I • VII

9 ноября 2025, 19:17
      Резкие, как удары фасциями, выкрики, взрывы хохота, похожие на лай голодной стаи, — все это сливается в оглушительный рев, от которого кровь стынет в жилах. Не иначе как пиршество в самом сердце царства мертвых, где Плутон обнажил свое истинное обличье: на его лице тысяча восторженно скалящихся ртов, жаждущих хлеба и зрелищ. Их хлеб — это чья-то плоть. Их зрелище — агония.       Игнорируя угрожающий гул, доносящийся из-за стен, Леви прислоняется спиной к шершавой каменной кладке и скрещивает руки на груди. Его взгляд прикован к профилю Микасы, пристальный, выхватывающий малейшие колебания ее ресниц.       В этот раз на ней доспехи: нагрудник, наручи и поножи, в полумраке отливающие тусклым свинцовым блеском. Защита? Нет. Новая форма унижения. Насмешка системы, что потакает капризам толпы: мол, вчера мы хотели насиловать дикарку глазами, а сегодня — сражайся дольше, умри эффектнее — мы напьемся ее кровью.       Она наблюдает, как рабы волочат тушу поверженного титана, оставляя кровавую борозду на песке.       Голос Леви так же обжигающе сух:       — Ты не из общительных, так что просто слушай. И слушай внимательно. После меня ты здесь сильнейшая. Это не комплимент, а констатация трагедии.       Микаса не поворачивает головы. Ответ — в ее спине, ставшей прямее, в накрепко сжатых кулаках, в мерном до беззвучия дыхании. Она слушает. Как в засаде, когда от тишины зависит жизнь.       — Твоя задача — выживание. Выживешь ты — выживут и те, кто тебе дорог. Эти твои… сироты с окраины. Поняла? — Он лжет. Цинично и осознанно. Давать такое обещание равносильно предательству. Но Леви готов к любой цене — лишь бы боец вернулся с арены, а не повалился в яму с трупами. Он уже делал так: клялся, сулил невозможное. И расплачивался за это ненавистью к себе: чужой — за то, что обманом вынудил цепляться за безрадостную жизнь, и своей — за то, что не смог сдержать слово. Но если яд в верной дозе становится лекарством, то и ненависть иной раз заставляет сердце биться хоть на один день дольше. А большего ему от своих и не надо. — Эрен, Армин — мне без разницы. Выбирай, кто больше нравится, и думай о нем! — Еще одна лицемерная тактика — аж тянет блевать. Леви не думает ни о ком, выходя на бой. Его люди — они «временны», оставят его, рано или поздно сгинув в пастях титанов, как уже бывало; его женщины — безлики. Боги — в них он не верит. Единственный близкий — командующий Эрвин, но выживать ради него — все равно что просить меч сражаться ради руки, которая его держит.       Однако он ловит это — короткую паузу в дыхании Микасы. Не эмоция — содрогание оголенного нерва. Нашел. Она неравнодушна.       — Тебе придется сразиться с ним. С Атакующим титаном.       Леви ожидает чего угодно: молчаливого кивка, мрачной решимости, даже к вспышке ярости он готов. Но не к этому.       — Нет.       Тихое, такое детское «нет», от которого у него замирает сердце.       Голос Микасы трескается, как тонкое стекло, готовое рассыпаться от малейшего прикосновения. В нем нет несогласия, возражения — лишь безраздельный ужас. Та, что рубила титанов с безразличием жнеца, та, что запросто бросилась под ногу исполину, — вдруг отступает.       — Я не могу. Не хочу.       Леви застывает, как каменное изваяние, но внутри у него все медленно и неотвратимо обрушивается. Она… боится? Его единственная ставка...       — Что за… — слова не успевают стать упреком.       Его сражает ее взгляд. В нем нет привычной стали — лишь обнаженная мольба, та самая, с которой слабая женщина ищет спасения в силе мужчины. Так, как и должно было бы быть в нормальном, не искалеченном мире. И этот взгляд внезапно оказывается единственным, против чего Леви Аккерман беззащитен.       