III
23 мая 2025, 15:50С неясной тревогой, но в предвкушении нового Тарас выехал в Петербург. И едва он успел освоиться на новом месте, нагуляться по широким улицам столицы, все осмотреть, перезнакомиться с товарищами, с начальством, понять, что и как в полку было устроено, грянула война с Турцией[1]. А за первой вестью на столицу обрушивались все новые и новые удары: не успели кадеты отпраздновать Синопскую победу, всех сразила весть о вступлении в войну Англии и Франции, вскоре стало известно о наступлении их флота на Петербург. Город тревожно загудел и, даже когда планы союзников рухнули, Тарас не успел порадоваться, ведь уже поползли дурные вести с юга – союзники Порты шли на Крым. И тут ко всему прочему взвился над Зимним дворцом траурный флаг – государь-император Николай скончался.
Запертый в учебном полку, Тарас глядел на все это, будто зверь из клетки. Он рвался на фронт и молился, чтобы войска в Крыму держали оборону, чтобы дождались, пока кончится его двухлетняя подготовка, чтобы он успел набить морду и турку, и французу, и англичанину, и кому только не придется. Последних он и под Петербургом готов был встретить. В те дни они с товарищами часто выезжали за город, гуляли в тревожном ожидании по песчаным пляжам Финского залива, вглядывались в его дали, за которым мерещились им вражеские корабли. Тарасу нравились такие места. Впервые тогда он узнал с удивлением, что его родные сосны, такие же, как дома, могли расти на морском берегу. И когда он стоял, окутанный их ароматом, что мешался с морским воздухом, смотрел на горизонт, где сходились голубое небо и бескрайняя гладь залива, когда ветер трепал его волосы и распахивал мундир, пробирая до самого сердца, он чувствовал себя одновременно и дома, и готовым сорваться на подвиги. Солнце ласкало лицо, на душе было светло, грудь наполнялась силой. Где-то рядом гремела война, где-то ждал молодецкого удара враг, вторгнувшийся в пределы родины. И особенно после смерти царя, чье старческое сердце не стерпело поражений, Тарас рвался на фронт.
Конечно, душа звала его в Севастополь. Но как назло в одно время с выпуском кадетов героически оборонявшийся город пал. В Петербурге новость эта была принята с трауром, но Тарас распалился еще больше. Правда война уже, что чувствовали все, клонилась к закату, признание поражения было не за горами, и служить его отправили в конце концов на вторую родину отца, на Кавказ, где он всеми силами вымещал обиду за пережитые им в тылу поражения. Напрасно командиры пытались держать в узде горячего прапорщика – Тарас лез повсюду и, в отличие от товарищей, что быстро усмотрели в вялотекущей войне возможности отсидеться в сторонке, вызывался в любые разведки и усерднее всех работал на укреплениях. А когда на его сердце легла тяжелым грузом весть о заключенном в Париже позорном для России мире, а вслед за этим объявлено было о новом наступлении на Кавказском театре, с новой силой его потянуло в бой.
Но по иную сторону стояли люди не менее горячие. Пока Тарас в расстроенных чувствах воевал за униженную Европой родину, против его бригады под знаменем борьбы с неверными шли суровые чеченцы. Бывало всякое: приходилось и держать удар конницы, врезавшейся в строй наскоком, и в давке ломать ребра, отступая, и в рукопашную схватываться, зверея. Горцы стояли насмерть за каждый аул, местные на русских косились зло, так что некогда было переводить дух, но Тарас себя измотанным не чувствовал – напротив, такая жизнь, что состояла целиком из пути, боя или работы, не оставляла ему времени тосковать, а ощущение сопричастности к важному делу питало его изнутри. Что было проще – есть земля, которую нужно покорить, есть неуловимый Шамиль[2] и его банды, жестокие враги, к коим он не чувствовал никакого милосердия. Поразительная моральная легкость этой войны делала его ловким, уводила от ударов, заставляла бить врага первым, не оставляя ему и шанса, что позволило Тарасу продержаться без единой царапины на фронте целый год, пока однажды, когда он потел под жарким солнцем на стройке очередного укрепления, на его бригаду не налетел внезапно отряд партизан. Ударь они вблизи, Тарас бы, должно быть, от закипевшей злости, и голыми руками кого-нибудь придушил, но горцы стреляли издалека из хороших ружей, и кто-то особо меткий пробил ему бедро.
Рана была поганая – на два месяца она приковала Тараса к постели, и даже после этого из госпиталя его, несмотря на все возмущения, отправили не назад на фронт, а домой. Тарас пыталась жаловаться бригадиру, но тот его пыл быстро осадил: рассказал пару историй о том, как его товарищи шли в бой с недолеченными ранениями, а потом на всю жизнь оставались калеками, и убедил в конце концов молодого вояку в том, что передохнуть ему необходимо.
Стиснув зубы, Тарас отправился через полстраны домой. За три горячих года тот стал казаться ему далеким призраком: голова его была забита другим, да и письма от отца и сестры он получал короткие – для первого это было в порядке вещей, а для второй… Впервые Тарас задумался об этой странности по дороге домой: будто слишком спешно Елена писала ему, будто бы слишком часто утверждала, что все у них хорошо… А главное, ни слова в ее письмах не было ни о ее увлечениях, ни о Поплавском, будто бы этот Коваль исчез внезапно из жизни края.
Но даже Тарас, раздосадованный отъездом, мучившийся по ночам от боли и призрачного запаха крови, что тянулся за ним в мирные края, и оттого пребывавший в самом мрачном настроении и строивший в голове катастрофические картины, не смог угадать той беды, что случилась дома. Только одно он предположил верно – виной ей был Коваль…
Едва Тарас, хромая, слез с повозки, отец, истосковавшийся по фронту, не дав сыну и оглядеться в родных краях, завалил его вопросами о войне. Тарас, что еще жил ею, отвечал охотно, со злостью и напором, чем потешил старика. Впервые за много лет они сплелись языками часа на три, успели за то время отобедать, обойти пару раз дом. Новое настроение отца Тарасу нравилось, но он не мог не замечать, что смутная тревога, от которой он бежал в увлекательные рассказы, ни на миг не покидала его. И как только молодой человек убедился в том совершенно, тут же, без промедления по армейской привычке, прервал отца, что рассказывал ему о своем первом ранении, наматывая на палец отросшие седые бакенбарды, и спросил, не случилось ли чего. Лицо старого полковника, еще миг назад имевшее выражение детское и мечтательное, тут же скомкалось суровыми морщинами. С полминуты он, топчась на месте, немо шевелил губами, закусывал их, будто пытался сдержать поток брани, а затем обрушил кулак на стол и бросил невпопад:
– Имение Поплавскому продаю! Белоручке проклятому!
