II • I

14 ноября 2025, 20:31
      — В здешних краях говорят, что давным-давно миром правил Сатурн, — голос матери был похож на шелест пергамента, хранящего непостижимые тайны. — Он был не просто богом, покровительствующим плодородию и изобилию, сулящим людям урожай и богатство. Он был... самой плотью времени. Властной и ненасытной. И никто не мог занять его трон, покуда он пожирал прошлое. Года, судьбы, целые жизни — все, что оставалось позади, исчезало в его бездонном чреве, что зияло меж губ.       Микаса, всхлипнув, оторвала щеку от бедра матери, посмотрела на нее, распахнув глаза, в которых плескался детский страх. Но та, улыбнувшись, коснулась ее макушки и, словно смахнув тревоги одним ласковым движением, вернулась к давно позабытому жрецами алтарю. Ее пальцы, тонкие и бледные, извлекли щепотку темного ладана. На мгновение капля смолы задержалась в воздухе, нерешительная, а затем упала в огонь, вспыхнув душистым облаком.       — Но время оказалось коварнее самого мудрого из владык, — продолжила она, и ее взгляд утонул в клубящемся дыме. — Ибо однажды наступило будущее. Явились новые боги. Не отягощенные грузом вчерашнего дня, они сияли дерзкой юностью и уверенностью тех, кому нечего терять. Прознали они, что и их ждет та же участь — быть перемолотыми в прах воспоминаний. Стать прошлым. И тогда они сказали: «Нет. Прошлое — это ты, Сатурн». Сатурн поднял войну. И тот гул, что мы порой слышим в тишине... — мать прикоснулась прохладной ладонью к виску Микасы, чтобы убрать выбившиеся волоски, — это не гром. Это эхо. Отзвуки той битвы, что идет за краем нашего мира. Топот легионов голодающих приспешников старого бога, что не знают ни горести поражения, ни радости победы.       Микаса перевела взгляд на статую старого бога — его каменные глаза были пусты, а рот под густой бородой плотно закрыт. Неужели тот, кто был вечно голоден, мог выглядеть столь церемонно?       — А новые боги... они были сильными? Кто победил?       — Сила их — в том, что у них не было ничего, кроме будущего, — голос матери стал тише, приглушенный благоговейным ужасом. — И вел их тот, кто стоит на пороге. Властелин врат, в чьих руках ключи от всех начал и всех завершений. Он взирает сразу в обе стороны — и в прошлое, что пожрал Сатурн, и в грядущее, что предопределено. Он — сам переход, сама перемена. Двуликий бог, что знает тайну и творения, и гибели.       — А мы пойдем и в его храм? — прошептала Микаса, чувствуя всем своим крохотным естеством, что прикасается к чему-то великому и неумолимому.       — Нет, родная. Скверно молиться тому, чья сила равно служит и рассвету, и закату. Его алтари воздвигнуты на распутьях, а не в сердцах людей. Его дар — не защита, а лишь… возможность. Возможность шагнуть из одной эпохи в другую, не взирая на уплачиваемую цену.              Вскоре от и без того скромного величия храма Сатурна не осталось и следа. В этой провинции на самом краю империи слишком уж велико было разнообразие лиц и верований переселенцев и беженцев, обосновавшихся под сенью гор и взращенных виноградников. Своды его проедали годы без празднования сатурналий, по стенам, словно слепые черви, ползли трещины; алтарь пылился, позабывший, что такое жертвоприношения. Воздух стоял неподвижный, выцветший.       Микаса, чьи детские черты еще не уступили место резким линиям отрочества, но уже перестали быть совсем малышковыми, стояла на том же месте. Ритуал был тем же: выверенные движения, ладан из истончающегося запаса. Но это не было молитвой, рожденной верой. Всего лишь мышечная память, привычка к уважению, перенятая у матери, привезшей ее с собой с дальних берегов.       