Часть 10, или Яды и противоядия

26 июля 2025, 11:19
Они направляются в столовую медленно, почти осторожно. И впервые в жизни Элоиза понимает, почему люди так строго соблюдают светские правила. Без этикета, без ритуалов, без чётких границ остаётся лишь голая правда их отношений, которая здесь, в этом доме, кажется слишком опасной, чтобы выносить её на всеобщее обозрение. Правила — это броня. А они сейчас беззащитны. Она и Бенедикт входят первыми. Осторожно. Даже немного на цыпочках. Они больше похожи на воров, чем на гостей. И когда Колин и Марина появляются следом, Элоиза невольно бросает на Бенедикта взгляд. Бенедикт тихо хмыкает и, пока Марина опускается на своё место, указывает глазами на массивный золотой подсвечник в дальнем углу стола. Его брови чуть дергаются вверх — вопрос без слов: «Заберём?» Элоиза делает вид, что рассматривает его как ценитель, чуть наклоняет голову, щурится, затем театрально морщится и качает головой. Бенедикт усмехается. Только уголком рта. В этот немом диалоге нет места тьме этого дома, только их старая, привычная игра. Элоиза цепляется за неё, как за единственную реальность в этом зыбком мире. А потом входит Филипп Крейн. Элоиза невольно расправляет плечи. Хочет, чтобы он видел — она не прячется. Её взгляд встречается с его, и в этот момент она чувствует, как Бенедикт рядом с ней напрягается. Но она лишь чуть выше поднимает подбородок. Они рассаживаются. Лакеи приносят еду. Разговор начинается не сразу. Колин, как всегда, пытается разрядить обстановку: рассказывает о своих путешествиях, о людях, которых повстречал, о городах, где жил. Голос звучит легко, но в этом веселье проскальзывает нотка чего-то другого. Желания понравиться. Убедить. Филипп отвечает ему коротко. Он не игнорирует Колина. Он его… изучает. Как будто пытается понять, что именно связывало его жену с этим человеком, прежде чем она стала его женой. Марина молчит. Улыбается слабо. Слишком часто смотрит в окно. В её взгляде — пустота. Она здесь физически, но её разум блуждает где-то далеко, в прошлом или в том мрачном будущем, которое она себе выбрала. Элоизе становится не по себе от этой отстранённости. Это хуже, чем горе. Горе хотя бы живо. Когда Марина резко встаёт, стул отвечает на её порыв протяжным скрипом, как в старом готическом романе. — Извините, — говорит она формально. — Мне не здоровится. Она не дожидается ответа. Не оборачивается. Просто уходит. Элоиза бросает взгляд на Филиппа Крейна, но тот уже смотрит на неё. Его нож ложится на край тарелки с тихим стуком. Его руки, несмотря на вечерний костюм и сервировку, всё ещё покрыты следами земли, сжимаются в кулаки на краю скатерти. Кажется, он готов встать и уйти… или вспороть кого-то вилкой. — «Не здоровится», — повторяет он слишком ровно. — Она часто так говорит. Особенно когда за столом — гости. Его губы чуть дергаются. — Вы все вызываете у неё… — он делает паузу, будто выбирает выражение особенно тщательно, — …недомогание. Он внезапно отодвигает стул. Ножки царапают пол. Встаёт — высокий, угловатый. Но он не идет за Мариной. Он идёт к Элоизе. Она не отводит взгляда, даже когда он наклоняется слишком близко, и запах земли, полыни и чего-то горького обволакивает её. — Вы очень хотите побежать за ней, мисс Бриджертон, — шепчет он. — Почему? Его взгляд резко скользит к Бенедикту, затем возвращается к ней. — Боитесь, что она выпрыгнет из окна? Или… — в уголке его рта мелькает нечто похожее на издёвку, — …что я её оттуда выброшу? Его рука ложится рядом с её пальцами, не касаясь. И тогда он стучит один раз — резко. — Не волнуйтесь. В этом доме все окна зарешёчены. Голос звучит почти ласково. — Ваш брат тоже в безопасности. Пока… — он бросает короткий взгляд на Колина, — …не начнёт задавать неправильные вопросы. Кстати, ваша фиалка — не ядовита. Но воздух в комнате — да. Советую не вдыхать слишком глубоко. Он не оглядывается, когда уходит. Оставляет после себя только запах земли и тяжёлую тишину. Элоиза сидит неподвижно. Как и все. Даже Колин, который, казалось, способен заговорить дохлую рыбу обратно в реку, сидит молча, с вилкой, зависшей в воздухе, как символ внезапной потери дара речи. Смех вырывается из Элоизы, осторожный, почти испуганный. — На окнах