Что-то в нем ломается и капитулирует перед этим древним, как сама жизнь, законом. Разум кричит, что это ловушка, но инстинкт уже ищет лазейку, способ встать между Микасой и угрозой. Готовность выйти на арену вместо нее и сгинуть — возникает не как мысль, а как физический порыв, дурной и по-своему прекрасный.       Но поздно.       Громогласный рев трубы возвращает все на круги своя, объявляя начало. Он — капитан Леви. Она — гладиатор. А арена ждет свою жертву.       Микаса ступает в рыхлый песок — за ней бесповоротно щелкает замок калитки. Кусок металла, решающий ее судьбу.       — Дерьмо! — вырывается с выдохом. Леви бессильно бьет ладонью по решетке. Теперь он всего лишь зритель на самом паршивом представлении.       Голос распорядителя прорезает гул толпы:       — В прошлый раз — на радость взыскательной публике — выжили трое! — Он делает паузу, чтобы сокрушающая энергия трибун Парадиза выплеснулась с ревом. — Но наш всемилостивый император в своей божественной мудрости счел, что зрелище не достигло должного… катарсиса. — А в этой нарочной пафосной заминке — садистское наслаждение. — А потому сегодня — никаких компромиссов! Лишь два исхода: триумф или тотальное уничтожение!       Микаса против собственной воли оборачивается.       Их взгляды встречаются сквозь завесу пыли и расстояние. И в ее широких, темных глазах Леви видит все, что ей не нужно было говорить. Она не боится смерти. Она боится того, что ей придется сделать. Или того, что случится, если она этого не сделает.       Лязг цепей становится скрежетом. Массивные врата ползут вверх, вздымая тучи пыли и песка. Из-за плотной завесы тумана доносится не рычание — нарастающий влажный хрип, словно исполинские легкие впервые наполняются свежим воздухом.       Тень обретает зловещие формы титана.       И это не Атакующий…       Тело — не нагромождение мышц, а настоящее воплощение строгой геометрии смертоносности. Из лоскутов мясистой плоти соткан обманчиво стройный силуэт, и в этих высеченных из колоссальной силы очертаниях проступает нечто чудовищно-женственное: покатые плечи, небольшая грудь, талия, плавный изгиб бедер. Это не красота — извращенная пародия на форму, что должна нести жизнь, но несет лишь разрушение.       Пряди светлых волос, слипшиеся, будто вымоченные в жидкой смоле, ниспадают на ввалившиеся глазницы. Во взгляде пустых точек под ними ни голода, ни бессмысленной ярости — лишь отстраненная любознательность охотника, рассматривающего трибуны, как охотничьи угодья.       Титан делает шаг. Движения не бесшумны — тяжелая стопа вминает в песок массу плоти, и в воздух взметает сухая пыль прежних смертей. Но в них нет суеты. Губительная грация, что не оставляет сомнений: на арене не зверь. Нечто иное. Нечто, чья природа так же чужда и неумолима для человека, как человек — для насекомых.       Криста непроизвольно подается вперед, позабыв о позе, о приличиях. Только что убранные волосы рассыпаются по лбу, разгоряченным щекам.       — Неужели это… самка? — вырывается сдавленный шепот, полный не столько страха, сколько ошеломления. В этом чудовище она, вопреки законам природы, видит не просто титана — она узнает женщину. И это неосторожное открытие озаряет бездну невежества, в которой, кажется, прозябает все человечество.       Зик оборачивается, неторопливо пододвигая очки к глазам. Его тяжелый взгляд медленно движется по ней: от взволнованного лица — вниз, по трепетному горлу, груди, к судорожно сжимающим колени пальцам. Он оценивает не столько ее догадку, сколько перспективы этого дерзкого проблеска интеллекта.       — Проницательно, дитя мое, — его голос медовый, но в нем, липком, плещется неочевидная угроза. — Поразительно проницательно для столь юного создания. Цветок, едва распустившийся, а уже тянется к свету познания. Вызывающе преждевременно, моя дорогая. И оттого… опасно.       Криста хмурится, ведет коленями в тщетной попытке отдалиться, спрятав то сокровенное и уязвимое, обнаруженное советником. Его слова обнажают нечто постыдное: ее способность видеть, анализировать и предполагать. Возможная истина, пусть нелепая, неудобная, вмиг становится непристойностью.       О, если бы она умела отвечать, как Леви Аккерман! Рвать словами так же безжалостно, как он рвет загривки титанов — без колебаний, с той же эффективностью. Чтобы каждый слог впивался в плоть, как его гладиусы.       Да, она не ушла далеко тогда. Затаившись в тени, она слушала… Нет, не из вульгарного любопытства. Ей просто нравилось, как он говорил с Зиком Йегером. Не льстиво, не робко, а с силой и резко, будто бил камнем о камень, высекая искры презрения. В его словах не было ни капли того сладкого яда, что сочится с уст понтифика. Была грубая, неудобная правда, от которой у нее то и дело перехватывало дыхание. И возникало ощущение… чистоты. Странной, почти болезненной. Как после терм, когда сквозь обновленную кожу проступают сотни мельчайших прожилок, и все тело живет обостренной, подлинной жизнью.       Под тонкую ткань платья Кристы забираются мурашки. И тогда приятное воспоминание становится мучительным. Она восхищается гладиатором. Рабом. Так не положено. Не ей.       Криста опускает взгляд, пристыженная собственной легкомысленностью. Она смотрит на свои руки, пронизанные синими нитями вен, и вспоминает… другую правду. Вспоминает, что ее кровь — такая же алая, горячая, как у него. Ничем не лучше. И сама она — такая же собственность. Такая же вещь. Вещь, которая вдруг осмелилась хотеть...             — Женская особь! — возопив, объявляет распорядитель.       — Особь… — с легкой брезгливостью повторяет Зик. — И это самое правильное определение. Имена — привилегия людей. Не для пустоголовых тварей. — Он бросает взгляд свысока на Кристу, удостоверяется, что она внимательно слушает, — и только тогда продолжает: — Они лишены самих понятий «пол», «род». Им неведомо ни рождение, ни желание, ни все то, что свойственно нам, людям. Только голод.              — Пустоголовые твари? — Имир, до этого момента наблюдающая за происходящим на арене с томной скукой, поворачивает голову. — Посмотрите на нее, советник Зик. Она же… разумна. Как и тот, Атакующий. — Она величественно смыкает пальцы, но подается вперед, не маскируя хорошими манерами жадное любопытство: — Откуда они? Где вы их берете?       Зик делает добрый глоток вина из золотого кубка, и на его губах расцветает та самая уклончивая улыбка, что обычно сводит с ума его собеседников.       — О, прекрасная Имир, не тревожьтесь о чужих заботах. Достаточно знать, что они — дар богов нашей великой империи. Подарок, который мы научились… распаковывать.              Леви, словно стрела, выпущенная в сторону мраморной ложи императора, рассекает раскаленное марево трибун. Сквозь толчею из тел, зловоние и какофонию из криков и смеха.       С каждым шагом, с каждым грубым толчком в чье-то сырое плечо, с Леви осыпается шелуха благопристойности — старая кожа, наросшая за годы игры в солдата. Когда рука командующего преграждает ему путь, в первое мгновение он порывается отшвырнуть и ее.       Он останавливается. Весь на взводе, грудь вздымается, выталкивая хриплый свист вместо воздуха. Но голос Эрвина Смита взывает к благоразумию:       — Леви.       