Часть 13, или Обещания и обманы

5 октября 2025, 16:25
Элоиза пьянеет быстро. Не от шампанского. Нет. От него. От его смеха, слишком громкого, от его руки, скользящей по её спине под предлогом помочь удержать равновесие, от его дыхания у самого уха. Она хочет этого опьянения. Хочет, чтобы пузырьки щекотали нёбо, чтобы свет стал мягким, чтобы голоса вокруг превратились в шум прибоя. Чтобы реальность стала не такой опасной. Пенелопа исчезает первой. Но Бенедикт остаётся. И вот они больше не шепчутся на балу. Они в коридоре. Кто ведёт кого — она не знает. И не хочет знать. Потому что это не важно. Важно только то, что его руки на её талии, а её — на его плечах. — Ты знаешь, что ты… — она шепчет, слова путаются, — …ты знаешь, что ты мой любимый кошмар? Она смеётся. Тихо. Глупо. Он улыбается. Их лица — близко. Слишком близко. Губы почти касаются. И тогда — громкий стук. Дверь распахивается. Они отстраняются. Элоиза смотрит в сторону звука. Кабинет Энтони. Из него вылетает Кейт Шарма. Волосы растрёпаны. Платье съехало с одного плеча. Глаза горят. Она не замечает их. Не видит. Следом — Энтони. Тоже взъерошенный. Тоже вне себя. Но он останавливается. Замечает. Видит. — Что вы тут делаете? — рычит он. Он не ждёт ответа. Проходит между ними. Но не идёт за Кейт. Идёт в противоположную сторону. Элоиза смотрит на Бенедикта. Его лицо побледнело. Она делает шаг к нему. — Бенедикт, — говорит она. Кладёт руку ему на грудь. И тогда она понимает. — Ты представил, что было бы… если бы Энтони нашёл нас в компрометирующем положении? — шепчет она. Бенедикт резко отводит взгляд от удаляющейся спины Энтони. — Представил? — его голос хриплый. Чужой. — Я живу в этом кошмаре каждую ночь, Элоиза. Он хватает её руку — ту, что на его груди. — Он не просто наш брат. Он — глава семьи. И если бы он увидел… Он замолкает. Его взгляд лихорадочно скользит по коридору. Пусто. Но Элоиза тоже слышит это — или, может, только воображает? — эхо шагов Энтони. — Он бы не простил. Никогда. Он бы уничтожил меня. Он смотрит на неё. Не отводит глаз. Она знает это выражение. Видела его ночью, когда он думал, что она спит. Видела в зеркале бальной залы, когда он не знал, что она смотрит. Это не просто тревога. Это ужас — тот самый, что, по её догадкам, живёт в нём с самого начала. — А тебя… Его пальцы разжимаются. Отпускают её руку. Он отступает. Сначала на шаг, потом ещё на один. Элоиза замечает, как он выставляет между ними то, что называют допустимой дистанцией: шесть дюймов, не больше. Светская норма. — Он бы женил тебя на первом же подходящем незнакомце, — говорит Бенедикт. Голос его срывается на последнем слове. — Отослал бы подальше. И сделал вид, что тебя больше не существует. Он проводит рукой по лицу. Элоиза замечает, как дрожат его пальцы — не от холода, не от усталости, а от чего-то, что не имеет названия в светских салонах. — Всё ради чести семьи. Ради тебя. Мы играем с огнём, который сожжёт всё, — говорит он. — И иногда мне кажется, что ты до конца не понимаешь, какой это ад. Его слова сбивают с неё хмель. Элоиза делает шаг к нему. Берёт его за руку и тянет прочь. Она замечает стеклянные двери — высокие, прозрачные. Но за ними — внутренний дворик, тёмный и заброшенный. Фонари там не горят. Листва смыкается над тропинкой. Никаких окон. Она толкает дверь. Холодный воздух встречает их. Шёлк её платья шуршит. Элоиза ведёт Бенедикта туда, где тени ложатся плотнее, где земля пахнет мокрой листвой. Останавливается. Поворачивается к нему. Не приближается. Не уменьшает дистанцию — шесть дюймов светских приличий всё ещё между ними. Но её пальцы не отпускают его руку. — Я… Голос срывается. Она не может стереть то, что уже произошло. Но может попытаться понять, почему чуть не разрушила всё ради одного-единственного порыва. — Ты прав. Да. Я не до конца понимаю. Но не потому что я глупа. Просто… это только что