и рост в два вершка, а отчасти и пол. Но проблема была решаемая.
Как-то раз, когда они с Асей остались в типографии одни, Женя спросила ее робко, а не может ли она что-то написать и напечатать в типографии. Девушка посмотрела на нее удивленно, но признала, что вопрос был уместен: с тех пор, как брошюра ушла в печать, они стали издавать и другие вещи, так почему было не дать ход чему-то своему, авторскому? Получив неуверенное разрешение Аси, Женя с увлечением принялась за работу. Писать она решила, конечно, не о вопросах взятия власти, ведь мало что могла сказать о них вне того, что читала в книгах по истории, а о близком сердцу вопросе украинской культуры. Готовую статью, что вышла довольно складной, она дала почитать Гуге и его тогда уже просто подруге националистке. Оба, похвалив стиль и логику, обрушились с критикой на сам смысл написанного, но с разных сторон, и Женя, что не любила ни одну из их крайностей, поняла, что все написала верно. Асе и Кропову статья, написанная в умеренном тоне, тоже пришлась по душе, и они издали ее в небольшом сборнике под мужским псевдонимом. Большого шума она, конечно, не наделала, ведь сказала не так уж и много нового, но в кружках, куда Женя по-прежнему ходила с Гугой, она обсуждалась, критиковалась, а иногда, но не слишком часто, даже хвалилась. Женя была горда собой в душе, но видела, что ей есть куда совершенствоваться, и поэтому была полна энтузиазма работать на этом поприще дальше.
Но одна вещь все время опускала ее с небес на землю.
Работа в типографии стала отнимать все больше времени, и отец Лука не мог не замечать этой перемены. Порой он находил случайно забытые воспитанницей радикальные книги и, открывая их, ужасался идеям, что шли вразрез с его мироощущением. Новое окружение Жени, что скоро стало ему известно в не таком уж большом городе, тоже пугало его, а особенно смущал его Гуга, за чисто братским отношением которого к Жене ему вечно мерещились нехорошие намерения. Да и сама Женя стала его пугать: флер старославянской романтики исчез постепенно из ее речи, она стала светской, грубой, логичной до неприличия; девушка стала иначе одеваться, перестала покрывать голову платком, заменив его гарибальдийкой, начала носить жилеты мужского кроя, грубые ботинки. Отец Лука даже пару раз видел ее курящей папироски, что возмутило его до глубины души. Но сильнее всего его поразила перемена в характере: Женя, что до этого казалась ему робким, забитым ангелом, стала теперь жизнерадостной, уверенной, яркой, даже язвительной порой, что его привыкшую к смирению душу не могло не пугать. Как человек, не склонный к грубости и возмущению, он долго терпел, одолевая воспитанницу лишь небольшими намеками, но, как бывает часто в подобных случаях, недовольство его, как молоко, кипело-кипело тихо, да и выплеснулось в раз из кастрюли.
Женя давно ожидала бури, но все не находила сил искренне поговорить со стариком. И вот однажды, когда она вернулась под ночь из типографии, она застала его в непривычно грозном настроении с забытом ею томом Фейербаха в руке и похолодела. Злиться отец Лука не умел, но то было еще хуже, ведь его гнев вылился в совершенно страдальческую тираду о том, что Женя сбилась с указанного богом пути, начала водиться с плохими людьми, читать греховные книги, позабыв о том, что святое слово должно было быть формой для лучшего содержания. Женя выслушала все это молча. Ей было жаль старика – она видела, что в глубине души он уже знал, что потерял ее, а поэтому, когда спустя полчаса разглагольствований, что все время ходили по кругу, он выдохся, она лишь спросила у него:
– Так что мне теперь делать?
Отец Лука уже почти сказал то, что всегда отвечал своим прихожанам на этот вопрос – каяться. Но взглянув на Женю, что в свои шестнадцать, худая и бледная, в поношенной одежде, стояла перед ним все же преисполненная достоинства, уверенности человека, что нашел свой путь, он почувствовал вдруг ничтожность своего совета. Опустившись за стол и уронив голову на ладони, он выдохнул с отчаянием:
– Уходи!
Женя почувствовала, что в глазах ее защипало, но не дала воли чувствам. Подойдя к своему воспитателю, она поцеловала его в седую макушку и ушла. И двух минут не прошло, как отец Лука, осознав, что натворил, почувствовав в груди сосущую пустоту, бросился за ней, но от Жени уже и след простыл. Собравшись быстро, по всем правилам конспирации, как учил Гуга, она ушла со скромными пожитками, изо всех сил сдерживая слезы.
Поселилась она в самой типографии, где Ася с Кроповым выделили ей собственный угол. Когда они утомляли ее, она порой ночевала у Гуги, но слишком часто его тревожила, чтобы товарищу не приходилось вечно уступать ей постель и спать самому на сундуке – хотя он, вечно находившийся в любовных и политических приключениях, но внутри страдавший от одиночества, рад был их ночным разговорам.
Потосковав первое время по отцу Луке, Женя скоро убедила себя, что все сделала верно. Теперь она была свободна, у нее стало больше времени на дела, что были ей интересны: она продолжала писать, совершенствоваться в печати, общаться с революционной молодежью малороссийской столицы, а в остальное время занималась работой – в основном, привычным шитьем, что обеспечивало ей кусок хлеба. Денег никогда не хватало, но Женя не жаловалась – она сама выбрала такой образ жизни, что первоочередно закрывал потребности ее души, а только потом – тела. Она была довольна – за год жизни в Киеве она смогла построить свой маленький мир, в котором ей жилось радостно. Женя расцвела, превратилась окончательно из ребенка в немного робкую, но все же живую и лучезарную девушку, что могла радоваться, увлекаться и всех вокруг влюбляла в себя своею непосредственностью. Но, несмотря на внешнее свое воодушевление, ни на миг она не забывала, как хрупко был ее спокойствие.
Несколько месяцев существовала их маленькая типография. Несколько раз ее перевозили на новое место, когда чувствовали угрозу полиции, но каждый раз она возникала вновь. Но в вопросе дисциплины и организации все по-прежнему было плохо. Их маленькое дело нравилось Жене своей душевностью, но она не могла не признавать, что все в нем было сделано наперекосяк.
– Нельзя так подставляться! – ругался Гуга. – Нужно выработать четкий план, что и когда выпускаем, как это выносить, среди кого распространять. Нужно сделать в конце концов расписание, кто и как здесь живет! Нельзя, чтобы вы жили здесь, – он обращался к Асе и Кропову, – а мы болтались не пойми где. Полиция же может пронюхать!
Кропов был с ним согласен, но как поправить положение, совершенно не знал. Он не был ни великим книгоиздателем, ни великим конспиратором, а поэтому его маленькое предприятие быстро превращалось в балаган. Четкого плана работы, печати, списка книг, которые задумывалось выпускать, не было. К делу, что часто требовало помощи, привлекались люди со стороны, что ставило всех под удар. Гуга негодовал против такой халатности, а Женя, перед которой чары издательского ремесла уже развеялись, была недовольна общим непрофессионализмом. Но, как показало время, тревоги Гуги были гораздо важнее.
Однажды Женя шла по утру в типографию. Город оживал под бирюзовым небом, было свежо и спокойно. От домика, где тогда размещалось их обиталище, веяло покоем. Не подозревая ни о чем, Женя подошла к крыльцу и вдруг остановилась, увидев, что дверь, отворенная немного, со скрипом покачивалась на ветру.