Тот встречает его взгляд, и в синих глазах видит не приказ успокоиться, а собственное отражение и то же понимание.       — Ты заметил?       — Да.       И ни слова больше. Они синхронно разворачиваются к арене. Их взгляды, отточенные в тысячах сражений, выхватывают то, что недоступно ослепленной кровожадностью толпе.       На песке разворачивается отнюдь не бой, не пресловутое зрелище…       Фарс.       Микаса бестолково мечется под ногами титана. Острие ее клинка вычерчивает в воздухе окружности — идеальные и… совершенно бесполезные против канатов мышц, обтянутых блестящей, как мокрая глина, кожей. Она не атакует! Редкие удары оставляют не глубокие раны, а тонкие, чуть ли не безболезненные порезы. А ее защита столь же безупречная, сколь и беззуба.       Женская особь — громада, чья тень накрывает стены Парадиза и нижние ярусы, — не обрушивает на нее всю свою сокрушительную мощь тоже. Ее атаки — это выпады, быстрые, до жути точные, но лишенные той животной свирепости, что присуща ее сородичам. Ладони, способные раздавить боевого коня, сомкнувшись, ловят лишь воздух в паре дюймов от Микасы, поднимая вихрь, что швыряет пыль вверх. Она не пытается уничтожить. Она... исполняет свою непостижимую партию в этом дуэте, лишь изображая свирепость, будто бы боится раздавить одним неловким, чрезмерным движением.       Леви почти не шевелит губами:       — Она… не хочет убивать.       Голос Эрвина бесповоротно садится тоже:       — Ни одна из них не хочет.       Взгляд Леви, острый, как клинок, пронзает пространство — упирается в довольное, застывшее в улыбке лицо Зика, а затем, с нарастающей тревогой, возвращается к арене, где разыгрывается это непостижимое представление. В висках стучит один-единственный вопрос, перед которым его железная логика бессильна: да что за…       — Что за нелепость? — лениво тянет Род Рейсс. — Народ жаждет зрелищ, а не этих... комедийных плясок. Ему нужна кровь. Реки крови. И голова титана у подножия стен.       Имир оборачивается, вскинувшись.       — Отец, может, это и есть... зрелище? Посмотри, как грациозна эта девочка. С каким отчаянным упорством и как долго она держится. Настоящее искусство не в смертельном исходе боя, а в великолепии бойца.       Она говорит быстро, почти без умолку, вкладывая всю силу убеждения, в надежде, что хоть какие-то брошенные наугад слова смогут пробиться за стену равнодушия.       Но император Рейсс не удостаивает ее и взглядом.       — Искусство кормит философов, дочь. А империю кормят трупы титанов и восторг черни. Прекрати нести чушь.       Не ответ — а пощечина. Имир садится обратно, и от ее гордой осанки не остается ни следа. Величие дочери императора Элдии уступает бессильной обиде униженного ребенка.       Криста смотрит на нее — на важнейшую домину империи, самым неизящным способом поставленную на место — на то самое, которое отведено им обеим. И, повинуясь отважному порыву, поднимает на императора взгляд, полный немого осуждения.       Род Рейсс ловит этот взгляд. Медленно, с трудом, он обращает свое лицо к ней.       — Твои глаза слишком много говорят, девочка, — его голос тих, сипловат, в нем — любезное предостережение. — Они выдают твою… забывчивость. Я позволяю тебе находиться здесь по милости, а не по праву. Не заставляй меня жалеть об этой снисходительности. И больше не поднимай их.       Он не обещает ей страшную расправу. Он тычет пальцем в выжженное на самой ее сути клеймо, наличие которого — причина ее изгнания из мира, где у нее не было бы вины и чувства стыда за свое происхождение.       Криста выцветает. Взгляд гаснет. Пустеет. Она изо всех сил сжимается, чтобы стать меньше, незаметнее. Исчезнуть вовсе.       