Выплюнув эти слова, он опустился тяжело на стул и показательно замолчал. Тарас застыл, не зная, что и сказать. Испугавшись не на шутку, он принялся выбивать из отца подробности, но тот насупился и молчал крепче, чем самый отчаянный горский партизан. Не добившись ничего, Тарас отправился к управляющему, и уже тот рассказал ему без утайки, что имение полностью разорено и вместе с домом готовится к продаже графу Поплавскому.
Никогда от взгляда на деревню, на родные крыши не было Тарасу так тяжело на сердце. С ненавистью он смотрел на темнеющий вдали дом Поплавского. Неужели теперь в этих краях полновластным хозяином станет Коваль? Сам он желал остаться при армии хоть на всю жизнь, но как же отец, как Елена? Ее нужно было отыскать немедленно – уж сестра-то, бойкая и хозяйственная, что уже при бабушке лезла в дела дома, должна была иметь какие-то планы. Тем более, раз молчала обо всем вслед за отцом.
Давя в себе обиду, Тарас направился к трактиру в надежде отыскать сестру. Олеся и Мирон встретили его радушно, хотели тут же накормить, но молодому человеку, что обычно покушать любил, впервые кусок не полез в горло. Разговаривать он тоже потерял охоту и как бы Мирон с Олесей не вытягивали из него хоть что-то про службу, ранение, он отмахивался.
– Мне нужна Лена, не здесь она? – спрашивал он. Олеся, чье круглое краснощекое лицо пошло уже немножко морщинами, улыбнулась невесело и покачала головой.
– Она здесь днем обыкновенно бывает, а к вечеру уходит, гуляет где-то…
Дело для сестры было обычное, но Олеся сказала это таким тоном, словно извинялась, и Тарас взглянул на нее с подозрением.
– Не стряслось ли с ней чего? – осторожно спросил он. – Расскажи, если так.
Олеся совершенно не умела врать, а ему тем более не стала бы. Вот и теперь она присела рядом на скамью, взяла его руку в теплую свою ладонь и проговорила ласково:
– Стряслось. Самое плохое и самое лучшее, что может случиться с девушкой, уж поверь мне… Ты только не злись на нее, сердцу ведь не прикажешь…
Тарас вскочил, будто ошпаренный. Посмотрел в глаза Олеси, такие же карие, такие же добрые, как у него и сестры, и спросил едва слышно:
– Кто?
– Ты знаешь, – улыбнулась Олеся.
Домой в тот день он так и не решился пойти. Просидел всю ночь в трактире, помогал Мирону разносить еду, пек ему драники, а потом и сам угощался ими, слушая стрекот сверчков. После чарки водки его разморило, о сестре, о том, кто завладел ее сердцем, а вместе с ним еще и всем хозяйством Скуратовичей, он хоть на вечер постарался забыть, и, будто ребенок, блаженно наслаждался домом – песнями Олеси, стряпней Мирона, ленивыми разговорами уставших от работ в поле крестьян. Под утро прям за одним из столов он уснул. К обеду проснулся и, умыв лицо ледяной водой, пошел, ковыляя, к дому Коваля. Что он от него хотел – сам не знал. Просто уверен был, что именно туда ему теперь надо.
День был пасмурный, ветер трепал верхушки сосен, посыпая погоны Тараса желтеющими иголками. Дом Поплавского встретил его прилизанным холодом, а когда лакей с лисьей мордой, не успел он представиться, расплылся в улыбке и спросил учтиво, не брат ли он Елены Ивановны, Тарасу подурнело окончательно. В ожидании хозяина, ему предложили пройти внутри, присесть, но он отказался – остался бродить в одиночестве по открытой веранде, где хотя бы холодный ветер бодрил немного полное тревоги сердце.
Коваль спустился почти сразу. Тарас с неудовольствием заметил, что тот возмужал и даже похорошел. Волосы он остриг коротко, бороду с усами сбрил, и легкая щетина подчеркнула его изогнутые скулы и ровный подбородок. Единственным черным пятном на его лице остались брови, что почти срослись посередине в изогнутую линию, придававшую его образу суровой задумчивости. Но глаза, серые, будто хрустальные глаза, смотрели ясно, со сдержанным любопытством.
– Я рад, что вы здесь, – неожиданно сказал Коваль. – Война – дурное дело. Елена сказала, что вас ранили? Присядьте же…
– Постою, – сквозь зубы проговорил Тарас. Даже больное бедро, что ныло все время, притихло перед его закипающим гневом. Коваль и бровью не повел. Пару минут Тарас собирался с мыслями, а тот лишь смотрел на него выжидающе, будто застыл во времени. Наконец какая-то острота возникла в голове, и Тарас спросил ехидно:
– К какому месяцу мне ногу лечить? Скоро плясать на свадьбе придется?
Коваль все еще смотрел на него прямо. Ветер трепал его волосы, и только так Тарас понимал, что перед ним человек, а не картина.
– Будь моя воля – хоть завтра, – наконец ответил он совершенно невозмутимо. – Но Елена боится, что для вашего батюшки это будет ударом. Да вопрос с церковью – мы пока не пришли по нему к согласию…
Тарас отвернулся молча. Он даже не знал, на что злился больше: что этот человек свадьбу откладывает или что вовсе рассматривает всерьез возможность этого союза.
– Это благо для всех, – добавил Коваль. – Подумайте об отце: Елена станет владеть землей, что принадлежала ему – это смягчит удар…
– Смягчит удар?! – усмехнулся Тарас. – Да он с ума сойдет, когда узнает, что вы не только дом с землей, но и дочь у него увели! Вы, бездельник, только и умеющий что русских крестьян обирать! Что она в вас нашла, что у вас, католика и православной, поляка и русской, вурдалака-затворника и живой девушки, может быть общего?..
– А что общего у вас? – вдруг спросил Коваль. Тарас, что уже успел распалиться, застыл в изумлении и едва не расхохотался, настолько глупым ему показался вопрос. Коваль же и не думал шутить. Буравя Тараса ледяным взглядом, он шагнул к нему, посмотрел сверху вниз, и добавил: – Она не ваше отражение, не ваше детство, не ваша глупая копия. Пока вы топили мысль в крови, ваша сестра росла и стала теперь такой, что вы объять ее разумом не сможете. Так смиритесь и позвольте ей быть в среде, где ее, быть может, не примут, но и не недооценят.