“Глупость какая-то”, – подумала она, но неведомая сила заставила ее обернуться. И она увидела недалеко от дома большую повозку, судя по следам на грязи, только недавно сюда подъехавшую. Сжавшись, Женя инстинктивно сделала шаг назад, но потом заставила себя пойти вперед, как ни в чем не бывало. Сопротивляясь древнему чутью, что приказывало ей бежать в другую сторону, она долго шла в выбранном направлении, еле переставляя ноги. Затем свернула в переулок и уже оттуда понеслась как бешеная обратно, на квартиру Гуги.
К счастью, его самого Жене удалось перехватить по дороге. По ее запыхавшемуся виду он сразу понял, что дело запахло жареным, но все равно бросился на место. Женю он, конечно, с собой не взял, приказав ей ждать его на квартире. Весь день она промаялась, не находя себе места, в голове ее крутилось множество вопросов, но когда Гуга, невредимый, вернулся, она, увидев его еще более мрачным, чем обычно, не смогла выдавить из себя ни слова. Молча она дождалась, пока он разденется, сядет за стол, нальет себе вина на дно гранёного стакана, и только затем он сказал:
– Полиция вскрыла место. Асю и Кропова взяли на месте, но больше никто не арестован. Все материалы потеряны. Товарищи что-то успели сжечь, но остальное в руках полиции. Так что мы под колпаком.
– Что с ними будет? – сдавленно спросила Женя.
– Не знаю. В Сибирь сошлют.
В голове Жени это слово, что так неуместно звучало на границе Европы, в жарких полях Малороссии, значило пока очень мало, но почему-то повеяло от него жутким холодом. Она вспомнила Кропова, что привел ее в этот бурлящий революционный мир, вспомнила Асю, что вечно о ней заботилась, словно мама, и ей стало обоих невыносимо жаль.
– Мы можем что-то сделать? – спросила она.
Гуга покачал головой.
– Для того чтобы организовать побег, нужна группа отважных товарищей. И главное, нужно чтобы в руках полиции люди были железные, готовые к риску. А эти двое не смогут, не из того они теста… Да и нам нельзя больше оставаться здесь – город маленький, быстро найдут…
Женя, что сидела, понурив голову, резко ее вскинула. Хотела спросить что-то, но не нашла слов. Гуга был прав – Киев, что когда-то казался ей огромным, на деле был совсем небольшим, что делало его очень удобным для полиции.
“Но как же дом?” – подумала она, ломая пальцы. – “Отец Лука?”
Гуга предлагал уехать следующим же вечером. Женя согласилась почти сразу. Как легкий осенний листочек, она позволяла ветру жизни нести ее – ей было все равно, куда они отправятся, и только одна мысль тревожила ее: она не могла уехать, не предупредив родных людей, что остались в другой жизни. Не сказав Гуге, что точно прибил бы ее за такое легкомыслие, рано утром следующего дня она отправилась к дому отца Луки. Чтобы не светиться на улице, зашла она с черного хода, и тут же из узкого коридора услышала в глубине комнаты грубые голоса полиции. В голове щелкнуло, она тут же выбежала назад во двор, но стоило ей бросить на дом последний, как она, думала взгляд, и решимость ее испарилась.
“Не могу же я вот так уйти”, – подумала она потерянно. – “Не попрощавшись…”
Но тут дверь черного хода хлопнула, и отец Лука в черной рясе показался на крыльце. Увидев Женю, он посмотрел нее в ужасе и тут же прошептал:
– За тобой пришли… Есть тебе у кого спрятаться?
Женя кивнула. Хотела сказать что-то на прощанье, но слова комом встали в горле. Не помня себя, она бросилась отцу Луке на шею, обняла его крепко – в первый и последний раз, и прошептала:
– Я уеду, далеко, наверное… Маме напиши, чтобы она не волновалась…
Отец Лука тоже обнял ее, а когда Женя отстранилась, утер скупые старческие слезы черным рукавом, осенил ее крестным знамением и сказал, то ли торжественно, то ли смертельно печально:
– В добрый путь. Стало быть, так надо.
Из Киева уезжали в тревоге, вечно оглядываясь. Боясь попасться на вокзале, ведь различить в толпе статного грузина и рыжеволосую девочку было бы совсем несложно, они решили ехать на лошадях до ближайшей станции, а уже оттуда сесть на поезд. Для пущей конспирации Гуга даже сбрил перед отъездом усы. Женю, несмотря на все ее шутки, налысо подстричься не заставил, но волосы тщательно до единой пряди убрал под платок.
– Я теперь благонравная грузинская жена? – сказала она со смехом, натягивая гарибальдийку поверх платка.
– Скорее несносная младшая сестра, нацепившая на себя все, что под руку попалось, – подтрунивал над ней Гуга. – Но ничего, полиция вряд ли в тонкостях разберется.
Оба они шутили, но через силу – судьба товарищей, что были во вражеском плену, и собственное неясное будущее давили сильно. Посреди лесной дороги под цокот копыт, в людном поезде под стук колес или в городской толпе под шум разговоров – везде ощущалась неясная тревога.
– Боишься? – спросил Гуга, когда они пробирались через толпы людей на вокзале в Москве.
Женя не боялась. Какое-то осторожное бесстрашие, что выработалось у нее за годы беспокойного детства, вело ее. Но Гуга, она видела, то ли просто от страха, то ли из чувства ответственности, был напряжен. А она знала одно правило – добрый человек всегда становится смелее, когда ему нужно поддерживать ближнего. Поэтому Женя, прикинувшись испуганной, сжала его руку и оказалась права – едва почувствовав, что ей нужна помощь, Гуга вытянулся в струну, сжал ее руку в ответ и повел уверенно, будто сам не впервые был в огромном городе.
А Москва и правда поразила их обоих: ни Киев, ни даже Тифлис ни в какое сравнение не шли с этим муравейником. На то и был расчет Гуги: с их яркими приметами сложно было бы укрыться в маленьком городе, а в пестрой и многолюдной Москве – еще как. Поселись они раздельно: как бы они не пытались придумать благовидную причину, почему мужчина-грузин и совсем юная славянская девушка могли жить вместе, в голову ничего не приходило – ни за брата с сестрой, ни за жениха и невесту они сойти не могли. Вот и пришлось им снять по коморке в соседних домах, чтобы не терять связь друг с другом.
Дни Жени проходили разнообразно. Утром и днем она работала – шила, плела кружева, мыла полы другим жильцам дома – иначе говоря, зарабатывала себе на хлеб. Хотя на жизнь хватало далеко не всегда, вечера она строго посвящала интеллектуальным занятиям: читала, писала или переводила что-то в стол, а порой ходила в самые разнообразные кружки, коих в столице было не счесть. Со своими немного украинофильскими взглядами, начитанностью и знанием языков, она невольно выделялась из толпы. Да и просто ее, пусть и робкую поначалу, но жизнерадостную и яркую, дышащую молодостью, не могли не любить. Пользуясь симпатиями, что окружали ее всюду, Женя даже подружилась с парой человек, что могли ее статьи провести в нужные издательства, и начала писать еще усерднее. Найти место, где можно было работать в типографии, она, правда, не могла, но и отдаленная связь с любимым делом радовала ее.