произошло. И я… ещё не вижу всех последствий. Прости. Вдох — слишком глубокий. Слишком дрожащий. Элоиза смотрит на него: на расширенные зрачки, на сжатые челюсти, на человека. — Для меня это ново. Так ново. Так… необычно. Смех — короткий, безрадостный, почти неловкий. — И мне… нравится, что это тайна. Что это всегда будет тайной. Потому что это — наше. По крайней мере, я думала, что мне нравится. Пальцы сжимают его руку. — А потом я чуть ли не выложила всё Пенелопе. Зачем? Она отводит взгляд. Смотрит в темноту. — Я не до конца понимаю себя, — признаётся она. Просто… И тогда она говорит то, что не смела даже подумать вслух: — Я горжусь, что это ты. Глаза — прямо в его глаза. — Что это я. Что теперь… это мы. Бенедикт слушает. Его дыхание постепенно выравнивается. Но в глазах остаётся тень. Элоиза видит, как он смотрит внутрь себя, и понимает: перед ним снова Энтони — рука на дверной ручке, взгляд, полный ярости. Она видит это почти так же отчётливо: они — вместе, но уже разлучённые. Семья — разорванная. Она — отправленная прочь, подальше от глаз общества. Он — сломленный, вычеркнутый, уничтоженный ради той самой чести, что для Энтони дороже крови. И от этой картины у неё сжимается грудь. — Гордиться нам нечем, — выдыхает он. Голос его лишён прежней жёсткости — в нём только усталость. — Это не доблесть. Он смотрит на неё. Не с осуждением — она бы почувствовала это. С опаской. — Это… безумие. Он делает шаг вперёд. Наконец сокращает дистанцию — те самые шесть дюймов светский приличий. Но это не приближение к поцелую. Не жест страсти. Он прижимает лоб к её лбу. Закрывает глаза. На мгновение они становятся маленьким миром. Без Энтони. Без имени Бриджертон. — Ты хочешь делиться этим, потому что это счастье. Его голос становится мягче. Он открывает глаза. — А счастье, которое нельзя никому показать… Смотрит в сторону дома. — Оно давит. Его взгляд возвращается к ней. Смягчается. — Я знаю. Он почти шепчет. — Я тоже… иногда ловлю себя на том, что чуть не выдаю всё одним взглядом. Одной шуткой. Его губы дрожат в подобии улыбки. — Как будто я хочу, чтобы кто-то узнал. Чтобы кто-то сказал: я вижу вас. Я знаю, что вы — одно целое… Мы оба не понимаем. И, возможно, никогда не поймём. Но если ты готова нести это… Я буду рядом. Даже если это значит — врать. Прятаться. И бояться… Но обещай, — говорит он. — Больше никому. Ни слова. Его пальцы сжимают её руку. — Просто обещай. Она поднимает руку и касается его затылка. Пальцы скользят в его волосы — густые, чуть влажные. Прикрывает глаза. Кивает. — Обещаю, Бенедикт, — шепчет она. И тогда она обнимает его. Щекой — к его плечу. Сердцем — к его сердцу. Руками — вокруг спины. — Спасибо, что назвал это счастьем, — говорит она в ткань его сюртука, — а не ядом… или чем-нибудь столь же нелепо поэтичным, что звучит красиво в стихах, но убивает на самом деле. Бенедикт замирает. На мгновение. Потом его руки обвивают её. — Это и яд, и счастье, — он глухо смеётся ей в плечо. Дыхание горячее. Проникает сквозь ткань. — Яд — потому что отравляет всё остальное. А счастье… потому что иначе бы я не выстоял. Он отводит её немного. Его пальцы бережно касаются её щеки. Снимают перчатку. Медленно. Намеренно. Ткань соскальзывает, и его кожа встречается с её. — Ты — моя самая прекрасная и самая опасная тайна, Элоиза Бриджертон. И он целует её. Медленно. Глубоко. Когда он отпускает её — его глаза блестят. — А теперь иди. Прежде чем я перестану быть благоразумным. Но он ещё секунду держит её руку. Пальцы сжимаются. Отпускают. Снова сжимаются. Элоиза хмурится. — Бенедикт, мы всё ещё брат и сестра, — говорит она. Голос — твёрдый. — Мы вернёмся вместе. Она делает шаг ближе. — Будем вместе стоять. Высмеивать гостей. Высмеивать семью. Высмеивать друг друга. Мы всё ещё мы. Даже если теперь мы немного больше, чем должны. Бенедикт замирает. Его лицо смягчается. — Да, — выдыхает