II
23 мая 2025, 15:50Погода была непонятная. Небо заволокло сизой дымкой, на землю падал мелкими бусинками то ли дождь, то ли снег. Вокруг царила серость, деревья, уже голые, кривились во все стороны, будто пытаясь спрятать свои старушечьи кости, а за ними стоял туман цвета пригоревшего молока.
– Морозец бы, – сказала Сара.
Женя криво усмехнулась.
– Не очень-то по морозу идти, не думаешь?
– И так холодно от ветра, – отстраненно ответила Сара, смотря вдаль. – Хоть будет не так… склизко.
Одна из женщин, что стояла рядом – на вид ей можно было дать и двадцать, и пятьдесят – услышала их разговор и фыркнула:
– Барыни! Ноги отмерзнут, будете знать, как жаловаться!
– Ты-то почем знаешь? – огрызнулась Женя.
– А потому, что уж третий раз той дорогой иду! – с гордостью ответила женщина. – Муженек-то мой уже человечков семь на тот свет отправил – во как!
Женя хотела ответить, но Сара придержала ее за плечо и сама посмотрела прямым взглядом в сторону женщины. Та осеклась и отвернулась обратно к столпившимся вокруг нее спутницам. Такие женщины, как она, бывалые этапницы, что начали присоединяться к ним в Сибири, в большинстве своем понимали только язык наглости – но Сара, чей ореол мертвенного спокойствия внушал всем окружающим трепет, и над ними имела власть.
Женя старалась держаться к ней поближе. В очередном пересыльном замке к их партии присоединили местных преступников с семьями, и пока те не влились в общий поток, нужно было держать с ними ухо востро. Да и в целом – сотня человек, пусть многие из них за полгода пути и стали уже родными, всегда таила в себе неожиданности – разве можно было ожидать спокойствия от согнанных вместе, закованных в цепи, одетых в балахоны людей разных вер, разных народов, разных укладов, людей здоровых и больных чахоткой, людей светлых и озлобленных, людей, что были объединены лишь одним – дорогой в изгнание.
Женя встала на цыпочки и осмотрела колонны, построенные в стройные серые ряды хмурыми усатыми надзирателями. За бедными платками женщин и бритыми наполовину головами уголовных каторжников она увидела несколько целых мужских шевелюр – политических, а между ними родную лысину Евграфа Саныча – не Толстого, как она узнала на суде, а Левшина. Почувствовав на себе ее взгляд, он обернулся, улыбнулся ободряюще, сверкнул новеньким моноклем, что красовался рядом с наложенной на другой глаз повязкой, и, приподняв руки, приветственно позвенел кандалами. Один из конвойных тут же подбежал к нему и с грозным видом вычитал за лишний шум и нарушение построения, но Евграф Саныч смиренно кивнул без тени испуга. После отсидок в пересыльных замках, что давали передышку от изнурительного пути, у него всегда было блаженное настроение, пока дорога не прибивала его, уже немолодого, к земле. У Жени же было наоборот – тюрьма была ей глубоко противна и только путь вперед, неважно куда, рассеивал ее тоску и расчищал мысли. Когда не хватало повозок и они с Сарой шли пешком, ноги к концу перехода всегда были в мозолях и ужасно ныли, цепи от постоянного шевеления натирали запястья, но во время самого пути Женя этого не замечала. Шагая вперед, на восток, она думала: раз за разом прокручивала через мясорубку события своей жизни и пыталась откопать в месиве из крови и мяса ответы на незаданные вопросы…
Она бы очень хотела вновь увидеть жандарма, что со всей силы приложил ее головой об пол, и от души его поблагодарить. Теперь, после месяцев дум, Женя понимала, что окунись она в них сразу, боль разорвала бы ее в первые же дни. Но, к ее счастью, еще две недели она приходила в себя в тюремном лазарете, постепенно выбираясь из темноты, и мрачные воспоминания стучались в голову робко, по очереди, сообщая соболезнующе одну дурную весть за другой.
Много времени у нее ушло, чтобы осознать ужас случившегося – особенно, смерть Клевера и Гуги. В первые дни, когда Женя бредила, она слышала их голоса, и то, что случилось наяву, казалось ей дурным сном. Много времени ушло у доктора, что проводил психическое освидетельствование, чтобы убедить ее в обратном. Именно в тот день, когда она все же приняла суровую правду и несколько часов ревела затем, царапая лицо, сминая рыжие пряди, он был ближе всего к тому, что признать ее невменяемой. Но на следующее утро Женя уже была мертвенно спокойна. Признание двух роковых смертей привело в порядок и все остальное. После пары унизительных допросов доктор все же признал ее здоровой, и так Женя оказалась в тюрьме.
И тут несчастье помогло ей во второй раз. Если бы Жене пришлось хоть день просидеть одной в камере, не видя людей, она сошла бы с ума. Стоило ей хоть на миг остаться в тишине, как тяжелые образы вставали перед глазами, а запах крови ударял в ноздри. Но ее почти не оставляли в покое. Допросы были нескончаемы, поток прокуроров, жандармов, следователей одолевал ее каждый день. Она почти не запоминала, о чем ее спрашивали. Просто знала, что должна отнекиваться. Не ради себя, а ради товарищей, ради связных, ради всех, кто помогал в распространении их материалов, а теперь оказался под ударом. Чтобы не думать о тяжелом, она пыталась вычленить из вопросов следователей какие-то скрытые смыслы, иногда врала им, чтобы потянуть время, иногда притворялась, будто вспоминает что-то, хотя совсем не желала ничего рассказывать. А по ночам, когда она оставалась в одиночестве в холодной тесной камере в полной темноте, отвлекалась тем, что давила вслепую клопов, ползавших по ее постели. Колючее одеяло, холод, сырость, жесткие прутья лежанки – все это даже нравилось ей, ведь не давало сосредоточиться на плохом. Даже к запаху параши она относилась с теплотой – он застилал железный запах крови.
То ли в борьбе с собственной головой время пролетало незаметно, то ли следствие провели в несколько недель, но Женя еще не до конца очнулась, как оказалась на скамье подсудимых. Тот день стал самым счастливым из всех, что шли после обороны типографии, ведь именно тогда она узнала ответ на вопрос, что мучил ее более всего – Сара была жива. С перевязанным плечом, бледная, исхудавшая, она выглядела еще более внушительно, чем обычно. На ее фоне Толстой, он же Евграф Саныч, казался совсем помятым. Он был весь в ссадинах, в больших лиловых синяках, а главное, через его лицо теперь был протянут длинный бинт, что закрывал глазницу. Как оказалось, когда жандармы ворвались в комнату, она придавили Толстого дверью и прошлись по нему сверху. Мало того, что они перемяли немолодому мужчине все кости и наставили синяков, так еще одно из стекол очков лопнуло и прорезало ему глаз. Теперь на его месте была наложена повязка, а привычные очки Толстой заменил на монокль, которым всячески важничал – вот только за его наигранным манерничаньем, как и за спокойствием Сары, проскальзывали порой хмурые гримасы боли.
Но даже такими, живыми, пусть и потрепанными, Женя была счастлива снова их увидеть. Пока не началось заседание, она ждала с замиранием сердца Клевера, но Клевер не явился. А о другом она и вовсе запретила себе думать. Слишком невыносимо было тешить себя надеждой…
Из первого судебного заседания Женя вынесла две вещи. Первая – всех собак хотели повесить на них. Гуга и Клевер оказали вооруженное сопротивление – это была бы однозначная казнь, но они и так уже пали на поле боя, а выместить злобу власти хотелось. Поэтому вся мстительная энергия, что воплотилась в гордой фигуре прокурора, обрушилась на Женю, Толстого, Сару и ранее арестованных связных, что проходили по тому же процессу – никто из них не причинял вреда жандармам, но каждый сопротивлялся аресту, и уже это вызывало у суда возмущение. И все подсудимые были согласны с тем, что наибольшая опасность угрожала Жене.
– Ты целилась в жандарма, – качала головой Сара. – Это очень дурно, очень…
Толстой вторил ее опасениям, но Женя поначалу лишь раздраженно отмахивалась. Чувство, что она сделала недостаточно, невыплеснутая озлобленность на тех, кто посмел поднять руку ее товарищей, грызли ее изнутри, и она и подумать не могла, что кому-то степень ее участия в деле может показаться серьезной. Но уже за первый час заседания она поняла, как сильно ошиблась. Гуга и Клевер, что сделали всю работу, были мертвы, а дальше по степени виновности шла она, посмевшая поднять револьвер в сторону слуги царя. Она сама уже не помнила, зачем это сделала, и почти полностью была уверена, что не смогла бы выстрелить, но когда целая коллегия седых бакенбардов решила окрестить ее главной атаманшей, что желала изрешетить всю жандармскую команду, Женя даже почувствовала больную радость – может хоть выдуманный ее образ немного застращает врагов, раз уж на деле она ничего не сумела предпринять. Адвокат ее, весьма толковый молодой человек, от такого ее настроя пришел в ужас, товарищи тоже, но сама девушка не испугалась. Внутреннее смирение вдруг поднялось в ее груди – она смотрела на судебную машину, смотрела на людей, против которого направляла острие партийного слова и понимала, что в происходящем была военная справедливость. Их милосердие стало бы для нее большим унижением, было бы сродни неуважения к врагу.
Слова приговора еще не прозвучали, первое заседание окончилось ничем, но Женя уже видела перед собою петлю. Второй вещью, которую она вынесла с заседания, было зудящее в груди желание сделать в последние дни жизни как можно больше полезного. Кем она была до ареста? Работницей типографии? Этого было мало, ужасно мало. Хотелось успеть сделать больше, прежде чем погибнуть, и Женя даже знала, чем могла быть полезна.
До заседания она думала, что полиция нашла их по доносу соседей или какого-нибудь предателя. Но слушая несколько часов подряд рассказы чинов о том, как они постепенно раскручивали сеть распространения нелегальной печати, Женя прониклась даже уважением к своим врагам. Те и правда действовали обдуманно, тянули осторожно сначала за одну ниточку, затем за другую. Женя была уверена, что в центре партии работали знающие люди, что понимали принципы работы полиции, но все же решила донести до них все сведения, что могла. Через надзирателей, простых мужиков, что не прочь были подзаработать лишнюю копейку, она передавала надежным знакомым Гуги записки с шифрованным описанием процесса. У “Народной воли” была не одна типография, и она думала, что может хоть так, на крови своей, поспособствует выживанию остальных.
Разговаривать с товарищами на воле крошечными клочками бумаги Жене было приятно, хорошо было получать с воли советы, добрые пожелания. Вот только одно ей не нравилось – некоторые знакомые ее прямо в записках намекали на возможность организации побега, и на ее кандидатуре в силу большей опасности казни настаивали особо. Сара, с которой Женя перестукивалась через стенку камеры, была с ними согласна. Но сама девушка была против. Гуга бы не поддержал бы ее, но его мертвое лицо вставало перед ее глазами каждый раз, как она задумывалась о побеге. Он означал бы новые жертвы среди товарищей, новую кровь, а этого не хотелось. Да и какое-то чувство несправедливости поднималось в груди, когда она думала об этом.
– Точно решила? – спросила Сара в начале второго процесса, пока немногочисленная публика рассаживалась по местам.
– Да, – кивнула Женя. – Дуэлянту, что промахнулся, не пристало бежать с места дуэли.
В голове ее тогда вспыхнул какой-то французский роман, читанный в глубоком детстве. Она вспомнила отца Луку, вспомнила церковь на берегу Днепра, вспомнила первые ее книги, и, смотря на судебную коллегию, что рассаживалась за столом под портретом императора, с грустью поняла, что никогда уже не увидит родных краев…
Заседание снова тянулось медленно, но Женя, что старалась запомнить как можно больше деталей, не замечала хода времени. Только тогда, когда пришел час прокурору и адвокатам зачитывать свои речи, она заскучала. Но лишь до той минуты, пока речь не зашла о Саре.
Между первым и вторым заседаниями суду пришла светлая мысль, видимо, внушенная жандармами, участвовавшими в штурме – что Сара, якобы, стреляла по ним из окон. Абсурд этого обвинения признал даже председатель суда, но прокурор вцепился в него железной хваткой, и так Сара попала под основной удар. И только тогда Женя начала нервничать, а когда ей дали последнее защитное слово, употребила половину его на то, чтобы оправдать подругу, что все то время смотрела на нее со смесью любопытства и материнской нежности. Остальную часть речи Женя отвела на емкое изложение своих принципов. Растекаться мыслью по древу не стала – знала, что ее начнут перебивать, да и уверена была в том, что только лаконичное слово способно будет просочиться в прессу сквозь двери закрытого процесса и тронуть чье-то сердце.
Тем более что с длинной речью готовилась выступать Сара. Ее железное спокойствие, ее стать, ее взгляд орлицы и низкий голос с хрипотцой – все это производило на суд лучшее впечатление, чем образ Жени – маленькой с тонким голосом. Да и идейно подкована Сара была лучше. Программные положения партии выливались в ее речь гармонично, объединялись в цельную картину мировоззрения современного революционера, звучали громко и убедительно, несмотря на все перебивания ее со стороны судей. Но, как и Женя, как и никто из других товарищей, она не оправдывалась, а лишь ждала ответного выстрела.