Но что все время точило сердце, так это разрыв связей со старыми товарищами. Асю и Кропова после недолгого разбирательства и быстрой свадьбы, что была сыграна в присутствии жандармов, сослали вдвоем в Западную Сибирь. Об этом ей рассказал Гуга, что последнее время, осознав, что Женя может прожить и без него, вечно где-то пропадал, порой уезжал надолго. Женю он в свои дела не посвящал, она не настаивала, но в глубине души обижалась на недомолвки. И только одно удерживало ее от прямого конфликта: когда Гуга приезжал, он вечно был в таком странном мрачно-торжественном настроении, что Женя убеждалась – он занимался чем-то очень важным.
Начиналась осень 1879 года. Женя, которой недавно исполнилось восемнадцать лет, вернулась домой после веселых посиделок на берегу Москвы-реки с песнями у костра и неожиданно застала у себя в комнате Гугу. Тот, скрестив на груди руки, что было для него несвойственно, ходил от одной стены к другой и о чем-то напряженно думал. Увидев Женю, он провел пальцами над верхней губой – эта привычка осталась у него с тех времен, когда он еще носил усы, – а затем отвернулся к окну. Женя, удивленная его отстраненностью, спросила:
– Что-то случилось?
– История случилась.
Непривычно сбивчиво для прирожденного полемиста Гуга попытался объяснить ей, что партия “Земля и воля”, давно уже ставшая авторитетом для всех революционных сил в стране, наконец решила пойти по пути политической борьбы. Мечта Гуги была исполнена – на его глазах рождалась железная организация, что могла бы свергнуть самовластие и установить новый порядок. Больше не нужно было слепо ждать, пока поднимется народ, терпеть беспомощно нападки полиции на мирных пропагандистов – теперь можно было отвечать силой и этой же силой пытаться взять власть…
– Ныне наша задача, – говорил он, – собрать вокруг себя все прогрессивные силы в стране. А для этого нужна агитация, нужно слово, понимаешь меня?
Женя, что уже заскучала немного, встрепенулась.
– Требуется создать несколько типографий. Одна из них будет здесь, в Москве. Ты знакома с этим делом… – он осекся, и в глазах его блеснуло уважение, – нет, ты горишь этим делом! И ты должна быть с нами, если хочешь пустить свое увлечение в верное русло!
Женя колебалась. Линия землевольцев была ей близка, да и партия означала достойную организацию работы, наличие ресурсов, а главное, хорошую конспирацию, что так важна была во времена, когда полиция могла нагрянуть за любую вещь, напечатанную в неугодном ключе. Но сама мысль о принадлежности к большому сообществу, что положила бы на ее хрупкие плечи груз ответственности за действия каждого из товарищей, пугала ее.
– А политическая борьба – это и террор тоже? – осторожно спросила она.
Гуга фыркнул и вновь потер губу.
– А людей по три года в тюрьме держать за пропаганду – это не террор? А женщин при досмотрах донага раздевать – не террор? А товарищей наших вешать, крестьян восставших расстреливать – не террор?
– Нельзя же уподобляться…
Смирение, воспитанное отцом Лукой, вдруг заговорило в ней.
– А что делать? – спросил Гуга. – Ждать, пока нас всех перевешают или уехать в Сибирь социализм строить? Нет уж, мы и так больно смирные – довольно терпеть!..
Увидев, что Женя все еще упрямится, он добавил примирительно:
– Да и тебя никто бомбы бросать не зовет. Слово сильнее бомбы бывает.
Поломавшись один вечер, Женя согласилась – не столько из согласия идеи Гуги со своими принципами, сколько из желания ему помочь, да и просто заняться полезным делом. Но перед отъездом со старой квартиры она дала себе строгое обещание – все время, пока работает, присматриваться к той силе, к какой решила примкнуть, и если что в ней смутит ее душу, тут же уйти, чтобы не предавать свои принципы.
Но с первого же шага, сделанного ею на порог конспиративной квартиры, она почувствовала себя, как дома. Она ожидала увидеть людей очень серьезных, может быть, даже жестоких, если они поддерживали террор, но на деле ее встретили тепло и радушно милые, улыбчивые товарищи. Главной среди них была женщина по имени Сара – высокая, стройная и плечистая, вечно одетая в строгое черное платье, обладавшая выразительным профилем, который красил длинный горбатый нос, она напоминала грациозную, мудрую птицу и отличалась вежливым, мягким обращением. На подхвате у нее был небольшого роста плотный бородач, которого, как потом узнала Женя, все называли Толстым за его любовь к пространным рассуждениям и морализаторствам. Третьего товарища звали еще курьезнее – Клевер. Поначалу Женя совсем не поняла, что это за прозвище такое дурацкое, но потом узнала, что причин его так называть было даже две. Первая – это волосы: вьющиеся, непослушные светлые кудри его распадались естественным образом на две волнистые половины, что и правда придавало его голове схожесть с четырехлистником. А вторая причина была в его крайней удачливости…
– Во время бытности моей пропагандистом, – рассказывал Клевер, манерно вертя перед собой невесомой рукой, – я трижды сбегал от полиции. Один раз я работал в типографии и убедил всех ее перенести за день до того, как туда нагрянули жандармы. А еще, – он закатал рубашку и показал две красные полосы на белом боку, – меня дважды цепляли пули, но я от них ускользал…
– Одну из них случайно пустила я, когда кто-то полез мне под руку, пока я училась стрелять, – произнесла Сара с легкой улыбкой. – Так что к вашим историям, товарищ Клевер, нужно относиться с осторожностью…
– Это верно, да удача не помешает, – размеренно сказал Толстой. – Сложное у нас дело, товарищи…
В этом Женя убедилась с первых же дней подготовки, на фоне которой былая суета Аси и Кропова показалась ей нелепостью. Квартиру для типографии подбирали около недели, учитывая все мелочи – толщину стен, слышимость, наличие черных выходов. Где-то не нравились слишком уж любопытные соседи, где-то двор был слишком глухой, где-то стены тонкие, но компромиссы не рассматривались – отыскать надо было идеал. И нашел его, что забавно, Клевер. То была трехкомнатная квартира на первом этаже дома. Окнами она выходила на широкую улицу, что позволяло бы следить за полицией, если бы та подъехала к дому, а кухней с черным ходом – во двор, из которого можно было слинять. Стены были толстые, мебели и всякой рухляди, среди которой легко было спрятать типографскую утварь, тоже хватало, а хозяева и соседи были в основном либо полуглухие старики, либо рабочие, что редко появлялись дома.
Сара и Клевер по поддельным паспортам числились мужем и женой – они и сняли квартиру, заехали в нее со всеми церемониями, а уже под вечер пустили через черный ход Толстого, Женю и, к ее удивлению, Гугу. Зная, что он давно уже работает в партии и вечно занят более важными делами, зная, что он не может по своей горячей природе сидеть на месте, она недоумевала, как он согласился на это дело. Гуга же объяснял просто: все они четверо – интеллигенты, что едва умели держать в руках оружие, и им нужен был защитник. Гуга, имевший и хорошую форму, и навыки типографской работы, подходил на эту роль идеально. Да и как он признавался с неохотой, бросать Женю в одиночестве он тоже не хотел.
– Нельзя тебе здесь пылью покрываться, – улыбаясь, говорила она. – Кто же станет диктатором, коли товарищи власть возьмут?
– Найдется кто-нибудь, – отвечал Гуга, хмуря черные брови. – Грузин в диктаторы России и так не годится.