он. — Мы всё ещё те, кто всегда смеялся над глупостью этого мира. Он поправляет её шаль. Пальцы задерживаются чуть дольше, чем положено приличиям. — И мы будем стоять рядом. Смеяться над Колином, когда он всерьёз верит в любовь с первого взгляда. И ловить взгляды друг друга — те самые, что говорят: «Опять мать о гармонии…» — каждый раз, когда она заводит эту песню за семейным ужином. Его глаза вспыхивают озорно, по-братски, с той лёгкостью, что когда-то казалась ей просто частью его натуры. Но теперь Элоиза знает: это маска. — Но если я буду подшучивать над тобой чуть жёстче, чем обычно… — Он наклоняется. Губы почти касаются её уха. — …знай: это потому, что я буду помнить. И буду сходить с ума от этого. Сердце у неё замирает. Потому что она понимает. Это не жестокость. Это защита. Он будет колоть её шутками, чтобы никто не заметил, как смотрит. Бенедикт отступает на шаг и протягивает ей руку правильно, прилично, без единого отклонения от того, как полагается брату вести младшую сестру. — А теперь пойдём, сестрица. Наши зрители ждут. В его взгляде — не прощание. А обещание. Бал заканчивается скандалом — нелепым, поверхностным, почти театральным. Кто-то оказывается в компрометирующем положении. Новый лорд Фезерингтон. Одна из сестёр Пенелопы. В оранжерее — среди цветов. Теперь они помолвлены. «Как нелепо», — думает Элоиза. Этот чужой скандал кажется ей фарсом по сравнению с их трагедией. Там нет любви, нет глубины, нет риска. Есть лишь удобство и спасение репутации. И от этого сравнения её собственная тайна становится ещё более тяжёлой, но и более ценной. Утром, едва солнце касается фасада Обри-Холла, вся семья выходит на подъездную дорожку. Элоиза щурится. Её рука — на локте Бенедикта. И тут — Энтони. Раздвигает их. И почти бежит к карете семьи Шарма. Колени в пыли. Рука в кармане. Кольцо — на ладони. Он делает предложение Эдвине. Элоиза не слышит слов. Но она знает: он говорит о чести. О долге. О семейной гармонии. Всё, что не имеет отношения к любви. Она поворачивается к Бенедикту. Улыбается. — Вы станете идеальной виконтессой, — шепчет она, на миг превратившись в Энтони: голос — сухой, отточенный, полный той важности, с какой он, вероятно, выбирает вино или лошадь. — Так сказала сама королева, назвав вас бриллиантом сезона. Затем — резкий поворот. Голос смягчается, становится мечтательным. — Я с радостью стану вашей виконтессой, — шепчет она теперь как Эдвинa, — ведь вы влюблены в мою сестру, это непременно кончится катастрофой… А я, — добавляет она уже своим голосом, чуть дрожащим от смеха, — обожаю катастрофы. Бенедикт подавляет смех. Превращает его в притворный кашель. Рука у рта. Но глаза смеются. — Тише, ты, — шипит он, поправляя её шаль. Не настоящим движением. А как предлог. Его пальцы сжимают её локоть. — Он услышит, и тогда наша катастрофа случится раньше их. Внезапно он наклоняется к ней. Притворяется, что поправляет шляпку. Пальцы задевают край ленты. — По крайней мере, мы знаем, что наша катастрофа… куда изящнее. И с лучшим вкусом на участников. Он вздыхает театрально. Показывает маску снисходительного брата. Но он не может удержаться. Добавляет своим собственным, лениво-насмешливым тоном: — Бедная Эдвина. Она даже не понимает, что выходит замуж за собственного свояка. Его глаза встречаются с её. На мгновение. И в них — не шутка. Что-то серьёзное. «Смотри, к чему приводит скрываемая страсть. К лжи. К боли. К браку, который начинается с признания, что ты не тот, кого любят». Но тут же он отводит взгляд — к карете, к Энтони, к толпе. — Какая трогательная сцена! — говорит он громче. Для всех. — Поздравляю, брат! Голос звучит искренне. Ровно настолько, чтобы никто не заподозрил, что секунду назад он издевался. Вокруг смеются, хлопают друг друга по плечу, обмениваются поздравлениями. — Похоже, она согласилась на брак, взяла кольцо как плату за