Пока Тарас пытался осмыслить услышанное, раздался тихий скрип калитки. Молодые люди обернулись. Елена в развевающемся на ветру белом платье с красными полосами шла решительно к ним. Тарас заметил с удивлением, что за три года она повзрослела. Округлости и мягкости в ней это не убавило, она осталась все такой же низенькой и полноватой с простонародным, слишком крупными, как и у Тараса, чертами, но серьезность и уверенность, что написаны были на родном лице и сквозили в каждом движении, придавали ей недостающей строгости. Поэтому, когда сестра поднялась на веранду, Тарас потерялся поначалу, и нежная любовь, тоска, что до того отступили перед гневом, вдруг нахлынули на него. И едва Елена настороженно приблизилась, он обнял ее крепко, удивившись по-детски тому, что после пройденного им, они все еще были одного роста, одного возраста, подходили друг к другу, как ключ и замок. Сестра тихо ойкнула от неожиданности, но тут же сжала его сама сильными маленькими ручками. И так все тут же стало правильно, по-домашнему…
Когда Тарас открыл глаза и нехотя отстранился, Коваль исчез, будто его и не было. Елена оперлась руками на балюстраду, посмотрела вдаль, где за ветвями сосен показалась деревенька. Тарас встал рядом, скрестив на груди руки, и сказал хмуро:
– Не женится он на тебе.
– Отчего же?
– Да от всего… Разные вы. Смотрю и ни одной зацепки не вижу, что скрепила бы вас. Да и об отце подумай, о вере…
Елена фыркнула.
– А много ли ты о нас знаешь? – спросила она резко. – О Саше, особенно. Ты бы хоть узнал его поближе, а то живете полжизни рядом, а не знакомы. Может и оказалось бы, что у тебя с ним больше общего, чем с теми, с кем ты вместе бил вольные народы…
Тарас, что смущен был до того спокойным обращением Коваля, уже хотел было согласиться, но последние слова сестры разорвались в его голове залпом чеченских ружей. Месяцы боев, погибшие товарищи вмиг пронеслись кровавой полосой перед глазами, и он сказал, едва сдерживая гнев:
– Не смей говорить о том, чего не знаешь! Вольные народы… Вольные убивать и бандитствовать!
– Они защищаются, ведь это царь пришел на их земли. Точно так же, как когда-то он пришел сюда и поработил нас…
– Нас? – Тарас рассмеялся. – Это кого же? Или думаешь, что связь с паном делает тебя полячкой?
– Нет, не думаю, – ответила Елена. Лицо ее, будто не созданное природой для сложных мыслей, имело забавно-сосредоточенное выражение, а простонародный говор лишал речь строгости, пусть сам тон и был ледяным. – И не хочу быть полячкой. Нас – белорусов.
Тарас опешил. Это слово, такое привычное, домашнее, прозвучало вдруг чуть ли не лозунгом в устах сестры.
– И что же делать белорусам? – спросил он, скрывая за усмешкой совершенно непонимание ее хода мыслей. – Браться за оружие и аулы свои отвоевывать у царя? А потом царство свое строить? Силенок-то хватит?
– Не хватит. Поэтому я и здесь.
Тарас совсем перестал что-либо понимать, даже остроты окончились. Ожидая пояснений, он посмотрел выжидательно на сестру. Та с полминуты о чем-то думала, а затем взяла его за руки и попросила мягко:
– Приходи к нам вечером. У Саши гостит много любопытных людей, да и так мне будет проще тебе объяснить, что к чему.
Тарас заколебался. Какие-то гости, какое-то собрание, крамольные, очевидно идеи – уже не оказалось ли бы это тайным противоправительственным сборищем. Он взглянул на Елену. Та смотрела на него ласковым, умоляющим взглядом. Это все еще была она, и разве не его долг был защищать ее, понимать хотя бы, во что сестра ввязывается?
– А милый-то твой не против будет? – с долей ехидства спросил Тарас. Елена ничуть не обиделась и покачала головой.
– Он готов говорить со всеми. За это его и любят.
На пять минут Елена забежала к Ковалю, сообщить тому о визите Тараса, а затем вместе они побрели к дому. Тарас рассказывал о войне, но с неохотой: Елена, в отличие от отца, не впечатлялась его подвигами, а только лишь хмурилась и закусывала губы, будто бы сдерживала то, что хотела сказать. На вопросы же Тараса о том, как двигалась ее жизнь, Елена отвечала с неохотой. Только разговоры о деревне, о трактире, немного оживляли ее, и лишь старые истории о былых забавах, что проскальзывали порой, заставляли брата с сестрой улыбаться единовременно, но свет их лиц в эти минуты был пусть тепл, но тускл, как верхушки деревьев под последними закатными лучами.
Весь день они просидели дома у Мирона. Тот, уже совсем постаревший, к замыслу детей отнесся с подозрением.
– До добра эти сходки не доведут, – качал он головой. – Еще бунт какой устроят и тебя, Лена, утащат. Скоро вон, говорят, новый царь свободу даст крестьянам, а вы все недовольны…
Елена отмахивалась, а Тарас прислушивался. И с все большей тревогой ожидал вечерней встречи. На нее он пошел, одетый строго по форме, при оружии – всеми силами старался придать рамку своей народной округлости и выглядеть серьезнее, чем нежащийся в поместье Коваль. Елена в легком белом платье с красными орнаментами рядом с братом казалась совсем крестьянкой и косилась на его вызывающий вид с подозрением, но за весь путь до дома Поплавских не проронила ни слова. Тарас ее не провоцировал, боялся, как бы сестра не отправила его домой.
Пришли она немного раньше назначенного времени. На небольшой площади перед крыльцом с белой колоннадой еще гуляли неспешно гости. Елена потихоньку стала знакомить Тараса с ними. Почти все они, и мужчины, и редкие женщины, смотрели на него без расположения, говорили подчеркнуто только по-польски, и только то, как они с Еленой были похожи, немного забавляло их. В остальном же обоюдная подозрительность звенела в воздухе, и Елена, видя, что брат все больше смущался, провела его в дом в поисках Коваля. Поднявшись по парадной лестнице, они подошли к дверям, но застыли, услышав размеренный голос Поплавского:
– …содействуя вашим планам, мы отрежем себя от союзников за рубежом. Без них надавить на власть не выйдет, а ведь минута для того самая лучшая – царь унижен поражением, его позиции шатки. Ныне лучшее время, чтобы требовать свобод…
– Свобод, но не освобождения, просить, но не требовать, – возразил иной голос, более мягкий. – Вы ослеплены поражением врага и упускаете иную грандиозную возможность. Крестьяне волнуются. Выступление совместно с народом может даровать независимость нашим народам, свободу и землю крестьянам, а может быть, и союзную республику в России. По вашему плану пройдет ни много ни мало пара лет, и союзники отвернутся от нас, но народ останется... Нужно искать опору на нашей почве…
И тут Елена, спохватившись будто, постучала громко в дверь. Голоса замолчали, она прошла в гостиную, увлекая за собой ошарашенного услышанным Тараса. Навстречу им поднялись Коваль и еще один человек крепкого сложения с народным, но очень умным лицом, что просветлело, едва тот увидел Елену. Та тоже широко улыбнулась и протянула гостю руки.