нет решёток, — произносит она почти себе под нос и тянется за бокалом с красным вином. Она поворачивается к Бенедикту. — Надеюсь, это не кровь, — шепчет она и снова смеется. Смех — это реакция на абсурд. На то, что кто-то может говорить о решётках и ядах с такой серьёзностью, будто это обычная светская беседа. Но смех также маскирует дрожь в руках. Филипп проник под кожу. Бенедикт хватает её бокал и отбрасывает его в сторону. Его пальцы под столом находят её запястье. Сжимаются. — Нет решёток, — повторяет он сквозь зубы. Его глаза прикованы к двери, за которой исчез Филипп. — Зато есть ядовитый воздух в спальнях. И советы не дышать. Он резко поворачивается к ней. — Ты правда находишь это смешным? Колин что-то бормочет про «жутковатые шутки», но Бенедикт даже не оборачивается. Его внимание полностью на Элоизе. На её лице. На её губах, сжатых в попытке сдержать улыбку. Бенедикт наклоняется ближе. — Если через час ты захочешь проверить, как там Марина… — шепчет он горячо, почти безумно, — …я привяжу тебя к кровати. Его зубы слегка впиваются в мочку её уха. — И это не будет смешно. А теперь пей воду, — шипит он, но когда берёт стакан, его пальцы вдруг становятся мягче. Легко касаются, почти нежно. — Пока я не начал проверять все бокалы на столе. Его угроза звучит как обещание. И часть её, та тёмная, скрытая часть, откликается на это. В мире, где всё рушится, где Марина уходит в тень, а Филипп говорит о ядах, Бенедикт предлагает единственную уверенность — свою власть над ней. И это пугающе привлекательно. Он подносит стакан к её губам, и на мгновение Элоиза чувствует, как его пальцы задерживаются на её коже. Где-то в доме скрипит пол. Может быть, это Филипп Крейн. Может быть, старые деревянные доски стонут от времени. Элоиза медленно отводит взгляд от двери, за которой исчез хозяин дома, и встречается с глазами Бенедикта. В его выражении — готовность действовать. Угроза, которую он готов воплотить в жизнь, если она сделает хотя бы шаг не в ту сторону. Она вздыхает, чуть надувая губы. — Ты… слишком драматизируешь, — шепчет она, но её голос дрожит. — Этот дом… он весь пропитан отчаянием. И это отчаяние принадлежит не только Марине. И я… Она опускает глаза. — …не хочу её навещать. Ничего хорошего от этого не будет. Она делает короткую паузу, затем бросает предостерегающий взгляд на Колина, который уже открывает рот, чтобы что-то предложить. — И ты не смей! — предупреждает она почти сердито. — Не подходи к ней. Ни под каким предлогом. Она снова смотрит на Бенедикта. Её голос становится чуть увереннее, но внутри всё ещё есть сомнение. — Мы нежеланные гости, — говорит она, и в голосе — странное упрямство. — Он пытается нас напугать. Хочет, чтобы мы ушли и не возвращались. Чтобы они могли дальше жить в своём несчастье, как в доме, где все двери заперты, а окна зарешечены. Страдать в уединении в готическом совершенстве, при свечах, с хорошим вином и плохими воспоминаниями. А меня он выбрал не случайно. — Она усмехается. — Я ведь слабое звено. Самое хрупкое. Самое… женственное, — добавляет она с издёвкой. Но даже говоря это, она не верит своим словам. Потому что Филипп Крейн не смотрел на неё как на слабость. Он смотрел на неё как на что-то, что можно разгадать. Или разрушить. Он увидел в ней любопытство. А любопытство в таком месте, как этот дом, смертельно опасно. Он предупредил её не потому, что считал её слабой, а потому, что знал: она полезет туда, куда другие побоятся заглянуть. Бенедикт резко вскидывает голову. Его глаза вспыхивают яростью. Даже Колин, обычно такой невозмутимый, отодвигается. — Слабое звено? — голос Бенедикта низкий. — Ты думаешь, он выбрал тебя потому, что ты… женщина? Неожиданно он хватает её руку под столом. Переплетает пальцы с её пальцами. — Нет, Элоиза. Он выбрал тебя потому, что увидел. Элоиза вздрагивает. Бенедикт наклоняется ближе, и теперь в его глазах — не только ярость. Там страх. — Он увидел, как ты смотришь на мир — голодно, дерзко, без страха. Как ты трогаешь вещи, которых другие даже не решаются коснуться. Он знает, что если напугает тебя, мы все побежим. Потому что… Резко обрывает себя. Сжимает её руку до боли. — Потому что без тебя этот мир станет пресным, — наконец говорит он