молчание… и всё равно сбежала, — говорит Элоиза Бенедикту, когда семья, пьяная от собственной показной радости, начинает возвращаться к дому. Энтони не выглядит счастливым. Он выглядит целеустремлённым, как человек, только что подписавший сделку с дьяволом и теперь убеждающий себя, что цена была справедливой. — Ты слышал, что случилось с новым лордом Фезерингтоном и… кто она ему? — она слегка морщит лоб. — Племянница не по крови? Вчера их просто застали вдвоём… — она машет рукой, — и, конечно, поженили. Голос звучит небрежно, почти рассеянно, но за этой небрежностью скрывается горечь. — Свет нелеп, — добавляет она тихо. — И жесток. Но в первую очередь — нелеп. И поднимается на цыпочки, чтобы шепнуть ему в ухо. — Все кажется нелепым, кроме нас. Бенедикт наклоняется к ней. — Он женится на мисс Пруденс Фезерингтон. Своей кузине. Элоиза чувствует, как его губы едва касаются её мочки. — И да, свет нелеп. Но его правила… они железны. Затем он отстраняется. Лицо становится отстранённым. Он предлагает ей руку. Помогает подняться по ступеням. — И если Энтони женится на одной сестре, чтобы быть рядом с другой… Что это говорит о нашем будущем? Он смотрит на спину Энтони. — Может, однажды и нам придётся играть в такую же игру. Он замолкает. Его лицо темнеет. Но тут же он встряхивается.МНа его лице — лёгкая, братская улыбка. — А пока… да, они нелепы. А мы… — единственное, что имеет смысл в этом безумном мире. И тогда он ведёт её в дом. Правильно. Прилично. С выверенной до дюйма дистанцией, с безупречной осанкой, с рукой, предложенной так, как полагается старшему брату. Элоиза следует за ним. Внутри дома — гул голосов. Запах свежезаваренного чая, тёплых бисквитов и лаванды из букетов. Вся семья собирается в гостиной — смеётся, спорит, планирует. Все — кроме Энтони. Он, конечно, занят. «Важными делами, от которых зависит будущее семьи», — сказал бы он, если бы вообще говорил о таких вещах вслух. Мать уже обсуждает цветы для свадьбы — розы или пионы? Колин притворно вздыхает, будто его романтические мечты рухнули под тяжестью чужого счастья. Все увлечены. Они говорят о свадьбе — громко, радостно, с детским восторгом. О шёлке платья, о букетах, о тостах за семейное счастье. Элоиза слушает. Но не слышит. Она медленно подходит к Бенедикту у окна. Он стоит спиной к комнате Свет падает на его профиль — резкий, чёткий. Она протягивает ему тарелку с пирожным. Своё уже жуёт — без удовольствия, просто чтобы чем-то занять рот. — Так… значит, когда мы вернёмся в Лондон, — начинает она нарочито легко, почти весело, — я продолжу свой первый сезон, а ты… ты не только будешь рисовать в своей Королевской академии искусств, но и начнёшь искать себе жену? Чтобы «играть в такую же игру»? Голос звучит небрежно. Слишком небрежно. Как будто ей всё равно. Это проверка. Она хочет убедиться, что он не планирует жить нормальной жизнью, пока она будет страдать в тени. Ей нужно знать, что их связь для него так же абсолютна, как и для неё. Элоиза замечает, как он замирает. Пирожное в его руке — крошечное, глупое, украшенное розовой глазурью. Его пальцы сжимаются, и крем проступает сквозь бисквит: белый, жирный.Он медленно кладёт десерт на подоконник. Его глаза находят её. — Элоиза, — говорит он. — Ты действительно думаешь, что я смогу коснуться кого-то… после тебя? Он делает шаг ближе. Его тело заслоняет её от гостиной. Рука будто бы невзначай поправляет складку её платья. Но пальцы впиваются в ткань. — Я буду ходить на эти дурацкие приёмы. Он почти шепчет. — Буду улыбаться. Может, даже флиртовать… Она чувствует его выдох — горячий, дрожащий — на своей шее, у уха. — Но это будет ложь. Спектакль для зрителей, которые аплодируют, даже не зная, что за занавесом — пустота. А ночью я буду помнить. Он смотрит прямо. Не моргая. — Твой вкус. Твой запах. Её сердце замирает. — Твой смех… Он отступает. — Так что нет, сестрица. Он