Часть 6, или Исследования и искушения
4 июня 2025, 21:20Голубая гостиная в доме Бриджертонов купается в послеполуденном солнце. Золотистые лучи скользят по полированному паркету, играют в хрустальных подвесках люстры, рассыпая по стенам танцующие блики. Но Элоиза не видит этого солнечного волшебства. Её пальцы механически сжимают книгу, страницы которой не переворачивались уже добрый час. Чёрные буквы пляшут перед глазами, сливаясь в бессмысленные строки, а из сада доносится весёлый щебет птиц, будто дразня её неспособностью сосредоточиться.
Её внимание, как непослушный щенок, раз за разом убегает туда, где ему явно не место, — к нему.
Бенедикт развалился на противоположном диване с непристойной для светского общества небрежностью: одна нога свесилась на пол, другая запрокинута на спинку, а блокнот для эскизов балансирует на коленях. Он рисует, высунув кончик языка — детская привычка, от которой мать вздыхала ещё в его десять лет. «Бенедикт, ты не в хлеву!» — звучит в памяти ее голос, и Элоиза невольно усмехается.
Но она ловит себя на том, что изучает этот жест: как его губы приоткрываются, как тень от ресниц падает на скулу.
«Безумие. Полное безумие», — мысленно шипит она себе, вцепляясь в книгу так, что пальцы немеют.
Прошло три дня с той ночи в библиотеке леди Дэнбери. Три дня, а он ведёт себя так, будто ничего не было. Ни намёка, ни случайно оброненной фразы. Даже взгляд его теперь ровный, спокойный, братский.
«Может, мне всё приснилось?»
Она сжимает веки, и перед ней снова всплывает тот момент: его пульс, под её пальцами, шёпот, обжигающий кожу: «Если ты хочешь ада — будь дьяволом сама».
«Нет, не сон», — её ногти впиваются в ладони. Но тогда почему он…
Элоиза резко выпрямляется, чувствуя, как корсет давит на рёбра. «Хватит. Прекрати это. Ты — Элоиза Бриджертон, а не какая-то героиня дешёвого романа».
Но едва она пытается сосредоточиться на книге, взгляд снова скользит к нему.
Бенедикт перевернулся на бок, и теперь свет из окна золотит его шею, подчеркивает линию плеча под тонкой рубашкой. Он задумался, карандаш замер в воздухе.
Ярость внезапно вспыхивает в груди.
«Хорошо. Если он решил притвориться, что ничего не было, — отлично. Но я не намерена просто сидеть и ждать».
В голове молнией проносится план: подняться, подойти, сказать что-то колкое, заставить его заговорить. А если он снова начнёт играть в эти дурацкие игры…
«Я просто пойду в его комнату и…»
Мысль обрывается.
Воображение отказывается рисовать что дальше.
«Войду и что? Прижму его к стене? Потребую объяснений? Или…»
Где-то глубоко внутри, под слоями корсета и условностей, тлеет непозволительное тепло… Один резкий вдох, и она снова в безопасности, будто засыпала угли песком.
«Нет. Это же Бенедикт. Твой брат. Ты с ума сошла».
Но тогда почему её тело, кажется, забыло об этом?
Она снова смотрит на Бенедикта.
Мать бы пришла в ужас, увидев его позу. Бенедикт — почти горизонтально, как ленивый кот, а она… Элоиза вдруг осознаёт, что сама сидит, откинувшись назад: ноги скрещены, а локти бесцеремонно опираются на подушки.
«Не леди. Совсем не леди».
Она резко выпрямляется. Шёлк платья шелестит, будто упрекает её.
И в этот момент Бенедикт поднимает глаза.
Взгляд.
Он не насмешливый, не язвительный, даже не привычно-ленивый. Он… новый. Тёмный, нерасшифрованный, будто он только что очнулся от своих мыслей и не сразу понял, на кого смотрит. Элоиза замирает, пальцы непроизвольно сжимают страницы так крепко, что бумага мнётся.
Она хочет отвести глаза, должна, но не может. Воздух между ними становится густым, как расплавленный сахар, сладкий и обжигающий.
Дверь с треском распахивается, и врывается Колин, спасая её от опасных размышлений.
— Он идёт! — Колин шепчет громче, чем некоторые кричат. Глаза круглые от фальшивого ужаса.
Элоиза моментально понимает: Энтони.
Гиацинта и Грегори, валявшиеся на ковре с какой-то игрой (явно запрещённой, судя по торопливости, с которой они запихивают под диван деревянные фигурки), вскакивают, как ошпаренные. Лица — моментально невинные, а позы: «Я ангел, мама, честно».
Бенедикт лениво сбрасывает ноги с дивана, но делает это с такой преувеличенной медлительностью, будто бросает вызов невидимому Энтони.
Колин плюхается рядом, толкая её плечом, и шепчет:
— Держись, сестра, сегодня он в особенно паршивом настроении.
— Как мы это определяем? — язвительно бормочет она в ответ. — По тому, насколько туго затянут его шейный платок?
