Часть вторая. Dust
26 января 2026, 22:56Nothing lasts forever but the earth and sky
1865 год
Тони Фонтейн возвращался с войны домой. Он был бос, ехал на тощем, упрямом муле, и один этот факт был красноречивым свидетельством всех потерь. Его мундир, когда-то сиявший новизной, ныне висел на нем мешком, выцветший и пропитанный потом, пылью и дымом. Фуражки не осталось, и густая, нечесаная борода скрывала лишь часть его осунувшегося, загорелого до черноты лица, но не могла скрыть пустоты в глазах, что появляется после того, как человек увидит слишком много. Они с Алексом брели по черной, бесконечной дороге, по которой, словно тени давно проигранного сражения, шли такие же, как они, безмолвные фигуры. Тишину нарушал лишь глухой топот стоптанных подошв да скрип полуразвалившейся сбруи. Алекс шел рядом пешком, у него, в отличие от брата, были сапоги, но не было мула, и за все долгие мили пути они обменялись едва ли десятком слов. Все уже было сказано войной. Джо, их старший брат, остался лежать в холодной земле под Геттисбергом, доктор Фонтейн-младший скончался от дизентерии в Виксберге, Фонтейн-старший лишился руки, но они-то уцелели. Тони думал о «Мимозе». О бабушке Фонтейн, чей острый язык и несгибаемая воля, он знал, устояли бы и перед всей мощью армии Шермана. Но больше всего он думал о той, что ждала его в тенистой усадьбе «Лавровый холм», под крылом старой тетушки Летти. Чем ближе они подбирались к знакомым местам, тем сильнее что-то холодное сжималось у него в груди. Он знал, что вот-вот начнутся ее владения, но не мог определить начало. Все вокруг было неузнаваемо, и не потому, что он забыл дорогу, а потому, что сама земля изменилась. Цветущие когда-то кусты азалий и сирени были втоптаны в грязь, газон изуродован глубокими колеями от пушечных лафетов и копытами кавалерии. Земля была изранена, как тело старого солдата. Тони брел, ожидая встретить хоть что-то знакомое, и вдруг понял, что он уже на месте, увидел холм, рощу, через которую шел ночами. Но впереди чернели не деревья, а их обугленные, страшные скелеты. Сердце его, казалось, остановилось, а потом рвануло к горлу. Бросив поводья мула и, не слушая оклика Алекса, он побежал вверх по склону, спотыкаясь о вывороченные камни и корни, отбивая босые ноги. Он искал дом. Белый, просторный, с колоннами и широкой верандой, увитой глицинией, но его не было. На вершине холма зиял лишь длинный прямоугольник почерневшего каменного фундамента и две одинокие печные трубы. От всего дома осталась лишь часть восточной стены, та, что когда-то была стеной ее спальни, их спальни. На еще державшихся обрывках обоев он узнал нежный, цветочный узор, что помнил по счастливым ночам при свечах. Он видел за войну немало сожженных домов, но этот был иным. Глупая, детская часть его души почему-то верила, что этот уголок его мира должен был остаться нетронутым. Как и она сама. Но усадьба «Лавровый холм» лежала в мертвой тишине и полном запустении. Ни души — ни ее, ни верной Пруденс, ни старой тетушки Летти. Даже негров не было видно. Сорняки, уже высокие и густые, буйно росли среди пепла и обгорелых балок, утверждая свою власть над этим пепелищем. Разум его, закаленный видами горя и разрушения, на сей раз упрямо отказывался верить глазам. Алекс, тяжело дыша после подъема, подошел к нему вплотную, что-то говорил усталым голосом, и его рука легла на плечо Тони. Но слова не доходили до его слуха, все они были бессмысленны. Он просто развернулся и побрел вниз, к пыльной дороге, где стояли мул с поникшей головой. Молча он влез в покоробленное седло и повернул упрямое животное в сторону «Мимозы». Другого пути теперь не существовало. Образ, согревавший его все эти долгие, голодные, кровавые годы — ее улыбки, ее комнаты, их будущего, — рассыпался в прах и пепел, смешавшись с обрывками тех самых цветочных обоев, что еще цеплялись за одинокую, черную стену, будто насмехаясь над его надеждами. В багровых лучах заходящего солнца знакомые поля и перелески лежали в зловещей, неестественной тишине, наводя на душу тоску и смутную тревогу. Каждый пустой, изрешеченный ядрами