А про пыль она не шутила – на мудреном поиске квартиры конспирация их не закончилась. Работая в Киеве, она спокойно могла разгуливать по всему городу, посещать кружки, навлекая тем самым опасность на общее дело. А здесь это было строго запрещено. Все работники подпольной типографии должны были сидеть в квартире сутками – только Саре и Клеверу, легальным жильцам, дозволялось покидать ее, чтобы закупать продукты. Ходить на сторону же, на другие нелегальные квартиры им запрещалось. Держать связь с товарищами они должны только через особого человека, что раз в неделю приходил к ним ночью, чтобы забрать отпечатанное, передать новые рукописи и рассказать новости.
В остальном же затворничество работников типографии было полным. Женя, что росла на улице, на просторах Днепра, едва за ней закрылась дверь пыльной квартиры, сильно испугалась – захотелось тут же убежать, глотнуть воздуха. Но Сара, считав верно подавленное настроение товарищей, быстро нашла выход – заставила всех работать. За два дня пятеро товарищей помыли полы, мебель, окна, подготовили тайники и устроили себе спальные места. А уже когда через пять дней на квартиру перенесли технику, стало и вовсе не до волнений.
Работа закипела. Женя наивно думала, что типография, как и ее первая киевская, будет выпускать по брошюрке в пару недель, но как же она ошибалась. Каждый день они печатали без устали газеты, брошюры, программы и прокламации – бесконечное количество прокламаций. Женя занималась набором, Толстой – версткой, Гуга и Клевер – самой печатью, а руководила всеми Сара, что вместе с этим общалась с соседями и следила за окнами. Помимо самой работы, тяжелой, истощающей разум, приходилось все время держать в голове правила конспирации – не доставать ничего из тайников без крайней надобности, ставить станок только на подушки, чтобы приглушать его стук, тут же выветривать все химические запахи, чтобы те не привлекали внимания.
Но, несмотря на все усилия, пару раз дело все же висело на волоске. Однажды Клевер забыл закрыть входную дверь и хозяин квартиры свободно вошел в коридор прямо посреди процесса печати. Сара, завидев его, тут же захлопнула дверь и завопила во всю силу голоса, что не одета. Смущенный старичок ретировался, но от мысли, что еще пара шагов, и он бы увидел станок, все чуть не поседели. Второй раз был еще хуже. Сара тогда вечером выпускала из квартиры связного. Тот нес с собой три пачки прокламаций, и за этим делом его увидели из горящего окна соседи. Сара, по ее признанию, совершенно растерялась, но зато нашелся связной. Притворившись, что не заметил соседей, он стал пихать женщине прокламации обратно, умоляя ее фальшивым шепотом, что на самом деле был очень громким, оставить у себя хотя бы его жалкие письма. Сара тут же поняла его игру и начала ругаться на него таким же шепотом, что она теперь – замужняя женщина, и что он, если хочет сохранить о ней память, должен держать их письма у себя, иначе она все их сожжет. После этой сцены уже на следующий день весь дом говорил о том, что Клевер был рогоносцем, но о настоящем содержании свертков никто не догадывался. Случаи были курьезные, но каждый из них мог стоить им свободы, а то и жизни.
Женя никак не примириться с этим. Случайная ошибка, как лишняя нитка в шитье, могла вылезти откуда угодно, и это раздражало ее, царапало изнутри, портило удовольствие от любимого дела. А работа ей и правда нравилась – ради нее многое можно было стерпеть. Конечно, дело было не только в самой печати, не только в слове, чудо которого поблекло для нее за годы взросления. Дело было в той силе, частью которой она стала.
Типография была создана “Народной волей” – партией, что была сформирована политиками после раскола землевольцев, и ее идейный рост находил отражение в тех материалах, что шли в печать. Сначала Женя читала их с опаской. Бросить товарищей, уже принявшись за работу, она бы себе не позволила, а оттого боялась узнать, что в чем-то расходилась с организацией, на которую работала. Но чем больше она читала те рукописи, что шли в печать, тем сильнее она чувствовала родственную связь с партией. А особенно ее привязала к ней вышедшая зимой Программа Исполнительного комитета. В ней центральный орган впервые провозглашал ясно свои идеи, методы и цели, и Женя в себя не могла прийти от счастья единения, когда поняла, что полностью согласна с каждым ее словом.
Здесь не было ни наивной крайности веры в народ, ни диктаторских замашек. Говорилось четко: партия действует от имени народа, ради его блага, но видя, что все попытки просвещать его пресекаются государством, вынуждена прибегать к террору как средству катализации общественного и народного восстания. После свержения власти планировалось созвать Учредительное собрание с представительством всех политических сил, чтобы именно оно решило вопрос о будущем строе. Сама же партия настаивала лишь на праве открыто выражать свои взгляды и доносить их другим. Женя не была политиком, она была лишь девочкой, что читала много книг, но хотя бы в теории такой план казался ей убедительным и морально верным. И если раньше она не смогла бы причислить себя к партии, что ставила себе целью убийство царя для свершения переворота, то теперь она с трепетом и гордостью называла себя членом “Народной воли”.
И немалую роль сыграли в этом повороте люди. За многочасовой утомительной работой сложно было рассмотреть в товарищах не детали механизма, а личностей. Иное дело – в редкие минуты отдыха. Ничем особенным они наполнены не были: обитатели типографии собирались в гостиной, разговаривали. Иногда Толстой, что увлекался сочинением стихов, зачитывал товарищам свои работы. Его вид немолодого очкастого чиновника поначалу не давал Жене поверить в творческую сущность и в строчках ей мерещились пафос и фальшь. Но чем больше он читал, чем больше открывался, тем сильнее она понимала, что за его непривычной для их среды внешностью, за его порой и впрямь скверными стихами, таилась ищущая, горячая душа. С Женей очень быстро сошлись на почве литературных интересов и вскоре даже стали доверять друг другу свои статьи и стихи. Девушка мало понимала в поэзии, но очень тонко чувствовала, когда со словом обращались небрежно, а поэтому без труда указывала Толстому на неуместные, корежащие фразы. Он же, в свою очередь, как бывший чиновник, в котором воспитали безукоризненную логику, правил ее статьи – хорошие с художественной точки зрения, но порой страдавшие от беспорядка в изложении. Их взаимная редактура не укрылась от товарищей – Сара, что раньше ругала Женю за излишнюю экспрессию, стала благосклоннее относится к ее работам, а Клевер – тоже близкий к творчеству – стал хвалить Толстого, хотя раньше посмеивался над его “чиновничьей” поэзией.
Клевер был преинтереснейший персонаж. Как выяснила Женя гораздо позже, он был назначен в типографию как техник, что мог исправить любую неполадку, ведь когда-то был студентом Института инженеров путей сообщения. Но учебу Клевер забросил – ему гораздо интереснее были социальные вопросы, а через них – творчество.
– Наука требует больших ресурсов, больших жертв – поэтому она всегда будет рабой государства, – говорил он. – Творчество же свободно, художественное слово – неуловимо. Оно, как бедный, забитый, но гениальный ребенок, требует лишь человеческого отношения, но открывает великие вещи…
Клевер не сочинял, но прекрасно читал и пел. Эту его тайну всем раскрыла Сара и, под давлением товарищей, молодой человек все же согласился однажды спеть под ее аккомпанемент на пианино. Как говорила Сара, у него был необработанный, но от природы чистый тенор, что плохо звучал в минорных, медленных композициях, но ярко переливался в быстрых и энергичных. Даже по характеру последние подходили Клеверу больше – он был таким живым, улыбчивым и подвижным, что просто не мог держать песню в себе, как не мог удерживаться от глуповатых шуток и самодовольных рассказов. Порой его подколы надоедали – так, от прозвища “ведьмочка”, что он дал Жене, ее быстро начало трясти – но в тесной квартирке за монотонной работой такой человек был необходим.