Колин фыркает, но тут же замирает. В дверях появляется Энтони.
И не один.
Мать идёт рядом, её лицо — маска светского спокойствия, но Элоиза знает: мать уже десять раз мысленно отчитала их всех за «неподобающее поведение».
— Мы возвращаемся в Обри-Холл, — объявляет Энтони, и Элоиза чуть не роняет книгу.
— Домой?! — её голос звучит выше обычного, почти пискляво.
Она не осознаёт, как вскакивает, теряет книгу и буквально бросается к брату, обвивая его руками.
Энтони застывает на мгновение: они не часто обнимаются, но затем крепко сжимает её в ответ.
«Когда в последний раз я его так обнимала?»
Запах лаванды и кожи, знакомый с детства. Твёрдые плечи под тонкой шерстью сюртука. На секунду ей кажется, будто он снова тот самый Энтони, который носил её на спине, когда она была маленькой.
— Что случилось? — Бенедикт нарушает момент, его голос звучит неестественно ровно. — Почему такое… изменение?
Элоиза отстраняется, но пальцы ещё цепляются за рукав Энтони, будто боясь, что он снова исчезнет в своих бесконечных делах.
— Я пригласил семейство Шарма, — объясняет Энтони, и в его глазах вспыхивает что-то непоколебимое, почти фанатичное. — И намерен сделать предложение.
Элоиза замирает.
— Кому? — вырывается у неё, хотя она уже знает ответ.
«Кейт. Конечно, Кейт. Он же без ума от неё, даже если сам этого не понимает».
Энтони выпрямляется, гордо вскидывает подбородок:
— Эдвине, разумеется.
В воздухе повисает напряженная тишина.
Элоиза поднимает глаза и тут же ловит на себе взгляд Бенедикта.
В уголках его глаз появляются знакомые морщинки — те самые, что всегда выдавали подавленный смех, когда они одновременно возмущались очередной выходке Энтони.
«Наш брат — идиот», — словно говорит он без слов.
«Полнейший», — соглашается её взгляд.
Бенедикт едва заметно качает головой, уголок губ дёргается.
И Элоиза чувствует, как что-то тёплое и острое одновременно разливается у неё в груди.
Почему с ним так просто?
И так… невыносимо сложно.
Дни перед отъездом пролетают в хаосе упаковки сундуков, бесконечных напоминаний матери («Книги я упакую сама, а ты позаботься о приличных шляпках!») и попыток избежать определённых взглядов через стол во время завтрака.
Элоиза намеренно не смотрит в сторону Бенедикта.
Она не думает о нём.
Совсем.
(Это ложь, но если повторять это достаточно часто, может, станет правдой?)
Дорога домой в карете с Гиацинтой и Грегори оказывается на удивление весёлой. Они кричат, спорят, играют в слова, и Элоиза с удовольствием берёт на себя роль заводилы — это отличный предлог, чтобы не замечать, как Бенедикт в соседнем экипаже то и дело выглядывает в окно, будто проверяет, всё ли в порядке.
«Не смотри. Не думай. Он просто… Бенедикт», — твердит она себе, когда младшие наконец засыпают, привалившись к её плечам.
Когда карета въезжает в длинную аллею Обри-Холла, под грудью у Элоизы начинается странное трепетание, будто стая бабочек запуталась в корсете.
Дом.
Она выпрыгивает, едва карета останавливается, подол платья цепляется за ступеньку с неприличным треском. Мать хмурится, но Элоиза уже не видит ничего, кроме Энтони на крыльце.
Он стоит расслабленно: плечи расправлены, уголки глаз приподняты в искренней улыбке, а не в привычной гримасе раздражения. Таким она не видела его со времён…
— Энтони!
Прежде чем разум успевает остановить тело, она уже разбегается и запрыгивает ему на спину, как делала в детстве.
— Вперёд!
Энтони фыркает, но не сбрасывает её, напротив, крепче придерживает под коленями.
— Ты стала тяжелее, — ворчит он, но смех выдает его.
— Врешь!
Рядом Гиацинта и Грегори с визгом бросаются на Колина и Бенедикта, повторяя её манёвр.
— Это теперь семейная традиция? — Бенедикт хватает Грегори за шиворот, но тот уже вцепляется в него, как обезьянка.
Элоиза ловит его взгляд. Он смотрит на неё через плечо Энтони, и в его глазах…
«Нет, не думай об этом», — она резко отворачивается, цепляясь за Энтони.
— Беги быстрее!
И они врываются в дом, шумные, несуразные, неотделимые друг от друга. Как в те дни, когда мир умещался между детской и садом, а её сердце билось ровно и спокойно, а не колотилось так глупо при одном взгляде на него.
Дома Элоиза отказывается от корсетов и лишних юбок.
Мать покачивает головой, но воздерживается от замечания: в Обри-Холле всегда дозволялась некоторая вольность в манерах.
«Хотя теперь, кажется, всё иначе», — мысленно поправляет Элоиза, небрежно развалившись в плетёном кресле на веранде. Потрёпанный томик лежит у неё на коленях, пальцы механически перелистывают страницы.