дом, мимо которого они проезжали в тот день, каждый почерневший остов каминной трубы, одиноко торчавший над развалинами, как надгробный памятник, заставлял сердце сжиматься с новой силой. Ничего больше не оставалось — только усталость, тяжелая, как кандалы, и вечный голод, подкашивающий ноги. Спеша к «Мимозе», они лишь на минуту свернули к «Таре», и, увидев целый дом, поняли, что там еще теплится жизнь. Скарлетт, Мелани и другие встретили их на крыльце. Новость о капитуляции они сообщили коротко и без эмоций, как будто эта тема их больше не занимала, да и не до того было. Единственное, что по-настоящему волновало, — уцелела ли «Мимоза» или ее постигла общая участь. Узнав, что усадьба цела, они вздохнули с облегчением, а потом долго и громко смеялись, хлопая себя по тощим ляжкам, когда Скарлетт рассказала, как лихая Салли, вдова Джо, примчалась в Тару, перемахнув верхом через изгородь. — Салли — отчаянная девчонка, — хрипло сказал Тони, — и чертовски невезучая, что Джо убили. Не найдется ли у вас жевательного табаку, Скарлетт? — Ничего, кроме самосада, — ответила Скарлетт. — Отец курит его, набивая в кукурузный початок. — Ну, до этого я еще не опустился, — процедил Тони. — Но, полагаю, скоро дойду. — А как поживает Димити Манро? — спросил Алекс, и Тони вспомнил, что брат был к ней неравнодушен. — Живет у тетушки в Фейетвилле. Их дом в Лавджое сожгли. Остальные в Мейконе. — Он, собственно, хотел спросить, не выскочила ли Димити за кого-нибудь замуж, — усмехнулся Тони, и Алекс бросил на него свирепый взгляд. — Разумеется, нет, — улыбнулась Скарлетт. — Может, и зря, — мрачно проворчал Алекс. — Как, черт побери… прошу прощения, Скарлетт. Но как может мужчина делать предложение, когда у него негров разогнали, имение сожгли, а в кармане ни цента? — Вы же знаете, Димити это нисколько не волнует, — сказала Скарлетт. — Чтоб мне провалиться… Ох, опять простите. Надо отвыкать от сквернословия, не то бабуля шкуру спустит. Но я не могу делать предложение нищим. Ее, может, это и не волнует, а меня волнует. Тони не слушал. Перед его глазами стояли два почерневших камина на пустом холме. Он сделал вид, что разглядывает свои грязные ногти, и спросил как можно небрежнее: — А другие усадьбы? «Двенадцать Дубов», Макинтоши… «Лавровый холм»? Скарлетт пожала плечами. Она мало что знала. Все большие дома сгорели. Негры разбежались. — Да и кому там жить-то? — раздался с порога голос Мамушки. Лицо ее было невозмутимо. — Все кто разъехались, кто померли. — Кто умер? — голос Тони прозвучал резче, чем он хотел. Мамушка уставилась на него своими всевидящими старыми глазами. — Старая миссис Престон померла еще до прихода янки. А молодая вдова… лучше б уж померла, чем такое. Все с удивлением посмотрели на Мамушку, но та, словно поставив точку, добавила: — Уехала она со своей служанкой, после того как усадьбу спалили. Горела, что факел. И, не сказав больше ни слова, скрылась в доме. В груди Тони что-то дрогнуло и освободилось. Сердце стучало: Жива. Уехала. Жива. Больше ему ничего не нужно было знать. И когда они, наконец, увидели «Мимозу», показалось, что чудо все-таки возможно. К их изумлению, выцветший желтый оштукатуренный дом по-прежнему стоял среди зарослей, такой же, каким они его оставили. Янки не дошли сюда, усадьба лежала в стороне от больших дорог. У Фонтейнов осталась дюжина кур, две коровы, пять свиней и к ним теперь добавился мул, которого они пригнали с войны. Салли стояла на крыльце и, увидев их, всплеснула руками, закричала, позвала остальных. Женщины плакали, обнимали их, и в этих объятиях была вся горечь потерь и радость возвращения. Но и здесь война оставила свой след. Бабушка Фонтейн так до конца и не оправилась после сердечного приступа, хватившего ее в тот день, когда она руководила тушением пожара и отстояла дом. Старый доктор Фонтейн медленно приходил в себя после ампутации руки. Повсюду требовалась мужская сила, и потому в первые дни им было не до разговоров и новостей. Работы хватало. Да и бабушка, сидя в своем кресле-качалке, прерывала все попытки женщин ответить на расспросы: «Откуда вам