берёт пирожное. Откусывает. Жест — небрежный. Но она видит: челюсть напряжена. — Я не буду искать жену. Я буду избегать эту участь. До последнего. Потом добавляет громче. — Слишком много дел в академии. Женитьба подождёт. И улыбается. Идеально. Беззаботно. Но его нога — незаметно, почти невидимо — цепляет край её платья. Элоиза не шевелится. Не поправляет юбку. Не делает вид, что ничего не происходит. Просто стоит. Губы сами тянутся в улыбку — смущённую, дрожащую. Она наклоняется ближе. — Оказывается, ты не единственный ревнивец, — говорит она. Но ты… ты ревнуешь к реальным людям. К сэру Филиппу — дышащему, говорящему, существующему. А я… я ревную к призракам. К женщинам, которых нет. К тем, кто может появиться завтра и занять моё место. Её ревность иррациональна, но от этого не менее болезненна. Она боится не конкретной соперницы, а самой возможности его нормального будущего, в котором нет места для неё. Элоиза видит, как он замирает. Его рука на подоконнике сжимается в кулак. — Разумный? — он фыркает. — Элоиза, — его голос становится тяжёлым, — я ревновал тебя к растениям в его оранжерее. К книгам в его библиотеке. К воздуху, которым он дышал рядом с тобой. Он поворачивается к ней. В его глазах — искренность, настолько тёмная и неистовая, что ей хочется отвести взгляд. Но она не может. — Ты думаешь, это разумно? — его голос падает до шёпота. — Ложиться спать и ненавидеть мужчину, которого не существует… Только за то, что он может иметь право на тебя. За то, что его имя рядом с твоим не вызовет перешёптываний за веерами. Он сжимает челюсти. — Я ревную ко всему, что отнимает тебя у меня. Даже к твоим собственным мыслям, когда ты слишком надолго уходишь в них. Он резко отворачивается. — Так что нет. Он выдыхает. — Я не разумный. Ещё выдох. — Я безумен. И, опустив голову, добавляет почти беззвучно: — И моё безумие… оно ревнует тебя даже ко мне самому. Он поднимает на неё взгляд. — К тому Бенедикту, каким я должен быть перед другими. Утешает ли это твою ревность? — спрашивает он. Элоиза смотрит на него. Рот её чуть приоткрыт. — Нет, не утешает, — шепчет она. Она кладёт пирожное обратно на тарелку. Крем остаётся на пальцах — сладкий, липкий, почти навязчивый. Медленно, почти задумчиво она облизывает крем с пальцев. Этот жест — вызов и приглашение одновременно. Она показывает ему свою чувственность, свою готовность принимать его «безумие» так же жадно, как он принимает её. Затем её рука находит его предплечье. Сжимает настойчиво. — Я хочу, чтобы ты говорил мне всё, что тебя гложет, — говорит она. — Не держи это в себе. Пожалуйста, Бенедикт. Я должна знать. Потому что… это правильно. Потому что если я делюсь с тобой всем — каждым страхом, каждой глупой мыслью, каждым запретным желанием, — то и ты не должен нести это в одиночку. Мы уже не просто брат и сестра. Мы — больше. И я не хочу, чтобы между нами осталось хоть что-то, что нельзя назвать вслух. Она чувствует, как он вздрагивает от её прикосновения. Его глаза закрываются. — Ты просишь о невозможном, — говорит он. — Если я начну говорить… я не смогу остановиться. Когда он открывает глаза, Элоиза видит в них страх. — И тогда всё это… всё, что мы прячем… вырвется наружу. Он кладёт свою руку поверх её ладони, прижимает её к своему предплечью. — Я боюсь себя, Элоиза, — шепчет он. Голос — тише, темнее, почти чужой. — Той тьмы, что во мне. Той жадности. Боюсь, что однажды не выдержу… и потребую большего. Публично. Безрассудно. Он бросает взгляд в сторону комнаты — на Колина, на семью, на всех, кто смеётся, болтает, выбирает цвета для чужой свадьбы. — Я вижу, как на тебя смотрят другие, — говорит он. — И мне хочется заслонить тебя от всего мира. Спрятать. Сказать им… что ты моя. Когда он снова смотрит на неё, в его глазах — мука. — Поэтому я молчу, — шепчет он. — Чтобы защитить тебя… от себя. Ты точно хочешь это