Книга, несомненно, занимательная — та самая, что обычно захватывала её с первых строк. Но сегодня даже самые остроумные пассажи кажутся плоскими, неспособными расшевелить её ум.
Внезапный взрыв смеха заставляет её оторваться от чтения.
Энтони, Колин и Бенедикт возвращаются с утреннего фехтования. Стальные клинки поблескивают у их бедер, а тонкие рубашки, темные от пота, плотно облегают торс.
Её взгляд невольно приковывается к Бенедикту.
Ворот его рубашки расстегнут до самого солнечного сплетения, обнажая резкие линии ключиц. Капли влаги медленно стекают по шее, исчезая под мокрой тканью. Когда он запрокидывает голову, смеясь шутке Колина, солнечный луч скользит по влажной коже его горла, и Элоиза чувствует, как воздух застревает у нее в груди.
И в этот миг он замечает ее.
Смех обрывается на полуслове. В его глазах — стремительная смена выражений, какое-то мгновенное понимание, которое она не успевает расшифровать.
Бросив братьям небрежное: «Идите без меня», он отправляет их в дом, искусно скрыв истинную причину своего отставания.
И движется к ней.
Элоиза отчаянно хочет вернуться к чтению, сделать вид, что ее ничто не взволновало.
Но пальцы непроизвольно сминают страницы, безнадежно портя переплет.
Она наблюдает, как Бенедикт поднимается по ступеням веранды: намеренно медленно, давая ей последний шанс отступить, сохранить приличия.
Но ее тело отказывается слушаться.
«Почему я все еще здесь?» — мелькает в голове, когда он останавливается перед ней, нарушая границы ее уединения. Даже в тени его присутствие кажется слишком ярким, будто он принес с собой остатки солнечного света. От него пахнет кожей, травой и чем-то неуловимо теплым, как будто он впитал в себя самую суть этого знойного дня, и теперь этот жар исходит от него самого.
— Ты держишь книгу вверх ногами, — замечает он.
Тон ровный, непринуждённый, словно между ними не пролегают дни напряжённого молчания после того разговора.
— А от тебя разит конюшней, — парирует Элоиза, с изысканной брезгливостью прикрывая нос.
Бенедикт притворно хватается за сердце, но глаза смеются — тот самый старый, знакомый взгляд, будто между ними ничего не изменилось.
— О, какая жестокость! И это после того, как я столь героически спасся от твоих взглядов за завтраком. Ты пялилась, как сова на мышь, сестра, признай.
Он плюхается в кресло напротив, разваливаясь с нарочитой небрежностью, но его нога случайно или намеренно задевает её туфельку.
Его пальцы барабанят по подлокотнику, слишком быстро, слишком нервно для его обычной расслабленности. Взгляд скользит по её лицу, будто ищет разгадку… или провоцирует на откровенность.
Бенедикт лениво срывает с куста недозрелый плод, подбрасывает его в воздух и ловит одной рукой.
— Кстати, мать упомянула, что леди Шарма с дочерьми нанесут визит завтра. Готов поставить десять гиней, что Энтони в эту минуту репетирует предложение руки и сердца перед трюмо.
Его взгляд снова приковывается к ней, изучающий, чуть насмешливый. Он протягивает ей помятый плод, всё ещё хранящий тепло его пальцев.
— Держи. Ты удивительно точно повторяешь его оттенок. Неужто солнце так припекает… или тому есть иная причина?
Элоиза принимает плод, медленно поворачивая его в пальцах.
— Неужели сам великий Бенедикт Бриджертон снизошел до общения со мной? — голос её звучит сладко, как перезрелая слива. — Я начала подозревать, что ты стёр меня из памяти вместе с остальными неинтересными набросками. Даже мои самые ядовитые взгляды — а ты знаешь, как я ими владею — не смогли пробить твоё равнодушие. Или, может, твоё пренебрежение — это новый художественный метод? «Как игнорировать сестру в десяти уроках»?
Она откусывает кусочек, и кислый сок тут же стекает по подбородку, оставляя липкие капли на кружевном воротничке. Пальцы судорожно трут испачканную ткань, лишь усугубляя положение.
— Чёрт возьми! — вырывается у неё сквозь стиснутые зубы, когда капля растекается по вырезу платья, оставляя вызывающе алый след. Элоиза чувствует, как жар стыда разливается по шее, — прекрасное дополнение к этому дурацкому пятну.
Она замечает, как Бенедикт внезапно замирает. Его взгляд, обжигающий, как июльское солнце, прикован к той самой капле, что медленно скатывается по её коже. На миг ей кажется, что его пальцы дрогнули, но почти сразу он откидывается назад с той самой раздражающе непринуждённой манерой.
— Ну конечно, — его голос звучит слишком игриво, чтобы быть искренним, — новое оружие мисс Бриджертон. Сначала убийственные взгляды, теперь — фруктовая диверсия.
Он резко наклоняется, достаёт из внутреннего кармана слегка помятый платок и протягивает ей особым образом, держа за кончик, словно это дуэльный вызов, а не жест вежливости.