что знать? Что один негр другому на ухо скажет, то вы и услышите». День за днем Тони и Алекс неумело, с непривычки ломая спины, пахали и мотыжили землю. Перегнувшись через покосившуюся ограду, они галантно пожали руку Скарлетт, когда та приехала их проведать, и отпустили пару шуточек по адресу ее разваливающейся повозки. Но в глубине их уставших глаз таилась горькая усмешка: ведь подсмеиваясь над экипажем Скарлетт, они подсмеивались и над собой, над своим жалким положением. Она попросила продать ей немного кукурузных зерен для посева, и они тотчас же ударились в обсуждение хозяйственных проблем — одна из свиней только что сдохла, и они боялись, что за ней могут пасть и другие. Давно миновали те времена, когда главным предметом их серьезного беспокойства был фасон нового галстука или скорость скакового жеребца. Визит Скарлетт в «Мимозу» воспринимался почти как праздник, нарушающий унылую череду трудовых дней, и братья наотрез отказались брать деньги и настояли, чтобы она взяла семена в подарок. Фонтейновские темпераменты мгновенно вспыхнули, когда она все же положила зеленую купюру на стол, и спор мог бы затянуться, не вмешайся старая бабушка. Но Тони видел потом, как Скарлетт украдкой сунула долларовую бумажку в руку Салли. — Скарлетт, — прошептала та, сжимая купюру в так, что костяшки пальцев побелели. — К чему было все это? За что мы сражались? О, мой бедный Джо! Мой несчастный малютка! Скарлетт не знала и не собиралась это обсуждать, это было мужское дело, а ее дело — выживать. Братья, галантные, несмотря на свой оборванный вид, проводили Скарлетт до повозки, помогли ей взобраться на козлы, отпустили пару шуток — весело и непринужденно, чисто по-фонтейновски — и вернулись в дом. Женщины уже убирали со стола. Салли вытирала украдкой слезы и сказала: — Хорошо, что соседи живы. И какая Скарлетт молодец, что вывезла из Атланты Мелани с ребенком. Это замечание, наконец, привело к разговору о том, что творилось в округе, когда пришли янки. — А когда они собрали весь хлопок в Таре в одну кучу и подожгли, — сказала Салли, — зарево было у нас видно, мы даже подумали, что и их усадьба горит. Как у Макинтошей, «Двенадцать Дубов» или… «Лавровый холм». Бабуля, сидевшая в своем кресле, крякнула. — Ну, в первых двух-то хотя бы никого не было. А бедной миссис Престон, что на «Лавровом холме», досталось. Тони, до этого полулежавший на стуле, вдруг выпрямился, кровь отхлынула от его лица. Он застыл, не в силах пошевелиться. Алекс, сидевший напротив, резко поднял на него взгляд и задал вопрос вместо брата, у которого язык словно прилип к гортани. — Мы видели пепелище той усадьбы. — Голос Алекса был резок и неестественно громок в наступившей тишине. — А они там были? В доме? Женщины заохали и запричитали, что такое и повторять-то грех, что им рассказывали ужасы… Но бабуля Фонтейн шлепнула своей иссохшей ладонью по столу. — Цыц! — гаркнула она, и в ее выцветших, почти слепых глазах вспыхнул стальной огонек былой властности. — Он с войны вернулся. А то он не знает, какая это нечисть была? Она перевела свой тяжелый взгляд на братьев. — Уйти не успела она. Только тетку свою, старую Летти, похоронила — та еще до прихода солдат скончалась. И тут эти… дьяволы. Ее изнасиловали. И служанку ее тоже. Говорят, и не один раз. Потом… подожгли дом. Спалили дотла. От них негры все разбежались, когда войска пришли, вот они потом и рассказали, что видели. В кухне повисла гробовая тишина, Тони не дышал. В ушах стоял высокий, пронзительный звон. Мысли метались, как загнанные звери, не находя выхода. Никакого облегчения от вести, что она жива, не было. Была только новая бездна, чернее той, что он видел на войне: она пережила самое страшное, а его не было рядом. Он был далеко, на какой-то чертовой войне, которая теперь казалась бессмысленной. Она была совсем одна, когда это случилось. — Где она? — прохрипел он, и голос его был чужим, глухим, будто доносился из-под земли. Бабушка покачала седой головой. — Кто знает. Мы-то услышали все это много после, когда она уже уехала, бедняжка. Знаю только, что и свекры ее давно