– Костя, вы здесь! – ласково воскликнула она.
– Уже вынужден ехать, – тепло ответил незнакомец, что удивительно, гродненским говором. – Приехал ненадолго на родину, вот решил заскочить, завезти вам всякое интересное… – Он посмотрел многозначительно на Коваля, тот кивнул. А затем гость перевел взгляд на Тараса и удивленно поднял бровь, а затем, догадавшись, что перед ним брат Елены, радушно представился. Тарас, что рад был услышать какую-то речь, кроме польской, даже улыбнулся ему в ответ, пожал крепкую руку и представиться постарался на старом языке, подзабытом уже на службе. Гость, что назвался Константином Семеновичем, его попытку заметил:
– Всегда рад видеть земляка, – улыбнулся он. – Жаль, что не могу остаться на вечер – мы бы с вами поговорили.
– Точно не можете? – разочарованно спросила Елена. – Меня тут без вас станут обижать…
Тарас нахмурился, а Константин ободряюще пожал Елене руку.
– Человека, преисполненного достоинства, не обидишь, – сказал он. – Да и не стоит вам лезть на рожон пока. Скоро время покажет, как нам всем быть.
Он многозначительно взглянул на Коваля, тот снова кивнул.
– Верно, как и верно то, что при любом исходе все мы должны быть вместе. Мой дом – ваш дом, помните об этом.
Елена пошла провожать таинственного гостя, Тарас остался с Ковалем, но к его счастью, уже через пару минут тягостного молчания, до гостиной добралась пара одетых в свободные блузы молодых людей. С Ковалем те стали обсуждать на очень беглом и едва понятном Тарасу польском какие-то бумаги – стихи, как понял он вскоре.
– Это недурно, но недальновидно, – говорил Коваль. Его речь, более привычную для уха, Тарас понимал лучше. – Из части про разделы Польши уберите намеки на Пруссию и Австрию особенно – они не обрадуются, увидев себя в рядах воров[3], и мы лишимся их расположения…
Один из молодых людей что-то возразил горячо, но Коваль настойчиво ответил:
– Речь не о морали, нам нужны сильные союзники…
Остального Тарас не расслышал, ведь к нему подсел неожиданно один офицер. С удивлением молодой человек узнал в нем своего товарища из учебного полка, знакомого по Петербургу. И не успел он обрадоваться человеку своей среды, как вспомнил, какие ходили о том слухи – будто бы он входил в тайные польские кружки и даже водился с красными. И, судя по всему, разговоры эти были правдивы.
– Неужели вы из “наших”? – спросил товарищ, закидывая ногу за ногу. Тарас покосился на змею в родном мундире с подозрением.
– Я здесь с сестрой.
– А, с Еленой… Что же вы, тоже стоите за права малых народов? Или вы, не дай бог, гордый великоросс?
– Я, в отличие от вас, только с войны, – в духе отца ответил Тарас. – И ни черта не понимаю, чем вы здесь занимаетесь…
– Здесь тоже война, мой друг, – невесело улыбнулся поляк. – Война, сроком уже в век…
Постепенно гостиная наполнилась людьми, вернулась и Елена. За подаваемыми слугами кушаньями, затянулся мирный разговор на польском. Его задавал один редактор, что рассказывал о новом издании Мицкевича, остальные делились впечатлениями, предложениями. Коваль молча бродил за спинами гостей, а Тарас, заскучавший, усыпляемый наполовину неясной речью, рассматривал гостиную. Та была отделана в темных тонах, с использованием грубого камня и походила на средневековый замок. На стенах висели старые гербы рода, алебарды, мечи, латы, портреты предков с острыми усами, а меж них – огромная карта. Пока разговор и не думал оживляться, Тарас подошел к ней и стал разглядывать. Вещи этой явно миновала уже пара-тройка столетий. Написана карта была на польском, и в центре ее сияли огромные обведенные золотом области в сердце Европы с гордым названием “Rzeczpospolita”, что переваривали в своем желудке земли от Балтики до Крыма, а в числе тех и родной Гродненский край.
Завороженный созерцанием падшего королевства, Тарас не сразу заметил, что шипящий за его спиной разговор начинал бурлить. Обернулся он только тогда, когда издатель отчеканил отчетливо:
– Мы не наберемся средств печатать на весь город – нужно беречь ресурс! И уже тем более глупость – задешево продавать книги черни!
С левой стороны гостиной раздались возмущения, Елена, вся покрасневшая, покачала головой.
– Прямо таки представляю, что за страну вы построите, – заговорил один из поэтов, – королевство знати без простого люда. Неужели вы не понимаете, что нам нужно и народу объяснить важность польского дела, чтобы каждый ремесленник, каждый лавочник, каждый крестьянин, чьих уст касался наш язык, понимал, что единение есть единственная возможность нашему народу выжить.
– Народ не волнуют такие материи, – вступился за издателя другой среднего возраста господин. – Простой люд давно перемешался с русскими, а ценность нашей миссии, нашего языка, культуры понимают лишь люди образованные, люди, знающие свои корни. А они не обрадуются, коли нам придется идти на уступки плебсу. Или вы и впрямь верите, что он последует за нами лишь за идею?..
Завязался горячий спор. Тарас напряженно переводил взгляд с одного собеседника на другого. Тревожная догадка билась в его голове.
– Господа, к чему этот спор? – наконец спросил он. Гости, будто бы вспомнив разом о чужаке, повернули к нему головы, кто-то от нечистого говора Тараса поморщился. – Вы так яро друг другу доказываете косность или величие народа, будто бы вам завтра вести его на войну. К чему вы так суетитесь, неужели где-то пожар?
– Скорее медленное горение, – с осторожностью произнес издатель. – Наша нация без своего государства, без права свободно учить языку может постепенно отмереть, раствориться. Поэтому очень важно, чтобы Царство Польское представляло собой ныне единый монолит, а для того нужно требовать от царя самоуправления и культуры…
Тарас усмехнулся.
– Тогда отчего вы обсуждаете это здесь? Здесь не Царство Польское, это Гродненский край…
Тут к нему подошел Коваль. Едва коснувшись плеча Тараса, он повернул его к карте и указал легким жестом на Гродно, что поглощено было золотой линией границы.