— Вот. Прежде чем ты обвинишь меня в том, что твоё платье теперь выглядит так, будто его атаковала банда разъярённых ягод…
Его глаза скользят по её шее, задерживаясь на том самом месте, где капля застряла в ямочке ключицы. Элоиза чувствует, как по спине пробегают мурашки, хотя снаружи душно.
И тогда — толчок. Случайный? Намеренный? Его нога под столом касается её. Всего лишь мимолётное давление замшевого ботинка. Но почему от этого простого прикосновения у неё перехватывает дыхание?
— И кстати, насчёт «игнорирования»… — рот Бенедикта кривится в усмешке, но в глазах что-то серьёзное, почти дразнящее. — Как можно игнорировать того, кто методично прожигает тебя взглядом за завтраком? Я начал ощущать себя экспонатом в кунсткамере. «Бенедикт Бриджертон, образец третий: употребляет чай, портит холсты, раздражает сестру до церебральной горячки».
Пауза. Его бровь изящно взлетает вверх. Элоиза чувствует, как её уши пылают, и, кажется, Бенедикт получает от этого неподдельное удовольствие.
— Что дальше? Будешь вести научные записи? «День пятый: объект мажет масло на хлеб против часовой стрелки. Левая скула демонстрирует бóльшую выразительность при зевании»?
Но в его словах нет раздражения, только вызов, переданный лёгким наклоном головы и едва заметным блеском в глазах.
Элоиза с усердием, достойным лучшего применения, трёт платком испачканное платье. Пятно лишь расплывается, но зато она может склонить голову, пряча лицо, которое, она уверена, сейчас цвета спелой малины. Собравшись с духом, она принимает позу университетского профессора:
— Совершенно верно, — величаво кивает она, воображая, будто держит в руках лорнет. — Предварительные наблюдения уже внесены в журнал: «Объект продемонстрировал поразительную неловкость: подавился тостом, увлёкшись изучением узоров в мармеладе. Потерпел сокрушительное поражение в фехтовании от младшего брата, отвлёкшись на бабочку. Провёл семь минут у окна с выражением крайней глупости, возможно, рассматривал собственное отражение?» — Она делает паузу, наслаждаясь моментом. — Исследования продолжаются.
Бенедикт прикладывает руку к груди с преувеличенной драматичностью, но уголки его губ подрагивают.
— О, Боже, я попал в полевые заметки натуралиста! «Наблюдения за редким экземпляром ленивого аристократа в естественной среде обитания».
Он резко наклоняется вперед, внезапно сокращая расстояние между ними. Его пальцы щелкают по воображаемому перу, будто он тоже ведет записи.
— А вот и сама исследовательница, — Бенедикт делает театральную паузу, обводя её взглядом. — Взъерошенная, как воробей после купания, украшенная следами своих «научных изысканий»… и с поистине оксфордской важностью во взгляде. — Его палец небрежно описывает круг в воздухе, указывая на её пылающие уши. — Феномен достойный изучения: чем усерднее объект делает вид, будто не пялится, тем ярче демонстрирует физиологическую реакцию. — Он наклоняется чуть ближе, и в пространстве между ними возникает тот самый запах: краски, цитруса и тепла кожи. — И чем отчаяннее мисс Бриджертон пытается сохранить маску учёности, тем громче скрипит её воображаемый лорнет.
Его голос звучит насмешливо, но в глазах — та самая искра, которая всегда зажигалась перед их самыми отчаянными проделками.
— Но если уж ты решила изучать меня, сестра, то хотя бы делай это правильно.
Он выхватывает у нее платок (слишком быстро, чтобы она успела среагировать) и тычет пальцем в пятно на ее платье.
— Во-первых, сок лучше оттирать сразу, а не размазывать, как ты это мастерски проделала. Во-вторых… — его голос внезапно становится тише, почти интимным, хотя выражение лица остается шутливым, — …если уж подглядывать, то хотя бы не попадаться. А то я начинаю думать, что ты хочешь, чтобы я заметил.
Он откидывается назад, разваливаясь в кресле, но его нога снова находит ее под столом. На этот раз, похоже, намеренно задерживаясь там, теплая и твердая даже через слои ткани.
Глаза его горят смесью вызова и чего-то более опасного, что заставляет ее сердце бешено колотиться.
Элоиза прекрасно осознаёт, как алеют её щёки, но вместо того, чтобы отступить, намеренно сокращает дистанцию.
— Настоящее подглядывание, милейший брат, требует скрытности, — её голос звучит приторно-сладко. — Тогда как я веду свои наблюдения совершенно открыто. Хотя… — она делает паузу, прикрывая веки с преувеличенной задумчивостью, — если объект исследования продолжит делать вид, будто не замечает наблюдателя, мне придётся удвоить усилия. Возможно, даже перенять его… своеобразные методы.
