4.2 Во тьму

7 ноября 2025, 08:46

Ты — это там, где кончается стыд из жалости,

И солнце твоей наготе к лицу.

Белизна во мраке волос, ты –

Существо тонкошеее…

День разменивал вторую половину, и раньше солнце уже катилось бы за горизонт. Только теперь оно мигало опухшим глазом на не той, совершенно не той стороне неба. Серафима долго глядела ему в ответ, потому что нынче смотреть на золотые лучи было не больно. Словно солнце неумолимо слабело, уже едва-едва дотягиваясь до людей своими немощными руками. Вздохнув, Серафима продолжила собирать орехи в корзину. Мать, настоятельница их небольшой общины, объясняла все это скорым концом света. Мол, возопят горны, слетятся все ангелы на страшный суд, закипят реки, и снизойдет Исус уже второй раз на грешную землю. И тот, кто был нечист душой, пожалеет о каждом содеянном проступке. Лес, где пряталась раскольничья община, постепенно окунался в желтизну, расцветал алыми и рыжими пятнами скорой осени. Серафима готовилась встречать свою девятнадцатую зиму. Быть может, сырую и талую, а может, морозную и насмерть студящую все живое — как ту, в которую она появилась на свет. Серафима знала, молча и только в своих мыслях, что всерьез согрешила уже трижды. И, слушая строгие предсказания матери, едва удерживалась от глупого смеха. Потому что бояться страшного суда у нее не выходило. Видать, действительно она чудная, как некоторые за материнской спиной поговаривают. В первый раз все случилось нежданно, больно и так давным-давно, настолько где-то не здесь и не с ней, что плохо помнилось. Когда барин в плохом расположении духа осерчал на ее тятьку за топнувшую копытом лошадь. Топнувшую. Лошадь. Подковой по песку подле ворот. За то, что лошадь тем выразила хозяину великую дерзость. Так барин сказал. Наверное. Это Серафима помнила сквозь поволоку минувшего времени. Но что она помнила отчетливо — то, как тятьку поволокли на задний двор, как от изгибов и свиста кнута сутулая спина залилась кровью. И крики затихли в памяти, и лицо тятьки превратилось в мутное месиво, а вот свист кнута долго еще будил ее по ночам. Когда барин поднял руку. И кто-то из дворовых бросил кнут. И прозвучало полное довольства «издох». После того Серафима не запомнила ничего — и пришла в себя только, когда посреди пустого подвала мать вынимала ее из петли. Таких, кто решил сам назначить себе смерть, не хоронят на кладбищах, не отпевают и не поминают в церквах. То был лишь первый грех, но Серафима знала по святому писанию, что уже тогда, затянув на худой шее петлю, она навечно отвернулась от обещанного рая. Другой раз произошел уже многим позднее, когда они бежали к Двине. Когда осели среди раскольников и пришли в новую веру, особо полюбившуюся матери. Та впервые со смерти тятьки ободрилась, лицо ее немного порозовело, когда она слушала бабок-начетчиц и вела разговоры о том, как царь Петр сгубил истинную веру. Седые, побелевшие от бесконечного горя волосы матери скрыл черный платок. Но больше она не несла траур, а боролась за чистоту душ — и ее собственной, и их. Ее детей. Несколько лет прошли мирно, стало казаться, будто все страшное осталось далеко позади. Словно раскольники подарили им тот самый приют, где все беды заканчиваются. Пока Митяй, старший братец, не решил податься в скопцы. Никогда раньше Серафима не подымала крик, не решалась ругаться на братца. Но скопцы пугали ее, страшили хуже возвращения к барину. Они елейно вещали о своем нерушимом товариществе, были весьма услужливы и смиренны, но видны были поплывшие от калечения черты их женоподобных лиц. От иных веяло ужасными запахами, поскольку они не могли обычным способом справить нужду, и все текло у них под одеждой. От женщин, редко среди них видневшихся, Серафима через силу старалась не шарахаться. Она смотрела на их утянутые, неестественно плоские груди. Бывает такое у женского тела — но не так, чтобы все, как на подбор, и страшно было представить оставшиеся там шрамы. О детях, маленьких скопцах с крошечными ручками и огромными порезами где-то под рубашками, Серафима вынуждала себя не думать. Ей не верилось в уверения старших, что дитя само может упросить провести над ним обряд очищения. Она не могла успокоить себя. Не могла представить Митяя вместе с этими людьми, такого же одержимого чистотой тела, такого же отстраненного от всех обыденных вещей и такого…изуродованного. Все это звучало и даже пахло чем-то неправильным, неверным и мерзким. Поэтому Серафима позволила себе то, что у раскольников было под строжайшим запретом. Она позволила себе гнев. Она вопила. Она закрывала тщедушным телом дверь избы, не позволяя братцу уйти. Она развязывала его походный узел, раскидывала вещи, била посуду и дралась с ним — что угодно, пусть бы и показаться ему ополоумевшей, если это вынудит его остаться. Пускай бы он не передумал — но остался ради нее. Лишь бы удержать. Она слышала, что скопцы оставляют семьи и больше никогда не возвращаются к родным. И не могла этого допустить. Все прервала пощечина. Когда она со всей силы ударила Митяя по лицу с криком «очнись». Он резко нахмурился, сказал, что в ней говорят бесы, боящиеся истинной чистоты души. Оттолкнул ее от себя и так, каким был — без пожитков и прочего — ушел прочь из избы. И никогда, никогда больше, как и опасалась Серафима, не возвращался в их поселение. Грех осел на дне ее опустошенной души, но нисколько не помог делу. Третий раз был прямо теперь и здесь. Он длился не первый год, с того самого дня, когда в их общину пришел Иван-дурак.