– Когда-то это была земля Речи Посполитой, – пояснил он спокойно. – И до сих пор здесь живут поколения поляков. Поэтому мне представляется важным, вопреки мнению моего друга, заботиться о просвещении польского люда в старых границах. – Заметив, как нахмурился издатель, он добавил: – Хотя, разумеется, в границах Царства Польского этим заниматься проще и безопаснее…
– Царь никогда не согласится на автономию и уж тем более независимость таких широких земель, – возразил издатель. – Не согласятся на настолько сильную Польшу и любые европейские союзники. И, как верно говорил мой добрый друг, народ иных земель, во многом смешанный, обрусевший, не пойдет за вами, а упрется рогами…
– А не больно ли смело решать за народ?
Тарас удивленно оглянулся на Елену. Та сидела в кресле в уголочке, непривычно для себя строго выпрямив спину и степенно сложив на коленях руки. Голос ее среди шипящей польской речи прозвучал неожиданно громко, даже резко, как-то неуместно, и сразу несколько неодобрительных взглядов впились в нее иголками. Тарас этих людей тут же запомнил.
– Снова вы за свое, – недовольно проговорил кто-то из молодежи.
– Да, снова. – Елена поднялась. – Вам повезло, что Константин Семенович уехал – вот он бы вам вычитал. У вас под рукой живут не только русские, но и белорусы. Мы – народ маленький, вечно зажатый между Россией и Польшей. В Речи Посполитой нас притесняли за веру, в России – приковали к земле и помещику. Пообещайте крестьянам освобождение от кабалы, кое царь все не может дать, пообещайте право говорить и писать на родном языке, за которое сами же боретесь для себя, и у вас и на нашей почве будут союзники… Верно ведь?
Видя враждебные взгляды, она обратилась к Ковалю. Тот уклончиво качнул головой, и впервые Тарас увидел отчетливо, как в глазах его перекатилась живая мысль. Тем временем его заминкой воспользовался издатель:
– Ваши мысли возмутительны! Мало того, что вы предлагаете пойти на ужасный риск и устроить местную пугачевщину, так еще ради народа, в самом деле едва ли существующего, тогда как польская нация уже как век почти борется за независимость. Это умно, конечно, бросить лучшие силы польского общества на алтарь вашей мечты, но уж совсем не по-человечески… Вы мыслите, будто красная, будто Герцен какой-нибудь! Будто борьба Польши для вас – лишь камешек в лестнице к общероссийской утопии…
Елена побагровела, уже открыла рот, желая что-то ответить, но ее прервали несколько похожих возражений, а между ними проскользнула и пара грубых слов. Тарас, закипая, сжал кулаки и шагнул вперед, но Коваль легким движением удержал того на месте. Взгляд хрустальных глаз был спокоен, но за ними горел темный огонь.
– Друзья мои, – сказал он очень тихо. Тарас подумал, что за гомоном его не расслышат, но, к его удивлению, уже в следующий миг все головы повернулись к говорившему. Подойдя к Елене, чьи глаза предательски блестели, Коваль взял ее за руку, пожал еле заметно, а затем обернулся вновь к притихшей толпе. – Друзья, наши споры, безусловно, ценны. Но не будем забывать о том, что в первую очередь важно единство. Невозможно предположить, с чем нам придется иметь дело завтра. Нам могут понадобиться любые силы: элиты или народ, поляки, русские и белорусы, и чем больше среди нас будет разнообразия, чем больше связей мы станем заводить, тем лучше мы будем готовы… – Он взглянул на Елену, будто извиняясь. – Я сам боюсь народного бунта, вам это известно. Но вспомните кровавый ноябрь. Удалось ли бы русским так скоро потопить нас в крови, выступи на нашей стороне крестьяне? Может и нет… Вот поэтому нам важно, даже пока мы занимаемся своими, близкими сердцу делами, не терять друг друга. И уж тем более… – Он посмотрел грозно на юношей, что бросили в сторону Елены пару грубых слов. – Не оскорблять товарищей. Иначе в этом доме места вам более не будет!
Один из молодых людей, покраснев до кончиков ушей, вскочил и тут же проговорил энергично:
– Покорно прошу простить меня, я допустил грубость! Ваша жена, – Коваль невольно дернулся, – бесспорный друг нашего народа! А иначе и быть не могло, ведь каждый человек в этом кругу – тщательно выбранный вами из каменьев металл! И дай бог, вам удастся сковать нас всех в добрый топор, что, наконец, падет на шеи палачей…
– А как иначе, это же наш Коваль! – примирительно воскликнул товарищ Тараса из Петербурга, энергично вскочив с бокалом в руке. – Ave Коваль! Ave единение! Ave свобода Польши, как бы ни была она достигнута – миром или кровью!
Гости в едином порыве подскочили с мест, передавая друг другу бокалы, и тихие посиделки, будто бы сдернув занавес, обратились в миг в политический банкет. Тарас, которого бросало то в жар, то в холод, вглядывался в лица и видел, что все они, старые и обвисшие, молодые и живые, были охвачены одним пламенем… Даже во взгляде Елены, что смотрела с горячим обожанием на Коваля, оно горело ясно, и Тарас тут же его узнал. Сотни раз, схватываясь в рукопашную с горцами, он видел этот ледяной огонь – ярость загнанного зверя, готового вырвать в бою каждый вздох, мыслимый им свободным. Тарас не верил, что в каждом из этих разных людей это пламя будет гореть долго, но лишь одной искры его, он знал это с войны, будет довольно, чтобы не в далеких горах, а здесь, на его родине, запылал пожар восстания…
– Так что же, вы готовите бунт? – громко и сурово спросил он. Все головы мигом повернулись к нему. Как он и думал, некоторые из гостей тут же потерялись, но другие, в том числе Коваль с Еленой, встретили его выпад еще большим напором.
– Не возмущайтесь, – сказал Коваль Тарасу, умиротворяюще махнув рукой в сторону напуганных товарищей. – Наша цель – дать жизнь народу. А методы мы готовы обсуждать…
– Не юлите. – Тарас обернулся к карте и грозно обвел глазами границу. – Вот такого ни один царь вам сделать не позволит. У вашего стародавнего чудища – пол нынешней России было в животе!
Коваль тоже подошел к карте, провел ласково рукой пониже Варшавы, будто погладил гриву любимой лошади. А затем взглянул на Тараса ясными своими глазами и произнес медленно, так, что металл звенел в каждом слове:
– Это наша родина. Речь Посполитая, держава от моря до моря. То, что вы отняли ее у нас, разорвали на куски, поработили – не наша вина. Но мы сохраним то, что от нее осталось. И вернем похищенное…
– Как? Кровью?
– Если понадобится, то кровью.
Тарас стоял совсем близко к Ковалю и видел, как за его чарующим спокойствием колыхались еле заметно морщинки на лице, как дрожали искры в глазах, и это неуловимое движение в металлическом человеке вызывало у него ужас.