Император, удовлетворенно хмыкнув, отворачивается. Порядок восстановлен. Незыблемая система, где его воля — закон, а места остальных предопределены раз и навсегда, вновь обретает идеальное равновесие.       — Внемли, народ Элдии! — голос распорядителя, усиленный медными горнами, грохочет над трибунами Парадиза. — Наш справедливый император, Dominus et Deus, дарует бойцу последний шанс! Смыть позор тщетности своего существования кровью врага и обрести славу или пасть, как пристало проигравшему. — Он нараспев тянет слова, словно обращаясь за благословением к богам: — Десять ударов сердца! Десять — и враг падет к ногам самой богини Виктории! Или человеческие кости останутся гнить в песке. Да свершится воля императора!       — Один!       Счет, подхваченный тысячами глоток, обрушивается на арену. Единый рокот, от которого содрогаются многовековые стены.       Леви видит, как усталая спина Микасы выпрямляется. Волокна каждой мышцы натягиваются до скрипа, до того предела, где плоть вот-вот не выдержит и порвется.             — Два!       Женская особь замирает. Не просто останавливается — вся ее исполинская мощь растворяется в абсолютной, неестественной неподвижности. Ее грудь тяжело вздымается, и в этом ритме нет готовности к рывку — просто тяжелое дыхание обреченного зверя. Она смотрит вниз, на Микасу. И в ее бесцветных глазах — безропотное принятие.       — Три!       Она неизящно, почти по-человечески, опускается на четвереньки, склоняет голову. Выдох пускает волну песка, разбивающуюся о подножие стен.       Она… подставляет шею. Где-то там, под спутанными волосами, толстой кожей и слоем крепких мышц пульсирует жизнь, что предательски конечна.       Из горла Микасы вырывается сдавленный звук — не крик, не стон, а… отрицание. Ее липкие от пота пальцы непроизвольно разжимаются, и гладиус едва не выскальзывает из ослабевшей кисти.             — Четыре!       — Режь, дура! — ярость Леви, бессильная и отупляющая, обжигает ему глотку. — Режь, будь ты проклята!       — Пять!       Что-то в Микасе ломается. Ее глаза, за мгновение до этого залитые животным ужасом, внезапно стекленеют. Все чувства, все мысли тонут в молочной мути отстранения. Это не она. Это кукла, и невидимая рука управляет ею, заставляя сухожилия натягиваться, а суставы — поворачиваться.       — Шесть!       Микаса срывается с места. Не ловким прыжком охотника, а импульсивным, уродливым рывком скотины, вдруг осознавшей, что ее ведут на убой.       — Семь!       Ее гладиус с глухим чавканьем вонзается в шею титана. Это не выверенный удар бойца. Это — удар-истерика.       — Восемь!       Она не останавливается. Лезвие с противным хлюпаньем рвет упругую плоть. Клочья кожи со светлыми волосами отлетают и шлепаются в песок. Она рубит, кромсает, заливаясь паром и багровой жижей. Она не просто убивает. Она уничтожает, стирает с лица арены то, что одно сердцебиение назад еще дышало и смотрело на нее… с одобрением.       — Девять!       Под ее ногами — зыбкая, булькающая масса из шматков плоти и раздавленных артерий. Стопа соскальзывает с чего-то круглого и жесткого — с кости. Почти добравшись до позвоночника, она проваливается в теплое, пульсирующее месиво, едва удерживая равновесие в этой живой, клокочущей топи.       — Десять!       Над ареной вздымается оглушительный первобытный вой. Не аплодисменты — исступление стаи, учуявшей свежее мясо. Победа! Триумф! Зрелище, достойное народа Элдийской империи!       И тогда, стоя по колено в теплых внутренностях поверженного титана и чувствуя, как они медленно-медленно остывают, слипаясь в слизь на голой коже, под восторженные крики тысяч пастей, Микаса начинает плакать.       