– Они не могут приговорить к казни женщину, – бормотал Толстой, когда суд удалился для вынесения приговора. – Двоих тем более! Это не в их порядке…
Сара отвечала ему с улыбкой:
– Все когда-то случается впервые. Иначе мир не двигался бы с мертвой точки.
На обоих заседаниях на плечах ее горел расшитый под хохлому платок. В минуты, когда речь шла о Гуге, Женя посматривала на нее, и, хотя на лице Сары почти ничего не менялось, она замечала небольшие кривые морщинки, что темнели на ее гладкой коже. Как выброшенные на берег водоросли после шторма, что сохли у стоп умиротворенной водной глади, они напоминали об ушедшей буре, пусть теперь Сара и была спокойна и пряма, как могильная плита. О Гуге они не говорили, но Женя чувствовала, что его смерть нависает тенью над ними обеими…
Когда председатель с голубой лентой на груди поднялся на фоне портрета царя, чтобы зачитать приговор, все были спокойны. Женя сжимала ладони, чувствовала их тепло и, пусть обида загубленной юности и поднималась в ее груди, понимала – она своей короткой жизнью распорядилась верно, а теперь можно было и на покой.
И тут на весь зал прогремели слова:
– …За антиправительственную деятельность и вооруженное сопротивление аресту Сара Аароновна Рошаль и Евгения Андреевна Григорович приговариваются к смертной казни через повешенье!..
После заседания Толстому и связным пришлось через адвокатов выяснять, к чему приговорили их самих, ведь они, не дослушав председателя, подняли такой шум, что перекричали его. Сара же без слов взглянула на Женю мягкими темными глазами, а Женя посмотрела на нее и также молча положила голову на ее острое бархатное плечо. Все сложилось худо, но иначе, казалось, и быть не могло.
После вынесения приговора Женю увели в другую камеру, заставили переодеться в жесткую робу. Время казни никто не сказал, и несколько дней она ждала, что вот-вот ее заберут на эшафот. Выдернув из одеяла нитку, она завязала ее на пальце, сделав петельку на нижнем конце, и часами сидела, смотря на нее. Раньше она отругала бы себя за подобную растрату времени на лирику, но теперь, когда она была лишена книг, переписок и даже допросов, ей только и оставалось, что знакомиться потихоньку со смертью.
Лишь одно событие нарушило течение ее жизни. Через неделю примерно после суда в ее камеру вошел надзиратель и с пристыженным будто бы видом передал ей письмо. Написано оно было явно писарской рукой, красиво и ровно, но от самих слов, криво, по-простому сложенных в речь, что не вязалась с выверенным почерком, Женю бросило в дрожь:
“Женечка, мой ангел. Это мать твоя. Меня не пустили к тебе, я приехала слишком поздно. Они сказали, что теперь для всех ты мертва. Я приехала, как смогла. Отца нет уже как год, знаешь ты? Деньги на дорогу мне послал отец Лука. Меня он убедил, что надо ехать. Самого его хватил удар, как он узнал о тебе. Не знаю, что теперь с ним. Но он просил, очень просил благословить тебя за него и за нас…”
Женя тяжело вздохнула и прижала бумагу к лицу. Росток любви к прошлой жизни, к родным пробился через окаменевшее сердце, но она придавила его обратно. Нет, нельзя было поддаваться. Нужно было отрезать все до конца.
С этой мыслью она села за прощальное письмо матери.
“Мама, милая моя”, – писала она, представляя иссеченное скорбью лицо матери. – “Прости за всю боль, что я причинила тебе. Не знаю, утешит ли это твое сердце, но знай – твоя дочь погибает счастливой. Я жила среди людей, которых любила и уважала, я питалась словом, в котором чувствовала правду, я боролась против тех, кто желал закрыть людям рот – запретами или скотским житьем. И мне хочется верить, что я внесла свою лепту в эту борьбу…”
На этих словах она на миг остановилась и задумалась: а ведь никогда она не видела ни одного человека, что читал бы напечатанные ею газеты, брошюры, прокламации. Подобно винтику в печатном станке, она была лишь деталью в механизме, что множил свободное слово. Но потом она вспомнила, как читала на берегу Днепра под весенним ветром Евангелие, писанное больше тысячи лет назад. Ни Матфей, ни Марк, ни Лука, ни Иоанн не видели девочку, что внимала их слову на другом конце земли и времени, их слово жило без них. Так может и то, что печатала она, без ее ведома читали и будут читать десятки людей?
Женя снова взялась за перо:
“...Ты не поймешь этого, но я многое сделала. И я готова понести наказание, потому что знаю – власть не губила б меня, если б не считала мой удар достойным страха.
Не знаю, прольешь ли ты хоть одну слезу над моею смертью после того, как похоронила столько детей. Но мне греет сердце мысль, что пока наши маленькие ангелы умирали просто так, не успев ничего оставить в этом мире, я умираю человеком, что прожил жизнь не зря. Посему оплакивай свое горе, но не печалься обо мне.
И если будет часок-другой, загляни к отцу Луке, да посиди на скамейке у церкви в нашем городе – мы с отцом ее любили.
Целую тебя горячо, Женя”.
Она отдавала письмо надзирателю с мыслью, что вот-вот старая жизнь возьмет над ней верх. Но ни через час, ни через день настроение ее не поменялось. Смирение перед лицом смерти оставалось прежним. И когда одним утром в комнату ее вошла команда жандармов, она поднялась уверенно, с наслаждением ощущая, как ее колючая роба впивается в ее еще живое тело. Руки заковали в кандалы, слишком тяжелые для тощих запястий, сверху накинули какой-то балахон. Все это время она заглядывала в глаза жандармов, показывая всеми силами свое бесстрашие, пока главный среди них, что все время наблюдал за ней с ухмылкой, не сказал:
– Чего храбришься-то, бельчонок? Не на эшафот же ведут.
Женя взглянула на него сердито, думая, что это была глупая шутка. Но жандарм и не думал смеяться, продолжая смотреть на нее с праздным любопытством. И только когда он протянул Жене бумаги, она все поняла.
Царь заменил казнь бессрочной каторгой. И дорога ее ждала теперь не до лобного места, а далеко-далеко на восток…
Минуло уже полгода пути, а Женя все еще не могла примириться с этим. Неделю она была мертва, неделю она покоилась с миром, зная, что достойна была вражеской казни, а теперь… А теперь она вновь была лишь маленькой слабой девочкой – достаточно ничтожной, чтобы просто выбросить ее подальше и забыть.
Сара, тоже помилованная, тоже разозленная унижением, пыталась ее успокоить. Евграф Саныч, что отделялся от мужской части партии на время отдыха, так и вовсе прыгал вокруг них обеих совершенно счастливый. Но Женя замкнулась – ей надо было очень серьезно подумать.
Первый отрезок этапа она была погружена в себя и в дорогу. На поезде ли ее везли до Нижнего, на барже ли до Перми, ударял ли майский мороз или мучила всех в вагоне первая летняя духота, – на все это, как и на каждую версту пути, она смотрела будто с отдаления, как исследовательница, а не подопытная. Ну вот была дорога, вот тряслись в одном отделении уголовные, в соседнем – политические. Последним было лучше. Их было всего человек пятнадцать, из них почти все мужчины, из женщин было две ссыльные да Сара с Женей – каторжанки. Среди других их с Евграфом Санычем и остальными каторжниками выделяли наручные цепи. От тряски они звенели на руках, и таскать их с собой было не больно удобно, но, так как в поезде и на баржах они мало двигались, в основном сидели на нарах, слишком сильно кандалы никого не отягощали. Было в самой их идее, конечно, что-то унизительное, но Жене это даже нравилось – приятно было думать, что власть если не веревки, то хоть железа на нее не пожалела. Были, конечно, и иные мнения. Мужчины из каторжников рассуждали о том, что нельзя навешивать цепи на свободного человека. Сара и вовсе, по полулегендарным рассказам, при надевании кандалов устроила надзирателям такую моральную выволочку, что двое из них в тот же день ушли со службы. Женя общего возмущения не разделяла, но слушать споры товарищей ей нравилось. Хотя больше она, конечно, загоралась, когда те передавали ей вести со всей страны о состоянии революционных дел. А вести были самые воодушевляющие: ничего не было приятнее, чем слушать под звяканье кандалов и стук колес, ловя лицом проникающие в тюремный вагон капли дождя, рассказы о том, как все дальше и дальше в России поднимали голову рабочие кружки, студенты и, конечно, “Народная воля”, что, казалось, все больше сил сплачивала вокруг себя. Одно печалило – хотелось быть там, а не мчать на другой конец земли.
Но никто не жаловался. Однообразие тюремной жизни, скудная еда, отсутствие движения – все это можно было стерпеть, особенно, когда под боком был пример жизни по-настоящему ужасающий. Политических ссыльных держали отдельно – они сами устраивали свой быт, старались поддерживать чистоту и порядок, да и жили одни, без семей. А вот в отделениях уголовных царил ад. Что в поезде, что на баржах, они всегда забиты до отказа мужчинами, женщинами и детьми, а оттого за пару дней их захватывало зловоние, что было порождено грязью, испражнениями и потом. В таком котле плодились болезни – уже по прибытии в Нижний стало ясно, что полсотни этапников и их жен тяжело больны и не могут продолжать путь, столько же срезалось в Перми, а затем и на каждой следующей крупной пересадке, будто бы этапники платили налог кровью каждому городу, что проходили на своем пути. По дороге люди тоже гибли, но то были, в основном, несчастные дети.
Политических от уголовных всячески пытались оградить, но ничего не выходило – у всех товарищей Жени и у нее самой сердца кровью обливались при виде человеческих мучений. Те из них, кто имел врачебное образование, как могли пытались внушить братьям по несчастью понятия о чистоте, но это было сродни попытке прочистить дымоход спичкой, и тогда они решили хотя бы побороться с последствиями – стали лечить больных, помогать женщинам разрешаться от родов. Остальные, включая Женю, старались помогать по мере сил – только Сару с ранением и Толстого с пробитым глазом к ним не пускали, чтобы они подхватили какой-нибудь заразы. Конвойные на эту помощь смотрели сквозь пальцы – им самим выгодно было внести хоть немного порядка и человечности в хлевное существование перегоняемого ими скота. Пользуясь таким даром, политические даже задумали было начать вести агитацию, но быстро поняли, что в такой грязи и давке, производимых сотнями человеческих тел, теснившимися в маленьких вагонах и каютах, негде было протиснуться лишней мысли. А вот простые житейские разговоры, а лучше молчаливая помощь, и правда помогали. И так угрюмые люди, что поначалу морщились от вида “ученых”, начали к ним тянуться.
– Вот так весна и наступает, – говорил один врач, ухаживая посреди набитой каюты за синим ребенком, что родился на барже между Нижним и Пермью. – Тут лед хрустнет, там – вот и вскрылась река…
– Это точно, – отвечала ему Женя, гладя по голове разродившуюся мать, молодую старуху. – Вот я “хождение в народ” прогуляла, а тут наверстываю…
– Да наверстать ты уже успела, – усмехнулся Евграф Саныч, высовываясь из соседнего вагона. Женя поняла его каламбур, но когда взгляды их встретились, оба погрустнели. Такие шутки любил Клевер.
Будь он здесь, Женя знала, он, уверенный в своей удаче, уже замыслил бы побег. Подобные ему среди политических были: убежденные в том, что революционер должен выжать свой ресурс до капли, по вечерам на дальней койке они планировали, как будут сбегать. Хотели и из поезда на ходу выпрыгивать, и нырять с баржи, и восстание поднимать среди уголовных, но все это казалось неосуществимым. Большая же часть политических отринула такую идею сразу и даже не столько из-за невыполнимости ее, сколько из-за личных соображений.
– Мы попали в плен к врагу и должны вынести его с честью, – говорила Сара. – Побег для определенной цели, при хорошей возможности – это еще приемлемо. Но бежать просто так, чтобы вас схватили на следующем повороте, а то и вовсе убили – это глупость. Тем более что это поставит под удар всех из нашей партии. Нужно уметь проигрывать с достоинством.
С ней спорили, яростно спорили. Женя у каждой из сторон видела свою правду и не вставала ни на чью сторону. Но как-то ночью, когда баржа подплывала к одному из Сибирских городов, она сползла со своей лежанки и подсела к Саре. Та обняла ее под свой платок, и когда Женя прижалась в ее груди, свернувшись калачиком, заговорила шепотом:
– Знаешь, я бы хотела что-то еще сделать, но что, не знаю. Я же только и сидела в типографии, я работы не знаю, конспирации тоже. Кружки не вела, не агитировала никого, партию не строила. Я бы так хотела еще работать, я так ничтожно мало сделала, но теперь же это невозможно…
Снаружи раздавались удары волн о борт баржи. Сара убрала в сторону цепь кандалов и погладила Женю по голове.
– Не печалься об этом. У нас есть, кому работать, а мы пока отдохнем. И Женя, я прошу тебя, не пытайся бежать… Ты права: все, что тебя ждет, это неизвестность…
– А Гуга бы все равно сбежал.