***

Брели они долго. И чем дальше вслед за отголосками чужого горя шел Иван, тем сильнее крепло внутри него невеселое понимание. Сдавалось, что ужасы змеиного царства, о которых сказал монашек, не были ему страшны. Все сбылось. Запах гари забивал глотку, то здесь, то там во мраке мерещились ему всполохи пламени, и мельтешила в глазах миска кутьи, мельтешила могильная земля и где-то впереди различал он лица родителей. Но Иван продолжал шагать навстречу всему этому, не сбавляя скорости. Потому что он жил с этим уже десять лет. И пускай крики звенели все громче, он шел на них, как корабль ступает сквозь волны навстречу маяку. Не сумело напугать его то, что для иного человека было встречей с самым сокровенным кошмаром. Потому как Иван никогда от него не просыпался. И тяжелее ему было представить, как сложился бы весь быт его без этого бесконечного сна, как другие люди постоянно бодрствуют и смотрят всему происходящему в лицо. Но, заведомо готовясь к худшему, к тому, что еще может попытаться сотворить Ящер с разумом забредшего к нему незваного гостя, Иван пытался вызвать в мыслях добрые воспоминания. Нечто, способное поддержать, если отчаяние и впрямь станет невыносимым. Вдруг все-таки монашек говорил о чем-то другом, о чем-то, до чего он еще не добрался?.. Может, эти призраки и крики — лишь самое начало испытаний подземелья?.. Иван старался тянуться к тому свету, что находился наверху, и лишь сильнее из-за этого тосковал. Почему-то даже самая малая горстка добра, припомнившаяся ему, была насквозь пропитана грустью. О бабке Лукерье, столь часто приходившей к нему, он быстро перестал думать. Воспоминания о ней отсылали к поминкам и причитаниям ее дрожащим голоском среди похорон. Забота ее всегда дышала трауром и сожалением, горьким сочувствием к сироте, и Иван помотал головой, отвлекшись на иное. Подумал он было о чертежах, только с ними на ум разом пришли недовольные ругательства попа, а там и раскольники вместе с преследующими их солдатами… Дурное это все в корнях своих, в обыкновенный день и чертежи, и раскольники, и книги их радуют — да только до поры до времени, пока не появится какой отряд по их души. Не зря все добро он прячет под половицами. А если в его отсутствие кто в избу чужой заявится? Или того хуже — наговорят попы их церкви на него всякого, выберется Иван на поверхность, а там ему руки и скрутят. Пуще прежнего замотал он головой, прогоняя подозрения прочь. Потому что тьма вокруг начала сменяться с пожара на размытые образы солдат верхом на конях. Нельзя дать новому страху разгореться внутри, иначе он станет перед ним беззащитен. Пожар с криками ему хотя бы…знакомы. Вспомнил Месяца. С одной стороны, жаль даже, что не отправились вместе. Без небесного товарища, столь увлеченно слушавшего о его изобретениях и рассказывавшего удивительные вещи о мире, становилось скучно. Впервые Иван явственно ощущал, что рядом нет кого-то. И что если бы этот кто-то был рядом, то стало бы, наверное, куда лучше. С другой стороны, Месяц мог задохнуться в оживших своих страхах, он не был привычен сосуществовать с ними, и сгорающее заживо в объятиях машины Солнце, грозящийся наступить конец света — все это терзало бы Месяца куда сильнее, чем мучил Ивана его кошмар. Не хотелось бы видеть, как красивое изящное лицо вдруг хмурится, пытаясь не выдать внутренней тоски. Как товарищ пытается спрятать все внутри, лишь бы не обременять Ивана. Весь сияющий облик смеющегося лунного лица — лишь картинка. За которой прячется боль. Много боли. Это Иван понял хорошо в тот раз, когда Месяц лежал на пыльном полу его избы. Так что лучше идти одному. Думал он о Серафиме. О дочери настоятельницы раскольничьей общины. Особенно ярко вспыхнула она в памяти после рассказа монашека о жуткой его гибели. Внутри Иван тысячу раз вздохнул со смятением и облегчением одновременно. Старший сын раскольницы ушел в скопцы, и большая удача, что судьба эта обошла Серафиму. Ее извечно печальное лицо и стекающая по бледной коже кровь в одном только представлении делали ему дурно. Раньше он никогда не задумывался, что именно минуло девушку, когда она отказалась следовать за братом. Он приметил ее в первый раз как пришел в общину. Впрочем, не приметить ее было довольно трудно. Серафиме должно быть столько, сколько ему — вряд ли более двадцати. Но во мраке вороньих волос явственно белели седые пряди. Она была молчалива и при том любопытна. Возникала тенью подле него и слушала. Слушала, как он читал старообрядческую библию, изредка словом или двумя объясняя ему непонятное. Когда он показывал чертежи другим раскольникам, иногда даже могла ткнуть пальцем в деталь и, едва шевельнув губами, спросить «а это