“А ведь он и глазом не моргнет, как уведет всех этих людей проливать кровь”, – холодея, подумал Тарас. Он нашел взглядом сестру, что не отрываясь с явным изумлением смотрела на возлюбленного. Тарасу захотелось уйти немедленно, забыть про это сборище мечтателей, но оставить Елену здесь он не мог. Нужно было ее спасать.
– Глупости все это, – пытаясь выглядеть насмешливо и безразлично, проговорил он и присел на диван. – То же мне, повстанцы – большинство из вас с оружием в руках представить невозможно… Мечтайте-мечтайте. Забавные…
Ничего забавного он не находил, но его издевка у гостей, что уже успели представить себя в казематах, вызвала видимое облегчение. Весь остальной вечер он вел себя подчеркнуто язвительно, показывая шутливое пренебрежение к недозаговорщикам, и скоро его стали воспринимать как неприятного, но потешного оппонента, что вносил нечто новое в привычную обстановку. И только Елена на Тараса косилась недовольно, а по пути домой попросила, чтобы больше на собрания он не приходил. Тарас едва не обиделся, но вовремя заметил, что не раздражение, а скорее печаль и страх стояли за словами сестры, и промолчал. А затем, проворочавшись ночь в тревоге, сказал ей уже на утро:
– Я пойду с тобой, если разрешишь. Так и для молвы приличнее будет, и мне спокойнее. А вести себя буду тихо, ты и не заметишь.
– Ты так не умеешь, – устало вздохнула Елена, но ничего не возразила.
Тарас стал бывать у Коваля почти каждый вечер. К его присутствию поначалу относились с подозрением, но он вечно находился где-то подле Елены, и вскоре все сошлись на мысли, что он не шпион, не враг, а только лишь брат, заботящийся о чести сестры, и примирились с ним. Но Тарас, пусть выдавать никого никому и не желал, за гостями следил пристально и начал наконец понимать, что в этом польском замесе было к чему.
Большая часть тех, кто обычно бывал в гостях у Коваля, придерживались того же образа мыслей, как и хозяин дома. Этих Тарас для простоты обозначал правыми или белыми. То были в основном люди почтенные – издатели, художники, помещики, чиновники, – и, сообразно своему положению, делать бунты они желанием не горели. Напротив, дворянско-интеллигентская спесь шептала им, что уж с ними-то, образованным обществом, власть может (если не обязана) начать искать общий язык, а поэтому занимались они тем, что возрождали польский национальный дух путями мирными – через печать, литературу, картины, – искали связей за рубежом среди сочувствующих Польше стран, и, чтобы благопристойные союзники не испугались, осаждали пыл своих левых единомышленников.
Последних Тарас называл “красными”, тем более что от тех “красных”, то есть социалистов, которых он встречал в Петербурге, товарищи эти отличались не так уж и сильно. У Коваля их было обычно человека три-четыре и надолго они в чуждой среде не задерживались, тем более что имели обыкновенно гораздо меньше времени на болтовню, чем почтенные господа, ведь, будучи обедневшими дворянами, военными на жаловании, разночинцами, мелкими интеллигентами, вынуждены были сами себе зарабатывать на хлеб. Этим Тарас и объяснял больший их радикализм. Возможность договориться с властью они почти полностью исключали – причем и с российской, и с заграничной, что виделась им не менее лицемерной и опасной. Поднять на баррикады польский народ – вот в чем был их метод; сделать Польшу страной народовластия – вот в чем была их цель. В том они и расходились с белыми, что во главе нации видели готовых к уступкам аристократов, а о беспощадном бунте думали с ужасом, и в том же некоторые из них сходились с революционерами русскими, а порой и белорусскими…
Логику свою и редких единомышленников Елена Тарасу объяснила сама. Народ белорусский, коей она отделяла и от русского, и от польского, виделся ей великим, но слишком маленьким, чтобы бороться за освобождение самостоятельно, а посему обязанным выбрать, на кого опереться в этом нелегком деле. Елена принадлежала к тем, кто, памятуя о славе Костюшко и Ноябрьского восстания, видел именно в поляках революционную силу, а поэтому выступала за союз с ними против царской России. Напрасно Тарас напоминал ей, как католики угнетали православных во времена своего владычества: Елена была уверена, что теперь поляки, пожив под игом русского царя, подобного не повторят, а даже если и попытаются, то до того еще нужно было дожить. А пока Елена и ее единомышленники рассчитывали помочь красным полякам в их восстании в обмен на право свободного развития для своего народа.
Тарасу эта мысль казалась странной не только лишь из-за того, что он мало разницы видел между собой, крестьянами гродненского края и теми же своими сослуживцами, но и потому, что к Елене в кругу Коваля явно относились враждебно. Поначалу он связывал это с неясными отношениями этих двоих, думал, что их союз – католика и православной, поляка и белоруски – не устраивает националистов. Но вскоре он понял, что дело было не в этом: товарищи Коваля на возможность брака их смотрели с юмором и в шутку сравнивали Елену и Александра по схожести имен с Александром Казимировичем, средневековым польским королем, и Еленой Ивановной, дочерью Ивана Третьего, что стала когда-то, оставаясь верной православию, женой католического монарха и королевой Польши. Куда больше не устраивали круг Коваля взгляды Елены, что кому-то виделись слишком красными, кому-то – слишком пробелорусскими, отчего сестра Тараса вечно находилась в центре споров. Его самого, конечно, это поначалу толкало вступаться за нее, но вскоре он понял, что то было лишено смысла. Ведь в кружке всегда, даже когда они были не согласны, за возлюбленную вступался Коваль.
Их отношения были откровенно странными. Все в близком кругу считали их если не любовниками, то, по крайней мере, возлюбленными, что вскоре могли заключить брак, но Елена и Александр не то что не проявляли романтической привязанности, а скорее даже наоборот. Тарас, привыкший к тому, что сестра вечно смеялась, улыбалась любимым людям, лезла к ним в объятья, с изумлением наблюдал за тем, как она держится от своего избранника на расстоянии, едва решаясь порой пожать ему руку или бросить в его сторону взгляд, полный любви. Коваль же чаще всего, казалось, вовсе ее не замечал, а когда порой они спорили, бывал таким насупленным, что и вовсе потом не говорил Елене ни слова. Отчаявшись понять, как работала эта странная привязанность, Тарас, как-то возвращаясь по весне домой, спросил непринужденно, для вида хлестая прошлогодний чертополох снятой шинелью, отчего сестра так сторонилась возлюбленного. Та смерила его снисходительным взглядом, а затем вырвала из рук брата шинель и бросила ее ему на грудь. Тарас озадаченно поймал ее.