Тем более что лидер у них был серьезный и строгий. Сару за ее доброе сердце любили все, но в работе она никому не давала поблажек. Будучи негласной главой типографии, она строго следила за всеми сроками, за качеством печати, за сохранностью материалов. Хотя за недели работы Сара привязалась по-матерински ко всем своим подопечным, она продолжала дотошно следить за каждым их действием – и ради безопасности, и ради порядка. Но в минуты отдыха она была мила и спокойна. Руки ее, что всегда были заняты, не могли лежать без дела, и обычно она играла на пианино – порой подыгрывая Клеверу, порой исполняя музыку в соло. Женя поначалу воспринимала ее игру как хороший фон для мирной дремы, но, наблюдая раз за разом, как темные глаза женщины бегали по строкам нотной тетради, а пальцы ее превращали значки в музыку, она заинтересовалась все больше, подбиралась все ближе…
– Это же просто рисунки – не выдержала Женя однажды. Сара остановилась и удивленно приподняла бровь. – Как ты их читаешь?
– Это не просто рисунки, это особый шифр, – ответила она. – Или язык, если позволишь. И, как и на любом языке, на нем нужно научиться говорить.
Для Жени это прозвучало как вызов, и она невольно нашла себе новое занятие – увидела перед собой новый, неизвестный язык, и желание познать мир еще и через него стало неодолимым. Но многое Женя в нем не понимала. Сара была хорошим учителем, но плохим музыкантом. Выросшая в семье еврейского торговца, она не получила правильного музыкального образования, не знала тонкостей этого искусства – она только лишь любила музыку и, обладая неплохим от природы слухом, могла интуитивно улавливать многие вещи, а затем передавать их Жене. Поэтому все познания в музыке, что девушка приобрела в те дни, были сродни беглому знанию языка, полученному от человека, говорившего с акцентом – они были отрывочны, во многом наивны и неверны. Но Женю это мало беспокоило. Когда она касалась клавиш тонкими пальцами, они отзывались, будто часть ее тела, и порождали звук – тот, что она хотела, тот, в который вкладывала свои чувства. Через ноты с ней говорили люди, которые давно не жили на свете, а стоило ей сыграть немного иначе, она предавала их музыке совсем иные смыслы, вступала с ними в диалог. И, несмотря на косность своей игры, эта новая форма выражения чувств, мыслей очаровывала Женю все больше.
Особенно ей нравилось играть с Сарой в четыре руки. Обе они справляли плохо, порой путались, сбивались, играли в разнобой, но это всегда выходило так весело, что всем поднимало настроение. Даже Гуга, что после переезда в Москву стал непривычно сосредоточенным, смеялся над ними, приговаривая:
– И вновь паук запутался в ногах.
– А ноты слиплись в паутине, – с улыбкой добавлял Клевер.
Но Жене на их подтрунивания было все равно – ей было весело, ее захватывала музыка. И проводить время с Сарой ей тоже нравилось. В отличие от Аси, ее забота никогда не переходила черту родительской снисходительности – она заботилась о Жене как о подруге, хотя была старше, она поддерживала ее, подбадривала ее в дни тревог, но и не думала поучать. Хотя вот ей-то было как раз чему Женю научить: не только музыке, но и тонкостям революционного дела, его идей. Но в этом Сара была тверда и говорила:
– Нет, ты юна и до всего должна дойти своим умом. Тем более что голова у тебя на плечах есть и какая умная.
И хотя Сара целовала Женю после этих слов в лоб, никакого взрослого пренебрежения не было в этом – только искренняя забота. И Женя, что привыкла от отца Луки именно к такому проявлению любви, через уважение и равенство, очень сильно привязалась к молодой женщине. Но как бы она не любила ее, как бы не боготворили Сару Клевер и Толстой, главным ее почитателем был Гуга.
Вскрылось это не сразу: в первые дни все были убеждены, что Сара и Гуга если не ненавидят, то уж точно презирают друг друга до глубины души. Сара по взглядам была демократкой и придерживалась строго направления “Народной воли”, надеясь на революцию и содействие народа своей партии. Гуга же все еще стоял на более радикальной позиции и считал, что его партия сама должна направить страну к социализму, и отстаивал это с такой горячностью, что порой казалось, что он вот-вот броситься на Сару с кинжалом. Смотреть на их споры порой и правда было страшно, вот только каким бы грозным не казался Гуга, Сара, статная и невозмутимая, раз за разом оказывалась ему не по зубам. И скоро его пыл начал остывать, его отношение к женщине переросло постепенно в вежливое, холодное презрение, что вперед него входило в комнату каждый раз, когда Сара была дома. Но скоро, привыкнув к этому его настроению, Женя поняла, что в нем было мало действительной неприязни – это она привыкла к тому, что Гуга был весел с ней, неизменно галантен с женщинами постарше, а поэтому сдержанность его в отношении Сары поначалу была не понята ею. А она никогда не переходила черты внешней угрюмости. Гуга в присутствии Сары всегда ворчал, но стоило ей что-то попросить, тут же бросался на помощь, всегда открывал перед ней дверь, в грубой своей манере, но пытался ее успокоить, когда она совсем тонула в тревогах. В тот вечер, когда их со связным застали за выносом прокламаций, Сара долго не могла прийти в себя и сидела, потерянная, закрыв лицо руками. Гуга не отходил от нее ни на шаг и повторял все время: “ну глупости”, “ну с кем не бывает”, “да это связной виноват, топал тут”. И пусть со стороны и казалось, что Гуга ее вычитывает, Женя невольно улыбалась тому, с какой горячностью он пытался ее успокоить – виделось в этом что-то совершенно чуждое обычному обращению ее товарища с женщинами.
– Гуга, сколько раз ты по-настоящему влюблялся? – спросила она как-то. Было утро, Сара и Клевер ушли на рынок, Толстой еще спал, и вдвоем они сидели за работой в окружении кип бумаги. Гуга усмехнулся и перелистнул страницу рукописи с полным презрения видом.
– Так много, что и не знаю, – гордо ответил он, но искра сомнения промелькнула в черных глазах. Женя усмехнулась.
– А я знаю, – сказала она. – Один.
Гуга поднял на нее глаза, пробормотал что-то невразумительное и стремительно вышел из комнаты.
Женя больше не касалась этой темы, но все равно видела, как Гуга страдает. Впервые на его жизненном пути попалась женщина, которую он ставил выше себя, которую уважал, перед которой преклонялся не в пустых словах, а на самом деле. Любые его высокопарные фразы, любые поступки меркли перед сдержанным достоинством Сары, и он совершенно не знал, что ему делать.
Жене нравилось думать, что однажды они все же станут парой. Оба красивые, высокие, черноволосые, по-своему гордые, но с добрыми сердцами, они подходили друг другу в ее глазах, и ей нравилось думать, что если они перестанут наконец ссориться, часть их любви и заботы перепадет и ей.
