Часть 11, или Следы и секреты

23 августа 2025, 12:46
Элоиза просыпается в постели с Бенедиктом, и это странно. Она лежит на спине, но тело помнит каждое движение: как он касался, как держал, как шептал что-то. Кожа покалывает. На шее — след от зубов. На сердце — лёгкость. Она смотрит на него. Он спит, отвернувшись, его плечо блестит от пота, дыхание ровное. Ночная смелость ушла с темнотой. Утро — это время приличий. А приличия требуют, чтобы она была неприкосновенной. Так что она выскальзывает из-под простыни, стараясь не задеть его, не разбудить. Она натягивает платье, которое вчера было безупречно, а теперь сидит на ней, как на кукле, которую кто-то поспешно переодел. Без помощи служанок она чувствует себя незавершённой. Её пальцы дрожат, застёгивая пуговицы. Каждое движение напоминает о том, что произошло. Она чувствует себя другой. Не той Элоизой, которую все знают, а кем-то новым, тайным. В своей спальне она подходит к зеркалу. Смотрит и замирает. Её волосы растрёпаны. На шее — след от зубов, который невозможно спрятать под воротником. Глаза — слишком яркие. Она подходит к горшку с фиалкой. Она открывает ящик, находит кусок угля и на горшке чётко пишет: «СОБСТВЕННОСТЬ Э.Б.» Слуги не приходят. Элоиза решает побродить. Её походка шаткая. Она находит библиотеку. Комната огромная, тёмная, с полками до самого потолка. Воздух пахнет пергаментом, пылью. Элоиза проводит пальцами по корешкам. Находит сборник поэзии. Романтические стихи — нежные, наивные, полные надежды, которой здесь, в этом доме, не было и в помине. Она хихикает. Но потом её взгляд скользит в сторону, и она видит целый шкаф, посвящённый ботанике. От пола до потолка: книги о растениях, травах, ядах, экзотических видах с островов. Краем глаза она замечает движение. Филипп Крейн стоит в дверях. Его руки — в карманах. Взгляд — холодный, но не равнодушный. — Выбираете чтение на завтрак, мисс Бриджертон? — спрашивает он сухо. — Или просто ищете способы усыпить себя без моей помощи? Он шагает внутрь. Его пальцы скользят по корешку толстого фолианта «О ядовитых растениях Нового Света». — Да, вся эта полка — моя. Но не волнуйтесь, я не оставил здесь ничего смертельного. Разве что… Он резко выдергивает книгу, раскрывает на случайной странице. На гравюре — цветок с кроваво-красными лепестками. — …этот. Красивый, не правда ли? И абсолютно безвредный. В отличие от некоторых гостей. Он захлопывает книгу. — Вы сегодня выглядите… уставшей. Или, может быть, — голос становится чуть тише, почти интимным, — удовлетворённой? Элоиза краснеет. Поправляет волосы. Потом — складку на платье. — Значит, для вас, — говорит она, — удовлетворение всегда приходит рука об руку с усталостью? Его проницательность пугает. Он читает её тело как открытую книгу. И в этом чтении нет похоти, есть лишь констатация факта. Факта её падения. Или её возвышения. Филипп медленно скрещивает руки на груди. Его пальцы слегка постукивают по локтю. Элоиза чувствует, как её кожа вздрагивает под его взглядом, будто он не смотрит, а раздевает её не руками, а глазами. Они скользят по её растрёпанным волосам, чуть припухшим губам, по платью, застёгнутому на одну пуговицу не там. Он видит всё. И, что хуже, — понимает. — Не всегда. Но обычно. Он делает шаг ближе, намеренно нарушая дистанцию, и вдруг резко наклоняется, будто рассматривает что-то у неё на воротнике. Его дыхание едва касается её кожи, когда он добавляет: — Особенно если удовольствие было… интенсивным. Элоиза замирает. Он отстраняется так же внезапно, как и приблизился, но теперь его глаза прикованы к её шее — туда, где под кружевом