чуть тише. — И да, — его губы складываются в горькую, почти безрадостную усмешку, — я драматизирую. Он бросает короткий взгляд на потолок, где трещины расходятся, на обои с выцветшим узором, где некогда гордые розы теперь напоминают пятна от плесени. Свечи на камине почти сгорели, их огоньки мигают. Всё здесь кричит: конец. Осталось только решить — чей. — Потому что в этом доме всё — драма. Даже воздух. Колин кашляет, явно чувствуя себя лишним в чужом разговоре. Но Бенедикт не обращает на него внимания. Его взгляд остаётся на Элоизе. Его шёпот становится мягким, почти личным: — Так что да, я привяжу тебя к своей кровати. И буду читать тебе стихи. О цветах. О чём угодно. Обещаю. Элоиза не знает, что сказать на такую внезапную, почти болезненную искренность. Она смотрит на Бенедикта. — Ну в моей комнате, похоже, отправлен воздух… драмой, так что тебе сегодня и вправду придется потесниться, Бенедикт, — говорит она и небрежно пожимает плечами. — Не будем же рисковать тем, что я некрасиво умру? С пеной во рту, — она преувеличенно морщит нос. Шутка о смерти — это способ вернуть разговор в безопасное русло иронии. Но Элоиза видит, как эта фраза ударяет по Бенедикту, и мгновенно осознаёт свою ошибку. Его пальцы сжимают бокал. Затем Бенедикт медленно, слишком осознанно ставит его на стол. Когда он поднимает на неё взгляд, в его глазах — смесь ярости, ужаса и чего-то почти безумного. — Пена у рта, — повторяет он голосом, в котором дрожит опасная грань между смехом и яростью. Резко встаёт, отодвигая стул с таким скрежетом, что даже Колин вздрагивает. Наклоняется к ней. Его дыхание — горячее, неровное, когда он шипит ей в лицо: — Если ты хоть раз ещё пошутишь о своей смерти… я заткну тебя по-другому. И поверь, это будет не стихами. Отстраняется так резко, что свечи на столе дрожат. Хватает со стола её бокал и свой, выливает оба в вазу с цветами. — В мою комнату. Сейчас. И если ты шагнёшь не в ту сторону, я пронесу тебя через весь дом на плече. Мне всё равно, что подумает Крейн. Разворачивается к Колину, который открывает рот для возражений, и взглядом заставляет его замолчать: — Ты — следи за Мариной. Если она умрет — пусть это будет не на нашей совести. И прежде чем она успевает ответить, он уже тянет её за собой. Где-то наверху хлопает дверь. Возможно, Марина. Но Бенедикт даже не оборачивается. Элоиза позволяет тянуть себя через дом, по темным коридорам, по скрипучим половицам. Его хватка крепка, почти груба, но она не хочет освобождаться. В этой силе есть странная забота. Он защищает её от неё самой, от её тяги к краю, от мрачной атмосферы этого дома. Когда дверь его комнаты захлопывается за ними, она смеётся. Бенедикт поворачивается к двери спиной, закрывает её на ключ. Он не оборачивается сразу. Но когда поворачивается, его глаза — чёрные, расширенные — прикованы к ней. К её лицу. К её губам, которые всё ещё дрожат от смеха, который она больше не сдерживает. — Ты смеёшься, — говорит он поражённо. — После всего. После его взглядов. После его «советов». После того, как ты сама признала, что он выбрал тебя как слабое звено… ты смеёшься? Шаг. Ещё шаг. Его руки сжимаются в кулаки, потом разжимаются. — Ты обязана объяснить мне это прямо сейчас, — шепчет он почти угрожающе. — Иначе… — он наклоняется, губы почти касаются её уха, — …я начну действительно драматизировать. Она замирает. Смех гаснет. Дыхание — глубокое, прерывистое — становится единственным звуком между ними. Всё остальное исчезает. Его руки находят её. Одна — на талии. Вторая — в волосах, пальцы вплетаются в пряди, слегка оттягивая голову назад. — Почему? — шепчет он. — Почему ты смеёшься, Элоиза? Его голос дрожит. Будто он боится услышать ответ. Будто если она скажет, что это из-за Филиппа Крейна, он, возможно, сожжёт его оранжерею. Элоиза резко притягивает его к себе, почти насильно. — Ты… слишком сильно волнуешься, — шепчет она, прижавшись к нему. — А я… позволила себе погрузиться в это. В ощущение, что мы — не гости, а герои какого-то старого, недописанного романа. Она делает паузу, пальцы на его груди слегка сжимаются. — Меня не пугают шутки о ядах или похоронах. Даже не то, что сэр Филипп произносит это так, будто говорит о погоде. Это… их брак. Это