– Ну как, греет? – спросила Елена.
Тарас покачал головой.
– А чтобы грело, нужно внутрь залезть, а не снаружи прикладываться.
Как бы Тарас, что все еще быком дышал на Коваля, не пытался доказать Елене, что тот был бесчувственным существом, сам он стал замечать в холодной вежливости Коваля по отношению к своей сестре нечто особенное. Когда кто-то из гостей слишком напирал на нее и он ледяным тоном ставил на место этого человека, когда он предупредительно делал шаг назад, пропуская Елену вперед себя и подавая ей одежду, когда галантно целовал ей руку, не касаясь той губами, в этом чувствовался металл – металл, самый чистый, самый звонкий, отлитый из лучшей руды, что переправлялась в сердце этого человека. Елена не могла не слышать его звона, как и Тарас, точная ее копия, не мог не слышать его. Но чем больше он убеждался в тесноте привязанности этих двоих, чем больше осознавал, как не похожа она была на их с Еленой прежнюю теплую дружбу, и как при всей своей странности теперь этот холод давал Елене больше счастья, чем их рухнувшее родство, тем сильнее он придирался ко всему в поведении Коваля. И больше всего зацепок ему давали взгляды этого человека, что острой косой на упрямый камень находили на взгляды сестры.
Коваль оставался загадочен даже в том, о чем каждый день откровенно говорил с самыми близкими товарищами. Поначалу Тарас, помня о сделке с отцом по земле да и в целом о том, какими огромными землями владели Поплавские, был уверен, что республиканцем такой человек быть не может. И вроде бы даже он убеждался в своей правоте, когда вспоминал подслушанный им в первый день разговор Коваля с Константином, да и вникал в беседы его с другими красными и Еленой, что вечно доказывали ему необходимость вооруженного восстания, пока Коваль лишь задумчиво смотрел в сторону. Но уже очень скоро Тарас пришел к мысли, что напугала его очень сильно: а разве были бы эти люди со своими спорами гостями в почтенном доме, если бы хозяин его не допускал хоть на миг их правоты? Разве мог бы он полюбить Елену, если бы подобно другим белым считал ее деревенской дурочкой, что вообразила себе нацию из их бывших холопов?..
За те полгода, что Тарас помогал отцу разобраться с землями, подготовить все к переезду, он присматривался к возможному зятю и вскоре пришел к однозначному выводу: Коваль колебался. Колебался, конечно, по-ковалевски, как едва возмутимый камертон, но даже это пугало Тараса до глубины души. Он готов был смириться с этим браком, если бы для Елены он означал спокойную семейную жизнь в богатой и уважаемой семье, но выдавать ее за завтрашнего бунтовщика… Каждый раз прогуливаясь позади них под соснами и голубым небом, что когда-то принадлежали только им с Еленой, Тарас смотрел на эту странную пару – на Коваля, высокого, холодного и прямого, и Елену, живую, маленькую и несуразную на его фоне, едва достающей округлой головой, оплетенной простонародной косой, до его плеча, – и руки его сжимались в кулаки. Как же так получилось, что с ним она была счастлива? Как он до такого довел?..
Весна выдалась неспокойной. Мало того, что сделка шла к завершению и отец, предвидя отъезд, становился все более угрюмым, так еще за пределами дома страна бурлила все сильнее. К привычным толкам о судьбе Польше в гостиной Коваля прибавились разговоры об освобождении крестьян, о переделе земель; прогремела царская амнистия, что разрешила вернуться в Россию мятежникам давно ушедших лет, и старики эти, возникавшие теперь иногда в обществе Коваля, еще сильнее подогревали пыл нового поколения. Но волновались не только они. По денежным делам Тарас часто ходил в соседний город пешком, стремясь как можно быстрее вернуть в строй раненую ногу, и по дороге он от самого простого люда – крестьян, кустарей, торговцев – слышал самые тревожащие толки: один ждал, когда помещики начнут продавать землю крестьянам, другой доказывал, что государь им приказал ее раздать задаром за заслуги народа в войне, а третий утверждал, что того не будет, ведь царя давно уже на поводке держат баре и жиды. Но больше всего волновали Тараса простые поляки: все более неприязненно смотрели они на русских, все сильнее морщились, слыша чужую речь, а некоторые, особенно молодежь, как из простых, так и гимназисты и даже студенты, могли и освистать какого-нибудь одинокого путника, что выходил из православной церкви. Под руку таким хулиганам как-то попал и Тарас. В тот день он как раз подыскал им с отцом и Еленой квартиру для переезда и, со смущенным приближающимися переменами сердцем, выходил из дома, как вдруг один сорванец в картузе крикнул ему вслед:
– Гляньте, кацап идет: был барин – ныне голь!
Его товарищи глумливо засмеялись. Только один, самый долговязый, убрал важно руки в карманы, и сказал отчетливо по-русски, чтобы Тарас услышал:
– И хорошо, пусть подобру катится с нашей земли. Каждой птице – свое небо…
– А индюку – клетка, – зло усмехнулся Тарас. Отвернувшись от сорванцов, что взорвались как грибы-дымовики от возмущения, но броситься на офицера при форме не решились, он упрямо пошел вперед, переставляя как можно тверже разболевшуюся ногу. В чем-то они были правы: по отцовской ветке Скуратовичи и правда были здесь чужими, переселенцами Екатерининской эпохи и времени разделов Польши. Но вот по матери, чья семья с незапамятных времен обитала в Маковке, старой, как Русь, он был сыном этой земли, и ни один лях не имел права с ним так говорить.
Домой он вернулся рассерженный, да еще и с болью в ноге, и за ужин в обществе отца и Елены сел в самом дурном настроении. Мебель в столовой уже накрыта была чехлами, на стенах красовались светлые прямоугольники от снятых портретов, а еда была скудная из необходимости доесть оставшиеся запасы. Разве что чемоданы вместо стульев никто не догадался поставить, а в остальном все окружающее кричало о том, что владельцы дома собирались съезжать. Все они были необычно взволнованы. Тарас ерзал на месте от боли в ноге. Елена, он знал, искала причину остаться и не ехать с ними в город. Отец же был необычно подвижен и резок в движениях, и Тарас думал, что это у него от уязвленной гордости или волнения, пока старший Скуратович вдруг не хлопнул по столу конвертом. Елена и Тарас вздрогнули, уставились на него удивленно, а отец, тут же охладев вновь, протянул дочери письмо.
– Читай, – приказал он.