воротника прячется синеватый след. Его бровь едва заметно ползёт вверх. — Ботанический совет на сегодня, мисс Бриджертон: некоторые растения оставляют следы. Как и некоторые люди, — говорит он, голос сух, но в нём слышится странная смесь почти профессионального любопытства и чего-то глубже, темнее. — Вам повезло, что я не склонен к сплетням. Но ваш брат… Он намеренно обрывает фразу, поворачивается к шкафу и проводит пальцем по корешкам книг. Элоиза не отводит взгляда. Её пальцы машинально касаются шеи. — Вы спрашивали о ядах, — продолжает он, не глядя на неё. — Вот «Трактат о безвредных видах». Он вытаскивает книгу, толстую, в потрёпанном кожаном переплёте. — Иронично, не правда ли? Самые опасные вещи часто маскируются под безопасные. Он протягивает ей книгу, но не отпускает сразу, когда её пальцы касаются переплёта. Воздух между ними становится плотным. — Как ваша ночная прогулка по коридорам. Его взгляд скользит по её лицу. — Или моя оранжерея. Или… — Его глаза задерживаются на её губах. — …этот разговор. Резко отпускает книгу и отходит к окну. Отворачивается. Стоит, глядя в сад. — Ваш брат уже встал. И, судя по шагам, ищет вас. Советую вернуться к нему… пока он не начал искать вас в моей библиотеке. Элоиза делает шаг к Филиппу Крейну. — Вы… осуждаете меня, сэр Филипп? — спрашивает она. — И моего… брата? Вы… отвращены мной? Ей внезапно важно знать его мнение. В комнате тишина. Только тиканье старинных часов на камине. И шорох листьев за окном. Филипп резко отворачивается от окна. В его глазах — что-то живое, почти яростное. Он делает шаг навстречу, и внезапно его рука сжимает её подбородок. — Отвращён? — его голос — низкий, сдавленный. — Я изучаю растения, мисс Бриджертон, не мораль. Я знаю, что некоторые цветы растут слишком близко друг к другу — так близко, что их корни сплетаются навсегда. И попытка разделить их убивает оба. Элоиза замирает. Не отводит взгляда. Понимает: он не осуждает их любовь. Он осуждает её смелость. Он наклоняется ближе, и в его дыхании — запах полыни и чего-то горького. — Но да, я осуждаю, — шепчет он. — Не за то, что вы любите. А за то, что вы играете с огнём там, где я десятилетиями прятал свои спички. Этот дом — моя лаборатория. Моя тюрьма. Моё наказание. А вы ворвались сюда со своим… счастьем. Как будто его можно носить открыто, как этот дурацкий след на вашей шее! — его голос срывается. — Но ваш брат… он смотрит на вас, как на чудо. А вы — на него, как на спасение. И это… это невыносимо. Он отпускает её и резко отворачивается к окну. — Так что нет, мисс Бриджертон. Я не отвращён. Я завистлив. Он смеётся. Коротко. Сухо. Зависть. Вот ключ к его личности. Он не зол на них за грех. Он зол на них за свободу, которую они позволили себе, а он — нет. Элоиза смотрит на него широко открытыми глазами. — Простите, — шепчет она. — И спасибо… за откровенность. Хоть и ядовитую, — она улыбается. — Это… необычно. Она делает шаг к окну. К тому же самому, что и он. Становится рядом. — Значит, Бенедикт был прав, — добавляет она задумчиво. — Он сказал, что вы что-то увидели во мне. Что-то… не то, что видят другие. Она поворачивает голову, смотрит на него. — Это тоже… необычно. Филипп резко поворачивается к ней, его лицо искажается в чем-то между гневом и отчаянием. Он хватает её за плечи, пальцы впиваются в ткань платья. — Необычно? — его голос срывается на хриплый шёпот. — Вы думаете, это просто необычно — видеть в вас то, что никто другой не замечает? Он резко замолкает. Сжимает челюсть. Его руки медленно скользят с её плеч, но не отпускают полностью, задерживаются на её предплечьях. — Вы — как один из моих цветков, мисс Бриджертон. Те, что я выращиваю под стеклом, вдали от глаз. Красивые. Опасные. И совершенно не предназначенные для человеческого взгляда. Элоиза замирает. Он признаёт: она — не для мира. Она — для него. Для его оранжереи. Для его темноты. Но он не берёт. Он отпускает. Это комплимент высшего порядка. Он видит в ней родственную душу, существо, которое тоже не вписывается в рамки обычного мира. Но он достаточно благороден или достаточно сломлен, чтобы не пытаться присвоить её. Он делает шаг назад, его голос становится суше, холоднее. — Ваш брат прав… И он… чертовски удачлив. Элоиза чувствует, как внутри у неё что-то сжимается. От странного, почти абсурдного сожаления. Она не хочет, чтобы Филипп Крейн был один. Она хочет, чтобы он знал, что значит быть желанным. Что значит быть важным для кого-то. Но она не говорит этого. Потому что знает: он бы не поверил. Слова были бы жестокими. Напоминанием о том, чего у него нет. Лучше оставить это несказанным, как дань уважения его страданию. Филипп резко поворачивается к книжным полкам. Его спина напряжена, плечи подняты. — Теперь идите. Пока я не начал сожалеть, что не добавил яда в ваш утренний чай. Это звучит как угроза. Но в его интонации — что-то почти… горько-смешное. Где-то в коридоре раздаются шаги — быстрые, нервные. Бенедикт. Конечно. Он ищет её. Филипп не оборачивается. Только сжимает книгу в руках. Он слышит. Он знает. Он понимает, что она уйдёт. Что она выберет того, кого любит. Что он останется с тем, кто его ненавидит. — И спрячьте этот след, — говорит он, не глядя на неё. — Если не для приличия, то хотя бы… для его спокойствия. Элоиза внезапно улыбается. — Яд в моём чае? — говорит она, качая головой. — Вы и ваши угрозы моей жизни. Она смеётся. Нервно прячет след. Пальцами прикрывает шею. Но на мгновение задерживает прикосновение к помеченной коже. Дрожь пробегает по её телу. Она делает шаг к двери. Филипп резко поворачивается, его глаза вспыхивают тем же опасным огнём, что и в оранжерее. Он перехватывает её у двери, прижимает ладонь к косяку над её головой, не касаясь, но создавая клетку из собственного тела. — Вы смеётесь, — голос низкий. — Смеётесь, когда я говорю о яде, о смерти, о том, что готов был бы… Он резко обрывает себя, челюсть напрягается. Его свободная рука вдруг поднимается к её губам. Большой палец едва касается уголка её рта, задерживая улыбку. — Вот она — ваша опасность, мисс Бриджертон, — шепчет он. — Не в том, что вы нарушаете правила. А в том, что заставляете других хотеть их нарушать вместе с вами… Даже меня. Элоиза чувствует, как по коже пробегает дрожь. Он признаётся в искушении. В желании разрушить свой собственный порядок ради неё. Но он не действует. Он остаётся верен своей роли хранителя, своей тюрьме. И в этом его трагедия. Шаги в коридоре становятся громче. Бенедикт где-то близко. Филипп отстраняется резко, поправляет очки нервным жестом. — Ваш брат идёт за вами. Бегите, — это звучит как прощание. Он отворачивается к окну и добавляет уже почти беззвучно: — И если вы когда-нибудь решитесь на побег… моя оранжерея всегда открыта. Для изучения. Только для изучения. Элоиза не уходит. — Моя честь разрушена, сэр Филипп, — говорит она. — Разрушена с удовольствием. Но ваша… Я знаю, что вы сделали для Марины. Разрушили своё счастье… ради чести. Она у вас есть, — она показывает на себя. — А я запятнаю её. Филипп резко оборачивается, его лицо искажено в выражении между яростью и болью. Он делает три быстрых шага к ней, хватает её за руку выше локтя. — Не говорите мне о чести. Я взял Марину, потому