Женя ощутила, как Сара вздрогнула всем телом.
– Поэтому он мертв, а мы живы, – прошептала она. Женя подняла голову и посмотрела в ее лицо, сиявшее в темноте белизной, будто луна. – И мы должны быть готовы к тому дню, когда мы и правда сможем сбросить оковы, а не просто бесславно умереть.
В груди поднялась волна злости. Женя толкнула Сару в плечо и отсела на край койки.
– Он бы не позволил себя остановить, – зло ответила она.
– Но на коленях бы умолял остановить тебя.
Женя почувствовала, как холод пробирает ее до костей, но прежнее настроение не покинуло ее. Все, что происходило вокруг, казалось ей слишком легким – хотелось испытать себя, хотелось подвига, хотелось страдания за народ, за идею. Но разумом она понимала, что в этом не было пока ровно никакого смысла – в ней самой в масштабе целого движения революционеров не было смысла, нельзя было тратить силы на ее побег.
В этой дилемме Женя провела еще пару месяцев пути, но именно в то время и совершился поворот в ее сознании, а отправной точкой его стал конец транспортного пути. Пока был поезд, пока была баржа – была Россия. А теперь, когда кончились реки, кончились переправы, Женя поняла вдруг, что перед ней раскинулась Сибирь.
Начался пеший этап. Если раньше за мелькающими деревьями и волнами рек ссыльные почти не замечали пути, погружаясь во внутренний быт, то теперь каждую версту они чувствовали своими ногами. Женщин обычно рассаживали в телеги, но Женя часто уступала свое место больным и шли пешком вместе с мужчинами. Поначалу было очень тяжело – тело, отвыкшее от движения после месяцев, проведенных взаперти, не хотело двигаться, – но через пару недель Женя привыкла и даже полюбила дорогу – та всяко лучше была набитых пересыльных тюрем. Но вот что пугало ее неизменно, так это осознание того, как далеко шла их партия. Время тянулось, тянулась дорога, пешком ли Женя шла, трясло ли ее на повозке, шел ли снег, капал дождь или пекло жарко солнце, одно оставалось неизменным – они двигались все дальше и дальше на восток.
А за их спиной превращалась в точку Россия. Политические ничего не знали о том, чем жила страна без них. В городах какие-то новости долетали до них от сочувствующих лиц, но разобрать среди них правду и домыслы было невозможно. Особенно тяжелой была весна 1881 года. Три месяца Женя и товарищи ее ломали голову – правда ли был убит царь и к чему это привело. Одни их знакомые утверждали, что в Петербурге революция, другие говорили о массовых казнях, третьи о том – что убийство вовсе было фикцией и пропагандой. Настроения в группе политических менялись каждый день – сегодня все были уверены, что скоро до Сибири докатится рев революции и всех освободят, завтра боялись, что всех их вот-вот перестреляют как пособников первомартовцев, а на третий день были в апатии, вызванной крушением надежд. Только к середине лета они поняли отчетливо, что революции пока не ожидалось, и, хотя на словах все бодрились, горечь от поражения родной партии терзала всех.
И вот именно тогда в груди Жени набухло смирение. Гром цареубийства, взорвавшегося за тысячи верст от них, затерялся среди вершин Уральских гор, могучих сосен и полноводных рек; голоса товарищей, народа так тем более не могли донестись до ссыльных их товарищей. Слово, так ценимое Женей, проиграло расстояниям и глухоте сибирских далей, и в полной тишине дорожного тракта, что нарушалась лишь скрипом телег, глухими шагами партии да разговорами на привалах, девушка поняла, в чем на самом деле был ужас ее наказания. Ни каторжный труд, ни дорога, ни скудная пища, ни произвол охраны не могли напугать революционера. Революционера пугало молчание – самая тяжелая цепь, единственная, что могла повязать крылья свободы.
Путь партии до Иркутска занял полтора года, еще пару месяцев пришлось просидеть в пересыльном замке перед отправкой на каторгу. За эти месяцы Женя и убедилась окончательно в полной своей беспомощности. Мысль о побеге еще горела где-то внутри, но, пообщавшись редкими письмами с теми местными, кто сочувствовал им, она поняла, что сведения о жизни России, получаемые ею, были отрывочны и часто неверны. Не зная ничего ни о месте, где она находилась, ни о том, что творилось в стране, бежать было бы эгоистично и бессмысленно. И, переправляясь на барже через Байкал, что казался ей океаном, разделявшем ее родину и чужие земли, Женя признала свой плен и приказала себе вынести его с честью.
Тем более что враг у нее был достойный.
– Почему Кара? – спросил Евграф Саныч у одного из конвойных, когда маленькая речка, черная и извилистая, как гадюка, впервые показалась перед ними и неприветливо зашипела порогами.
– А бог его знает, – безразлично отозвался конвойный. – Вроде как поместному это значит “черная” или “глухая” – места тут такие. Кроме тюрем и юрт – ни черта не найдете, тайга, сплошная тайга…
С этими словами он многозначительно оглядел своих поднадзорных: мол, если бежать вздумаете, помрете. Женя поежилась. Раньше это название, Кара, что от реки перешло к расположенным на ней каторжным тюрьмам, даже забавляло ее – нельзя было найти лучше обозначения для места, куда ссылали крамольников. Но в истинном значении его ей вдруг померещилось мрачное пророчество глухой могилы…
В конце апреля 1882 года они прибыли на место – после двух лет пути, проволочек в тюрьмах, переходов, это казалось невозможным. Но это чувство было быстро вытеснено новой трагедией – разделением партии. Женщины прощались с мужчинами со слезами на глазах – за два года пути каждого из них они могли назвать семьей. При прощании Сара зацеловала их с несвойственной ей горячностью. У Жени тоже слезы стояли в глазах, но она сдерживалась до последнего, пока перед ней не возникла родная лысина и сияющий за стеклом пенсне добрый глаз. Обнимая Евграфа Саныча, истощавшего в пути, она и разревелась. Толстой расплакался вслед за ней. Что они говорили друг другу на прощание, Женя уже не помнила – кажется, обсуждали, как можно будет передавать письма. Мужская тюрьма находилась за несколько верст от женской и вроде как через родственников каторжан передачки были возможны, но пока в механизмах их никто не разбирался, и Женя настраивалась морально на то, что видит своего товарища в последний раз…
Погода к унынию не располагала. Наступала весна, в лесу постепенно все больше становилось проталин, кое-где появлялась лиловая дымка первых цветов и зелень травы. Морозы тоже ударяли, но они даже бодрили, да и идти по подмерзшей земле под холодным солнцем было легче, чем по грязи и распутице. В один из таких дней женщины в сопровождении конвоя, вдвоем, уже без уголовных и без мужчин, добрались до своей тюрьмы. Под солнечными лучами в ореоле зеленой дымки, блестящего снега и льда, высокий забор и большое деревянное здание с настеленной крышей, что ютились в окружении исполинского леса, показались не такими уж и страшными.
– Переживем? – спросила Женя.
– Переживем, – кивнула Сара, кутаясь в платок.
После недолгой маяты с бумагами, конвойные передали их в руки надзирателей, а те, вычитав в грубом тоне все правила местной жизни, отвели Сару и Женю из здания управления в дом, где жили заключенные.
Женя ожидала увидеть нечто похожее на тюремные замки, коих по дороге она сменила десятки – грязное, скученное место. Но когда она прошла в дом, ее взору предстала длинная чистая комната с отделенными друг от друга занавесками нарами, печью и даже парой хороших столов, вокруг которых были расставлены чурочки с настеленными поверх салфетками. Эти салфетки, аккуратно сплетенные, так впечатлили Женю, что женщина, первой к ней подошедшая, заметила ее удивление и сказала ей с гордостью:
– Работа нашей маленькой артели. Все новоприбывшие удивляются.
На салфетках удивления не кончились. Стоило Жене и Саре перешагнуть порог, как их тут же увлек за собой водоворот объятий и приветствий, рукопожатий. Сара знала нескольких женщин из местных каторжанок, Женя же не знала никого, но и ее приняли так радушно, будто она была каждой из женщин родной сестрой. Встреча эта была такой наивной и сказочной, что девушке невольно вспомнилась Ася, и от воспоминаний о Киеве защипало глаза. Рассмотрев что-то свое в ее настроении, та женщина, что первой вышла навстречу новоприбывшим, обняла Женю крепко и сказала:
– Держись, огонь не плачет.
Как узнала Женя позже, обедая за общим столом, звали женщину Анной и была она здесь негласным лидером. На первый взгляд, причина не была очевидна. Подобно Жене, Анна была невысокой и худой, имела бледные волосы и бесцветные глаза. Но в тени смуглой кожи, когда она говорила, очень ярко белели кривоватые зубы, что придавали ее улыбке и очарования, и силы, и пленительной хищности – и эта деталь, казалось, более всего передавала ее железный, властный характер, за который ее звали порой в шутку Анной Оскал. То было, конечно, не партийное прозвище – давать их по внешним приметам было бы ужасной глупостью – но в тесном кругу обитательниц тюрьмы его очень любили.
Помимо Сары и Жени, женщин в тюрьме было восемь – у Анны ушла всего пара минут чтобы быстро в шутливой форме представить всех. Затем была очередь Сары и Жени. Те, утомленные дорогой никак не могли поймать общего настроения, но Анна, тонкими подколами, постепенно разгоняла их печали. Даже когда женщины, истосковавшиеся по свободе и политической борьбе, начали расспрашивать их о том, как обстояли дела в России, волей веселости, что царила за столом, разговор превращался в перебрасывание остроумными репликами и шутками.
– Как же у вас тут весело, – с недоумением заметила Сара.
– Без смеха с ума сойти можно, – заметила одна из женщин, накладывая в тарелки новеньких ячменную кашу с салом.
– Вот-вот, – кивнула Анна. – У нас тут настроение задорное сложилось…
– Сложилось? – усмехнулась другая женщина, пухленькая докторша Светлана. – Кто шатром правит, такое настроение и будет. Взялся бы кто другой, был бы военный лагерь или морг. Но нам повезло – у нас шапито!
Женщины расхохотались, Сара и Женя, не совсем ухватившие суть шутки, просто усмехнулись. Анна, сдержанно улыбнувшись, посмотрела на них горящими глазами и пояснила:
– Mein Schatz[1] имела в виду меня. Я в прошлом циркачка, вот такой вот номер!
Подобных открытий было немало – за общим разговором, в котором переплетались самые необыкновенные судьбы, у Жени даже голова закружилась. В доме сидели в тусклом свете свечи десять женщин в жестких шерстяных платьях и поношенных платках, но каждая из них горела по-своему и необычной красотой, и умом, и лаской. Каждая из них имела свою судьбу – кто-то был отправлен на каторгу за членство в партиях, кто-то – за организацию кружков, а кто-то – за устройство побегов или даже покушений. Та же Анна рассказывала за столом о состряпанном ею побеге товарищей из тюрьмы, что для нее самой обернулся перестрелкой с жандармами и арестом. Говорила женщина без хвастовства, но с удовлетворением человека, окутанного ореолом душевной свободы, и Женя невольно тянулась к ней, да и к другим заключенным тоже – в таком обществе хотелось жить и даже не верилось, что сосуществовать им всем придется в тюремных условиях.
– Распорядок дня такой, – начала рассказывать Анна, когда после обеда повела Сару и Женю во двор. – Встаем с рассветом, кто дежурит на кухне – готовит завтрак. Кухня вон там, – она указала на небольшой домик с двойной соломенной крышей. – Обед около часа, ужин в шесть – готовим тоже по очереди. Еда такая себе, но привыкнуть можно. Мы вас научим местным изыскам – мне кажется, я уже и из топора могу кашу приготовить! – Анна рассмеялась, обнажив острые зубки. – Раз в неделю – баня. Раньше тут мылись раз в месяц – мужчинам не нравилось с нами возиться – но потом мы вытребовали женщину в надзиратели и стали почаще туда ходить. Стирает каждая сама за себя…
– А что по работе? – спросила Сара, оглядываясь. Женю тоже волновал этот вопрос – как дочь своего поколения, каторгу она представляла по-некрасовски, с кандалами и тяжелым трудом, тем более что выслали их на рудники. Но кандалы с нее сняли по приезде (без них было даже как-то неуютно теперь), а на работу их явно гнать никто не спешил.
– Вон там мастерская, – Анна указала на еще один небольшой домик. – Мы там обычно шьем, корзинки плетем – деньги всегда нужны: на одежду, на книги, на лекарства. У нас две чахоточницы, нужно им помогать – начальство этим заниматься не будет. С мая, когда земля оттает, еще огородик засадим…
– А как же ну… каторга? – удивленно спросила Женя, рассматривая огороженное под грядки место. Анна приобняла ее за плечи и сказала с усмешкой:
– Политические в рудниках не работают – в этом нет смысла. Там и так полно уголовных – мало того, что они делают всю работу, так мы еще и подбить их на что-нибудь можем. Властям такого счастья не надо!
– И в чем же тогда суть наказания? – спросила Сара, оглядываясь вокруг, будто ответ должен был быть где-то написан. Женя промолчала – она уже поняла.