***

      — Голову с плеч — раз! И все! — доносится до слуха.       — Точно сама богиня победы вышла на арену славить императора!       — Она станет новым чемпионом, вот увидите!       От рабов, собирающих в ведра окровавленный песок с арены, до бывалых воинов, переживших не менее сотни титанов, — весь лудус гудит одним именем. Ее именем.       Леви проходит сквозь этот гул ликования, не замедляя шага. Под тугой повязкой на ребрах ноющая тяжесть смешивается с поднимающимся теплом. Это гордость. Нелепая, почти отцовская. Микаса справилась. Выжила. И он рад. По-своему, без эмоций, но где-то в недрах его естества, где самое сокровенное, — да. Рад. Ее нерешительность, ее животный ужас — все это было смыто кровью, хлынувшей после первого же безжалостного взмаха меча.       Он хочет найти ее. Зачем — хрен знает. Чтобы сказать слова, которые теснятся под грудной клеткой, бесформенные, но горячие. Или просто увидеть… Увидеть ее — не мертвую, не покалеченную, а вернувшуюся.       Но ее нет ни в общих спальнях, ни в шумной столовой, где Саша, размахивая свиным копытом, уже сочиняет эпическую поэму о любви Марса и Виктории, и чуть не сбивает Леви с ног, пытаясь вручить ему чашу вина — испить в честь их с Микасой немыслимого союза. Ей вторит хор восторженных голосов; вчерашние убийцы титанов скандируют поздравления, чуть ли не поженив их в своих экстатических фантазиях. Он скупо отмахивается от всеобщего помешательства.       Ее нет и на тренировке, во время которой Жан, встав на импровизированную трибуну из пустого ящика, рассказывает о ее победоносном ударе раскрывшим рты новичками.       — Видите? — он чуть ли не с упоением рассекает воздух деревянным гладиусом. — Безупречная геометрия. Техника, достойная богини. Учитесь, молокососы!       Конни, вертящийся рядом, пытается повторить за ним, но, запутавшись в ногах, чуть не падает, чем всколыхивает волну смеха. Беззаботного и оттого… абсурдного. Леви награждает это представление пресным взглядом и проходит мимо.       Его горло уже терзают сжимающиеся пальцы тревоги.       Воспоминания навязчивы, как пятна грязи, от которых он не может не избавиться — что-то на уровне физиологии.       Ее взгляд. Тот, последний — когда она стояла по колено в останках, а трибуны сходили с ума от восторга. Взгляд, в котором не было толком… ничего. Разве что тень глубокой печали.       Для того, кто видит в своей величайшей победе крах, не будет места среди празднующих. Микаса, должно быть, в единственном убежище, куда можно уползти истерзанным зверем, чтобы зализать раны.       Его ноги, кажется, сами несут его прочь от пьяного ликования лудуса. Ведомый тем самым горячим чувством, что теперь обжигает изнутри, Леви отворяет потайную дверь и спускается в гипогей.       Тишина подземного храма обрушивается на него всей своей массой. Ошеломляющий контраст с гвалтом жизни наверху — аж звенит в ушах.       Леви не ищет дорогу: тело помнит, где теряло силы в первый раз, и безошибочно ведет его туда, где в дрожащем свете чадящего факела колышутся знакомые тени.       — Ты!       Голос, немыслимым монстром вырвавшийся из мрака, останавливает Леви, едва он успевает наступить в пятно света. Из ближайшей клетки в него вгрызается взглядом Эрен. Его лицо, бледное и осунувшееся, искажено не болью, не ненавистью даже — презрением.       — Почему Микаса?! — Эрен сжимает в пальцах прутья, сдирает ржавчину, и, кажется, металл скрежещет, не выдерживая его напора. — За что ты наказал ее?! За что?!       Леви смотрит на него, и его разум, еще затуманенный скудным удовлетворением, отказывается понимать... Наказал? Она же выжила — это ли не повод для радости? А этот сумасшедший вопит так, будто Леви подверг ее пытке.       — Что ты несешь? — голос Леви ровен, но это голос человека, не шевелясь, стоящего на самом краю обрыва. — Она сражалась. Она победила. Она…       Его взгляд, скользнув мимо лица Эрена, врезается в самый мрак. И он цепенеет.       Микаса. Сгрудившись на каменном полу в дальнем углу. Прижавшись лбом к ржавым прутьям распахнутой настежь клетки. Опустевшей.             — Стоп… — приказывает Леви своим беспорядочно заметавшимся мыслям — бессильная попытка остановить неостановимое. Он еще не понимает, но живая правда уже вонзает острые когти под ребра. — Где та девчонка? — голос садится. — Ее увели? — Он изо всех сил старается втиснуть немыслимый кошмар в рамки логики. Ведь не может же быть, что…       Крик Эрена — не от отчаяния. Это обвинение:       — Ее нет! Энни больше нет!       Низко опустив голову, Райнер цедит слова сквозь зубы:       — Ее забрали на рассвете. Ничего не сказали… Как скотину!       — Это должен был быть я… — тихо, так, что едва слышно, шепчет Бертольд. Он заставляет себя смотреть в пустоту перед собой, боясь повернуть голову и увидеть… другую пустоту.       — Они не дураки, — фыркает Райнер.       — Она была так уверена, что... — Бертольд замолкает, глотнув воздуха, и продолжает уже с надрывом: — Говорила, что они — стадо, а мы — хищники. Что, стало быть, стадо никогда не… — Его голос ломается, становится горловым воем: — Энни, вечно ты вся из себя умница! Самая смелая! Пошла ты!       Армин не рвется к прутьям, не плачет. Но именно в его глазах нечто большее, чем горе. Понимание.       Он смотрит на Леви без ненависти, без злобы или хотя бы неприязни. Он смотрит с леденящим душу состраданием.       — Увели… — словно эхо, повторяет его слова он. Леви поворачивается к Армину — к единственному источнику здравого смысла в этом апофеозе безумия под землей. — Я же говорил, — его голос глух и безжизненен, как будто доносится из-под толщи вековой пыли. — Нас забрали, чтобы мы сражались на арене...       «Да, — лихорадочно соглашается Леви. — Вас скормят титанам. Все так». Он вдалбливает себе в голову эту простую, удобную правду, но сердце уже панически колотит в ребра.       — С гладиаторами, — договаривает Армин.       Одно слово. Всего одно слово — и мир, каким его знал Леви Аккерман, рушится. Весь — на осколки мозаики, и из них складывается новая, чудовищная картина.       Женская особь. Ее неестественная осторожность. Ее взгляд, полный не слепой ярости, а человеческого, почти благородного смирения. Ее подставленная под удар шея.       И Микаса. Ее ужас. Ее отказ. Ее слезы, падающие в кровавую кашу под ногами, которую он приказал ей приготовить.       Он что, послал ее убить ту девочку, что сидела в одной из этих клеток? Убить человека…       Человека, который был титаном.       — Бред, — говорит он, пятясь. От клеток. От этих лиц. От самого себя. — Это какой-то бред.             Он смотрит на Микасу, на ее бескровные пальцы, сминающие дрожащие плечи. Вся она — зияющая рана. И его разум, всегда такой ясный, наотрез отказывается принимать эту реальность. Брыкается. Рвется в клочья.       Такого не может быть. Титаны — чудовища. Они не люди. Это аксиома. Воздух, которым он дышит.       Взгляд Леви, бесцельно блуждающий, как у пьяного, цепляется за Армина, уже отведшего глаза. Двое других... Райнер. Бертольд. Неужели… и они тоже?! Все эти люди… могут стать монстрами?       Эрен.       — Ты...       Атакующий титан. Существо, что чуть не раздавило его, чья исполинская тень до сих пор порой преследует по ночам, — это всего лишь вспыльчивый парнишка, не достигший и двадцати. Его глаза... Все это время это были те самые глаза, что смотрели на Микасу, когда она стояла между ними.       Леви безотчетно касается рукояти гладиуса. Рефлекс убийцы — убийцы титанов.       — Когда я окажусь на свободе… — Эрен не кричит. Его слова — не угроза, а пророчество. Обещание тотального уничтожения. — Беги.       — Эрен… — чей-то слабый голос. Может, это очередной бесполезный порыв Армина. Может, Микаса зовет его…       Мысли Леви рвутся на вопросы: как и почему? Сколько еще таких? А остальные, тупорылые, — тоже люди? Но сквозь грохот рушащихся догм пробивается один-единственный, выстраданный, от которого зависит все:       — Кто же вы?       Армин поднимает взгляд. Его глаза, лишенные всякого блеска, — две бездны. Он медленно качает головой, и в этом жесте не отказ, а мука, невозможность найти подходящие слова.       — Ну… — Он не нарочно делает паузу, вбирающую в себя весь воздух, весь свет. — Насколько я понимаю, вы называете нас богами.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!