дом, где любовь не умерла — её похоронили заживо. Где муж прячется от жены в оранжерее. А жена… смотрит на него так, будто он призрак… или угроза. Ненавидит? Боится? Или просто больше не видит в нём человека? И я не знаю, что страшнее — ненависть или это молчаливое, ледяное отсутствие. Она вздыхает почти без сил. — Это настоящий ужас. Не из романов. А тот, что прячется за закрытыми дверями. Ужас, что живёт внутри семей. Она говорит это не чтобы оправдать свой смех, а чтобы показать ему глубину своего понимания. Она видит трагедию не как сюжет, а как реальность. И этот реализм пугает её больше, чем любые яды. Смех был реакцией на шок от этого осознания. Бенедикт замирает в её объятиях. Его тело сначала напряжено, почти отстраненно, будто он всё ещё готов броситься за Крейном, чтобы разорвать его пополам. Но затем медленно, очень медленно его руки обвивают её. Сжимают. — Настоящий ужас, — повторяет он, и его голос звучит хрипло, сдавленно. Он прячет лицо в её волосах. Его дыхание становится чуть глубже. Он отстраняется. — Но я буду «слишком сильно волноваться», — шепчет он, взгляд прикован к её глазам, к её губам, к тому, как она вздыхает, — если это значит, что ты не станешь играть с ядами. С Крейном. С чем-то, что может… — он делает короткую паузу, — …забрать тебя. Его губы опускаются на её лоб. Когда он снова говорит, голос уже мягче, но в интонации — уверенность: — Мы уедем завтра. Ранним утром. До завтрака. До новых «шуток». До того, как этот дом попытается нас переварить. Он бросает короткий взгляд вокруг. — Здесь слишком много молчания. Слишком много скрытого. И слишком мало света. Он крепче прижимает её к себе, и Элоиза чувствует, как его сердце бьётся прямо под её ладонью. — А пока… — его голос становится чуть мягче, в нём проскальзывают знакомые нотки лёгкой насмешки, — ты действительно собираешься спать в моей комнате? Он задаёт вопрос, но не отпускает её. Даже не пытается. — Потому что я должен предупредить, — добавляет он, голос нарочито серьёзный, почти формальный, — я грешу против порядка в спальне. Мои башмаки и даже ночная рубашка имеют привычку исчезать. Я храплю. И, увы, во сне произношу страстные монологи. О том, как одна особа не даёт мне покоя. Элоиза фыркает. — Бенедикт, — говорит она. — Я вытащила нас из дома. Использовала Колина как живой щит и повод. Всё ради того, чтобы оказаться здесь. С тобой. Наедине. Я знаю, это глупо. Но дома… мне казалось, что каждый взгляд задерживается на мне дольше, чем нужно. Что они чувствуют это. То, что между нами произошло. Или то, что может произойти. Что стоит им присмотреться, и они увидят это. Бенедикт замирает. Руки, которые до этого крепко держали её, слегка ослабевают, но не отпускают. Он отстраняется. На лице — смесь потрясения, нежности. Его пальцы осторожно касаются её подбородка, медленно поднимают его, заставляя смотреть ему прямо в глаза. — Элоиза… Ты действительно думаешь, что кто-то мог бы догадаться просто взглянув на тебя? Его взгляд не отпускает её. Он словно пытается понять, что именно она видит в себе: в своём выражении лица, в походке, в голосе, когда говорит с другими. Как может выдать их секрет. — Если бы они знали… — его голос становится ниже. — Они бы не смотрели на тебя, дорогая. Они бы смотрели на меня… И я бы уже висел на ближайшем дубе. Элоиза вздрагивает. Но прежде чем она успевает ответить, Бенедикт внезапно притягивает её к себе, прячет лицо в её шее. Его дыхание горячее, прерывистое. — Но ты права, — шепчет он, голос приглушён её кожей. — Я тоже чувствовал это. Будто на мне — клеймо. Будто каждый, кто посмотрит, увидит, как я жажду тебя. Он отстраняется, проводит рукой по лицу — жест усталый, нервный. — Вот почему я согласился на эту дурацкую поездку. Он качает головой, безрадостно смеётся. — Потому что ты предложила. Потому что ты хотела быть со мной. Потому что я больше не мог сидеть за одним столом с семьёй и притворяться, что ты для меня — просто сестра. Особенно когда ты сидишь рядом, и я вижу, как твой взгляд скользит по моим губам. По моим рукам. По моей шее. Ты не знаешь, что делаешь со мной. И я не могу и не хочу это останавливать. Его пальцы снова находят её талию, впиваются в ткань платья. — Здесь… — он