знать? Даже если это будет ранить? Он признаётся в своей опасности. Он предупреждает её, что его любовь может стать разрушительной. И этот честный страх делает его ещё более близким ей. Элоиза твёрдо кивает. — Твои раны станут моими, — говорит она, и в словах — не поэзия, а обещание Она хмурится. Пытается представить, как это устроено внутри, как боль одного может стать болью другого. — Я думаю… так и должно быть. Не как у других. А у нас — именно так. Она делает шаг ближе. — Это будет справедливо. Я не хочу брать у тебя только радости, как будто любовь можно разделить на части и оставить себе самое лёгкое. Я хочу всё. Даже то, что жжёт. Даже то, что ты прячешь. Её пальцы сжимают его руку. — Позволь мне быть там, где тебе больно, Бенедикт. Не просто рядом, а внутри. Пусть не останется границ между «твоим» и «моим». Пусть будет только «наше». Прошу. Она предлагает ему полное слияние. Не только телесное, но и духовное. Она готова принять его демонов, потому что понимает: только так их связь станет нерушимой. Это акт высшей степени доверия и любви. Бенедикт замирает. Его взгляд перебирает черты её лица, будто нащупывая — тень сомнения, признак страха, желание убежать. Но находит только одно: упрямую нежность. — Хорошо, — выдыхает он. — Но не здесь. Его рука скользит по её руке. Пальцы переплетаются с её пальцами. Быстро. Тайно. Под прикрытием складок её платья. — Сегодня. Ночью. В библиотеке. Его шёпот — горячий. Прерывистый. — Жди, пока все уснут. Я… я расскажу тебе всё. Что гложет. Что пугает. Он сжимает её пальцы. — Но если ты услышишь… и испугаешься… — голос его дрожит, — у тебя будет право уйти. Мы сотрём это из памяти. Как будто не было. Он отпускает её руку и отступает. Черты лица тут же сглаживаются, принимая привычную лёгкость. Братскую. Улыбка возвращается. — Кажется, мать зовёт нас обсуждать цветы для свадьбы, — говорит он громко. — Пойдём, сестрица. Он предлагает руку. — Наше время ещё придёт. В его глазах — тень. Та самая тьма, что он открыл ей. И — дрожащая надежда, что она не отступит. Элоиза вкладывает руку в изгиб его локтя. — Я не испугаюсь, — произносит она. — По логике вещей: если ты боишься, то я обязана не бояться. Иначе кто же будет нашим храбрецом? Он ведёт её к семье — её рука лежит в изгибе его локтя, как того требует приличие. Но вот что приличие не предвидело: его большой палец, чуть смещённый, прижимается к внутренней стороне её запястья. Когда они присоединяются к семье, его смех звучит слишком громко. Он бросает шутку про лавандовые оттенки — те самые, от которых мать делает вид, что возмущена, а на самом деле едва сдерживает довольную улыбку. Он принимает чашку чая от матери. Его пальцы обхватывают фарфор с той аккуратностью, какую требует этикет. Но она замечает, как они сжимаются — костяшки белеют, когда её собственный смех сливается с общим весельем. Он не смотрит на неё. И всё же — она чувствует, как он ловит каждый её звук, каждое движение. Когда Колин начинает рассказывать какую-то небылицу, Бенедикт делает шаг в сторону, якобы чтобы лучше слышать. Его плечо оказывается в дюйме от её плеча. Не касаясь. Просто близко. Он перекладывает чашку из правой руки в левую, и в этот миг его правая ладонь, освобождённая от фарфора, на долю секунды касается складок её юбки. Тыльной стороной. Случайно? Возможно. Потом он отходит. Идёт помогать матери с выбором тканей. Голос — ровный, спокойный. Но прежде чем отвернуться, он бросает на неё один-единственный взгляд. Он поворачивается спиной и уходит к матери, его голос уже вплетается в светскую беседу — ровный, учтивый, безупречный. Но Элоиза не слышит ни слова из того, что говорят вокруг. Потому что даже сквозь шум гостиной, сквозь смех братьев и замечания матери, она чувствует его присутствие. Время отсчитывает секунды. До ночи. До библиотеки.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!