что был слишком труслив, чтобы позволить себе желать невозможного. А вы… Вы смеётесь в лицо всем правилам и дышите полной грудью там, где я задыхаюсь уже годы. Его пальцы дрожат, но не отпускают. Он наклоняется ближе. — Ваша «запятнанная честь» светится ярче, чем моя непорочность, — он почти усмехается. — И это… это бесит. Он резко отпускает её руку, отступает назад. Где-то за дверью раздаётся голос Бенедикта, зовущий Элоизу. Голос — низкий, напряжённый. Филипп закрывает глаза на секунду. Его плечи опускаются. Он поворачивается к окну, его силуэт кажется одиноким на фоне утреннего света — высокий, угловатый. Элоиза делает шаг назад и врезается спиной в Бенедикта. — Доброе утро, — говорит она, разворачиваясь и невольно прижимаясь к нему, её руки оказываются на его груди. Она смотрит вверх, приподнимается и собирается поцеловать его по-сестрински в щеку. Но она обычно не целует братьев. Ни одного. Ни в детстве, ни теперь. И она промахивается: её губы прижимаются к уголку его губ. Бенедикт резко замирает. Его руки инстинктивно обхватывают её талию, пальцы впиваются в ткань платья. Он не отстраняется. Наоборот — на долю секунды его губы отвечают на нечаянный поцелуй, горячие и влажные. Потом он осознаёт, где они находятся. — Доброе утро, сестра, — его голос звучит неестественно громко, нарочито подчёркнуто. — Ты… потерялась? Но он не отпускает. Не даёт ей отступить. Держит её в этом пограничном состоянии — между семейным и чем-то совершенно иным — специально. Назло. Напоказ. Он резко поворачивается к Филиппу, прижимая её к себе, как бы закрывая её от посторонних глаз. — Крейн. Кажется, вы что-то хотели сказать моей сестре? В его тоне — вызов. Элоиза смотрит на Филиппа. Он не поворачивается, только слегка наклоняет голову. Но она знает: он не смотрит на растения. Он слушает. Когда он говорит, его голос звучит нарочито спокойно: — Только напомнил, что завтрак подан в восточной гостиной. И что… моя оранжерея закрыта для посещений сегодня. Опрыскиваю растения мышьяком. Элоиза чувствует, как Бенедикт рядом с ней напрягается. Наконец Филипп оборачивается. Медленно. Слишком медленно. Его взгляд скользит по ним обоим: по её запястью в руке Бенедикта, по её губам, по тому, как они стоят слишком близко. В уголке его рта появляется что-то вроде улыбки, но в ней нет ни капли веселья. — Хотя вам, кажется, хватает… ядовитых развлечений и без меня. Он делает шаг к двери, намеренно проходя так близко, что его плечо почти касается Бенедикта. В этот момент он роняет тихо, только для него, но Элоиза всё равно слышит: — Поздравляю. Вы нашли то, ради чего стоит забыть о чести. И выходит, оставляя за собой лёгкий запах полыни. Где-то в глубине дома хлопает дверь. Филипп исчезает в коридоре, оставляя их одних… но напряжение не уходит. Элоиза резко обнимает Бенедикта. — Ничего не было… — начинает она, пытается убедить не его, а себя. — Просто… Она пожимает плечами, не знает, как объяснить то, что не должно быть объяснено. — Просто, даже когда ты не рядом, я чувствую тебя рядом, — сумбурно говорит она. — Понимаешь? Бенедикт резко прижимает её к себе. Его губы прижимаются к её виску. Когда он говорит, его голос низкий, срывающийся: — Я чувствую тебя всегда. Его пальцы впиваются в её спину. — Даже когда ты в комнате с ним. Даже когда ты смотришь на него так, будто он — загадка, которую тебе нужно разгадать. Он отстраняется и смотрит ей в глаза. — Ты думаешь, я не вижу? Не чувствую? — он резко обрывает себя, сжимает её руки. — Ты… Ты оставляешь части себя везде, где бываешь. И мне приходится собирать эти кусочки, пока… Где-то