делает паузу, и в уголке его рта проступает едва уловимая усмешка, — …мы никому не нужны. Здесь никто не будет искать правды в наших глазах. Здесь… — его губы касаются её виска, почти невесомо, — …я могу смотреть на тебя столько, сколько захочу. Вдали от Лондона, от общества, от семьи, они могут быть самими собой. Здесь их связь не преступление, а единственная истина в этом лживом мире. Элоиза целует его в шею. Затем отходит к кровати. Ей нужно расстояние, чтобы сказать то, что нельзя говорить бездумно. Она бросается на постель. Хочет, чтобы он видел её такую: распластанную, расслабленную, открытую. — О ревности… — говорит она серьёзно, чуть хрипловато. — Я знаю, у тебя было немало дам. Мадам Делакруа, например. Она делает паузу, и в её голосе проскальзывает лёгкая издёвка, почти высокомерие, но не злое. Скорее, защитное. — И, признаться, сомневаюсь, чтобы хоть одна из них могла рассмешить тебя так, как я. Она нарочито задирает нос. Но щёки её слегка розовеют, предают её с головой. — Однако ты с ними делил иные беседы. Иные тайны. И несправедливо, что мне не дано даже мелочей: ни лёгких слов, ни дерзких намёков. Она опускает взгляд. Прячет не обиду, а грусть упрямого сердца, которое хочет большего, но боится просить. — Не лишай меня этого… возможности касаться жизни краем. Возможности видеть, как люди меняются, когда слышат мои слова. Пожалуйста. Филипп Крейн — не ты. У него есть обязательства. А у меня… — поднимает глаза прямо на него, — …есть ты. И этого мне достаточно. Она признаёт своё невежество в вопросах плотской любви, но требует интеллектуальной и эмоциональной близости. Она не хочет быть просто объектом желания, она хочет быть собеседником, партнёром, равной. И её просьба о «мелочах» — это просьба о доверии. Бенедикт застывает на месте. Его лицо становится каменным. Он медленно подходит к кровати, но не садится. Опускается перед ней на колени резко, почти театрально. Их глаза оказываются на одном уровне. Он смотрит на неё так, как будто видит впервые. — Несправедливо, — повторяет он тихо. — Да, у меня были другие, — признаётся он, и в этом признании нет хвастовства, только усталость. — Но ни одна из них… ни одна не заставила меня задыхаться от одной мысли, что кто-то ещё посмотрит на неё. Его рука медленно поднимается. Пальцы находят её щёку, большой палец проводит по нижней губе. — Я не ревную к твоим словам, Элоиза, — шепчет он. — Я ревную к тому, как он на них реагирует. К тому, что он видит в тебе то же, что и я. Элоиза вздрагивает. Бенедикт боится не того, что она и Филипп Крейн говорили. А того, что они поняли друг друга. Он наклоняется ближе, лоб почти касается её колен. Голос обретает резкость. — Ты права — он не я. У него есть обязательства. Но если бы их не было… — интонация резко меняется, становится жестче. — Если бы он посмел… Резко обрывает себя. Сжимает челюсти. Затем выдыхает — долго, прерывисто — и вдруг смягчается. Его пальцы разжимают край матраса, нащупывают её ладонь. — Хорошо, — шепчет он почти себе под нос. — Шути с ним. Смеяться — твой способ быть свободной, — он сжимает зубы. — Но если он хотя бы раз посмотрит на тебя так, будто ты — его новый ботанический экспонат… Он не договаривает. Но она всё равно знает, что он имеет в виду. Что он готов сделать, если Крейн перейдёт черту. Вместо слов Бенедикт берёт её руку и медленно подносит к своим губам. Целует запястье прямо над пульсом. — Напомни ему, — говорит он, не отводя взгляда, — что ты уже занесена в мой каталог. Под разделом «Неприкосновенное». Его глаза темнеют. В них не просто ревность. Это преданность. Элоиза краснеет. От странного, почти абсурдного удовольствия. — Тебе идёт ревность, — шепчет она почти игриво, но в голосе проскальзывает нечто серьёзное. — Она делает тебя… более моим. Она наклоняется и целует его в щеку коротко, почти невинно. Но пальцы уже тянутся к нему, обхватывают шею, впиваются в рубашку. — Я думаю, я случайно выпала из твоего каталога, — добавляет она чуть выше задрав нос. — Так что тебе придётся занести меня обратно. С подробными пометками. С описанием всех моих особенностей. И с предупреждением о том, что трогать нельзя. Элоиза играет с огнём, провоцируя его, требуя подтверждения своей ценности. Это