– В том, что это могила, – равнодушно ответила Анна. – Посмотрите вокруг, – она обвела рукой высокий забор вокруг небольшого пятачка, надзирателей, что стояли у ворот и ходили по периметру, и мрачные силуэты сосен, что закрывали небо. – Они давно поняли, что революционеру для жизни нужны две вещи – свобода и труд. И это очень умный капкан. Это теперь вы после дороги рады тому, что с вас сняли цепи и поселили в человеческое жилище. Но спустя пару недель без вестей снаружи, без права выйти, без работы у всех нутро начинает чесаться… И наша задача здесь не сойти с ума и выжить, сохранить закалку!
Женя взглянула на Анну внимательно – от нее не укрылся странный блеск ее глаз. Сара же ничего не заметила, она отрешенно наблюдала за надзирателями, что тоже косились на них со своих мест.
– А что по охране? – спросила она тихо. – Сильно лютуют?
– Обычно нет. Дядьки не злые, местные казаки. Бывает пошутят какую-нибудь глупость, но это стерпеть можно. Серьезнее же не обидят – им неприятности не нужны, да и знаете, – Анна наклонилась к женщинам ближе и перешла на шепот, – они нас побаиваются…
– Чего шепчетесь?! – будто почувствовав ее насмешку, крикнул один из надзирателей.
– Планируем, как бежать будем! – крикнула Анна.
– Дошутишься у меня, что высеку!
– А он может? – тихо спросила Сара, побледнев. – По закону?
Анна задумалась.
– По закону никакой каторги быть не должно – нас всех казнить следовало бы, – наконец ответила она. – А без закона, по обычаю, политических не бьют – это низость.
– Бывают случаи… – усомнилась Женя, вспомнив, как Засулич стреляла в Трепова, что приказал выпороть ее товарища.
– Редко, – отрезала Анна. – Не потому, что палачи добрые. Дело в том, что мы – борцы, и они знают, что если только пальцем кого-то тронут – пожалеют.
Голос ее стал жестким, ладони сжались в кулаки, и Женя поняла, что Анна много об этом думала. Наверное, она была права, но… Девушка взглянула на надзирателей. Их здесь уже с виду было человек пятнадцать-двадцать, они были вооружены, и чуть что посреди тайги им не составило бы труда расправиться с десятком безоружных женщин. Женя поежилась, и резкость Анны стала ей понятна – в хрупкости перемирия, что царило здесь, не хотелось сомневаться…
Уже в доме, без ушей скучающих надзирателей, Анна рассказала о том, как связывается тюрьма с внешним миром. Оказалось, что все было не так плохо. У двух женщин в городе были родственники, у многих – друзья, и через посылки и письма, что они присылали, можно было передавать и не совсем разрешенные вещи – например, книги, коих у женщин была собрана небольшая библиотека, и вести с воли.
– До этой глухомани, – поясняла Светлана, давая лекарство одной из чахоточных женщин, что к вечеру совсем расхворалась от сквозняков, – очень долго все доходит, но нас стараются держать в курсе дел. Знают, что мы зачахнем без подпитки.
– Это точно, – кивнула ее пациентка, откашливаясь в платок. – Порой лежишь и думаешь, что помирать бы пора, а потом как придет весть, что царя убили или генерала какого, и появляется надежда, что все мы однажды отсюда выйдем…
Женя, что сидела рядом с Анной, положив ей голову на плечо, вздрогнула. И тут комната будто вывернулась наружу и вдруг резко ударила девушке в голову, стала яркой и настоящей. Женя поднялась с нар и выдохнула. Только тут ее накрыло осознание, что этот дом, этот маленький пятачок на краю тайги был тем местом, где она проведет остаток дней.
– Спокойно, огонёк, – сказала Анна, щелкнув зубами. – Мы еще отсюда выберемся.
Женя взглянула на нее с надеждой, думая, что Анна говорит о грядущей революции, но та лишь смотрела на Женю испытывающим взглядом, точно пыталась разгадать внутри нее сложную загадку…
Потекли дни – долгие и размеренные, словно капли, что долго набухали на травинках, а затем мгновенно падали на землю и терялись в ней, будто их и не было. Сначала все было внове, но Женя привыкла к новому распорядку быстро – к затворничеству она была приучена в типографии, а к труду – с детства. Бытовые дела вроде шитья или плетения не отнимали у нее много сил, с готовкой вышло сложнее из-за скудности продуктов, но Анна, что встала с ней в пару на дежурство, быстро научила ее готовить из того, что было. Скучные дневные дела разбавлялись обычно разговорами. Обсуждали в основном книги, ведь о политике говорить было запрещено, за чем надзиратели, присутствовавшие при работе, внимательно следили. Благо говорили женщины на своем, остроумном языке эрудированных людей, что не был понятен простым казакам из глубинки, а поэтому через тонкие отсылки, а порой и откровенные шифры, женщины передавали запрещенные смыслы.
– Мне кажется, Адуев никак бы не мог жениться на последней своей пассии, – говорила Анна, вплетая прутья в ручку корзины. – Он если одну другую бросил, что же ради последней изменился бы?
– Ну если бы на него надавила, скажем, семья? – многозначительно возразила Сара. – Может быть, он бы и прислушался к другим мнениям…
– Вы так говорите, будто там была великая любовь, – пожала плечами Женя. – Так, фарс и пустые обещания.
– Вот только жаль, что этот фарс, который до последнего держали в секрете, теперь может сделать из нашего Адуева мученика…
Надзиратель, сидевший при входе в мастерскую, листал со скучающим видом “Обыкновенную историю” и ничего крамольного не находил ни на ее страницах, ни в обсуждении женщин. Но они, конечно, стараясь не улыбаться, обсуждали вовсе не Гончарова. Адуевым – юным мечтателем, что превратился с возрастом в разочарованного в жизни ретрограда – называли Александра Второго; его невестами – конституционные проекты, что ему подсовывали либеральные министры; особое внимание уделяли последнему, недоконституции Лорис-Меликова, что царь не успел принять, будучи убитым бомбой.
Жене эта игра в шарады нравилась – мало того, что она была связана с книгами, так и еще и позволяла скоротать время в обсуждении насущных вопросов прям под носом у охраны. Поздно вечером, конечно, без общества надзирателей, все это можно было обсудить в бараке, полушепотом, в маленьких кружках, но всем вместе говорить можно было только так. Да и занять чем-то голову во время монотонных “женских” занятий хотелось – да, то был не труд в рудниках, но все же работа муторная и без хорошей беседы отупляющая.
Если бы день состоял только лишь из нее, Женя с ума бы сошла. Но к счастью, в политические каторжные тюрьмы нельзя было попасть, не имея должной фантазии. И она была у всех, а особенно, у Анны.
В первый же день она разбудила Женю и Сару ни свет ни заря и потащила вслед за остальными во двор. Оказалось, что каждое утро Анна проводила для всех зарядку. Тренироваться в юбке на холоде сначала показалось Жене безумием, но уже после первой пробежки вокруг забора она поняла, как здорово движение разгоняло кровь, и упражнения доделала с удовольствием. Мышцы ее, как оказалось, были совсем не в лучшей форме, но, в отличие от Сары, которой не по характеру было прыгать и бегать, трудности Женю не напугали. Напротив, она упрямо пристала к Анне с расспросами и просьбами что-нибудь еще ей показать. Та, как бывшая циркачка, оказалась мастером на всевозможные трюки. В платье и раздолбанных ботинках, на промерзлой неровной земле она смогла крутануть колесо и сальто, а затем поклонилась шутливо под общие аплодисменты. Женя, что увлекалась невольно ее задором, захлопала громче всех, подбежала к Анне, но успела заметить краем глаза, как нахмурилась Сара.
– У тебя снова болит рана? – обеспокоенно спросила девушка.
Сара покачала головой. В ее взгляде читалось подозрение.
– Просто не понимаю, к чему это.
Анна шагнула к ней.
– Революционер должен быть крепким, – твердо сказала она. – Невозможно угадать, когда мы окажемся на свободе, но в тот счастливый миг мы должны быть в лучшей форме, нельзя позволить каторге превратить нас падаль. Наши товарищи сидят и в худших условиях – видели когда-нибудь одиночки Алексеевского равелина? Грязные темные каморки, из которых не выпускают на волю, а выносят… Но даже там люди умудряются нахаживать из угла в угол по несколько верст в день, приседать, отжиматься. Жизнь – это движение, это сила. Можно сколько угодно рассуждать, что наша мощь в чистом сердце или в светлой голове. Но только вот это… – она напрягла под кофтой мышцу, – и вот это, – она похлопала по ногам, – поможет тебе перелезть через этот чертов забор и убежать за тысячу…
– Нейман! – раздался оглушительный крик. Женя резко обернулась. Один из надзирателей двинулся к ним с перекошенным от возмущения лицом. – У тебя от кувырков мозги в желудок провалились?! Какой забор?! Ты мне тут еще царя убить надумай, совсем уже!
– Я рассуждала гипотетически…
Надзиратель последнего слова не понял.
– Одиночка! – скомандовал он. – Будешь там отжиматься.
Хотя следующие два дня Анна провела запертой в отдельной каморке, Женя, вдохновленная ее примером, занималась сама. На невероятное освобождение она не надеялась, но чувствовать движение в своем слабеньком теле ей нравилось. Сара в это время сидела рядом с ней на скамейке и вязала чулки. Порой она бросала что-то невразумительное про Анну. Женя старалась не обращать на это внимания, пока вдруг в голову ее не пришло озарение:
– Ты что, ревнуешь?
Сара вскинула голову и покраснела до ушей.
– Я понимаю, почему Анна тебе нравится, – сказала она обиженно. – Но ее самоуверенность явно до добра никого не доведет…
– Самоуверенность? О чем ты? Она просто сильная, просто не хочет сдаваться…
– Мой отец, когда играл на бирже, любил говорить, что нежелание признать поражение всегда выходит боком. – Сара сложила спицы, поднялась и направилась к дому. – А советы старых евреев может и приземленны, но помогают выжить.
Женя в те дни часто вспоминала Гугу – точно так же, как Сара охладела тогда к нему, теперь она отдалилась от Жени. Было грустно, отвлечься помогали только упражнения, да дежурство, дел по которому у девушки, отказавшейся от помощи пока не вернется Анна, было невпроворот. В один из вечеров она до темноты провозилась за уборкой на кухне. И когда она домывала в полудреме посуду, за ее спиной скрипнула дверь.
– Одинокий воин несет службу, – сказала Анна. Взяв в руки поварешку, она коснулась ею поочередно Жениных плеч, будто посвящая ее в рыцари, а затем звонко рассмеялась. Женя, очнувшись, обняла ее крепко, утонув в запахе сырости, что исходил от пепельных волос.
– Да чего ты так трясешься? – бодро спросила Анна, откусывая завалявшийся в горшке кусок сала. – Всего три дня меня не было. Наша одиночка, это почти моя личная комната – я там самый частый гость.
– Зачем нарываешься?
Анна пожала плечами.
– Сам собой выходит, – она упала на стул рядом с Женей и посмотрела прямо в ее лицо. – Мой отец был дрессировщиком. Он всегда говорил, что сколько не бей зверя, сколько не держи его в клетке, он навсегда останется диким, если однажды вдыхал воздух свободы…
– Если б это было так, твой отец был бы безработным.
– Если б это было не так, его не разорвал бы на клочки лев.
Женя аж тарелку выронила от ужаса и вылупила глаза. Анна продолжала невозмутимо на нее смотреть.
– Это правда?
– Ага. Ничего, он был бы доволен, хорошее вышло шоу. Отец всегда говорил, что каждый немец должен помереть весело, ведь живут они слишком скучно. Наверное, поэтому он женился на русской женщине – львов ему было мало…
Женя нервно усмехнулась.
– Так вот в кого ты какая.
– Какая? – Анна лукаво прищурилась и подалась вперед. Женя, не отпуская взгляда серых глаз, задумалась.
– Рисковая.
Анна сощурила глаза еще сильнее и сжала мокрую руку Жени.
– И почему ты так подумала? – шепотом спросила она.
– Ты тренируешься, строишь всех, вечно шутишь с надзирателями, чтобы они принимали тебя за пустомелю. У твоей кровати по вечерам ты вечно о чем-то шушукаешься с другими. – Женя заметила это еще давно, а теперь приложила этот кусочек мозаики к остальным. – Да чтобы мне провалиться, если ты не готовишь…
– Чшш!
Анна стремительно поднялась, будто взвившаяся гибкая змейка, и прижала палец к губам Жени. Глаза ее возбужденно горели, рука была горячей, и девушка все бы отдала теперь, чтобы разделить с ней этот жар.
– Домыла? – спросила вдруг Анна. Женя не сразу поняла, о чем она, и женщина сама всучила ей в руки кадушку с грязной водой. – Пойдем, нужно это вылить.
Оставив позади ошарашенную подругу, она открыла заднюю дверь и кивком пригласила девушку за собой. Остановившись на пороге, Женя выглянула в темноту. Она и не думала, что здесь был какой-то выход, но, как оказалось, между кухней и забором был небольшой закуток в аршин шириной, куда при желании можно было влезть. По разные стороны от двери здесь были свалены в кучу инструменты, доски, бревна, какой-то хлам, сбоку лежала старая, снятая с петель дверь, которую Анна отодвинула в сторону, обнажив за ней небольшую канавку.