Она грациозно откидывает голову, имитируя его привычную позу мечтателя:
— Буду искать узоры в каплях росы, музыку в шуме листвы… — Её палец с испачканным в соке ногтем указывает на него с комичной важностью. — И если ничего не обнаружу, это будет неопровержимым доказательством того, что с данным экземпляром… — здесь её голос дрожит от сдерживаемого смеха, — что-то фундаментально не в порядке. Возможно, потребуется более… тщательное исследование.
Бенедикт закидывает голову и смеется, не привычной светской усмешкой, а тем самым старым, беззаботным смехом, который Элоиза не слышала, кажется, уже слишком долго.
Он наклоняется ближе, и внезапно его голос теряет всю свою привычную иронию, становится тихим, почти исповедальным:
— А если я признаюсь, — в уголке его рта играет тень улыбки, но взгляд серьёзен, почти изучающ, — что веснушки на твоих щеках действительно складываются в карту созвездий, которые я изучаю куда пристальнее, чем узоры в утренней росе. А твое бормотание над особенно возмутительными пассажами в книгах, — Он намеренно делает паузу, к чему-то прислушиваясь, — куда мелодичнее любого шелеста листвы. Особенно когда ты забываешь, что за тобой тоже могут наблюдать.
Словно осознав, что сказал слишком много, он резко отстраняется. Его рука совершает резкое движение — жест, одновременно отрицающий и смущённый, будто он пытается отмахнуться от собственной откровенности.
— Впрочем, — его голос вновь обретает привычную лёгкость, но пальцы нервно теребят манжету, — всё это, разумеется, вздор. Мы, художники, вечно витаем в облаках, принимая игры света за нечто большее.
Его нога под столом слегка отодвигается, но не уходит совсем, будто он не может решиться ни на полное отступление, ни на дальнейшее сближение.
— Однако если ты действительно намерена выяснить, «что фундаментально не в порядке» с твоим объектом изучения… — Глаза его вспыхивают знакомым вызовом, — …тебе действительно придётся проявить научную тщательность. Возможно, даже… — он намеренно затягивает паузу, — перейти от наблюдения к личному участию.
Неожиданно он замирает, поднося палец к губам в преувеличенно-созерцательном жесте. Его взгляд скользит по кронам деревьев:
— Интересно… Сегодня листья шепчут что-то откровенно скабрёзное. Или, — он притворно озирается, — это ветер так разошёлся?
С лёгкостью встаёт, отряхивая несуществующие соринки с рукавов. Последний взгляд, которым он одаривает Элоизу, странным образом сочетает теплоту с лёгкой тревогой, будто он и сам поражён собственной смелостью.
— А теперь прошу извинить — мой долг спасти бедного Колина от Гиацинты. Она устроила ему кукольное представление, и, судя по выражению его лица, мы вот-вот лишимся брата. Он явно подумывает о побеге в Новый Свет.
Он откровенно лжёт насчёт Колина: Гиацинта в этот самый момент стоит прямо за окном, строя ей гримасы сквозь стекло. Возможно, именно это (а может, что-то ещё) заставляет Элоизу, прежде чем Бенедикт скроется в дверях, швырнуть ему вдогонку тот самый помятый плод. Она не целится, просто бросает почти без усилия, но удар оказывается точным: фрукт с глухим шлепком попадает ему между лопаток, оставляя на тонкой рубашке влажный след, прежде чем упасть на пол. Элоиза прикрывает рот ладонью, но предательская дрожь в плечах выдаёт её.
— Ты забыл… плод познания, — её голос дрожит от едва сдерживаемого смеха, — змей.
Бенедикт замирает как вкопанный. Медленно, почти театрально поворачивается. И в его глазах — не возмущение, а живая, почти озорная игра, словно они снова восьмилетние дети, тайком крадущие пироги с кухни.
— «Змей»? — Брови Бенедикта взлетают к линии волос с преувеличенным возмущением. — Ты всерьёз сравниваешь меня с библейским искусителем? Я всего лишь бедный художник, тогда как ты… — его губы искривляются в усмешке, — …оказалась удивительно меткой грешницей.
Пальцы скользят по влажному пятну на спине, затем он резко встряхивает кистью — жест одновременно брезгливый и театральный.
— Но если уж мы заговорили о Писании… — Наклоняется, подбирает бедный помятый плод, ловко подбрасывает его в воздух. — Помни, что отведавший запретный плод обречён познать его до последней капли.
Фрукт с сочным хлопком шлёпается в вазу, поднимая фонтан ледяных брызг. Элоиза вскрикивает, когда капли стекают по её шее за воротник:
— Бенедикт! Это же… это… — она трясёт мокрыми рукавами, не находя достойных слов.
— Ой-ой, — его глаза округляются в наигранном ужасе, но во взгляде — чистый вызов. — Кажется, твоё пытливое исследование только что дало неожиданные плоды. В самом буквальном смысле.
За окном Гиацинта визжит и хлопает в ладоши, словно наблюдая за уличным представлением. Бенедикт делает шаг назад, поднимает руки в шутливом жесте капитуляции.
— А теперь я действительно удаляюсь… якобы спасать бедного Колина. Даже если мне придётся… слегка приукрасить масштабы его бедствия.