танец власти и подчинения, где они постоянно меняются местами. Она хочет знать, что он видит её целиком, со всеми недостатками и особенностями. Бенедикт замирает на мгновение. Затем он поднимается с колен резко, почти яростно, и прежде чем она успевает понять, что происходит, он опрокидывает её на кровать, ловя запястья и прижимая их к матрасу по обе стороны от её головы. — «Выпала из каталога». Ты ошибаешься, — шепчет он, наклоняясь ближе, пока их носы почти не соприкасаются. — Ты никогда не выпадала. Его губы скользят к её уху с теплом и уверенностью. Зубы задевают мочку легонько, но достаточно, чтобы внутри всё сжалось. — Но если тебе нужно напоминание… — начинает он, и в этот момент одна его рука резко движется вверх, расстёгивая верхние пуговицы её платья. Ткань расходится легко, слишком легко, обнажая ключицы, линию шеи. Он целует её там. Нет. Не целует. Метит. Его зубы аккуратно впиваются в кожу. Боль от укуса смешивается с наслаждением. Это знак принадлежности. Физическое подтверждение того, что она его. И в этот момент ей не нужна никакая другая защита, кроме его обладания. Когда он отстраняется и смотрит на свою «работу», в его глазах — удовлетворение. — …я с радостью пролистаю все твои страницы. Особенно раздел «Моё». Элоиза чувствует, как сердце трепещет под его взглядом. Под его прикосновением. Под этим новым, страшным Бенедиктом. Но затем, внезапно, он смягчается. Его губы возвращаются к тому самому месту — к коже, которую только что пометил. Целует осторожно, почти извиняясь за предыдущую жестокость. — Но только если ты хочешь, — шепчет он, и в этом голосе — уязвимость. — Потому что я… я не заберу твои шутки. Не закрою тебя в моём каталоге навсегда. Его пальцы медленно разжимаются, освобождая её запястья. Элоиза смеётся. — Покажи мне что-нибудь новое, Бенедикт, — шепчет она ему прямо в щёку, поворачивая лицо. — Как ещё я могу любить тебя… А затем она выгибается к нему, прижимаясь всем телом, и шепчет чуть игривее: — И похорони меня в этой кровати. Бенедикт задерживает дыхание на мгновение. Его глаза вспыхивают. В них взгляд, который она теперь знает — тот, что ближе к мужчине, чем к брату. Его пальцы впиваются в её бёдра. — Похоронить тебя в этой кровати? — шепчет он, голос низкий, почти опасный. — О, Элоиза… Его зубы слегка задевают её нижнюю губу, не кусая. — Ты даже не представляешь, как глубоко я могу это сделать. Элоиза чувствует, как по коже пробегает дрожь. Она хочет исчезнуть в нём, раствориться, забыть всё, что было до этого момента. Забыть правила, запреты, страх осуждения. Остаться только ощущением. Его руки скользят под её платье медленно, намеренно. Касания становятся увереннее. Твёрже. — Я покажу тебе всё, — шепчет он, губы скользят по её шее, оставляя влажный след. — Каждый дюйм. Каждый вздох. Каждый звук, который ты боишься выпустить из себя. Она замирает. Он произносит это с таким знанием, с такой уверенностью, как будто он уже знает её лучше, чем она сама. И он прав. Он изучал её годами, читал её мысли, предугадывал желания. Сейчас он просто переносит это знание в другую плоскость. И эта мысль одновременно пугает и возбуждает. Она отдаёт ему контроль, потому что доверяет ему больше, чем себе. И внезапно — без предупреждения — он переворачивает её на живот. Почти мягко. Прижимает к себе так плотно, что ей кажется. Одна рука обвивает талию, другая — скользит ниже. — Ты хотела нового? — шепчет он, его дыхание касается уха — горячее, прерывистое. — Тогда закрой глаза. И не открывай, пока я не скажу. Она послушно замирает. Закрывает. Темнота усиливает остальные чувства. Она перестаёт видеть, но начинает чувствовать каждый дюйм своего тела, каждое движение воздуха. Она ждёт. И это ожидание становится частью удовольствия. А затем — его пальцы находят её. Не просто касаются. Исследуют. Медленно. Изощрённо. Он водит по ней так, как будто знает, где нужно замедлиться, где — ускориться, где — остановиться, чтобы позволить ощущению вырасти. Он ведёт её к краю. Но не даёт упасть. Она узнает, что это чувство можно продлевать. Что можно терять голову не один раз. Что можно дрожать от одного прикосновения. Что можно забыть свое имя, но помнить его. Она понимает, что её тело способно