– Выливай, – скомандовала она. Женя опорожнила кадушку и удивленно посмотрела вслед убежавшей под забор воде. Подойдя ближе, она наклонилась и увидела, что между досками и землей зияла большая черная дыра.
– Это сток из-под бани? – холодея, спросила она
– Из-под бани, из-под кухни, для отходов… И для нас, если повезет, – Анна взяла пораженную Женю за руку, увела ее обратно в кухню и продолжила шепотом: – Забор высокий – я пыталась уже его перелезть, не вышло. И это единственное место, где можно проползти под ним…
– Ты планируешь бежать…
– Не только я! – глаза Анны загорелись, она сжала Женины руки – Все, кто захочет! И ты тоже.
В первый миг сердце едва не выпрыгнуло из груди, но тут же благоразумие сжало его мертвой хваткой.
– А что ты будешь делать после побега? – спросила Женя. Анна нахмурилась – перемена не укрылась от нее.
– Работать, – сказала она.
– Нет, подробнее.
– Откуда мне знать – найду уж, чем заняться…
– Нужно знать, ради чего ты собираешься рисковать спокойствием товарищей, – покачала головой Женя. – Я вот не знаю, к чему мне бежать, что полезного я могу успеть сделать. Поэтому и не буду.
Анна опустилась перед ней на колени.
– Но ты бы хотела?
Женя посмотрела на нее печально и сжала смуглые руки. Тонкий ветер свободы, перемешанный с запахом сосен, потянулся откуда-то снаружи.
– Да… Но пока мы в клетке, нельзя злить врага без повода. Ты явно лучше знаешь, что делать, ты и беги…
– Я-то сбегу, – рассерженно сказала Анна. – Но лишние руки революции всегда нужны. Поэтому решайся.
Пусть Женя и не дала своего согласия, но в подготовку побега она была втянута. Почему это произошло, она поняла не сразу, но за обсуждениями дела вскоре заметила, что все обитательницы тюрьмы разделились на два лагеря. Первые, в числе них была Сара, выступали категорически против побега. Они были убеждены, что сбежать по тайге, а потом через всю Сибирь на родину – невозможно, а попытка подобного в условиях, когда они были отрезаны от внешнего мира, могла привести к непредсказуемым последствиям. К тому же к этой партии принадлежали в основном женщины, что уже смогли отметиться в серьезной работе – в работе партий, в терроре, а оттого они, в отличие от Жени, не чувствовали, будто заперли их ни за что, и с достоинством сносили свой плен. Вторая же партия, возглавляемая Анной, относилась к такому смирению с презрением. По их разумению, не пристало революционерам сидеть без дела, а значит, бежать нужно было при первой возможности. Женщины из первой партии, конечно, не стали бы их сдавать, но и содействовать отказались. Поэтому особенно ценную роль в плане Анны играли “сочувствующие”, в которых она записала помимо докторши Светланы и Женю.
Женя и правда была не против помочь, и не только из солидарности, но из личной симпатии к Анне. Эта женщина – поджарая и энергичная, уверенная в своих силах, все больше нравилась ей. Отдалившись от Сары, что замкнулась в себе, Женя стала больше времени проводить с Анной: сначала только днем во время упражнений или работы, а потом и ночью, когда можно было поговорить по душам. Засыпая в кровати Анны, прижавшись щекой к ее мускулистому плечу, чувствуя, как ее держит крепко сильная рука, Женя могла часами слушать ее истории про революционное подполье. Говорили они тоже много: на русском, на немецком, но не о личном – о политике, ведь с суровой Анной болтать по душам было неловко.
Порой Жене казалось, что она навязывается – у нее в голове не укладывалось, как она, дохленькая и едва успевшая шагнуть в реку борьбы, могла заинтересовать такую женщину. Однажды она спросила Анну об этом прямо, но та лишь усмехнулась и ответила:
– Это тебе, огонёк, кажется, будто ты маленькая. Но из таких искорок и разгорается самое яркое пламя. – Горячая рука ее, что сжимала Женино плечо, отвердела. – Вот только для огня воздух нужен.
Той ночью в темноте Анна и рассказала ей план. Когда к концу мая отмерзнет земля, а сток размоют талые снега, она хотела с двумя другими женщинами пролезть под забором и выбраться наружу. Самое сложное было – добраться через тайгу до людей. Для этого нужны были, во-первых, карта и компас, которые женщины планировали достать через друзей на воле, а во-вторых, время – побег должны были обнаружить как можно позже. Для этого Анна придумала при содействии Светланы притвориться всем больными и несколько дней пролежать на койках, после чего подменить себя куклами из сена и бежать. Сначала Жене эта идея показалась безумием – уж кто, а Анна всегда была на виду у надзирателей, – но потом она поняла, что если та не будет сама к себе привлекать внимание, то на пару дней это может и сработать. В проверке поголовья заключенных надзиратели всегда опирались только на свои глаза и утреннюю перекличку, которую проводили, пока все еще были в постелях, а значит, можно было крикнуть имена бежавших могли и другие женщины. А дальше дело было за ловкостью Анны и ее подруг – при должной удаче они могли успеть замести следы.
– Все-таки это очень опасно, – сомневалась Женя. Анна смотрела на нее с хитринкой на остром личике.
– Но возможно.
– Откуда тебе знать?
Анна улыбнулась и промолчала.
Несмотря на то, что план казался безумием, Женя согласилась покрывать новых подруг. Теперь ее посвящали во все, что было связано с побегом, с добычей вещей, с подготовкой лаза. Эта работа, тайная, опасная, давала ее мятежной душе немного удовлетворения. В остальном же жизнь текла неспешно – с наступлением мая женщины взялись подготавливать свой огородик, все также занимались рукоделием, обсуждали книги. За несколько недель благодаря тренировкам с Анной Женя окрепла, стала увереннее, да и к местным порядкам она привыкла. Надзиратели и правда были грубые, но не злобливые, лазеек в режиме было много – так, уже спустя неделю Женя и Сара установили связь с Толстым, что устроился неподалеку в мужской тюрьме. У того тоже все было ровно. Но засыпая каждый вечер на нарах, смотря на спящую Анну, что скалилась во сне, будто кошка на охоте, Женя не могла не ощущать какого-то подвоха, хрупкости мирного течения их жизни. И ждала скорого побега с тревогой.
Но буря грянула раньше.
Была глубокая ночь. Женя, что читала с Анной книгу под вечер, мирно спала у нее на плече, как вдруг ее разбудили громкие голоса, что раздались снаружи. Едва она успела открыть глаза, как в дом, грохоча сапогами, ворвались незнакомые люди. За недели на каторге Женя запомнила всех своих надзирателей, но то были не они, а какие-то другие мужчины в другой форме. Заполонив небольшую комнату, они стали сдергивать занавески и поднимать женщин с постелей. Те, едва проснувшись, принялись было возмущаться, на что получили в ответ несколько грубых окриков. Женя опомниться не успела, как их с Анной с силой схватили, до синяков сжав локти, и подняли на ноги. Сердце застучало. От боли Женя невольно ойкнула, и тут же до нее донесся глубокий, вкрадчивый голос:
– Не трогайте ее.
Это была Сара. Перевязав волосы платком, она выпрямилась перед с офицером. Тот окинул ее презрительным взглядом и, встав вплотную к ней, произнес глухо:
– Сами разберемся.
Отвернувшись от Сары, он обвел взглядом поднятых посреди ночи женщин, растрепанных и растерянных, затем посмотрела на надзирателей тюрьмы, что с напуганным видом толпились у входа.
– Есть у вас тут женщины на службе? – спросил солдат.
– Есть, жену мою могу позвать, – ответил один из надзирателей.
– Зови. А вы, кумушки, все в угол.
Женя не понимала, что происходит, не знала, чего ждать. Но когда она сбилась в кучку с другими женщинами, когда почувствовала руку Анны на своей руке, ей стало спокойнее. И она радовалась хотя бы тому, что солдаты подняли их не в одном белье – раздетыми в доме не спали, было слишком холодно. Вот только уже скоро Женя поняла, что от позора это их не спасет.
Пришла надзирательница, с ней – местный начальник с кипой бумаг, что уселся за стол. Примяв салфетки, рядом с ним сели еще два офицера и принялись по-очереди вызывать к себе женщин. Женю, чья фамилия начиналась с “Г”, вызвали первой.
На ходу подвязав волосы платком, она встала начальством. В аршинах от нее солдаты поднимали вверх дном комнату, рылись на нарах, переворачивали скромные вещи женщин и жутко шумели. Шел настоящий обыск.
– Григорович? – спросил офицер, Женя кивнула. – На фотографию похожа, ладно. Осмотри ее.
Жена надзирателя неловко подошла к заключенной, не зная, как ней подступиться.
– Господи боже, – офицер раздраженно потер переносицу. – По бокам ее похлопай, пощупай, посмотри, чтобы ничего не было.
– Да как через балахон-то ее щупать, – усмехнулся кто-то из солдат. – До сорочки бы, как положено.
Женя почувствовала, как кровь прилила к лицу. Из-за ее спины послышались возмущенные окрики женщин, громче все – Анны:
– Не смеете!
– Это мы еще добрые! – огрызнулся на нее офицер. – Давай, снимай робу. И поживее, иначе я сам сниму!
До последних слов Женя была полна решимости не выполнять пошлых приказов, но угроза прикосновения мужских рук напомнила ей об их с подругами уязвимости – нужно было отделаться малым. Стараясь представить перед собой берег Днепра, где она часто купалась с другими женщинами, брызгалась весело во все стороны, Женя стянула с себя бесформенное платье, но перестать думать о взглядах, что падали на нее со всех сторон, не могла. Пока жена надзирателя, смущенная не меньше, чем девушка, неловко ощупывала ее, подгоняемая офицерами, пока солдаты обыскивали ее платье, Женя, в чьей груди все сильнее поднималось возмущение, пыталась сдержать слезы. Казалось, что прикосновения, взгляды лезли ей под кожу.
Наконец, все подтвердили, что ни в платье, ни под сорочкой ничего у нее не было. Дрожащими руками, Женя натянула назад платье и отошла к остальным женщинам, что тут же спрятали ее за собой. Пока по очереди обыскивали остальных, Женя стояла, прижимаясь к Анне, а та как могла ее успокаивала, а потом уже сама Женя, пришедшая в себя, успокаивала Сару, что едва не разрыдалась от унижения.
Видя, как тяжело всем дается обыск, с какими смущенными или разъяренными лицами подруги возвращаются в строй, как нервно поправляют на себе платья, Женя была уверена, что Анна вступится за всех, когда придет ее черед. Но та перенесла унижение с каменным лицом и спокойно вернулась назад. Увидев изумление Жени, она усмехнулась и прошептала ей на ухо:
– Для дела будет дурно, если станем брыкаться.
– Ты понимаешь, отчего они так? – спросила Сара.
Анна лишь многозначительно посмотрела на нее.
На унизительном обыске беды не кончились. Из-за того, что солдатам было приказано, перевернуть всю тюрьму, женщинам пришлось ночевать на полу в бане. Было холодно, и, чтобы немного согреться, спать пришлось вповалку.
– Зато они лаз не найдут, – прошептала Анна Жене на ухо, обнимая ее со спины горячими руками. Засыпая, Женя всеми силами старалась думать об этом прикосновении, а не о старушечьих ладонях, что ползали по ней часом ранее.
Наутро всем пришлось побывать на допросе у прибывших офицеров, и только из этой беседы женщины наконец узнали, что было поводом их бед. Накануне вскрылось, что из одной из мужских тюрем был совершен побег – сбежало восемь человек[2]. Обнаружили это едва ли не через неделю из-за кукол, что заменяли заключенных в постелях – тут-то Женя и поняла, почему Анна так уверена была в своем плане. Разозленные, напуганные внезапным ударом, все местные чины были задним числом подняты на уши, а женщины-заключенные, из которых разве что Анна что-то знала о готовящемся побеге, вынуждены были вынести на своем горбу расплату за дерзость товарищей.
С прибытием в тюрьму новой части мирная жизнь кончилась. Любители мыть руки в чумном городе, боясь новых побегов, ужесточили режим. Вольно гулять по территории, переговариваться за работой не по делу, делать зарядку было запрещено. Книги, как говорили, временно, изъяли, посылки тщательно проверялись. Каждый вечер комнату обыскивали, и если раньше надзиратели дежурили снаружи, то теперь двое-трое всегда находились и в доме тоже, могли без предупреждения открыть занавеску или влезть в чьи-нибудь вещи. Сопровождалось все это грубостями, которые не только сами женщины, но и старые надзиратели едва сносили. Однажды, Женя возвращалась вечером в дом после дежурства, и услышала краем уха, как начальник тюрьмы говорил с офицером:
– Вы не понимаете, этих людей нельзя так унижать. Вот устроят они голодовку или бунт, что будем делать? С политическими надо договариваться. Вам легко жить – вы сегодня тут, завтра вас уже отошлют назад, а нам с этими женщинами еще десятки лет сожительствовать.