Он поворачивается спиной, демонстрируя абсурдное пятно, странным образом напоминающее ангельские крылья, и удаляется, нарочито громко насвистывая какую-то беспечную арию. Однако Элоиза успевает заметить, как его пальцы у бедра непроизвольно сжимаются в кулаки и тут же разжимаются — судорожный ритм, выдающий внутреннюю борьбу между желанием вернуться и необходимостью уйти.
Осмотрев свое платье, Элоиза с ужасом констатирует, что к первоначальным фруктовым пятнам добавились новые — водяные, от разлетевшихся брызг. «Мать устроит вторую испанскую инквизицию, если увидит», — проносится в голове, пока она осторожно пробирается в дом, стараясь держаться на безопасном расстоянии от Бенедикта, но невольно повторяя его путь.
В своей комнате она срывает испачканное платье с такой яростью, будто оно превратилось в змеиную кожу, от которой нужно немедленно освободиться. Новый наряд выбирает нарочито простой — без корсета (опять!), с минимумом нижних юбок. Перед зеркалом проводит нехарактерно долгий осмотр: пальцы проверяют шею на липкость, носовой платок смачивается в розовой воде для удаления последних следов сока. «Совершенно абсурдная процедура», — думает она, но всё же поворачивается трижды перед зеркалом.
Внизу поднимается шум — тот особый гул, который означает только одно: Дафна прибыла.
Когда Элоиза спускается, ей в руки неожиданно суют этого… живого маленького человека. Ребёнок тёплый, тяжёлый и странно пахнущий. Мать смотрит на неё с тем выражением, от которого в груди сжимается что-то холодное. А Дафна…
Дафна уже берет Энтони под руку, их головы непроизвольно склоняются друг к другу в том самом привычном движении, отточенном годами общих секретов и шепотков за закрытыми дверями.
«И так было всегда», — думает Элоиза, чувствуя, как ребёнок ёрзает у неё в руках.
Няня забирает младенца с профессиональной ловкостью, а Дафна даже не поворачивает головы. Никогда не поворачивала.
В этом-то и заключалась самое обидное — не в открытой неприязни, а в этом спокойном, безразличном принятии того, что между ними никогда не будет ничего общего.
Чтобы заглушить эту горечь, Элоиза направляется в библиотеку. Её пальцы невольно находят очередной любимый томик, но слова расплываются перед глазами. Вместо строк она видит только одно лицо, и это невольное признание самой себе заставляет её сердце биться чаще, а кровь приливать к щекам.
Выбравшись на веранду, она застаёт Бенедикта. Тот развалился в плетёном кресле, его ноги в потрёпанных сапогах небрежно закинуты на перила. Блокнот для эскизов балансирует на колене, карандаш замер в воздухе. При её появлении он совершает стремительное движение — страница перевёрнута, но не прежде чем она успевает заметить, что там было что-то… округлое. Возможно, яблоко. Или очертания женской шеи.
— Ты выглядишь… освежённой, — его голос звучит ровно, но взгляд совершает медленный, нарочито оценивающий путь от её растрёпанных локонов до босых ног, задерживаясь на секунду дольше необходимого на оголённой щиколотке. Карандаш в его пальцах издаёт едва слышный треск.
Тишина между ними наполняется шелестом магнолий за верандой. Элоиза чувствует, как под грудной клеткой что-то сжимается: то ли от его взгляда, то ли от собственной нерешительности.
Внезапно его выражение меняется: уголки губ непроизвольно подрагивают, плечи теряют привычную напряженность.
— Значит, моя преданная натуралистка вернулась за материалами для новых полевых заметок? — В голосе звучит привычная ирония, но теперь в ней проскальзывает нечто новое — тёплое, почти нежное. Карандаш перекатывается между пальцев, описывая в воздухе ленивую дугу. — Или это просто очередная попытка сбежать от материнских матримониальных замыслов? Хотя… — Его взгляд, тягучий как летний мёд, скользит по её силуэту, задерживаясь на отсутствующем корсете, и Элоиза ощущает, как предательский румянец разливается по её шее, — судя по твоему… свободному облачению, продолжение нашей славной фамилии по-прежнему не входит в список твоих научных интересов.
Он меняет позу — уже не разваливается, а скорее полулежит, но теперь с нарочитой небрежностью аристократа. Однако эта показная расслабленность противоречит его глазам: тёмным, пристальным, не отпускающим её ни на мгновение. Пальцы, только что готовые сломать карандаш, теперь ритмично постукивают по обложке блокнота, выдавая внутреннее напряжение, которое он явно старается скрыть за маской беззаботности.
Элоиза делает шаг вперед, оставляя безопасную дистанцию, но не ту, что была между ними раньше.
— А ты что? — Еще шаг, и она оказывается между его раздвинутых колен, в пространстве, куда никогда прежде не заходила. — Не возжелал внезапно маленьких Бенедиктов, которые будут малевать каракули на стенах и пускать слюни в попытках повторить твои шедевры?