на гораздо большее, чем ей говорили. Что удовольствие может быть сложным, многослойным, интеллектуальным процессом, которым управляет разум, направленный рукой любимого человека. — Вот как, — шепчет он, когда наконец позволяет ей уйти в свободное падение. — Вот как ты можешь любить меня. Она ахает. Громко. Безудержно. Её тело сжимается вокруг его пальцев, дрожит. Он крепче прижимает её к себе, не давая убежать от этого, не позволяя скрыться от правды. А потом переворачивает её обратно. Теперь она смотрит ему в лицо. Его глаза — тёмные. Но в уголке рта — улыбка. — И да, — говорит он почти шутливо, — эта кровать — идеальное место для твоего погребения. Он проводит большим пальцем по её губам. — Потому что я обещаю, Элоиза Бриджертон… ты никогда не захочешь вставать. Она должна бы ответить. Должна бы рассмеяться. Придумать какую-нибудь дерзкую реплику, как всегда. Но не может. Она слишком разомкнута. Слишком раскрыта. Слишком потеряна в том, что он сделал с ней. Её разум затуманен, но где-то в глубине сознания теплится благодарность. Он не просто взял её. Он научил её. Дал ей ключ к самой себе. Его взгляд скользит по её лицу. По её груди, которая быстро вздымается. По её рукам, которые всё ещё дрожат. И в этот момент она понимает: он не закончил. Он всё ещё хочет больше. Элоиза лениво выгибается в его руках. Её пальцы касаются его, слегка сжимаются. Просто чтобы почувствовать. — Ты хочешь быть внутри меня? — шепчет она, голос чуть хрипловат. — Так… это происходит? Она морщит нос, задумывается, и затем добавляет уже серьёзнее: — Но… разве не так вкладывают детей в женщин? Можно ли этого избежать? Она знает теорию, но не практику. И ей важно понимать последствия. Ребёнок изменит всё. Ребёнок привяжет её к этому греху навсегда, сделая его невозвратимым. Она не готова к такой цене, не сейчас. Бенедикт замирает. Его дыхание обрывается. Он медленно накрывает её руку своей, не останавливая, но сдерживая. — Да, — говорит он хрипло, но твёрдо. — Так это происходит. И да, так появляются дети. Его голос немного смягчается, когда он продолжает: — Но есть способы избежать этого. Он приподнимается на локте, чтобы видеть её глаза. Его палец скользит по щеке, затем опускается к губам. — Я могу не кончать внутри тебя. Или остановиться раньше. До самого края. Его рука опускается между ними, пальцы едва касаются её живота. — Пока не станет опасно. Но внезапно его лицо становится серьёзным. Настолько, что Элоиза затаивает дыхание. Он наклоняется ближе, лоб прижимается к её плечу. — Но если ты не готова… — его голос почти срывается, — если ты испугана… мы можем остановиться. Он целует её шею. — Я могу показать тебе другие способы. Без рисков. Без последствий. Когда он снова поднимает голову, его взгляд встречается с её. И в этом взгляде — ожидание. Он ждёт её решения. — Ты хочешь этого? — спрашивает он почти шёпотом. — Сейчас? Здесь? Его тело напряжено. Готово к любому ответу. К движению вперёд. Или к отступлению. Элоиза видит это. Он готов отказаться от своего желания ради её спокойствия. И это трогает её сильнее, чем любые ласки. Она понимает, что он не использует её. Он заботится о ней, даже в момент страсти. Она долго молчит. Смотрит на него. — Это нечто иное… — говорит она тише, почти про себя. — То, что происходит между нами. Я это чувствую. И это должно быть не здесь. Не среди призраков. Хотя этому дому не повредило бы эхо иного рода. Не крики отчаяния… а звуки, которые напоминают о жизни. О плоти. О желании, что не прячется за книгами. Она издаёт короткий смешок. Ей невольно приходит в голову: как бы отреагировал Филипп Крейн, услышь он их? Щёки её пылают. Возможно, он уже услышал. Мысль о том, что кто-то может слышать, добавляет остроты. Запретность ситуации усиливает ощущения. Она прикусывает нижнюю губу, не позволяя себе углубляться в эту идею. Главное — не Филипп. Главное — Бенедикт. И то, что они делают здесь, является актом жизни посреди этого мёртвого дома. — Покажи мне другие способы, — шепчет она. Она хочет знать всё. Хочет понять, что такое любовь. Любовь — это не только проникновение. Это доверие. Это игра. Это способность доставлять удовольствие, не нарушая границ безопасности. Она выбирает этот путь, потому