Елена побледнела, лицо ее приняло очень глупое выражение, хотя Тарас мог поклясться, что выглядел не лучше. Пока сестра дрожащими руками доставала письмо, он успел разглядеть имя отправителя и похолодел. Конверт пришел от одного отцовского товарища, доброго чиновника, что в Петербурге оказывал Тарасу всяческое покровительство. Вот только одна была беда – службу тот нес в Третьем отделении[4].
Елена пробежалась глазами по письму и побледнела еще больше, слившись с серым чехлом, надетым на спинку стула. А когда отец резким окриком попытался подогнать ее, нахмурилась и отдала письмо Тарасу. Тот от волнения даже ровный писарский почерк разобрал не сразу, но в конце концов прочитал, что в Третьем отделении о Ковале и его сходках знали. Как и знали о том, какие крамольные вещи на собраниях говорила Елена.
– От меня ждут объяснения, – через усилие проговорил отец, будто разжевывая мочалку. – Объяснения, какого черта мои дети делают в обществе ляхов-бунтовщиков! И вам лучше его придумать, иначе оба окажетесь в застенках!
Старший Скуратович закашлялся. Тарас, испугавшись разоблачения, в ужасе смотрел на отца. Тот, казалось, не злился, а говорил так, словно не мог откашляться. Глаза его покраснели, худое старческое тело выгнулось крючком. Казалось, стоит его тронуть, и старик, как острая, но проржавевшая сабля, рассыплется на куски. Тарас умоляюще взглянул на Елену, но та этого не заметила и сказала, смотря упрямо в стол:
– Тарас присматривал за мной. А я там оказалась, потому что согласна с делом революции…
Отец выпучил на нее покрасневшие глаза и схватился за сердце.
– Врет! – прервал сестру Тарас, хватая отца за руку. – Все врет! Просто Коваль… Поплавский этот нравится ей, прости девичью дурость! Я же за ней смотрел, чтобы глупостей не натворила, вот все и обошлось. А теперь она и вовсе о нем забудет, коли бунтовщик! Верно?
Тарас с мольбой взглянул в глаза сестры, та же ответила ему полным презрения взглядом.
– Ну соври… – прошептал он одними губами. Отец того не заметил. Полусумасшедший взгляд его был прикован к дочери.
– Нет, не верно, – твердо сказала она. – Александра я люблю и выйду за него замуж этим летом, на что хотела просить вашего благословения. А взгляды его и правда мне по сердцу: народ польский я уважаю, народ белорусский – люблю, а царя – ненавижу…
– Ненавидишь?!
Крик отца сорвался в шипение. Схватившись за сердце, он упал на спинку стула, уставившись на дочь и тряся головой, будто его поразила судорога. Тарас бросился к нему, умолял замолчать, успокоиться, но отец продолжал шипеть:
– Я всю жизнь за него воевал! Грудью ловил пули, тянул знамена с орлом из-под трупов друзей… А ты – ненавидишь?! Может ты и меня ненавидишь?! И Россию ненавидишь?! Иди, смейся со своим графом над стариком, над честным воякой! И будьте вы оба про-кля-ты!
Тарас отшатнулся от отца. Задыхаясь, он размахивал рукой из стороны в сторону, и с каждым разом та болталась все шире. Он слабел. Тарас в ужасе подбежал к Елене, что вскочила, вся пунцовая, на ноги, и прошептал ей на ухо:
– Он помрет, Лена… Извинись, упади в колени, молю тебя…
Елена медленно повернула к нему голову. Лицо ее вновь побледнело и застыло каменной маской, как вдруг она резко отбросила от себя руку брата.
– Он меня проклял, а кланяться я должна? – мертвенно спросила она.
– Ты виновата во всем этом… Если бы не Коваль…
– Если бы не Коваль, я бы таким же ничтожеством как вы сделалась! Только и умеете, что жизнь свою бессмысленную кровью запивать! Вояки!
Тарас почувствовал, как горечь разодрала горло. Сестра схватила свое пальтишко и, толкнув плечом старого лакея, вылетела в коридор. Тарас бросился за ней и, когда Елена уже была у калитки, прокричал:
– Куда ты, дура? Был же у тебя дом, было детство, сосны, Олеся с Мироном… Ну чего тебе не хватало?..
Елена остановилась у калитки, взглянула на брата. Ветер, рвавшийся из-под низких туч, трепал волоски, выбившиеся из косы.
– Ничего, – ответила она, перекрикивая шелест листвы. – Напротив, всего было слишком много… Тебя было слишком много, веселья, тепла… а как не стало этого, у меня будто глаза открылись…
Она шагнула к Тарасу, но взгляд ее был недобрым.
– Теперь ты как он, военный. Но однажды враги кончатся, и ты посмотришь в глаза пустоте. И тогда вспомнишь меня…
Она отвернулась и пошла размеренно в сторону деревни. Тарас стоял и смотрел ей вслед в неясной тревоге. Мелкие капли застучали по его лбу, стало холодно. А его отражение в зеркале скрылось за мутной пеленой мороси. Так Тарас и стоял, смотря в лицо серости, пока вдруг его не окликнул старик-лакей:
– Тарас Иванович, батюшка…
И только тут он опомнился. Бросился, забыв о сестре в столовую, и уже от старика не отходил. Случился удар. Старшего Скуратовича перекосило всего, половина лица отнялась, руки едва шевелились, глаза смотрели бессмысленно, а кривой рот дергался, будто в судороге. Таким Тарас уложил отца в постель, стал ждать врача, а когда тот пришел, услышал то, что сам уже понял.
– Ночь будет последней, – прошептал доктор.
Тарас, чувствуя, как звуки дождя дробью пробивают его череп, схватился за руку отца. И вдруг старый полковник посмотрел на него осмысленно и из последних сил прошептал:
– Лесю… Сюда…
Впервые за двадцать лет Олесе разрешено было шагнуть за порог дома. Отряхивая по пути их обоих от дождя, Тарас провел мать в комнату умирающего. Олеся была спокойна, присела к кровати с корзинкой, будто была здесь еще вчера, и погладила полковника ласково по голове. Тот же смотрел на нее безумно, как на ангела. Говорить он уже не мог, но этот взгляд объяснял все, и остротой своей отрезал все бессмысленные годы, проведенные в бегах от совести…
Он уходил долго, осмысленно, будто наслаждаясь болью. Тарас стоял в дверях и смотрел на родителей. И все, чего он хотел, это снова проткнуть штыком чью-нибудь папаху.
[1] Речь идет о Крымской войне (1853-1856 гг.)
[2] Имам Шамиль – лидер северокавказского сопротивления российским войскам.
[3] В XVIII веке территория Речи Посполитой была разделена между Россией, Австрией и Пруссией.
[4] Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии – главный орган политического сыска в Российской империи с 1826 по 1880 год.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!