в доме хлопает дверь. Бенедикт вздрагивает, но не отпускает её. Элоиза замирает от осознания: он не боится Филиппа. Он боится, что она поймёт, что может быть счастлива не только с ним. Что может быть свободна. Что может быть самой собой без греха, без тайны, без запрета. Его ревность — это страх потери. Не физической, а духовной. Он боится, что её ум, её жажда знаний уведут её туда, куда он не сможет последовать. И это понимание смягчает её сердце. Она прижимается к нему. — Бенедикт, — говорит Элоиза, голос тихий, но чёткий. — Я разбрасываю части себя, как пепел по ветру. То, что легко сгорело. Потому что знаю: самое важное — не со мной. Оно — в тебе. В твоей крови. В твоей памяти. Там, где я не могу потерять себя, даже если захочу. Я могу встретить десяток Филиппов Крейнов. Могу быть ими очарована, могу играть с ними словами. Но всегда — всегда — я возвращаться к тебе. Чтобы рассказать. Поделиться тем, что тревожит, что смешит, что пугает. Ты — часть моей души. Всегда был. То, что моё тело теперь тоже тянется к тебе, — это не изменение. Это признание того, что уже было. Я думала… ты знал. Элоиза разделяет интеллектуальное любопытство и духовную привязанность. Филипп — это стимул для ума, Бенедикт — дом для души. И она выбирает дом. Бенедикт замирает. Не от её слов. Его руки медленно разжимаются, но не отпускают её полностью. Он смотрит на неё так, будто видит впервые. Или будто всё это время смотрел сквозь неё, а сейчас наконец разглядел. — Я знал, — говорит он тихо, почти с изумлением. — Я просто… боялся, что однажды тебе станет мало этого. Что мир окажется слишком большим, слишком ярким, а я… Он сжимает её руки. — Что я останусь лишь тенью в твоей памяти. Его голос дрожит, но теперь в нём нет ярости — только облегчение, смешанное с чем-то хрупким, почти стыдливым. — Ты права, — продолжает он. — Я — часть тебя. Как ты — часть меня. И если тебе нужно бежать к оранжереям, к книгам, к этим… загадкам… я не стану тебя удерживать. Но ты всегда будешь возвращаться. Потому что никто не знает тебя так, как я. Никто не сможет разгадать тебя до конца. Он наклоняется, целует её в лоб — жест одновременно братский и глубоко личный. — А теперь идём, — говорит он, голос снова становится лёгким. — Пока Крейн не решил, что его коллекции не хватает ещё одного ядовитого экземпляра. В его голосе — намёк на улыбку. На шутку. Но в глазах — серьёзность. Он знает: Филипп Крейн слышал. Видел. И, возможно, уже делает пометку в своём каталоге: «Экземпляр Э.Б. перешёл в частное пользование. Не для изучения». — Ты же знаешь, как я ревнив к своим… экспонатам, — добавляет он. И когда он берёт её за руку, чтобы вести к выходу, его пальцы сплетаются с её пальцами Где-то в глубине дома — хлопок двери. Слабый запах полыни. Элоиза оглядывается. В конце коридора — дверь в оранжерею. Закрыта. На ней — табличка: «Не входить. Опрыскивание». Эта табличка — символ границы. Между миром Филиппа, где всё законсервировано и опасно, и их миром, где есть риск, но есть и жизнь. Элоиза знает, какой мир она выбирает. И этот выбор делает её свободной. Завтрак подают в восточной гостиной — той самой, куда их пригласил Филипп Крейн. Стол накрыт с изысканной сдержанностью: серебряные подносы, фарфор с тончайшим узором из виноградных лоз, хлеб на льняной салфетке. Элоиза и Бенедикт садятся рядом. Они едят поспешно, почти с жадностью. И тогда начинается. Не разговор… Хихиканье. Этот смех — их щит. Он создаёт иллюзию лёгкости, семейной близости. Но за каждым смешком скрывается секрет, который они носят в себе. Им весело не от шутки, а от того, что они