– Это приказ губернатора – он повелел ужесточить меры содержания, – грубо ответил офицер. – Если заключенные не почувствуют ответственности, то разбегутся, как тараканы – вот так он сказал!
– Значит, за этим стоит губернатор, – задумчиво произнесла Анна, когда Женя пересказала ей вечером этот разговор. – Нет, все-таки наши мужики умнее. Правильно они говорят – с нами шутки плохи.
А недовольство и правда зрело. Еще не стерся в памяти унизительный ночной обыск, допросы, усугублял общее настроение и новый режим, что превратил жизнь тюрьмы в едва тянущуюся жесткую резину. Пару раз Анна обсуждала с Женей возможность протеста – голодовки, но это нашли несвоевременным. Как узнали женщины позже из писем, губернатор решил сжать в кулаке все тюрьмы Кары – и им еще повезло. В той самой тюрьме, откуда произведен был побег, творилось и вовсе что-то жуткое. Толстой, чей обычный ровный почерк в записке шатался во все стороны, сбивчиво написал о том, что у них были и избиения, и ночевки на холодном полу, и даже головы им вроде как собирались брить. За пределами тюрьмы с подачи заключенных, что писали на волю, тоже ужасались новым порядкам. Недовольство зрело, и было ясно, что долго такой режим не протянет – либо падет под ударом общественного мнения, либо развалится сам из-за того, сколько ресурсов тратилось на бессмысленные пытки тех, кто выносил на себе злость власти за побег товарищей.
Послаблений ждали со дня на день, но солдаты, заскучавшие в клетке тюрьмы, обращались с женщинами все более грубо, запреты никуда не девались. Пусть за забором и пришел солнечный июнь, пусть все вокруг зазеленело, Женя радоваться не могла. С той ночи, когда без всякой ее вины хрупкий мир внутри тюрьмы треснул, когда ее и ее подруг, Сару, что теперь и иногда плакала от страха по ночам, унизили, с тех пор, как быт их стал совершенно невыносим, а связь с внешними миром – хрупка (а это было особенно страшно, пока судьба Толстого и других мужчин и женщин, сидевших в других тюрьмах, висела на волоске), в сердце девушки начало расти темное чувство, суть которого она не могла до конца понять. Но оно ей нравилось – давало силу вставать каждое утро, жить, работать назло всем тюремщикам, что желали ее сгноить – от простого солдата до губернатора, что парой росчерков пера лишал их последнего воздуха в их и так затворнической, гробовой жизни.
Однажды утром, когда первые солнечные лучи только проникли в комнату, Женя, что плохо спала в последние дни из-за отсутствия всякого движения, отодвинула занавеску, отделявшую ее кровать от соседней, и взглянула на Анну. Та тоже не спала и посмотрела на Женю в ответ.
– Я не хочу тебя здесь оставлять. Бежим вместе.
Женя взглянула в пасмурные глаза и покачала головой.
– Не хочу, чтобы из-за меня потом кто-то страдал.
– Товарищи должны понимать, что их мирная жизнь стоит лишних рук на воле…
– Да, но от этих рук должна быть польза.
– Боишься ответственности?
В шепоте Анны прорезалось суровое осуждение. Женя ответить не успела, снаружи послышались голоса. Через пару минут всех женщин подняли на ноги, хотя до подъема было еще около часа. Чувство новой беды разъело утренний покой.
– Всем быстро встать, одеться, все прибрать, – скомандовал офицер, гремя сапогами. Бледный начальник тюрьмы маячил за его спиной. – Через полчаса здесь будет губернатор, и перед ним вам стоит быть шелковыми.
Офицер говорил что-то еще, но Женя его уже не слушала – от одного упоминания человека, что виновен был в тяготах последних недель, ее замутило. Машинально она заправила кровать, села рядом с Анной, а голове тем временем пульсировало знакомое темное чувство, что будто зверь, приготовилось к прыжку, когда с улицы послышался гул незнакомых голосов.
– Всем встать, – скомандовал тихо офицер. Женщины поднялись, но не Анна. Женя осталась сидеть с ней за спинами подруг.
Дверь отворилась и из-за солдат на свет вышли блестящие эполеты, а за ними грузная фигура в мундире. Угрожающе губернатор не выглядел – круглая голова, бакенбарды, похожие на рыбьи усы, покатые плечи – воплощенное безразличие, но стоило взгляду мутных глаз упасть на женщин, лицо его сжалось складками, будто морда старого пса. Не говоря ни слова, он прошелся в одну сторону, затем в другую, осмотрел высокомерно скромную обстановку тюрьмы. Затем подергал одну из занавесок, цокнул недовольно языком.
– Это не тюрьма, это Версаль, – заключил губернатор и бросил недовольный взгляд на начальника тюрьмы. – Кажется, я распорядился ужесточить меры содержания, не так ли? Или вам так хочется побегать по тайге?
Начальник тюрьмы вместе с офицерами начал оправдываться. Доводы его звучали благоразумно – в тех условиях, что были, режим уже был строгим донельзя, осталось разве что заковать всех женщин в кандалы. Но губернатор продолжал упрямиться.
– Ваши вольности и провели к побегу! – заявил он, будто надзиратели этой тюрьмы были виноваты в побеге из другой. – Повезло вам, что этих нахалов уже повязали и высекли – я нынче добрый…
Женщины на миг перестали дышать. Женя почувствовала, как у нее пересохло в горле, и, когда лица незнакомых мужчин, ее покалеченных соратников, возникли перед глазами, волна ненависти поднялась в груди. Девушка взглянула на Анну – та глядела на губернатора исподлобья взглядом, полным бессильного гнева, и сжимала кулаки так, что белели костяшки. Неужели беглецов и правда поймали, да и еще и унизили сверх того избиением…Неужели все было напрасно?
– Для предупреждения побегов все меры необходимо оставить, – продолжил тем временем губернатор. – Средства и люди найдутся, но бардака подобного тому, что здесь был при прошлом правлении быть не должно. И не нравится мне вовсе эта ваша форма общежития – что у вас здесь, коммуна? Я подам просьбу, чтобы это место переоборудовали – камеры должны быть отдельные, а то больно уж вольно вы здесь живете…
– Вы так говорите, поскольку о нашем режиме ничего не знаете.
Анна поднялась с места и уверенно вышла вперед.
– Здесь есть те, кто приговорен к десяти, двадцати годам, а то и вовсе пожизненно. И все это время мы должны провести на маленьком клочке земли на краю страны, посреди тайги, лишенные связи с внешним миром в полном безделии, как в гробу. И если вам кажется, что это недостаточно суровое наказание, то обращайте свое недовольство к царю, который, выдворив политических из рудников, так и не придумал нам лучшей кары. А если вас злят побеги, наказывайте ваших невнимательных подчиненных, а не тех, кто никакого отношения к проступку не имел. Знаете ли вы, что творилось здесь в ту ночь, как только сюда явилась часть…
Анна начала рассказывать про обыск, но губернатор, что с мало скрываемым нетерпением слушал женщину до этого, прервал ее:
– Фамилия.
– Нейман.
– Так вот, заключенная Нейман, – начал он тоном, что сразу ставил Анну на ступень ниже его. – Вы чудно рассуждаете. Но меня не волнуют вопросы справедливости, меня волнуют вопросы эффективности моего надзора за всеми вами. – Он отошел от Анны и пошел вглубь группы женщин, останавливаясь взглядом на каждой. – Увы, так сложилось, что коллективная ответственность – очень действенный прием контроля. Особенно для людей, вроде вас, свободолюбцев. Но к счастью, ваша совесть – это ваша самая тяжелая цепь, и если хоть так я могу вас вразумить, то будьте уверены, что с каждым побегом положение ваших товарищей будет стремительно ухудшаться. И это будет продолжаться, пока вы не поймете, кто здесь власть.
На этих словах, что были отчеканены очень отчетливо, губернатор, раскрасневшийся от долгой речи и клокотавшего у него внутри возмущения, повернулся и увидел Женю. Та единственная все еще сидела, а вязкое чувство тяжелело в ее груди.
Несколько мгновений губернатор смотрел на нее непонимающе, она на него – безразлично, пока он не спросил медленно, будто вспоминая буквы:
– Больна?
Женя покачала головой.
– Встать.
Темное чувство в груди ждало этого. Девушка вновь покачала головой. Лицо губернатора пошло пятнами.
– Перед представителями власти принято вставать! – срываясь на писк, проскрипел он. – Или я тебе не власть?
Ответ сам выплыл на поверхность из недр темного чувства.
– Я признаю в вас власть, если вы выслушаете мою товарку и привлечете к ответственности тех, кто притеснял и унижал нас.
В доме повисла такая чистая тишина, что Женя через полкомнаты слышала, как быстро вдыхала воздух Анна, что единственная, наверное, из всех не перестала дышать. Губернатор застыл на месте, вылупив глаза. Уголки его губ поползли в стороны, превращаясь то ли в издевательскую улыбку, то ли в гримасу ненависти. В следующий миг начальник тюрьмы, надзиратели и кто-то из женщин бросились к нему, бормоча что-то в оправдание Жени, но он проклокотал поверх голосов, смотря только лишь на нее:
– Встать! Быстро!
Женя вновь покачала головой. Темное чувство возбужденно плескалось внутри.
Губернатор вихрем развернулся к солдатам:
– Поднимите ее!
Двое бросились к Жене и схватили ее под локти, резко рванули вверх. Она не могла сопротивляться, но тонкие ее руки быстро выскользнули из вражеской хватки, и она вновь упала на кровать. Темное чувство, словно волна, разбившаяся о скалу, но не растерявшая силы, взлетело брызгами еще выше, и когда губернатор, растолкав солдат, сам бросился к ней и схватил за плечо, внутри загорелась мощь подавленного гнева. Гнева на всех: на тех, кто разгромил типографию в Киеве, убил Гугу и Клевера, ранил Сару, выбил Толстому глаз, на тех, кто душил свободную мысль, сбрасывал мыслящих людей в кровавый водоворот, а затем хоронил их заживо. Мощь созревшего гнева подняла Женю на ноги, она вздохнула свободно, будто смертник перед лицом шторма, и, размахнувшись, вложив в руку силу всего тела и каждую бурлящую струю темной ярости, звонко ударила губернатора по его холеному лицу. Пощечина загорелась пламенем на ее ладони, а когда она увидела, как в глазах отшатнувшегося врага мелькнуло выражение страха, темное чувство довольно заурчало внутри.
Что было дальше, она помнила слабо – началась какая-то свалка. Все кричали, толкались, тянули ее в разные стороны. Подруги пытались вырвать ее из рук солдат, те, подгоняемые губернатором, что перешел на неразборчивый визг, кричал им какие-то приказы, которые, судя по растерянности его подчиненных, менялись на ходу. Все это время Сара, возникшая рядом с губернатором, бледная, как призрак, что-то шептала ему в полубезумии, но раскрасневшийся генерал ее не слушал – для военного человека пощечина, да еще и от женщины, еще и заключенной, была унижением, что разрушило в его голове всю картину мира и высвободило волну бессильной ярости. Утопая в ней, он выныривал порой и сдавленно выкрикивал приказы. Солдаты скрутили Жене руки, вытолкали ее из дома сквозь толпу женщин и надзирателей, завели за ворота и усадили в повозку. Только оттуда за миг до того, как за ней захлопнулись ворота, она смогла разглядеть выбежавших женщин и впереди – Анну, в глазах которой Женя впервые увидела тогда страх.
Куда ее везли, она не знала, но и не спрашивала, тем более что в повозке вряд ли был хоть один человек, что мог ответить на этот вопрос. Губернатор, ехавший впереди, что-то втолковывал своим офицерам, порой срываясь на крик, и два-три раза менял направление движения, будто не мог решить, что теперь делать с Женей. На нее саму он не смотрел, будто это было ниже его достоинства. Жене же было все равно – впервые за два месяца она была за пределами тюрьмы и с наслаждением любовалась на освещенные солнцем макушки сосен, вдыхала воздух свободы. И когда один из солдат, робко шепнул ей на ухо, чтобы она попыталась хоть извиниться, Женя улыбнулась ему и покачала головой.
За словом всегда должно быть дело. Даже если за дело последует расплата.
После часов мотания по дороге повозки остановились у тюремного замка, где Женю заперли в одиночной камере. Сидела она там недолго, но достаточно, чтобы в груди ее окрепло самоуважение. Она надеялась, что ее поступок не принесет вреда подругам, но знала, что он мог обернуться пользой – может хоть теперь губернатор задумался бы о том, что в тюрьмах, которые он видел раз в сто лет, сидели живые люди. А что теперь ждало ее, было неважно, хотя одно Женя понимала отчетливо – ей лучше было бы умереть, ведь жить сносно в этих краях она уже не сможет.
Несколько дней девушка провела в неизвестности. Уже сильно позже она узнала, что поступок ее спутал и мировоззрение власти, и весь клубок неясных традиций каторги. Губернатор за пощечину от женщины, еще и каторжанки, должен был подать в отставку, что он и сделал в бессильной ярости в тот же вечер. Но наверху его волю не приняли. А вскоре из Петербурга, а точнее из Гатчины, пришла короткая телеграмма, что бальзамом легла на сердце старого генерала – царь не только оставил его на посту в обход всех традиций, но и решил за него судьбу дерзкой девчонки.