Но Сара же, казалось, и вовсе не догадывалась о чувствах Гуги – вела себя ним вежливо и спокойно, как со всеми. Разве что однажды, она, будучи после хорошо отработанного дня в бодром настроении, как-то отобрала у Гуги его расписанный под хохлому платок, который он любил, будто пират, повязывать на голову. Присвоив его себе, Сара весь вечер забавлялась своей шутке под недовольные реплики Гуги, а когда домой вернулся Клевер, и вовсе начала под его аккомпанемент его гитары отплясывать веселые танцы, размахивая платком, будто цыганка, и бросая на Гугу полные огня взгляды. Тот пытался сердиться, но никогда еще Женя не видела его таким счастливым. Но тот вечер ушел, и к Саре вернулась прежняя невозмутимость. Женя уже хотела было смириться с тем, что ее мечты останутся мечтами, как вдруг в одну из ночей, когда они в гостиной вместе играли на пианино, Сара вдруг остановилась и спросила, потупив взгляд в клавиши:
– Что можешь сказать насчет Васо?
Она единственная всегда называла Гугу по имени.
Женя почувствовала, как дыхание в груди сперло, и на одном вдохе принялась рассказывать про Гугу все хорошее, что только могла придумать. Но довольно скоро Сара остановила ее плавным движением руки и сказала:
– Не надо, это я знаю. Скажи мне… – она замялась, пытаясь подобрать слово, – он бабник?
От этого выражения, слишком грубого для нее, морщинка выступила на гладком лбу женщины. Она посмотрела на Женю очень серьезно, и та поняла: все остальное она уже сотню раз передумала сама, и лишь один вопрос стоял теперь между ней и Гугой. Первая мысль была – соврать. Но под взглядом Сары, суровым, но полным доверия и уважения, она не смогла себя перебороть.
– Да.
Она пыталась затем что-то еще пояснить, доказать Саре, что отношение Гуги к ней было совершенно иным, но женщина быстро ее прервала и, будто ничего и не было, вернулась к игре. А Женя, вся красная, еще долго не могла прийти в себя.
– Ты верно сделала, – тихо сказал Гуга, когда она пересказала ему ночью эту историю. – Она не простила бы лжи.
Никогда и ни о ком из своих женщин Гуга не говорил с таким смирением. Он понял, что Сара хотела сделать первый шаг, но передумала, и ее выбор повис железными кандалами на его руках. Гуга продолжал вести себя так же, как и раньше, Сара тоже. Ничто не выдавало их внутреннего переживания. Только Женя, что знала Гугу давно, замечала порой, как за монотонной работой взгляд его рассеивался и за обычной сосредоточенностью революционера проглядывало человеческое страдание. Понимая, что только она может ему помочь, Женя каждый вечер сидела с Гугой допоздна на кухне, разговаривала. Не о Саре, конечно, – она не была той, кого можно было обсуждать за спиной, – скорее о жизни, о работе, судьбе…
– Гуга, а что мы будем делать после типографии? – спросила Женя как-то. К тому времени они работали уже три месяца, и девушка почти забыла, каково это – находиться на улице, в обществе, не представляла, чем еще кроме печати могла бы заниматься. – Чем это закончится?
– Не знаю. – Гуга задумался, затягиваясь от самокрутки. – Рано или поздно нас раскроют. Очухаемся вовремя – сможем уйти и начнем печатать на новом месте. А если нет… Там уж как пойдет.
– Да уж… Может быть, Ася с Кроповым и были правы, что не стоит нам лезть на баррикады. А то так и перемрем все, не дожив до революции.
Гуга нахмурился.
– Как говорят у нас, лучше умереть роду, чем обычаю, – задумчиво сказал он. – Беззубый революционер – хуже мертвого. Хотя в одном ты права: обидно будет пасть, не увидев лучших лет революции.
Женя была с ним согласна. Ей нравилась ее работа, но видя в печатаемых газетах новости о взрыве царского поезда, о крестьянских восстаниях, о рабочем движении – не могла не чувствовать, что настоящее дело проходит мимо нее. Иногда она делилась этим с товарищами, но те успокаивали ее.
– Наше дело тоже важное, – строго говорила Сара. – Посмотри, как много мы печатаем. Каждая прокламация, каждая брошюра может пробудить чье-то сознание, заставить человека осмыслить его жизнь, жизнь его страны. Да, мы не идем со штыками на злодеев, но мы помогаем людям задуматься о тех, перед кем они раболепствуют…
– А еще мы первая помощь товарищам, – добавил Гуга. – Они делают дело, а мы пишем его.
Сара улыбнулась его словам.
– Когда вырветесь от нас на баррикады, мы обязательно будем восхвалять ваши подвиги, – мягко сказала она. Гуга посмотрел на нее, и глаза его блеснули.
– Да куда я от вас сбегу, – сказал он сдавленно. – Помереть и тут можно.
Подобных настроений Женя долго не понимала. В ее голове не укладывалось, как их типографию, настолько хорошо спрятанную, могли обнаружить. Но скоро товарищи спустили ее с небес на землю. Они печатали много и их материалы рассеивались в основном по Москве. Конечно, полиция находила их, проводила связи и маленькими шажочками подбиралась к ним все ближе. Первым беду почувствовал Клевер, что почти каждый вечер шутил над тем, что вместо толпы поклонниц за ним волочатся по улицам шпики. Сара поначалу не верила ему, но вскоре и сама начала подмечать, как за ней ходили по улицам подозрительные незнакомцы. Через пару недель забил тревогу и связной – уже третий или четвертый по счету. А когда спустя пару дней и его арестовали, новый человек с порога заявил, что типографию надо переносить.
И вот именно в тот момент, в феврале 1880 года, совсем некстати произошел взрыв в Зимнем дворце – самое громкое покушение на императора, осуществленное “Народной волей”. Несмотря на то, что царь выжил, в типографии его встретили с ликованием – не сколько из-за самого акта, сколько из-за того шума, что наделал в обществе. И не удивительно – удар по царю в его гнезде, возможно ли было представить это лишь день назад?! Сара и Клевер, что имели право покидать квартиру, и вовсе несколько дней были в экзальтации – они поверить не могли, что вся страна наконец очнулась и стала обсуждать политические вопросы, а порой и выражать открытое сочувствие революционерам.
В такие горячие дни нельзя было останавливать печать – даже новый связной, восхищенный работоспособностью типографии, согласился с этим, пусть и боялся рисковать ресурсами партии. Пятеро товарищей же, включая Женю, страха почти не ощущали. Еще неделю поработать на общее дело, раскручивая колесо вероятной революции – что могло быть важнее?
О том, что они играют с огнем, забыла даже благоразумная Сара. Объем печати увеличился в разы, связной стал появляться на квартире чаще, во всеобщем увлечении меры предосторожности стали забываться. Но главное – усыпляло рассудок брожение в умах. Мысли о всеобщем подъеме, о единении социалистов с остальным обществом и народом не оставляли Женю ни на миг. Даже засыпая вечером на кушетке, чувствуя сквозь нее, как принцесса на горошине, спрятанные внизу свои любимые кассы со шрифтами, она видела сны о грядущей революции – об огромной массе людей, что построит новый порядок, построит человеческое братство, одну большую семью, сродненную не кровью, а светлым словом “свобода”...
– Поднимайтесь! – кричал в ее сне Гуга. Исполин, он возвышался над толпой с красным знаменем в руке, и вел за собой повстанцев с ружьями, что шли штурмовать царский дворец. В воображении Жени, что видела его лишь на фотографиях, он был черно-белым, и алая волна народа шла к нему, дабы окрасить жизнь России цветом. Где-то вдалеке звучали взрывы, разворачивались полотна манифестантов, звучали лозунги, а вместо неба бежали строчки – из изданий “Народной воли”, из стихов Толстого, из Жениных статей… Все то, что она печатала и писала в тайне, теперь свободно простиралось над землей, и ни один царь не имел сил уничтожить свободное слово. Женя чувствовала ужас, чувствовала благоговение, боялась, что над ней вот-вот взовьется страшное, бесчеловечное слово, но сердце ее понимало – это лучше молчания. Она хотела услышать его – многоголосие революции, народной мысли.