знают то, чего не знает никто другой. Они хихикают как дети, как будто прошлой ночью не было ничего, кроме шуток, вина и случайного опрокидывания солонки. Колин сидит напротив. Он не ест. Он не смотрит на тарелку. Он смотрит на них. На то, как Бенедикт проводит пальцем по краю её чашки, как Элоиза наклоняется к нему. И Колин не может смотреть им в глаза. Каждый раз, когда его взгляд случайно встречается с их, он резко отводит глаза. То в окно. То в бокал. То в скатерть. Потом снова — к ним. Потом снова — в окно. Его пальцы нервно барабанят по колену. Элоиза замечает это. И смеётся ещё громче. Она видит его дискомфорт, но не может остановиться. Этот смех — способ утвердить свою связь, показать Колину, что между ними всё в порядке, что они — единое целое. Но в глубине души ей становится немного стыдно. Ни Марина, ни Филипп не появляются. Они покидают дом. Не попрощавшись с хозяевами. Их встречает серое, туманное утро. Бенедикт помогает Элоизе сесть в карету. Она не отпускает его руку, пока не окажется внутри. Когда дверца закрывается, он не садится напротив. Он садится рядом. Так близко, что их плечи соприкасаются. Карета трогается. Пейзажи медленно мелькают за окном — деревья, покрытые утренним инеем, поля, затянутые туманом. Элоиза прислоняет голову к плечу Бенедикта. Чувствует, как он кладёт руку на её колено. Колин испуганно смотрит между ними, потом — в окно, потом — опять между ними. — Ты хочешь что-то сказать, Колин? — спрашивает она, голос — ленивый, почти насмешливый. Но она чувствует, как плечо Бенедикта напрягается под её щекой. Как его пальцы сжимаются на её колене. Колин резко отворачивается к окну. Его пальцы нервно барабанят по ноге. Когда он наконец поворачивается обратно, его обычно беззаботное лицо искажено редкой для него серьезностью. Глаза мечутся между ними, останавливаясь на том месте, где рука Элоизы незаметно для посторонних сцеплена с рукой Бенедикта. — Я… это… — он резко выдыхает, понижает голос до шепота. — Вы ведь понимаете, что это… что вы… Боже, мне даже сказать это страшно! Его взгляд вдруг становится пронзительным, почти взрослым. — Если кто-то узнает… если мать… Энтони… Леди Уистлдаун… — он сглатывает, внезапно бледнея. — Вы же не… не планируете… Его голос срывается, и он делает отчаянный жест рукой. В карете повисает тягостное молчание. Внезапно Колин хватает себя за голову. — Черт возьми, я теперь тоже соучастник! Я видел! Я понял! Он смотрит на Бенедикта, голос дрожит. — Бенедикт, как ты мог втянуть меня в это?! Но в его глазах, помимо ужаса, читается что-то еще — болезненная преданность. Он резко наклоняется вперед, хватает Бенедикта за рукав. — Только ради Бога, будьте осторожнее! — шепчет он, голос ломается. — И… и если вам понадобится отвлечь внимание… я… я придумаю что-нибудь. Последние слова он произносит уже почти беззвучно, с выражением человека, осознающего, что его жизнь только что усложнилась в сто раз. Элоиза поражена. Колин, вечный ребёнок, вдруг вырос. Он принял их тайну не как скандал, а как бремя — тяжесть, которую нужно нести вместе. Его страх не за мораль, а за них. За их безопасность. И эта готовность защитить их, даже ценой собственного спокойствия, трогает её до глубины души. Бенедикт медленно поворачивает голову к Колину. Его взгляд — тяжёлый. Но в уголке губ дрожит тень благодарности — слабая, почти незаметная. — Ты не соучастник. Ты — брат. И если когда-нибудь… Его пальцы непроизвольно сжимают руку Элоизы. — …если этот выбор разрушит меня — позаботься о ней. Как я заботился о тебе, когда ты разбил сердце о Марину. Карета подскакивает на ухабе. В