Ее губы шептали слова, смысл которых давно выветрился, оставив лишь звуки. А в сознании все звучал тот неотвязный вопрос, который она когда-то задала в этих стенах: «Кто победил?» Ни старый бог, ни новые, ни тот — Единый, которому кланялись носящие кресты, не давали ответа. Ни тогда, ни сейчас. Одинаково безмолвствовали, пока за свою веру гибли люди.       На пороге ее встретило утро, беззвучное и хрустальное. Первые лучи солнца резанули по глазам, как осколки стекла. Микаса потерла веки пальцами и, с ленцой разлепив их, не сразу поняла, что видит.       На горизонте, там, где изгиб холма скрывал крыши домов, небо кровоточило. Не то чтобы алело — оно пылало, и черный дым клубился в его ране, как гной. Не рассвет. Пожар.       Ее дом горел.       И в тот самый миг, когда ее маленькое сердце, казалось, разорвалось от немого крика, земля под ее босыми ногами содрогнулась. Не эхо мифической битвы... Нет.       Это был железный марш легионов. Они пришли не из сказки. Их прислали из столицы, чтобы избавиться от тех, кто посмел обратиться к новому учению, сеющему сомнения в основах империи.       Она не побежала — ее вырвало из тишины храма и понесло. Ноги швыряли тело вперед по тропе, усеянной осколками черенков и тлеющей соломой. Воздух — обжигающая жижа из пепла, гари и сладковатой вони подпаленной шерсти. Вместо криков — оглушительная какофония: рев пламени, скрежет металла, вой и смех, каким не смеются от радости.       Микаса пересекла тлеющий виноградник, и сознание ее сузилось до узкого коридора, ведущего к дому. Как в детстве: когда она бежала на зов матери, слыша, как живот отзывается урчанием на запах меда и свежеиспеченного хлеба. Тогда она проносилась мимо кудахчущих куриц, мимо мальчишек, беззлобно смеющихся над ее глазами. Сейчас — мимо опрокинутой соседки со вспоротым животом, мимо солдат, перерезающих глотки псам.       Она застыла перед знакомой дверь, повисшей на одной петле. На пороге, в луже, уже черной, лежал человек. Рот — открыт, но ни звука. В горле его зияла вторая беззубая пасть, из которой сочилась алая пена. В пальцах — кухонный нож. Чистый. Сегодня он именно им выковыривал косточки, одну за одной, из виноградин — для нее, раскапризничавшейся.       Микаса смотрела на отца, пытаясь не видеть того, что было за ним, в доме. Но неизбежно улавливала телодвижения в полумраке. Мужская спина, ритмичный стук птеруг о ягодицы, скомканная туника матери под чужими коленями. А затем — лицо солдата, багровое, с мутными от насилия глазами.       Их взгляды встретились. Он что-то рявкнул, плюнув в нее ругательством «христианка», все не прекращая двигаться.       Этого хватило. Тельце Микасы дернулось, развернуло ее и рвануло прочь.       Калиги грохнули по земляному полу, послышался лязг спат. Крики стали целенаправленными, злыми.       Погоня.       Ноги подкашивались, нестерпимо кололо в боку. Она не бежала, а падала вперед, подталкиваемая паникой. Сзади гремели тяжелые шаги, слышался смех. Они могли схватить ее — могли запросто, поэтому забавлялись, позволяя нестись вперед в поисках спасения у того, кого здесь звали спасителем… В памяти всплывали обрывки молитв, подслушанных у соседей: о пастыре добром, который защитит всех страждущих.       Но перед ней возник не он, а камень. Сквозь слезы в глазах проступили громадные колонны храма Сатурна.       Последний рывок. Микаса влетела под исполинские своды, и ее колени подломились. Звонкий стук костей о гранитные плиты — и резкая, обжигающая боль. В лицо ударила смесь тысячелетней пыли и холода, идущего из самых недр земли.       Ползком, цепляясь окровавленными пальцами за щели, она добралась до алтаря. Прижалась спиной к ледяному камню и запрокинула голову, пытаясь различить лик еще одного безразличного бога. Ее грудь вздымалась, выталкивая наружу беззвучные рыдания. Помоги. Помоги. Помоги.       Топот ворвался под своды. Пара теней загородила вход.       