Ее голос звучит ровнее, чем она чувствует.
Бенедикт замирает на секунду, его улыбка становится чуть шире, но не теряет своей расслабленности. Он не смыкает колени, не отстраняется, просто позволяет ей занять это пространство, как будто так и должно быть.
— Боже, нет. Представь ужас: где-то существует уменьшенная копия меня, унаследовавшая все мои «прекрасные» качества. Художественные метания, саркастичные замечания, дурные привычки… — Его взгляд скользит по ее губам, шее, открытым плечам, и она чувствует каждый дюйм этого пути как физическое прикосновение. — И главное — совершенно отвратительный вкус в женщинах.
Его рука тянется к ней, пальцы смахивают несуществующую пылинку с ее рукава, и Элоиза задерживает дыхание от этого мимолетного касания.
— Хотя, если честно… — его взгляд поднимается к её лицу, и в нём внезапно становится меньше шуток, больше чего-то настоящего, — …единственная женщина, способная терпеть меня достаточно долго… уже занята.
И затем он откидывается назад, снова становясь тем самым беспечным Бенедиктом, каким она его всегда знала. Но теперь она видит трещину в этом образе, видит то, что скрывается за маской.
— И кем же занята эта… — она прикусывает нижнюю губу, чувствуя, как кровь приливает к щекам (говорит ли он о ней? Не может же быть…), — …твоя единственная женщина?
Он делает театральную паузу, закатывает глаза к небу с преувеличенным страданием, но пальцы его впиваются в плетёный подлокотник, выдавая напряжение белыми костяшками.
— Она изучает меня как редкий экспонат, — голос его звучит лёгким, но в глазах — что-то тёплое и тревожное одновременно. — И я никак не решу: то ли гордиться таким вниманием, то ли спасаться бегством, пока она не разоблачила все мои недостатки.
Закатный луч, пробиваясь сквозь листву, скользит по его лицу, золотит ресницы, выделяет морщинки у глаз — те самые, что появляются только при искренней улыбке.
И вдруг — резкое движение. Он хватает яблоко со стола, подбрасывает его в воздух (отвлекающий манёвр, она сразу понимает). Его нога случайно задевает её подол, но он не отодвигается — нет, их колени теперь почти соприкасаются.
Элоиза переносит вес с пяток на носки и обратно, шелест ткани в тишине веранды кажется невероятно громким. Но она не отступает, стоит между его колен, чувствуя исходящее от него тепло.
— От меня не скроешься, — провозглашает она, и улыбка озаряет её лицо. — Ты ведь уже испробовал все способы — и игнорирование, и избегание… И к чему это привело? Достаточно было мне чуть дольше задержать на тебе взгляд… — её пальцы скользят по яблоку в его руке, смахивая невидимую пылинку, — и вот ты вернулся и сам подносишь мне плоды, как библейский змей.
Бенедикт смеётся, по-настоящему, так, как умеет только он: запрокинув голову, обнажив уязвимую линию горла, где пульс бьётся учащённо. Смех его звенит в воздухе, смешиваясь с шелестом листьев и далёкими голосами из сада.
— О, это было предрешено, — он разводит руками в театральном жесте, но его глаза не смеются. — Ты же знаешь, я всегда возвращаюсь туда, где меня слишком пристально рассматривают. Это мой рок. Художник, понимаешь ли, обязан быть в центре внимания.
Он наклоняется ближе, и в этом движении — вся противоречивость его натуры: стремительный порыв, но тут же сдержанный. Его глаза в этот миг — два тёмных омута, где смешались озорство и нежность в опасной пропорции.
— Но если быть откровенным… — голос его становится тише, приобретая ту интимную теплоту, что заставляет её сердце биться чаще, — …я и не пытался убежать. Просто ждал, когда ты определишься, что для тебя важнее — твои принципы или… — его пальцы барабанят по коленям, предательски выдавая напряжение, — …это.
Элоиза чувствует, как жар разливается по шее, когда его взгляд медленно скользит по её лицу, словно художник, запоминающий черты.
— Ведь это ты начала игру, дорогая сестра. Ты пришла сюда сейчас… — пауза, наполненная шепотом их дыхания, — …встала между моих ног и дразнишь с явным намерением. Так что вопрос не в том, вернулся ли я…
Он откидывается на спинку кресла с видом человека, поставившего последнюю фигуру на шахматной доске.
— …а в том, хватит ли у тебя смелости сделать следующий ход.
Элоиза чувствует, как что-то горячее и безрассудное поднимается в груди. Без лишних слов она медленно, намеренно ставит колено на сиденье между его расставленных ног.
— Я полагала, — её голос звучит удивительно ровно для такого положения, — что рок художника не в том, чтобы быть центром внимания, а в том, чтобы находить этот центр и отдавать ему всё своё внимание.
Бенедикт замирает, словно под гипнозом. Она видит, как его горло двигается при сглатывании, как расширяются зрачки, когда её нога оказывается ещё на дюйм ближе. Но он не отступает, лишь слегка запрокидывает голову, подставляя горло, взгляд тёмный и вызывающий.