этот момент Бенедикт резко меняется. Его осанка становится легче, в голосе появляются знакомые нотки братской насмешки. Он наклоняется чуть ближе к Колину, и в его взгляде появляется что-то почти нежное. — А если тебе так страшно за нас… можешь начать с того, чтобы перестать пялиться на нас, как на призраков. Это раздражает. Затем он откидывается на спинку сиденья, его плечо снова принимает вес Элоизы, а свободная рука небрежно поправляет складки своего сюртука — жест, полный показного спокойствия. Классический жест джентльмена, который только что выиграл партию в карты и не хочет, чтобы кто-то заметил, как у него дрожат пальцы. Но уголок его рта дёргается в едва заметной улыбке, когда он добавляет: — И спасибо. За… «что-нибудь». В его тоне — странная смесь благодарности и предупреждения: он принял предложение помощи, но дал понять, что это не делает Колина хранителем их тайны. А когда карета снова подскакивает на ухабе, Бенедикт притягивает Элоизу ближе, уже не заботясь о том, видит ли это Колин. Его рука обвивает её талию, пальцы впиваются в ткань платья. Она не сопротивляется. Только прижимается к нему сильнее. Элоиза внезапно смеётся. — Колин, не выгляди таким удручённым, — игриво говорит она, пытается снять напряжение. — Это Бенедикт, всего лишь мой брат, — добавляет она. — А мог быть Филипп Крейн, женатый джентльмен, — хихикает. Шутка рискованная. Она бросает вызов табу, проверяя границы дозволенного даже здесь, в безопасности кареты. Бенедикт смотрит на неё. И в его глазах — не ревность, а удовлетворение. Потому что он знает: она может шутить о других. Но она не уйдёт к ним. Колин резко вскидывает голову, его глаза становятся круглыми. Он хватается за грудь с драматизмом. — Элоиза Бриджертон! — его шёпот больше похож на шипение кота, которого только что окатили водой. — Ты сейчас специально пытаешься меня добить, да? Сначала брат, теперь Крейн?! Может, ты сразу предложишь мне выбрать, какое из этих двух зол меньшее?! Он резко откидывается на спинку сиденья, закрывает лицо руками, но сквозь пальцы видно, как его взгляд мечется между ними, как будто он пытается решить: кто из них страшнее. Бенедикт, который может привязать её к кровати, или Крейн, который может отравить её чай? — Я… я даже не знаю, что страшнее, — бормочет он, — то, что ты сказала это вслух, или то, что ты сказала это ПРИ НЁМ! — он указывает на Бенедикта дрожащим пальцем. В этот момент Бенедикт слегка постукивает ногой по его сапогу под сиденьем. Колин резко замолкает, глотает и поправляет платок — жест, в котором она узнаёт попытку вернуть контроль. Он смотрит на Элоизу, потом — на Бенедикта, потом — снова на Элоизу, и в его глазах — странное озарение. — Хотя… если подумать… — его голос приобретает заговорщицкие ноты. — Может, мне действительно начать распускать слухи, что ты увлечена Крейном? Это хотя бы объяснит, почему ты пялилась на него весь ужин, как… — Колин, — ровно говорит Бенедикт, не повышая голоса. — Если ты закончишь эту фразу, я устрою публичное чтение твоих писем за завтраком. Колин замирает. Его рот захлопывается. — То есть… я хотел сказать… — Колин быстро меняет тон. — Какая прекрасная сегодня погода для… э… ботанических изысканий! Он отчаянно улыбается, но его глаза кричат: «ПОМОГИТЕ», а пальцы нервно теребят край сюртука. В этот момент карета резко тормозит, и Колин чуть не вылетает с сиденья к своему явному облегчению, так как это даёт ему повод выскочить наружу с воплем: — Мы приехали! Слава Богу! Он буквально вываливается наружу. Лакей едва успевает подхватить его под руку, и Колин, не оборачиваясь, машет