Та, что крупнее, приблизилась с уверенностью и спокойствием взрослого, желающего утешить чужое дитя. Рука потянулась к ней…       И ударила в мягкий живот.       Хрип, вырвавшийся из узкой груди Микасы, был похож на предсмертный. Тело, не повинуясь ей, сложилось пополам, бросив ее на каменный пол.       — Сука! — мужской голос был сиплым от злости. — Опять эти узкоглазые выкормыши. И все туда же!       Ублюдки. Вот кто они. Не было разницы, верили ли они в одного невидимого бога или, как в ее семье, молились обычным камням по привычке, ради смутной надежды. Все, кто не почитал богов Элдии так, как велел император, имели один лик войны.       Не чернь. Не рабы. Даже не враги. Насекомые, которых нужно раздавить.       Микаса не попыталась отползти — просто приподнялась на разбитых локтях и инстинктивно потянулась к пятну света. Но тяжелая подошва, в грязи и запекшейся крови, пришлепнула ее обратно к полу. Сквозь мутную пелену слез и давящего унижения она видела только грубую фактуру камня под щекой и безразличные запыленные ступни Сатурна, взиравшего на нее с высоты своего молчаливого могущества.       — Придержи-ка ее.       Вторая тень, поменьше, метнулась неуверенно.       Не осталось ни идей. Ни внятных мыслей. Микасу толкнул голый инстинкт, вспыхнувший в кромешной тьме отчаяния. Она рванула не к выходу, за которым была свобода, а вверх.       Цепляясь трескающимися ногтями за шершавый гранит, пальцами — за выбоины, за складки каменной тоги Сатурна, она поползла, не чувствуя боли в ободранных коленях, не слыша ничего, кроме бешеного стука собственного сердца.       Снизу донеслось ругательство, затем — хохот.       — Куда ты собралась, дуреха?! Наш Сатурн таким, как ты, не помощник. Спускайся!       Она доползла до плеча исполина и вжалась в холодную поверхность, изо всех сил пытаясь слиться с камнем, стать его частью. Из пыльной мглы на нее смотрели два лица: одно — с циничной, высокомерной усмешкой, другое — с разнузданным любопытством.       Старший легионер бросил взгляд на лицо бога, сплюнул суеверный страх, подошел к подножию статуи и, звякнув птеругами, начал карабкаться. След в след. По трещинам и разломам, с ловкостью человека, штурмовавшего стены куда крепче.       Камень, подтачиваемый сыростью и временем, дрогнул.       Раздался глухой звук. Не треск, а гортанный скрежет, будто сами небеса сомкнули каменные зубы. Статуя Сатурна, простоявшая века в немом ожидании подношений, покачнулась и замерла, наклоненная. От ее основания с сухим хрустом откололся массивный кусок, и вся она, с оглушительным грохотом, начала подминать под себя воздух, заваливаясь вперед.       Мир перевернулся и покатился кубарем. Микаса полетела вниз — в град обломков.       Удар о пол отозвался в костях белой вспышкой боли. Воздух вырвался из легких облаком каменной пыли, обдирающей горло, десна и губы. Что-то вонзилось в ладонь — длинный зазубренный осколок. Он вошел глубоко и лежал в ее руке тяжелым, холодным предвестником крови.       Легионер, не успевший отпрыгнуть, не вскрикнул — он просто исчез под тонной древнего камня. Все, что осталось, — его рука, торчащая из под груды обломков, с пальцами, сведенными последней судорогой.       На долгое мгновение воцарилась звенящая тишина.       Ее разорвал человеческий скулеж.       Второй, стоя на четвереньках, весь осыпанный белой известковой пылью, неотрывно смотрел на каменное надгробие.       — Ты... ты...       Он поднял взгляд на Микасу. В его глазах не было ненависти — только первобытный панический ужас перед этим хрупким созданием, которое принесло его товарищу такую нелепую, монументальную смерть. Не ребенок. Демон. Проклятие с Дальнего Востока.       