— О, значит, ты внимательно слушала мои рассуждения об искусстве, — его голос звучит хрипловато, но улыбка остаётся лёгкой, будто они обсуждают погоду. — Но вот дилемма…
Он медленно поднимает руку, кончики пальцев лишь призрачно касаются её запястья, как проверка реальности, границы между «можно» и «нельзя».
— …художник должен сохранять дистанцию. Холодный взгляд. Объективность. — Его пальцы скользят вверх по её руке с осторожностью. — А ты…
В его глазах — не привычная насмешка, а что-то новое, обнажённое, что заставляет её сердце колотиться сильнее.
— …ты делаешь объективность невозможной.
Он не тянет её ближе. Не настаивает. Просто оставляет свою руку там, где она есть — мост между ними, предложение, а не требование.
И ждёт. Как всегда ждал. Давая ей право выбора — отступить или сжечь все мосты дотла.
— Так я стала твоим художественным объектом, как ты — моим научным? — Её собственный голос звучит странно: задумчиво и чуть насмешливо одновременно. Она непроизвольно прикусывает губу.
— В этом есть… — она делает паузу, подбирая слово, — …определенная поэзия.
Как будто они оба невольно стали участниками какого-то странного танца, где роли наблюдателя и наблюдаемого постоянно меняются.
Его пальцы замирают на её руке, затем начинают медленное, осознанное движение: лёгкие круги по внутренней стороне запястья, где пульс бьётся чаще обычного. Художник, набрасывающий невидимые линии.
— Поэзия? — его смех звучит хрипло, и она видит, как напрягается его горло, когда он произносит это слово. Его ладонь скользит вверх по её руке, пальцы слегка сжимаются вокруг локтя. — Нет, это хуже поэзии. Поэзию можно закрыть в книге и забыть. А ты… ты — незаконченный эскиз, который я не могу выбросить из головы. Сколько ни пытаюсь, всё равно возвращаюсь, чтобы добавить ещё одну линию, ещё один штрих… — его слова падают между ними тяжелыми мазками.
Когда его взгляд падает на ее губы, она чувствует, как все ее тело вспыхивает, будто кто-то поднес факел к сухой бумаге. Но затем с резким вдохом он отводит глаза, пальцы судорожно расправляют складку на её платье.
— Но хороший художник знает, когда остановиться. — В его словах внезапная горечь. — Иначе рискует испортить единственную вещь, которая…
Фраза обрывается. Воздух между ними становится густым, наполненным всем несказанным.
Он отстраняется резко, почти грубо, спина ударяется о плетёную спинку дивана. Пространство, которое он создаёт между ними сейчас — последний рубеж, последний шанс…
…отступить к привычным ролям…
…или переступить черту, за которой нет возврата.
Внезапный шум на гравийной дорожке заставляет Элоизу сделать шаг назад. Её пятка мягко ступает на теплые половицы веранды, когда к лестнице подходит Колин. Его рубашка выбилась из-под пояса, волосы мокрыми прядями прилипли ко лбу, с одного рукава капает вода.
— Ты ходил на озеро и не позвал нас? — спрашивает Элоиза с фальшивым возмущением.
Бенедикт мгновенно преображается: плечи расслабляются, пальцы лениво перебирают карандаш, а в уголках губ появляется привычная усмешка.
— О, Колин, ты выглядишь так, будто тебя выпотрошили и собрали обратно. — Он поднимает бровь, явно наслаждаясь зрелищем. — Неужто Гиацинта наконец-то осуществила свою угрозу и утопила тебя в пруду за отказ быть кукольным женихом?
Но его нога слегка толкает Элоизу — лёгкий, едва уловимый нажим, словно говорит: «Это не конец».
Колин, хмурясь, хватает со стола яблоко и откусывает с таким видом, будто мстит всему миру.
— Я учил Грегори плавать. А он решил, что лучший способ научиться — это утопить меня.
Бенедикт фыркает, откидываясь на спинку кресла, но взгляд его скользит к Элоизе, быстрый, крадущийся, полный невысказанного вопроса.
— Ну что ж, — он подбрасывает яблоко, ловит его одной рукой, — значит, сегодня день восстания младших. Может, нам объединиться для контратаки?
Яблоко задерживается в его ладони — предложение, намёк, вызов.
Элоиза чувствует, как её пальцы сами тянутся вперёд. Она берёт плод из его руки, намеренно задерживая прикосновение дольше необходимого. Кожа яблока холодная под её пальцами, но там, где только что лежали его пальцы, ещё сохраняется тепло.
— Элоиза, ты ведь обожаешь заговоры, — говорит Бенедикт, и его голос звучит ниже, когда её мизинец скользит по его ладони.
Она задерживает дыхание. Солнце клонится к закату, окрашивая веранду в золото, а где-то за домом смеётся Гиацинта.
— Обожаю, — наконец отвечает она, медленно откусывая от яблока, не отрывая от него взгляда. Сок сладкий и терпкий на языке.
И в этом мгновении — вся невысказанная правда.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!