Женя об этих перипетиях не знала, но чем дольше ее держали в камере, тем отчетливее она понимала, что ее поступок что-то сломал в привычной жизни Забайкальской каторги, а поэтому всей душой надеялась, что ее наконец-то повесят, приведут в исполнение отложенный приговор. Каждую ночь ей снился эшафот, ей снились товарищи, что стояли рядом и улыбались ей – чаще всего это был Гуга, иногда Клевер, иногда и вовсе народовольцы, знакомые ей лишь по рассказам. Они не говорили, но Женя знала, что товарищи одобряли ее поступок. Поступок, что наконец поставил в ее жизни логическую точку, придал ей смысла.
– Не бойся кары, – говорил неясный человек, то ли Анна, то ли Гуга. – Главное, нанести первый удар. А дальше его подхватят – не сомневайся…
Во сне ей стало спокойно-спокойно, как вдруг кто-то схватил ее за руки.
Страх проснулся первее нее, стал извиваться змеей, зашипел. Женя очнулась, попыталась брыкаться, сопротивляться хватке, но ее держали крепко. В тусклом свете она увидела лицо надзирателя, что связывал ее запястья, пока другой вязал ноги. За их спинами стоял офицер, большой чин, судя по важному его виду, рядом – огромного роста мужик с большим ведром, из которого торчали длинные прутья, скользко блестевшие в полумраке. Прутья, что были знакомы Жене с детства, что не существовали в ее голове вне заключенной в них жестокой боли.
– Царем приказано высечь, – отчетливо сказал офицер, и сердце Жени замерло. – Сто розог.
Сто…
Жене показалось, что она ослышалась. Она вспомнила, как мать хлестала ее порой по рукам, как порола братьев – и нескольких ударов хватало, чтобы человек с ума сошел от боли. Но сто… Не успела она ничего сказать, как ее, связанную и беспомощную перевернули на живот. Рубашку подняли, обнажив спину, по ней пробежал холод. Она хотела крикнуть что-нибудь, но слова увязли в липком ужасе, да и что ей было кричать – молить о пощаде?
– Сто розог за пощечину? – все же прошипела она, пачкая слюнями нары. Палача она не видела, но слышала, как он вздохнул, и думала уже, что услышит ответ, как вдруг воздух рассек тонкий свист и…
Женя почувствовала, как горячая боль пронзила спину, ошпарила тело, расколола мысль. Мгновенно девушка сжалась изнутри, защищаясь от страха, и приятный холод лизнул место боли, как тут же на место первого удара обрушился второй. Женя взвыла внутри и впилась зубами в доски нар, будто пытаясь прогрызть в ней проход и спрятаться от боли. А та вернулась неминуемо и обрушилась на ее спину еще раз, и еще раз, и еще…
– Не каменей, – шепнул надзиратель ей на ухо. – Так только больнее.
Женя знала это, но ничего не могла поделать. Ее тело принадлежало не ей, а боли – беспомощное, маленькое, оно сжалось в комок и не хотело разжиматься, а оттого каждый удар рассекал еще резче натянутую кожу, сжавшиеся в судороге мышцы, доносился эхом до костей. Из глаз сами собой потекли слезы. Женя лежала, захлебываясь ими, уткнувшись лицом в доски, скребла по ним зубами ярости, и повторяла про себя:
“Не закричать – ни за что”.
Ни слова, ни звука ее души не были достойны эти люди.
Эта простая мысль заполнила ее всю – ни о чем, кроме этого и боли, что проникала все глубже, она не могла уже думать. Удар за ударом, и Женя уже едва помнила себя от горячего острого жжения, что со спины разрасталось по телу терновыми ветвями и прокалывало голову, но она помнила, что ей нужно молчать. Будто ту моральную осознанную часть, что заставляла ее бороться как человека, теперь вбили и в ее звериное, природное нутро.
Ее секли нещадно – не так, как принято было бить детей, а особо жестоко, да и так долго, что она потеряла счет времени. Особенно паршиво стало тогда, когда удар прута впервые пробил кожу. Рев разодранных мышц был невыносим, спина превратилась в пульсирующий сгусток боли, но Женя все еще не кричала, и ее ярость питалась упрямым молчанием. В какой-то миг спина начала неметь, она перестала чувствовать удары и растеклась тогда разбитым телом по скамье, ослабила челюсти и сомкнула глаза. Свист прутьев все еще раздавался, но сама Женя упала куда-то вниз, далеко от него, будто бы наконец смогла прогрызть себе путь на волю…
Днепр плескался за ее спиной, но Женя, вся собранная, смотрела сосредоточенно лишь на свою руку. В другой она держала резной кинжал и медленно вела им по ладони. Хотела надавить на него, хотела пустить кровь и почувствовать боль, но не решалась.
Гуга, сидевший рядом на поваленном дереве, наблюдал за ней с неодобрением.
– Дурацкая затея, – не выдержал он. Женя раздраженно опустила руки.
– Сам же говоришь, что наше место в борьбе! А какая борьба без боли? Видишь, какая я слабая – руки порезать не могу. А что будет, если враг станет пытать?
Гуга спрыгнул с дерева, подошел, забрал у Жени свой кинжал, приобнял ее за плечо и сказал, смотря вдаль, на просторы реки:
– Боль чувствуют телом, а терпят – душой. Твоя душа не знает, на какой черт ты себя режешь. А когда перед тобой будет враг, когда от твоей стойкости будут зависеть десятки, сотни, тысячи жизней – вот тогда ты станешь прочнее дамасского клинка…
И Женя чувствовала его, кремневый стержень в груди, что вырос вместо обычного ее тела, что недосягаем был до острых прутьев. Ее тело раскалывалось, страдало, но внутри был приятный холод выполненного долга.
Женя не заметила, как кончилась экзекуция – последние ее минуты слились с днями, что она провела едва приходя в сознание в своей камере. Первое время она не вставала, лежала на животе и щупала боль, что заполнила ее всю. Потом Женя начала подниматься, чтобы дойти до отхожего места – спина от движения выла, поэтому остальное время она все еще лежала. Единственным, кто напоминал ей о течении времени, был доктор, что приходил пару раз ее осмотреть, подсовывал морфий, говорил что-то сочувственное. В остальном же казалось, что все про нее забыли, что акт ее воли видели лишь голые стены тюрьмы. Пару раз Женя посматривала на флакончики с морфием, что лежали у доктора в сумке, и подумывала – не хорошим ли концом этой истории стало бы ее самоубийство? Не привлекло ли бы оно внимания снаружи к тому, что творилось за стенами тюрем, да и ее не освободило бы от всего – в первую очередь, от нужды жить после позорного для свободного человека насилия? Но нет – жить хотелось, выжить хотелось. Вопреки.
Ее решили оставить в тюремном замке, причем по личному распоряжению губернатора запрятали в самый укромный его уголок. Располагаясь рядом с котельной, эта камера, маленькая и душная, мало чем отличалась от карцера, и очень скоро Женя поняла, что ее в ней хотели сгноить. Но эта суровая правда лишь сильнее разозлила ее. И хотя медицинской помощи ей, страдавшей от открытых ран, почти не оказывали, хотя боль и тяжесть унижения мучили ее непрестанно, Женя, ощупывая через резь бугры запекшейся крови и разодранной кожи, плоть, что, будто второе сердце, билась не переставая, стала думать, что ей делать дальше.
Вынесенная ею пытка не должна была пройти для властей без последствий, но чтобы их обеспечить, нужно было слово и люди, что смогут его передать. Несмотря на все усилия тюремщиков, через стены и надзирателей, что не без сочувствия относились к ней, Женя стала устанавливать связи с другими заключенными. И каково же было ее удивление, когда она узнала, что вся тюрьма знала об экзекуции и, более того, через узников замка вести о ней просочились и дальше. В ту ночь, когда Женя наконец легла в постель после дня, проведенного за перестукиваниями и переговорами, она впервые дала волю слезам – не из жалости к себе, а из бесконечного чувства благодарности. Пока она, избитая и униженная, лежала в камере, совершенно незнакомые люди, не зная даже, жива ли она, рисковали расположением тюремщиков, чтобы на воле узнали о ее судьбе.
И на воле о ней узнали. Сидя в камере, Женя не могла оценить, какое впечатление произвела на общество ее история, но, выйдя из мира печатного слова, из мира мнений и впечатлений, она могла это представить, и другие заключенные подтверждали ее догадки. Слабая, но отважная женщина, что выступила против насилия тюремщиков, дала пощечину тирану, а затем мученически вынесла пытку – только христовой смерти не хватало для образа мессии. Конечно, радикальные круги города проклинали власть и преклонялись перед ее поступком, либеральные – говорили о храброй девушке с интересом и уважением. Власти пытались бороться – закрывать газеты за малейшие упоминания о произошедшем, арестовывать особо восторженных агитаторов, но меры эти еще больше вызывали в обществе раздражение. Кончилось все тем, что старый губернатор, ставший нерукопожатной персоной, после того, как в него на улице местная молодежь плеснула дегтем, все же подал в отставку.
Женя же все это время прислушивалась к отголоскам общественного бурления и не могла понять, что делать ей. То, что ее поступок привлек внимание к Каре, грело ей душу, но знать, что каждую минуту десятки, а то и сотни людей обсуждают то, что сделали с ней, было невыносимо. В такие мгновения, она всерьез задумывалась о том, чтобы раздобыть и выпить проклятый морфий, перестать быть человеком и окончательно превратиться в мертвую икону. Но теперь, когда первое негодование, первое унижение прошло, Женя уже не хотела видеть себя жертвой.
“Покажу им, как умеют сидеть наши женщины”, – думала она. – “Не избавятся. Ни за что”.
Пусть тихими ночами Жене и хотелось оказаться под теплым крылышком Сары или в сильных руках Анны – оказаться рядом с теми, чья жалость к себе была бы ей приятна, в то, что ей разрешат вернуться в первую тюрьму, она не верила. Но приход к власти нового губернатора переменил все. Будучи умнее своего предшественника, он не стал давить общественное мнение, а напротив притворился, будто пошел у него на поводу, пусть сам и продвигал скрытно через провластные газеты всякую клевету о Жене и ее поступке. Саму же ее, чтобы не создавать вокруг девочки героический ореол, он перестал прятать – сначала перевел в камеру поближе к другим узникам, а затем и вовсе распорядился выслать ее обратно в каторжную тюрьму. Женя, что в глубине души горела желанием скрыться с чужих глаз, убраться подальше от города и погрузиться в монотонную борьбу с режимом, где она была не мессией, а одной из многих, не могла поверить своему счастью. Но лишь до той минуты, пока она не узнала, что за события подтолкнули губернатора к ее возвращению.
Стоял знойный июль, и лишь к вечеру, когда повозка остановилась у ворот тюрьмы, сквозь Женины волосы, выцветшие в камере, проскользнул прохладный ветерок. Весь путь девушка, несмотря на приподнятое настроение, изнывала от духоты, но теперь холодное прикосновение ее старой клетки показалось ей дурным знаком. Когда Женю ввели за забор, когда мрачный дом встретил ее угрюмым молчанием, по телу девушки пробежала дрожь суеверного страха.
“Почему не встречают?” – холодея, подумала она. Ну не могло же быть так, что после ее поступка, после смены губернатора, суровые меры остались в силе?
Этот вопрос она задала прямо начальнику тюрьмы – новому начальнику. Тот в дипломатичном тоне заверил ее, что чрезмерные строгости после его прихода были ликвидированы. Женя не видела причин ему не верить, но что-то в обращении начальника нервировало ее. Она могла бы понять, если он просто ее опасался после июньской выходки. Но начальник не смотрел ей в глаза, вечно бегал взглядом, будто скрывал что-то, да и говорил так скользко и обтекаемо, будто девушке предстояло поймать его на лжи. Когда Женю уже должны были увести, она спросила:
– Значит, у нас все спокойно?
Начальник на миг застыл, а затем ответил, пряча в усах неровную улыбку:
– С нашей стороны для этого делается все возможное-с.
“А с чьей же еще можно ждать беспокойства?” – фыркала про себя Женя, пока ее вели в старый дом, пытаясь заглушить писк тревоги в груди. Одно спасало – мысль о том, что вот-вот он она увидит Сару, Анну, других женщин, сможет узнать, как там дела у Толстого, и наконец-то окажется в кругу родных…
Надзиратели, как и в прежние времена, отдали ей узелок и оставили ее у двери. Трепеща всем телом, чувствуя, как даже боль в спине, что мучила ее всю дорогу, отступает перед сердечным теплом, Женя шагнула в комнату, надеясь упасть с порога в объятья подруг, как то было в прошлый раз. Но ее встретили лишь тишина и полумрак. Когда глаза ее привыкли, Женя обвела взглядом комнату, и дрожь прошла по ее телу.