что делает?» И, узнав ответ, смотрела пристально на рисунок, не моргая, словно ища ответы на многие другие свои вопросы. Могла прошептать потом «полезное». Или «слишком странное». Или же «построить бы и посмотреть, что выйдет». И после исчезала, словно и не было ее. Ее молчание нравилось Ивану. Потому что не было шума, не было непонятных криков или смеха, из-за которых он боялся других людей. Если Серафима садилась на одну скамью с ним, то на нужном расстоянии в полтора, а то и два локтя. Они не мешали друг другу. И это было хорошо. Если он при этом безмолвно читал, чертил на бумаге или собирал из веточек новую конструкцию, то она не прожигала его взглядом. Она находила себе занятие, колола орехи или вышивала. И тогда никто ничего не ожидал, никто никого не отвлекал, некуда и незачем было торопиться. Словно одновременно он находился в гостях и при этом не был лишен уютного своего одиночества. Как незамужняя девка, Серафима носила одежду куда проще, чем ее мать. В грубом черном платье ее тело казалось совсем худым. Концы пальцев были все обкусаны, а может статься, она так неаккуратно отрывала заусенцы, что оставались кровяные пятнышки. Волосы вились двумя черными змейками, весьма бережно убранными, и когда Иван сказал при ней об этом, Серафима отдала ему свой гребень. Вернувшись домой, он долго думал, куда девать подарок, потому как раньше он и не получал их вовсе. Догадка, что гребень был подарен для расчесывания его же взъерошенных лохм, ему в голову не пришла. Поэтому гребень остался лежать вместе с книгами и чертежами под половицей, чтобы не потерялся. Поверх кос полагалось носить платок, но его Серафима вечно теряла, и остальные в общине уже не косились на нее за это. Все, связанное с ней, что Иван мысленно перечислял по пути к Ящеру, сквозило печалью. Даже самое доброе воспоминание о том, что однажды между ними случилось. Было это в большой раскольничий праздник. Он тогда ведь и подарил ей распустившуюся пышной листвою ветку. Ветка отчего-то приковала к себе взгляд, сережки с пыльцой горели золотом, листочки все были один к одному ровнехонькие, и, недолго размышляя, Иван сорвал ее. Только в глазах Серафимы на миг померещились ему слезы, когда он протянул ей подарок — так он и не понял, почему, ведь в ответ на подарки люди обыкновенно улыбаются. С этой веткой она проходила весь день, и он решил, что ей все же понравилось. Гулянья были веселые, но не шибко шумные, ведь выдать себя раскольники не хотели. Он сидел на пригорке у самого леса и глядел со стороны на хороводы. Вереница людей без конца закручивалась узором, и смотреть на это было на удивление занятно. Пелись вполголоса песни, женатые раскольники плясали парами, и все были облачены в белое, и в волосах были ленты с цветами, а он продолжал наблюдать. Быть там, среди них, касаться множества людей руками и плечами, дышать горящим костром, слышать разом обрывки разных частушек ему было не по душе. А отсюда, немного с высоты, все превращалось в красочную движущуюся картинку. И он жадно впитывал действо глазами. Точно так же, не пророняя ни одного слова, наблюдала за праздником Серафима. Ивану нравилось, что она стоит рядом, но сделалось интересно, отчего же ей не хочется быть там. И он спросил. — Мне…трудно дается радость, — ответила она. И он спросил снова. Тогда он впервые услыхал про убитого плетьми отца, про петлю на тонкошеем этом существе, про побег к Двине и про уход братца к скопцам. И тогда впервые у Ивана по-настоящему, без прикрас, впервые после страшного пожара сжалось где-то под ребрами. Он сидел, не сводя с нее глаз, и думал только о том, что на одно его горе у нее приходилось целая горсть. И будто каждый вылетевший с обветренных ее губ вопль, каждая горючая слеза из черных глаз, каждый удар по сердцу — все это сделалось белизной в волосах. Тогда ему сделалось нестерпимо страшно. Потому что у седины на чужих висках вдруг появилась история — которую он выслушал, принял и запомнил. Когда запоминал он еще что-то столь отчетливо о другом человеке? Разве что о Месяце. Только Месяц и не человек вовсе. — Ты говорила, что три горести тебя лишают радости… А третья? Какая третья была? — Не была. Есть. Сейчас есть и… — она как-то странно на него поглядела, — и, если Бог даст, еще долго останется. Ибо в горести этой спрятано единственное счастье, что мне дано. Он спросил снова — и на сей раз она не ответила. Села рядом на траву, и они молча продолжили наблюдать за праздником. Как тщательно прописанное полотно раскрылось перед Иваном это воспоминание. Оторвавшись от мыслей, он опустился на колени, разбив светильником полумрак и присмотревшись — кошка стала столпом, не желая идти дальше.