померли, еще в начале войны. Так и осталась она одна на всем белом свете. Куда ей было деваться? Тони медленно, как глубокий старик, поднялся из-за стола. Комната поплыла перед глазами. Он вышел на крыльцо, в теплую, густую южную ночь, полную запахов жизни — земли, цветов, — и схватился за столб так, что пальцы побелели. Его вырвало. Спазмы шли одна за другой, судорожные, мучительные, пока не осталась одна горькая, жгучая желчь. Он стоял, согнувшись, опираясь лбом о прохладное дерево, и мир вокруг него, только что начавший обретать хоть какие-то очертания, снова рухнул в кромешную тьму. Он все еще стоял, согнувшись, когда к нему подошел Алекс. Брат молча протянул ему стакан мутного, пахучего, домашнего виски, который теперь заменял им все прежние изысканные напитки. — Выпей, — коротко сказал Алекс и, усевшись рядом на ступеньку крыльца, ловко свернул одну самокрутку на двоих. Тони тяжело дышал, но взял стакан и залпом осушил его. Жидкость обожгла горло, но не принесла облегчения. Алекс смотрел куда-то в темноту сада, не говоря ни слова, потому как такое не требует объяснений между мужчинами, видавшими одно и то же. — Молчи! — хрипло вырвалось у Тони, больше от боли, чем от гнева. — Я ничего и не говорю, — спокойно ответил Алекс, и протянул ему самокрутку. Тони затянулся, но почувствовал дурноту, и брат покачал головой. — Иди спать. Тони ушел в свою комнату, но сна не было. Он лежал в постели, уставившись в потолок, глаза его горели сухим, едким жаром, а в голове, как жернова, крутились одни и те же картины. Только под утро, когда за окном уже серело, истощенное тело сдалось, и он забылся коротким, тяжелым сном. С тех пор он работал как проклятый, с бешенством, хотя толку от его неопытных рук в сельском хозяйстве было мало. Он ругался, не сдерживаясь, хриплым голосом, за что не раз получал отповедь от бабушки, чей острый взгляд, казалось, видел все, что творилось у него внутри. Одним вечером он сидел на крыльце, безуспешно пытаясь закурить, когда бабушка, осторожно переставляя палку, вышла из дома и опустилась в кресло-качалку рядом. Она долго молчала, глядя в темнеющий сад, а потом сказала, не поворачивая к нему головы: — Там, за усадьбой Макинтошей, у старой плотины… есть хижина. Знаешь? Тони медленно повернул к ней лицо. — Сходи туда. Там Мейми живет, — продолжила старуха тем же ровным, бесстрастным тоном. — Негритянка с плантации «Лавровый холм». Ушла с набегом янки и так там и осела. Она… может, больше знает. Она с трудом поднялась, опираясь на палку, на мгновение задержалась и похлопала его костлявой ладонью по плечу. Потом, не добавив ни слова, ушла обратно в дом. Не сразу он добрался туда. Прошло несколько дней, пока нашлись и время, и силы. Но он все же пошел. Та самая плотина. Место, где он впервые вышел к ней из-за дуба, преградив дорогу. Тони стоял на дороге, и в глазах у него помутилось — он словно видел сквозь дымку времени ее фигуру в строгом платье-амазонке, слышал ее голос, полный насмешки и вызова: «Проверяете плотину, мистер Фонтейн?» Тони закашлялся, сглотнув подступивший к горлу ком, и направился к покосившейся хижине, притулившейся в тени, постучал. Изнутри послышались шаркающие шаги. Дверь отворилась, и в проеме показалась старуха-негритянка, сморщенная, как печеное яблоко. — Чего вам? — спросила она, недружелюбно оглядывая его с ног до головы. Он с трудом подбирал слова. — Мне… нужно узнать. Про то, что было. В усадьбе «Лавровый холм». Старуха запричитала, качая головой. — О Господи… Чего это вдруг вы, белый господин, такое прошлое теребить вздумали? — Мне нужно знать, — перебил он, и голос его прозвучал так твердо и так отчаянно, что старуха смолкла, вглядываясь в его исхудалое, заросшее щетиной лицо. Она что-то буркнула себе под нос, захлопнула дверь. Но через минуту вышла снова, неся в руках две жестяные кружки. Из них пахло крепким, вонючим кукурузным виски. — Припасла я маленько, — сказала она, — вам точно пригодится. Она тяжело села на крыльцо, хлопнув ладонью рядом, и, когда он опустился, начала рассказ.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!