что он позволяет им остаться вместе, не создавая новых проблем. Бенедикт издаёт низкий, тёплый смешок. Он целует её в висок. — Другие способы, — повторяет он, в голосе проскальзывает едва уловимая игривость. Его пальцы скользят по её боку. Медленно расстёгивают оставшиеся пуговицы, освобождают плечи от ткани. — О, Элоиза… — шепчет он почти ласково, почти насмешливо. — Ты точно хочешь, чтобы Крейн услышал, как я доказываю, что тебе не нужны его яды, чтобы потерять рассудок? Элоиза не успевает ответить. Потому что его руки уже двигаются. Он переворачивает её на живот. Его ладони медленно скользят по спине, прочерчивая невидимую линию вдоль позвоночника, затем ниже — к изгибу поясницы. И внезапно — хлопок. — Вот один способ, — говорит он. — Я могу наказать тебя за любопытство. За дерзость. За то, что ты вообще позволила себе думать, что я отпущу тебя без последствий. Его пальцы мягко гладят место удара. — …пока ты не попросишь меня о чём-нибудь ещё. Его зубы находят её плечо, впиваются легко. Затем язык смягчает всё. — Вот второй, — шепчет он, и его рука скользит между её бёдер. Но не туда, куда она ожидает. Не туда, где пульсирует жар. А чуть выше. Туда, где каждый нерв отзывается острым, почти болезненным трепетом. — Я научу тебя терять голову… без единого пальца внутри. Без риска. Только твой собственный разум, который я сломлю. Элоиза вздрагивает. Бенедикт может сделать её безумной, даже не касаясь самого важного. Он управляет её телом силой мысли и лёгких прикосновений. Она чувствует себя марионеткой, но марионеткой, которой нравится, когда дёргают за ниточки. Она отдаётся этому контролю, потому что он освобождает её от необходимости думать, анализировать, бояться. Бенедикт усмехается торжествующе. — А если ты попросишь красиво… — его губы скользят вверх по позвоночнику, целуют каждую косточку, будто он хочет запомнить их все, — …я покажу тебе, как кончать только от моего слова. От моего дыхания. От моих рук, которые никогда не будут слишком глубоко. Только там, где они причинят больше всего… удовольствия. Элоиза делает вдох. Замирает. Бенедикт строит вокруг них новую вселенную. Где ей не нужно ничего, кроме него. Где она может быть собой. Или потерять себя. По его приказу. Но прежде чем она успевает ответить, он резко переворачивает её обратно. Прижимает к матрасу так, что её руки остаются над головой, а ноги — расставленными. Он сверху. — Предупреждаю, — говорит он. — Это не будет мягко. Не будет нежно. Это будет так, как ты любишь… Пока ты не забудешь, как выглядит этот чертов ботаник. И прежде чем она успевает сказать хоть слово, его рот опускается на её грудь. Зубы и язык работают вместе. Он берёт сосок между губ, проводит языком, слегка впивается зубами. Она взвизгивает. А где-то в доме скрипит половица. Может, это старые стены. Может, Филипп Крейн стоит за дверью, слушает. Бенедикт намеренно громче стонет ей в кожу. — Пусть слышит, — шепчет он, не отрываясь от неё. — Пусть знает. Его губы скользят к её уху, зубы задевают мочку. — Ты — моя. Даже если я не могу называть тебя так. Он заявляет права на неё перед лицом всего мира, даже если этот мир ограничен стенами одной комнаты. И Элоиза принимает это заявление. Она принадлежит ему. Добровольно. Безусловно. Его пальцы снова на том месте, где её тело сжимается в ответ. Он целует её. А потом… …он делает именно то, что обещал. Он не просто берёт её. Он ломает. Переписывает. Он стирает границы между болью и удовольствием, между стыдом и наслаждением. Он заставляет её забыть о том, кто она такая, и помнить только то, что она чувствует. И когда она, задыхаясь, кричит его имя, когда её ногти впиваются в его плечи, когда её тело теряет контроль, а в голове не остаётся ничего, кроме его имени. Она знает: Филипп Крейн может слушать. Может наблюдать. Может думать, что нашёл что-то ценное. Но он ошибся. Потому что никто другой не может её так разрушить. И так восстановить. Бенедикт — её первый. И последний. В этом моменте полного растворения она находит истину. Никакие книги, никакие философы, никакие ядовитые цветы не дадут ей такого понимания жизни, как этот акт единения. Она жива. Она любима. И она дома.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!