***

— Глупая, чего пугаешься, — как можно бодрее попытался сказать Иван, и подхватил кошку на руки. Стоило ему подняться на ноги, в голове сделалось мутно. И на мгновение весь разум его, каждая отдельная мысль оказались захвачены инородной силой. Ощутил он себя вдруг маленьким и четвероногим. И мир кругом померк, став черно-белым. Целый миг, пока он сам себе не принадлежал, Иван бежал сквозь пшеничное поле, хромал на одну лапу, и трясся в истерическом страхе. Сердце норовило выскочить из приоткрытого рта, скатиться по мокрому языку и выпасть в траву. Он задыхался, но продолжал убегать от погони, что громыхала позади недобрым человечьим смехом. Убегать пришлось недолго — сильные лапы, голые, без меха и покрытые одной лишь липкой кожей, схватили его. Подняли над колосьями за шкирку, и Иван почуял, как похолодели его крохотные, перемазанные в грязи лапки. Разглядеть, кто же именно погнался за ним, он не успел. Под оглушающий смех корявые пальцы ткнули чем-то кривым — должно быть, веткой — прямо в левый глаз. Потом Ивана бросили оземь, и смех стремительно удалился прочь, а сам он трясся от нестерпимой боли. И отчетливо чувствовал, как миг назад еще зрячий глаз растекался теперь по его шерстяной морде. А потом отпустило. Неверяще моргнув раз, другой, Иван понял, что он все еще стоит посреди ящеровых подземелий. Стало темно — в момент страшного морока он уронил светильник. Осколки валялись под ногами, слабо мерцала рассыпавшаяся горстка звездной пыли. Он вздохнул полной грудью, пытаясь прийти в себя. Кошка продолжала сидеть у него на руках, но из-за того, как сильно она впилась когтями в рукав, Иван сумел догадаться. Только что они смогли перетерпеть главное испытание Ящера. Вынести встречу со своим страхом, с которым постоянно соседствуешь, для многих не так трудно. Окунуться же в чужой, незнакомый кошмар гораздо сложнее. Прохладный пот на лбу не позволял забыть о тех нескольких секундах, когда Иван оказался в шкуре одноглазой кошки. И она, вцепившись в него, еще возвращалась из странствия в ивановой шкуре по горящему лесу. Выдумка, и впрямь способная многих прогнать отсюда. Многие не решатся продолжить путь, отступят и оставят хозяина подземелий в покое. — Хитро, — кивнул Иван, — только мне повернуть назад нельзя. Пока же они стояли еще на том самом месте, где замерла кошка. Светильник лежал кучкой хлама на камне. Продолжать путь придется сквозь кромешную темноту. Поправив сумку на плечах, перехватив поудобнее кошку, Иван сделал следующий шаг. Вперед. И тоннель впереди загрохотал. Ящер нашел их сам.