рукой. Бенедикт помогает Элоизе выбраться из кареты. Его пальцы остаются на её локте дольше, чем нужно. Она хмурится. — Я действительно пялилась на сэра Филиппа? — смущенно спрашивает она. — Я ведь не… не вела себя как одна из этих дам, которые теряют дар речи при виде джентльмена с шрамом и склонностью к опрыскиванию растений мышьяком? Бенедикт резко останавливается. Его рука на локте Элоизы чуть сжимается. Он наклоняется так близко, что его слова касаются только её уха: — Ты смотрела на него так, будто он последний экземпляр редкого растения в королевской коллекции, — его губы искривляются в подобие улыбки, но в глазах — тень. — А он смотрел на тебя, как коллекционер на бабочку, которую ещё не успел приколоть булавкой. Это сравнение ранит, но оно честно. Филипп видел в ней объект изучения, нечто статичное, красивое и опасное. Бенедикт же видит в ней процесс, движение, жизнь. И это различие определяет всё. Бенедикт резко выпрямляется, поправляет перчатки с преувеличенной тщательностью. — Но не волнуйся, сестра. Твой ботанический интерес останется нашей… семейной тайной. Я не расскажу Энтони. Не расскажу матери. Заметив приближающихся слуг, он внезапно меняет тон, становясь образцом братской заботы — настолько идеальным, что это звучит как пародия. — Хотя, если ты так увлечена флорой, может, тебе стоит поселиться в оранжерее? Я велю вынести туда твои книги. И поставить замок. Его глаза сверкают опасным блеском. — Большой замок. Она касается его щеки. Смотрит на шрам у виска, на морщины у глаз. — Но ты уже знаешь, что я не хочу быть бабочкой в его коллекции, — говорит она. — И не хочу, чтобы он прикалывал меня своей булавкой. Она внезапно понимает двусмысленность фразы и хихикает. Потому что смех — это способ выдохнуть, когда слова застревают в горле. Она просто обнимает Бенедикта, будто от усталости. Прижимается к нему. — Я уже в твоем каталоге, — шепчет она. — И ты можешь использовать свою кисть, чтобы… Она не находит такого же двусмысленного сравнения. Потому что у Филиппа Крейна — булавки. А у Бенедикта — кисть. — …чтобы рисовать меня заново, — говорит она вместо двусмысленности. — Каждую ночь. Она улыбается. — Потому что я не хочу быть законченной картиной. Я хочу быть работой, которую ты никогда не закончишь. Это признание её сути. Она не статична. Она меняется, растёт, ошибается, любит. И ей нужен тот, кто будет принимать эти изменения, а не фиксировать их. Бенедикт замирает на мгновение, затем его руки обвивают её талию с внезапной нежностью. Он прижимает лоб к её виску, и когда говорит, его голос дрожит от смеха и чего-то более глубокого: — Моя кисть, дорогая, уже пишет твой портрет. Его пальцы рисуют невидимые линии вдоль её спины. — Мазок за мазком. День за днём. И если ты думаешь… — он отстраняется, и она видит огонь в его глазах, — …что я когда-нибудь объявлю его законченным — ты плохо знаешь художников. Его губы касаются её лба — жест, который слуги могут принять за братский, но в нём столько собственнической нежности, что Элоиза чувствует, как по спине бегут мурашки. — А теперь иди. Пока мой «каталог» не стал слишком… откровенным для дневного света. Он отпускает её, но его глаза обещают продолжение. Дом Бриджертонов встречает их шумом, светом, детским визгом и запахом свежего хлеба. — Элоиза! Пенелопа выбегает из дома. Её лицо светится. — Ты вернулась! Мы так скучали! Элоиза улыбается. Подходит. Обнимает. Говорит нужные слова — тёплые, светлые, как положено. Но её глаза сразу, невольно ищут его. И находят. Как всегда. И навсегда.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!