Гуга был с ней согласен. Поднявшись на баррикаду, он крикнул еще громче: “Просыпайтесь!”, и все содрогнулось от его мощного голоса. В этот миг Женя, что уже потянулась вперед, дабы пойти за ним, открыла глаза и неожиданно увидела Гугу, что склонился прямо над ней. Никакого знамени не было, но возбужденный блеск глаз остался. И Женя поняла – штурм дворца отменяется. Штурмовать будут их.
– Вставай, быстро! – скомандовал он.
Женя вскочила. Спала она в одежде – ей оставалось лишь натянуть туфли, и она выбежала за Гугой в комнату. Клевер стоял у окна, наблюдая за дорогой, Толстой разжигал огонь в печи. Оба были бледны. Из-за спины Жени вбежал Гуга, Сара вышла ему навстречу с другой стороны. Лицо ее было каменным, суровым.
– Дворник показал им черный ход, – сказала она коротко.
– С лестницы тоже заходят, – отозвался Гуга. – Мы окружены.
Толстой у печи сдавленно вздохнул.
– Тогда действуем быстро, – твердо сказала Сара и топнула ногой. – Клевер, оружие есть? – он отпрянул от окна и выхватил худой рукой револьвер. – Хорошо, на кухню!
Она указала на дверь позади себя властным жестом, и Клевер без слов бросился туда. Сара повернулась к Гуге и, когда их взгляды встретились, черные брови ее дрогнули.
– К входу. Штурмовать будут оттуда, – твердо произнесла она. Гуга сделал быстрый шаг туда, куда она указала, но вдруг застыл, будто наткнувшись на невидимую стену. За долю секунды он посмотрел на Сару, высказал этим взглядом все. Схватил руку женщины, поцеловал ее, и лишь затем бросился к дверям. На ходу он положил ладонь на голову Жени, примяв распушенные волосы, посмотрел ей в глаза и твердо кивнул. Женя, чувствовавшая, как кишки слипаются от страха, как могла уверенно кивнула ему в ответ. Черные глаза ярко блеснули и погасли как две звезды поутру – дверь хлопнула, Гуга ушел. Женя взглянула на Сару. Та, вся красная, смотрела ему вслед, в одну точку, но руки ее уже делали дело – перебирали ключи.
– Вот. – Очнувшись, она передала их Жене. – Знаешь, в каком ящике что. Вынести не сможем, нужно сжечь, – она посмотрела поочередно на Женю и Толстого. – Все сжечь!
Командирское спокойствие Сары придало сил. Женя схватила ключи, согретые руками женщины, и кивнула. В следующий миг она уже упала на колени, принялась выворачивать ящики с распечатанными бумагами и передавать их Толстому. Тот бросал их печь, и огонь уничтожал плоды их труда – еще час назад они были могучим оружием против власти, но теперь могли погубить их всех.
Сара куда-то пропала. Через минуту с обеих сторон, из коридора и кухни, раздался ужасный грохот, скрежет. При мысли о том, что туда уже ворвалась полиция, Женя вся сжалась, но Толстой вовремя положил руку ей на плечо:
– Это Гуга и Клевер баррикадируются, – спокойно сказал он, оправляя запотевшие очки. – У нас есть время, давай!
Женя встряхнула себя изнутри и протянула Толстому еще пачку прокламаций. Тут в комнату вернулась Сара и бросила в печь стопку каких-то бумаг.
– Записки из центра, – пояснила она и вытерла тыльной стороной ладони пот со лба. Рука ее запачкалась золой от печи, и на лице ее остался черный след. – Толстой, кочергу мне!
– Я и сам управлюсь…
– Кочергу!
Толстой удивленно протянул ее Саре, продолжая закидывать бумаги в пасть пламени. Женщина взяла кочергу двумя руками, подошла к окну, размахнулась и со всей силы ударила ей по стеклу. То разлетелось вдребезги, в комнату ворвался ледяной зимний ветер. Женя от изумления открыла рот.
– Не останавливайся! – прикрикнул на нее Толстой, вырывая из рук девушки очередные бумаги. – Это чтобы связной не попался! Чтобы понял еще на улице, что нам каюк!
Последнее его слово повисло грузом в Жениной голове. Она продолжала передавать бумаги, но мысли ее рассеялись, обнажив ужасное осознание – для них все кончено.
Со стороны коридора послышались голоса, затем снова грохот, какие-то стуки, потом чья-то брань и крики. И тут все это разорвал звук выстрела. Женя вздрогнула, издал непонятный звук Толстой, а Сара, что уже замахнулась на второе окно, вдруг обессиленно опустила руки и посмотрела туда, где должен был быть Гуга. И тут совсем рядом оглушительно хлопнул еще один выстрел – до ужаса громкий. Женя от испуга закрыла уши руками и зажмурилась – ей показалось, что пуля пробила ее голову. Но, открыв глаза, она поняла, что невредима. Посмотрела испуганно на Сару. Та застыла посреди комнаты, выпучив глаза, сжимая дрожащей рукой кочергу, а затем пошатнулась, прислонилась к стене рядом с выбитым окном и медленно скатилась по ней вниз. По ее черному платью от дырки на плече стало расползаться темное пятно.
Женя почувствовала, что не может вздохнуть. Забыв, что она умеет ходить, она медленно и неуклюже поползла к Саре по полу. Слышала, что в коридоре началась настоящая пальба, что в кухне тоже раздался первый выстрел, но только черная дыра и синеющие губы подруги волновали ее. Но стоило Жени приблизиться достаточно, чтобы ее ухватил рассеянный от боли взгляд, как Сара прошептала через силу, морщась, но все также твердо:
– Подойди сбоку, разбей второе окно. И с другой стороны потом… Толстой, – она обратилась к товарищу, что застыл у печи, – ты продолжай!
В глазах Жени стояли слезы. Сара бледнела на глазах, хотелось броситься к ней, помочь хоть как-то, но строгий взгляд темных глаз остановил девушку. Гнев Гуги на миг померещился ей в их глубине, и она вскочила, схватив кочергу, и всю боль свою обрушила на окно. Холодный ветер – ветер свободы и смерти – обнял ее тонкую фигуру.
– В сторону, – прошипела Сара, прижимая руку к плечу.
Женя отскочила, и тут же две пули врезались по диагонали в потолок позади нее. Из коридора продолжали раздаваться крики и выстрелы.
– В комнату дальнюю, бегом! – прошипела Сара. – Они думают, что мы тоже стреляем. Не попади под пулю!
Женя кивнула и побежала через среднюю комнату в дальнюю, чьи окна выходили во двор – нужно было оставить предупреждения со всех сторон. Ворвавшись туда, она выбила разом оба окна, чувствуя, как ее голова раскалывается вслед за хрупким стеклом от буйства звуков. Хотела уже броситься назад, попытаться спасти Сару, как вдруг дверь из коридора распахнулась.
Женя застыла. На порог шагнул Гуга. Лицо его было перекошено гримасой боли, рука с револьвером болталась у бедра, а другая была прижата к животу. Сначала Жене показалось, что он, как и в ее сне, был в ярко алой рубашке. Но потом она поняла – это была кровь. Огромное красное пятно, что стекало по штанам и уже капало алым бисером на пол.