***

Первое, что увидел Иван — огромную морду, во лбу которой горел…фонарь. Не огонь. Не живое волшебное пламя, что могло бы освещать путь древнему чудищу. Это был мощный фонарь, своим светом озарявший тоннель подобно солнцу. Ящер в мгновение ока приблизился и замер, нависнув головой над человеком и кошкой, ставших вдруг очень маленькими рядом с ним. Без единого звука Иван рассматривал, жадно поедал глазами увиденное существо. Благо, оно столь же безмолвно, и никуда не поторапливаясь, возвышалось над ним громадной тушей, являя себя во всех подробностях. Они знакомились. Молча. Тело Ящера и правда оставляло борозды на каменных стенах, весь тоннель теперь был изломлен и крошился. Плоские шестерни с острыми зубьями поворачивались, пощелкивая, в им только понятном порядке. Бородавки на морде то и дело вспыхивали струйками пара, оказавшись клапанами, что помогают печам не перегреться. Глаза, пустые и черные, смотрели на Ивана, и медленно поворачивалась голова — словно запечатлевая его в сотне кратких картинок. Приоткрыв пасть, Ящер выпустил еще одну струю пара — остудил бесчисленные механизмы. Что должны были служить ему заместо органов. Пасть его усеивали тонкие металлические буры, способные разрезать каменную породу. Язык облизнул один из буров чем-то вязким. Смазочное масло. Не иначе. Ящер никогда не был древнейшим чудовищем. Ящер был древнейшей машиной. — Зачем тебе, — в пылу плохо скрываемого восхищения Иван помнил, для чего добирался сюда, — столь хитроумному изобретению…зачем тебе понадобилось красть небесное зеркало? Без него наверху горе. Черные пропасти глаз продолжали глядеть. Иван неловко топнул ногой, уверенности ради прижав кошку покрепче к себе: — Ты…отдай! Верни, что украл! Тридцать три десятка клапанов разом выпустили пар, заскрежетали оскаленные буры — Ящер рассердился. Иван, перебарывая страх, попытался грозно нахмуриться. Он отчаянно искал слова, какие могли убедить Ящера, но воздух разрезал высокий и тонкий свист — хвост, изогнувшись, хлыстом вырвался из тоннеля. Шестерня на конце заскрежетала. И несколько сияющих осколков упали к ногам Ивана. Они отразили свет налобного фонаря — и столь ярко засверкал он по всем каменным стенам, что сомневаться не пришлось. Ничем иным, как осколками солнечного зеркала, это быть не могло. — Ты, — Иван подавился смятением и вспыхнувшей вдруг злостью, — ты разбил его? Голова торопливо — насколько подходит такое слово для огромной железной головы — дернулась. Нет. Ящер несогласно мотнул мордой. — Оно разбилось…когда ты его крал? Пустота зияющих глазниц. Ящер не решался ответить честно, но и не собирался отрицать. — Так зачем же ты…что же ты натворил… — Ивану вдруг сделалось смешно и больно от мысли, что вся беда могла оказаться глупостью, которую Ящер сотворил нечаянно. Но договорить ему не разрешили. Хвост снова свистнул — и шестерни, аккуратно сложившись одна к одной, сделали его совершенно гладким. Вдруг хвост жгутом обхватил Ивана вокруг пояса — и рывком потащил в темноту. Ящер, вспарывая стены, исчез в дальнем тоннеле, унося с собой двух незваных гостей. Горсть звездной пыли померкла. Силы Месяца окончательно иссякли.

Испокон

за солнцем ходили до края земли,

Испокон

за морем, где спит зло, тонули корабли

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!