Еще не наступила ночь, но кровати были расправлены. На них лежали женщины. Женщины, чьи лица, похожие на восковые маски, худые или напротив жутко опухшие, Женя не узнавала. Глаза их были закрыты, груди едва вздымались, тела были неподвижны. Девушка застыла, пытаясь унять колотящееся сердце, чей стук горячей болью разливался по спине. Они не могли быть мертвы – как, зачем, кто…
Женя прижала к себе узелок и шагнула вперед. Доска скрипнула под ее ботинком, и тело, что лежало рядом, отозвалось на звук вздохом. Женя вздрогнула, но заставила себя подойти ближе, заглянула в белое лицо и узнала его. Это была Светлана, та самая пухленькая хохотушка-докторша, чье розовое лицо стекло теперь обвисшей кожей на подбородок. Когда Женя, едва не плача от ужаса, коснулась ее плеча, женщина подняла веки. Пару мгновений она смотрела на нее, не узнавая, но затем глаза ее загорелись, и слабая рука поднялась к Жениной щеке.
– Женечка здесь! – тоненьким голосом крикнула она, пытаясь приподняться на слабых руках. – Огонек наш! Оскалик, где ты?
Не успела Женя ничего ответить, как оказалась в чьих-то объятиях. Она почувствовала знакомый запах, уткнулась носом во все те же русые волосы и уже готова была отдаться силе крепкой женщины, но вдруг почувствовала, обняв ее, как та растворяется меж ее пальцев. Руки Анны, что сомкнулись на Жениной спине, сжимали ее сквозь дрожь усилия, и вся фигура женщины дергалась от нервного напряжения. Испугавшись, Женя медленно отстранила Анну от себя и взглянула в ее лицо – серое, осунувшееся, темневшее впавшими щеками и освещенное только лишь блеском стальных глаз.
Вслед за Анной начали подниматься с постелей и другие женщины. Такие же изможденные, они едва могли шевелиться, а на Женю глядели, как на призрака. И только тогда, когда она сама начала подходить ко всем, жать руки, они наконец поверили в то, что она и правда была здесь, и комнату тут же осветили слабые, но искренние улыбки.
– Начальник говорил, что тебя вернут, – сказала Анна, тяжело опускаясь обратно на нары, – но мы подумали, что он снова врет. Так уже было пару раз…
– К чему ему врать? – не поняла Женя. – Что случилось? Что со всеми вами…
Анна усадила ее рядом с собой и дрожащими руками зажгла свечу. При ее свете Женя еще отчетливее разглядела, насколько женщина исхудала – от ее прежних мышц почти не осталось следа, а тело ее качалось в разные стороны, как лист на ветру.
– Ты не представляешь, как я рада тебя видеть, – выдохнула вдруг Анна, прижимаясь к Жене плечом и заглядывая в ее глаза. – Что они с тобой делали? Это правда про розги?..
Женя кивнула, сглатывая омерзение. По комнате пробежал ропот сочувствия и негодования.
– Значит, все было верно, – сама себе кивнула Анна.
– Что “верно”?
– Голодовка.
Сжимая руку Жени, застывшей от ужаса, Анна начала рассказывать. Она была очень слаба, мысль ее петляла так, что другим женщинам приходилось поправлять ее, но Женя уловила суть рассказа, от которой ей сделалось дурно.
За отступлением власти стояло не только возмущение общества: с первого дня, как ее увезли, женщины тюрьмы, опасаясь расправы над подругой, стали рьяно добиваться ее возвращения. Сначала действовали воинственно – нарушали режим, поднимали шум, отказывались исполнять волю начальства. Затем, когда эти меры вылились лишь в еще большее ожесточение охраны, после пары часов тяжелых размышлений было принято решение начать всей тюрьмой голодовку. Это было страшное, но действенное оружие – массовых смертей начальство боялось, и женщины ради спасения Жени готовы были рискнуть здоровьем, рассудком и жизнью. На следующий же день все они отказались от еды. Было сложно. Все терпели из последних сил, падали в обмороки, едва ходили, но с ожесточением отбивались и отбивали друг друга, когда надзиратели пытались кормить их насильно. А когда из замка через знакомых пришла весть о том, что Женя была высечена, тюрьму охватила такая горячая волна ярости, что женщины питались ею вместо еды еще много мучительно долгих дней. Все были возмущены, разгневаны и полны решимости довести дело до конца. Начальник тюрьмы, осознав, что убедить или принудить их к окончанию голодовки не выйдет, пару раз пытался соврать им о возвращении девушки, но женщины были полны решимости продолжать борьбу до той минуты, пока не увидят Женю живой. И самые отчаянные из них устами Анны заявляли, что смерть подруги, как бы та не наступила, обернется для власти массовым самоубийством.
Губернатору о том было доложено и он, опасаясь скандала, Женю решил не губить, а потом и вовсе сдался и повелел вернуть ее назад на каторгу. И вот она сидела в окружении подруг, что не ели ничего уже почти месяц, и едва сдерживала слезы. Чувствам – от жгучей благодарности до бесконечного ужаса – тесно было в ее узкой груди.
– Теперь-то поешьте… – взмолилась она сдавленно, не в силах смотреть на худые тела подруг, видеть болезненный блеск их глаз. Будто в горячке, она зашептала путаные благодарности, обращаясь то к одной женщине, то к другой. Потом замолчала, осознав, как жалки были ее слова перед гигантским поступком ее соратниц, затем хотела сказать что-то еще, но слова застряли в горле, и Женя прижала дрожащие ладони к лицу. Анна обняла ее.
– Все хорошо, теперь все будет хорошо… – шептала она. – Мы вернули тебя, мы доказали, что с нами нельзя так поступать. Жертвы были не напрасны…
И тут черная мысль шевельнулась в голове. Женя отняла руки от лица и обвела взглядом комнату, пересчитала женщин. Троих… Не хватало троих.
– Лизу, из южных бунтарей, забрали в госпиталь, – быстро заговорила Анна. – Из-за голодовки у нее обострилась чахотка. Маша, что из московской организации, погибла, не вынесла… а еще…
Женя уже поняла, и черная пустота разверзлась в груди. Она посмотрела на Анну полубезумным взглядом, и та осеклась. А затем молча достала из-под кровати свой узелок и вытащила из него полосу черной ткани…
– Несколько дней не дождалась, не выдержала… – сдавленно сказала женщина и протянула Жене расшитый под хохлому платок. – Последние часы она принимала меня за тебя, просила его забрать и…
Женя взяла платок, сжала его мягкость в грубых руках. Сары больше не было… Теперь ушла и она. Ушла ради нее.
Анна Женю не трогала – только встала рядом, пошатываясь, и положила ей руку на плечо. Видя, что подруга не плачет, а лишь тонет взглядом в красно-желтых узорах, докторша Светлана тоже подползла к ней поближе по краю койки и добавила:
– Она очень ослабла, старая рана дала о себе знать… И еще, Жень… – Девушка подняла глаза. – Я не поняла, о чем речь, но последнее время она шептала одну фразу…
– Какую? – глухо спросила Женя.
– “Делай как Васо”.
По коже пробежала дрожь. Женя подняла глаза на Анну и спросила:
– Ты еще собираешься бежать?
Она не хотела бежать вместе, нет. Но если Сара говорила об этом, говорила об этом именем, что свято для них обеих, она должна была иметь на то причины. И Анна, кажется, поняла ее.
– Огонёк, – неожиданно ласково начала она, – враги возьмут реванш при первой возможности. Твой поступок выиграл нам время, ты молодец, но такое унижение они нам не простят, тебе не простят. Первая же ниточка – и они зацепятся, сплетут нам из нее веревку. Поэтому нужно спасаться… Хотя бы тебе – ведь ты уже слишком много вынесла…
Женя настойчиво покачала головой. Еще один побег, еще одна волна репрессий – нет, слишком велика была цена.
Но тут женщины, что собирались бежать вместе с Анной, подсели рядом, посмотрели на нее, будто намекая на что-то. Женщина тяжело взглянула на них в ответ и, взяв Женю за руку, сказала твердо:
– Я знаю, о чем ты думаешь. Но боюсь, теперь выбора нет.
Женя уже хотела возразить, но Анна настойчиво продолжила:
– Новый губернатор поставил своего начальника тюрьмы. Он умнее предыдущего. Начал свое правление с осмотра территории… – Увидев, как мрачно блеснули глаза подруги, Женя похолодела. – Да, он нашел лаз. И со дня на день должны прибыть рабочие, что установят в него решетку.
Женя шумно выдохнула, чувствуя, как шипит раскаленное сердце.
– Разве вы не можете еще… – хотела возразить она, но тут же осеклась, увидев обреченные улыбки подруг. Поняла, чем они пожертвовали, и ощутила эту ношу на своих плечах. И осознала, что не было бремени тяжелее чужой свободы.
– Мы едва ходим, – сказала одна из женщин. – Нам не выжить за стеной.
– Но зачем вы это сделали… – пролепетала Женя, чувствуя, что слезы вот-вот польются из глаз. – Можно же было не всем объявлять голодовку…
– Это бы нас только выдало, – покачала головой Анна. – Представь, если бы я, первая здесь бунтарка, не вступилась бы за тебя – сразу бы все стало ясно… Да и кто знал, что наш замысел окажется под угрозой…
– И теперь вы не сможете сбежать? Совсем?
Анна посмотрела на подруг, затем на Женю. Мрачное пламя все еще полыхало ее глазах.
– Остальные – нет, это слишком опасно. Но я все же решусь. И ты нужна мне.
Женя чуть с ума не сошла, когда услышала эти слова. Она смотрела на Анну, исхудавшую, дрожащую, и не могла поверить в ее решение. В первые минуты она даже слов не могла подобрать, чтобы высказать ей все. В это время подруга поднялась и в привычной своей манере стала раздавать указания. Только здесь все вспомнили, что надо было поесть и потянулись к кухне.
Ужин не готовили, ели то, что нашли – сало, валяную рыбу, хлеб. Большего было не нужно – чрезмерная пища могла убить ослабленных узниц. Все они ели медленно, устало, без особого желания. Кого-то тошнило, у кого-то скручивало живот. Женя помогала, чем могла, а остальное время сидела рядом с Анной и вполголоса с ней спорила.
– Я хочу бежать завтра ночью. Отъемся немного за сегодня, и завтра в путь. Компас и карту мы давно достали, еды полно, одежда есть, да и не холодно нынче – выживем…
– Оскал, ты едва на ногах стоишь…
– Это я прибедняюсь. – Анна с ожесточением впилась зубами в кусок сала. – Ты думаешь, не было времен, когда я с пустым животом шла ходить по канату или сальто крутить? Да и потом всякое бывало… Мы когда товарищам подкоп рыли под тюрьму, не успевали, я три дня без маковой росинки во рту лопатой орудовала…
Она продолжала приводить примеры, будто и забыв уже, к чему вела. Эти блуждания мысли пугали Женю едва ли не больше, чем ее худоба.
– Тебе придется преодолеть много верст по тайге, – качала головой Женя. – Ты не вынесешь…
– Одна – может быть, но с тобой… – Анна улыбнулась и сжала Женину руку. – Прошу тебя. Не дай нам упустить эту возможность.
Женя все еще колебалась. Она смотрела на изможденные лица женщин и не могла заставить себя принести им еще большие страдания.
– Они жертвовали собой ради тебя, – сказала Анна жестко, а затем указала рукой на платок, что согревал Женины плечи: – Она собой пожертвовала… И ты не имеешь права отмахнуться от этой жертвы.
С этими словами Анна оставила ее и легла за свою койку, отвернувшись к стене. Женя, понимая, что не уснет, стала говорить с другими женщинами. К изумлению своему, даже те, кто раньше был против побега, стали уговаривать ее бежать. В одних говорил страх за ее жизнь, в других – подавленная тяга к свободе. От угрозы новых жестокостей женщины и вовсе отмахнулись – после пережитого им было все равно. Женя места себе найти не могла, в голове ее перепуталось все. Темное море невыплаканной боли колыхалось в ее груди. Ну куда ей, потерянной после пережитого, было бежать? Зачем?..
Когда свет погасили, Женя тихо перебралась к Анне на койку и свернулась сбоку калачиком, повернувшись спиной к ее спине. Несколько минут они лежали молча.
– Ну? – наконец спросила Анна шепотом.
– Я не знаю. После всего, я не знаю…
Женя услышала, как Анна повернулась к ней лицом. Медленно и осторожно она провела рукой по ее спине сквозь платье, а затем прикоснулась к месту раны губами. Женя поморщилась от боли, но не дернулась. Прикосновение успокаивало.
– Я знаю, о чем ты думала, – прошептала Анна. – Знаю, о чем ты думаешь до сих пор… Умереть ради народа и товарищей – второй долг революционера, но первый – жить ради них. Мы должны бежать. Должны распорядиться жизнью правильно.
Анна обняла Женю со спины, но та, не в силах больше терпеть обжигающую боль, повернулась к ней лицом, почувствовала на щеках горячее, неровное дыхание. И, нащупав руку подруги, чувствуя, как плечи окутывает тепло платка, прошептала обреченно:
– Бежим.
Щелкнула челюсть, и Женя не увидела, а услышала, как Анна улыбнулась.
– А я ведь была права. Вон как огонёк запылал.
[1] (нем.) Моя дорогая.
[2] Речь идет о реальном побеге восьми революционеров из одной из Карийских тюрем в мае 1882 года.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!