Женя задрожала всем телом и пошатнулась, но удержалась на ногах. Гуга, опираясь на стену, подошел ближе и сказал неразборчиво:
– Закрой быстро.
С этими словами изо рта его полилась кровь. Женя почувствовала, как все внутри нее рушится, и, ведомая болью, бросилась вперед, захлопнула дверь, заперла на все замки. Голоса жандармов, что раздались за ней, всколыхнули внутри волну ненависти.
“Ничего не получите”, – сказала она яростно про себя. – “Ни бумажки!”
Толстому нужно было время, дверь требовала баррикады, но в комнате был лишь огромный книжный шкаф. Женя, маленькая и худая, в жизни не смогла бы его сдвинуть, но с яростью мелкой собачонки бросилась на него. Она толкала шкаф и боком, плечом и спиной, но тот, высокий и тяжелый, никак не хотел упасть как ей нужно. И когда Женя в очередной натужной попытке уже отчаялась, вдруг ее дело подхватили сильные руки Гуги. Истекая кровью, рыча от ярости, он навалился из последних сил на шкаф, и тот с горохом упал перед дверью. Они выиграли немного времени.
Придвинув шкаф вплотную к двери, наслаждаясь болезненно руганью застрявших за ней жандармов, Женя победно взглянула на Гугу и тут же похолодела. Тот, совсем обессилев, грохнулся на пол. Сдерживая рыдания, Женя подбежала к нему и упала перед ним на колени, пытаясь заглянуть в полузакрытые глаза. Обняв руками его грудь, почувствовав, как кровь пропитывает ее платье, она попыталась приподнять его тело, но не смогла.
– Гуга, Гугочка! – запричитала она, чувствуя, как слезы потекли по лицу. – Ну пожалуйста…
Она пыталась закрыть рану, щупала ее, но кровь не останавливалась. Осознав тщетность своих усилий, Женя приподняла Гугу за плечи. Тот, еще дышавший, но едва видевший что-то перед собой, посмотрел на нее затуманенным взглядом, затем поднял слабую руку и провел окровавленными пальцами по ее гарибальдийке, затем по лбу, будто хотел перекрестить. Губы его, смоченные кровью, приоткрылись, черные глаза погасли. Рука упала Жене на колени. Не смея выдохнуть, чтобы не сдуть последнюю каплю его жизни, девушка схватила Гугу за запястье. Пульса не было.
– Нет, нет, не ты не можешь, – зашептала она, прижимая ослабевшее тело товарища к себе. – Гугочка…
Его лицо, побелевшее, безусое, стало чужим. Его огонь погас, навсегда. Женя смотрела на белый труп и не узнавала Гуги. Ей казалось, что он просто сбежал, что он теперь на баррикадах у Зимнего дворца идет на штурм. Он не мог, не мог так просто умереть…
Тяжелый удар врезался в дверь, затем еще один, и Женя очнулась. Обернувшись, она увидела, что шкаф немного сдвинулся – совсем скоро жандармы могли ворваться в комнату. Вихрь ярости закрутился внутри девушки еще сильнее. Опустив бережно Гугу на пол, она подняла из лужи кровь револьвер, задвинула обратно шкаф и выбежала в среднюю комнату. Заперев дверь, она задвинула ее комодом, затем пробежала дальше и проделала все то же самое. Злость внутри так и подмывала ее остаться, всадить пару пуль в тела жандармов, но она понимала, что мало смыслит в такой обороне, а поэтому сдерживала себя. Как говорил Гуга, на баррикады надо лезть не ногами, а головой.
Завалив мебелью дверь в комнате, откуда она сбежала, Женя обернулась. Толстого не было. У печи, на конце кровавого следа, сидела, сжимая плечо, Сара и закидывала в печь газеты.
– Гори-гори ясно, чтобы не погасло, – сдавленно напевала она. Услышав шаги Жени, она прервалась, и взглянула на нее, всю в крови. Поначалу лицо ее исказилось ужасом, и девушке показалось, что она вот-вот встанет и бросится к ней, но тут Сара увидела в руке ее револьвер. Взгляд ее затуманился, и она посмотрела на Женю с мольбой, но та лишь сказала – слишком грубо:
– Его нет.
Сара прикусила губу и глубоко вдохнула, но тут же охнула от боли. Женя упала перед ней на колени, захотела то ли обнять, то ли прижать рану, но Сара оттолкнула ее.
– Толстой пошел к Клеверу, там жандармы, – сказала она, морщась от боли. – Мы не все сожгли, помогай. Подавай то, что далеко лежит.
Женя тут же бросилась за бумагами, потом назад, потом снова. Суета помогала не думать о необратимом… Они еще были живы, жандармы еще не прорвались к ним, Клевер отстреливался, она слышала – борьба еще не была кончена…
Когда Женя передавала Саре кипу газет, в комнату ворвался Толстой и тут же захлопнул за собой дверь. Очки его сидели криво, на лице был написан ужас.
– Они на кухне? – спросила Женя.
– Клевер все! – тонким голосом воскликнул Толстой. Женя и Сара застыли.
– Схватили? – тихо спросила Женя.
– Да, но он не дался… Пулю пустил…
Сара охнула, Женя уронила на пол газеты. Она еще не успела ничего осознать, как вдруг резкий удар вышиб дверь за спиной Толстого. Придавив мужчину, она грохнулась на пол, и масса дородных тел в синих мундирах ворвалась в комнату. Женя не увидела, что случилось с Толстым, скрывшимся под черными сапогами, ведь в тот же миг один из жандармов бросился к ней. Не слыша ничего, кроме звона в ушах, Женя подняла револьвер, но выстрелить не успела – огромная туша повалила ее на пол, ударила грудью и лбом о доски, с силой скрутила за спиной руки.
Резкая боль от удара головой затмила все. Женя ощущала только нежные объятья ледяного ветра – будто она снова стояла весной у Днепра, вдыхала холодный воздух его просторов и пробовала на вкус чувство свободы, еще не до конца ей понятное. Чувство, охватывавшее ее при виде птиц, что маленькими точками парили в бесконечном бирюзовом небе…
[1] Иван Федоров – первый книгопечатник Русского государства, издавший при Иване Грозном первую русскую печатную книгу «Апостол».
[2] Франциск Скорина – белорусский первопечатник, заложивший основы печатного дела в восточнославянской культуре.
[3] Феофан Прокопович (1681-1736) – русский духовный деятель, богослов, писатель, поэт, ученый, внесший значительный вклад в развитие украинской и русской книжности.
[4] Огюст Бланки, французский революционер, и П.Н. Ткачев, русский революционер и политический мыслитель, развивали идеи перехода к более прогрессивному строю не путем народной революции, а через захват власти законспирированной политической партией. Их оппоненты часто проводили параллель между данными воззрениями и опытом якобинской диктатуры во Франции (1793-1794), в период которой прогрессивные преобразования сменились полным захватом власти якобинцами и террором против инакомыслящих.
[5] П.Л. Лавров развивал идею постепенной подготовки народа к революции путем пропаганды.
[6] Речь идет о Парижской коммуне 1871 г., демократическое устройство которой не выстояло под напором реакции, что привело к поражению революции.
[7] Лидер якобинской диктатуры во Франции.
[8] Эмсский указ – совокупность выводов Особого совещания, подписанных Александром II в 1876 году и направленных на ограничение использования украинского языка в Российской империи (запрет печати и ввоза книг, постановки театральных представлений и концертов на украинском языке и т.п.)
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!