Он пополз к ней, движимый необходимостью стереть с лица земли эту угрозу. Его дрожащие пальцы обхватили рукоять меча. Он не хотел просто убить — ему нужно было уничтожить, отсечь… отсечь эту косматую голову, с которой на него смотрел монстр.       Микаса лежала, пригвозжденная бессилием. Казалось, все кости в ее маленьком теле раздробило. Таз разбился вдребезги. Движение было невозможным, немыслимым. Разе что стремительно немеющий язык катал кровавый пузырь соплей по рту.       Но ее пальцы, чудом уцелевшие и еще послушные, сами по себе сомкнулись на шершавом обломке в ладони. Может, это была рука Сатурна, протянутая ей…       Нет, просто камень. Настоящий. Реальный.       Тень надвинулась на нее, заслонив собой тусклый свет. Занесла меч.       Микаса не целилась. Никаких расчетов. Спинномозговой рефлекс — она просто с силой, на какую еще была способна, махнула рукой.       Хруст. Негромкий.       Глухой и влажный звук, с каким лопается спелый плод или раскалывается яичная скорлупа.       Теплая, липкая струя брызнула ей в лицо — нестерпимо защипало в глазу. Удивленный вздох — короткий, полный детского недоумения.       Мужчина над ней отшатнулся, потянувшись к виску, где алело небольшое, безобидное пятно. Потом медленно, как срубленное дерево, он повалился набок. Его взгляд стал пустым, обращенным в никуда.       И вновь наступила тишина.       Микаса осталась лежать между двумя трупами. Боль приходила откуда-то издалека теплыми, тошнотворными волнами. Она не чувствовала ни триумфа победителя, ни ужаса убийцы. Только всепоглощающую физическую тяжесть во всем теле. И запах. Сладковатый запах крови, едкий — известняка. И резкая, стыдная вонь мочи, исходящая от нее самой.       Она не могла пошевелиться. Тело больше не подчинялось, став лишь грузом синюшной плоти, распластанным по камням. Просто лежала, уставившись в испещренный паутиной трещин потолок, по которому ползли отсветы — то ли от восхода снаружи, то ли это ее угасающее сознание расцвечивало мир яркими вспышками. Она не молилась, не плакала: слез не осталось. Было только ощущение: холод камня, впитывающего остатки тепла, вытекающего из смертельной раны на ее затылке, и механическая работа легких. Вдох. Выдох. Она ждала. Последнего. И тьмы.       Сквозь нарастающий гул в ушах, сквозь полубред ей почудился… хруст. Негромкий, но четкий. Звук подошв, вдавливающих крошки мрамора и известняк в осколки. Шаги. Не тяжелые, не торопливые. Они приближались с почти церемонной уверенностью.       Кто-то еще.       Кто-то из врагов… Он нашел ее.       Это конец. Микаса застыла в ожидании удара, вжавшись в пол, — еще один бледный обломок среди руин.       Но удара не последовало.       Веки были свинцовыми, и она с усилием приподняла их, заставив слипшиеся ресницы пропустить свет. Рядом с ней стояла сотканная из теней фигура. Неясный силуэт, лишенный понятных человеку очертаний.       Ее сознание, готовое вот-вот потеряться в лабиринтах небытия, вдруг вернул в этот проклятый храм голос. Бесконечно далекий, приглушенный толщей времен, он звучал так странно близко, будто рождался прямо у нее в голове:       — Предопределение неумолимо. Потому что предопределение — это я.       Она заставила веки разомкнуться еще раз, превозмогая тяжесть. Над ней стоял мужчина. Не солдат. Высокий, с лицом, на котором дивным образом сочетались резкость юных черт и древняя, бездонная усталость в глубине изумрудных глаз. Он был красив. Не так, как бывают красивы люди. А так, как бывают прекрасны рассветы и закаты, ласковый ветер и смертоносный ураган. Неуловимо. И неотвратимо.       Он смотрел на развалины статуи Сатурна с улыбкой, тронувшей идеальной формы губы, — не насмешка, а скорее... родительское удовлетворение человека, увидевшего, что давно задуманное свершилось.       — Единственное, что нам позволено, — это верить, что мы не пожалеем о сделанном выборе.       Его слова прозвучали как приговор всему старому миру и благословение — новому. Микаса не поняла ни единого. Ее губы шевельнулись, выдыхая в пыль беззвучное: «Что?»       И в этот миг мир содрогнулся. И изменился. Не в ее зрении, помутневшем от боли, а в самой ткани бытия. С хрустом, отозвавшимся в ее переломанных костях.       Тень, отбрасываемая фигурой, вдруг сжалась, съежилась, потеряв свою грозную, взрослую определенность. Она стала меньше, знакомее. Багровый свет вздыбился в такт этому колыханию реальности, и, когда снова застыл над головой, перед ней очутился сидящий на корточках мальчик. Те же темные непокорные волосы. Те же зеленые глаза, обрамленные целым ворохом преступно длинных, изогнутых ресниц. Но теперь в них не тлела безжалостная мудрость тысячелетнего странника — в них пылала неудержимая детская решимость, обжигающая своей нагой непосредственностью.       Это был он. Абсолютно тот же. Но совершенно другой.       Его маленькие, сильные руки обхватили ее ладони и потянули. Ей почему-то не стало больно...       — Я сказал, борись! — его голос был громким, твердым, лишенным малейших сомнений в том, что она сможет. — Нельзя помирать, слышишь? Вставай. Вставай же! Я знаю, куда бежать!       Их взгляды соприкоснулись, когда она, не чувствуя ни единой царапины, легко выпрямилась и уселась в лужу собственной крови, еще горячей. В его глазах, двух изумрудах, она не увидела ни капли жалости, ни тени страха перед смертью, смрад которой уже въелся ей в волосы и кожу. Лишь первозданную волю — ту, что сокрушала миры и давала им новое рождение.       Микаса содрогнулась от удара сердца. Первый. Второй. Третий. И дальше…       Старый бог оказался лишь камнем, а новый — бог, что пришел на его обломки, был… живым. Он дышал вместе с ней. В его груди стучало, как в ее. Даже сильнее. Он был ее ровесником, понятным и близким. И он звал ее за собой.       И она пошла.

***

      Гипогей встречает Леви знакомым запахом сырости и холодом, ловко забирающимся в легкие. И до тошноты знакомой картиной.       Микаса. Она, как и всегда, у клетки Эрена, прильнувшая к прутьям всем телом. Ее пальцы — те самые, что сжимают рукоять гладиуса с силой, способной перерубить кость, — с болезненной нежностью скользят по линиям на его ладони, раскрытой для нее. О, как великодушно…       Это не ревность. Это нечто еще более бессмысленное, но колючее — чувство, что так прикасаться к другому… унизительно. Когда рядом Эрен, ее будто и не существует, она — часть ткани его реальности, настолько неотъемлемая, что между ними нет ни единого шва. И тот несгибаемый стержень, который Леви с таким трудом выковывает на тренировках, ее несгибаемая воля, становящаяся все тверже с каждым его справедливым упреком, сама ее личность — все это растворяется в безразмерной черноте чужого космоса.       «Ладно, хрен с ним, это ревность», — все-таки признается он себе. Ревность командира, чей лучший солдат отдает свою преданность другому. Она говорит, Эрен дал ей жизнь. И ее взгляд совсем теряет фокус в каких-то запредельных далях… Что он, Леви Аккерман, со своими мечами и докучливыми приказами, может противопоставить этому метафорическому «дал жизнь»? Впрочем, если бы она вздумала так ластиться к нему, тут же получила бы по зубам. О, он бы вернул ее в реальность, напомнил, что они живут в мире, где жизни отнимают, а не дарят!       Он швыряет на каменный пол у клеток холщовый мешок. В нем черствые лепешки да горсть сморщенных оливок — крохи, которые он может забирать из столовой лудуса, не вызывая вопросов. «Я будто вернулся в детство, мать вашу, — того и гляди, в поисках дешевых женщин заявится Кенни».       — Близится день игр, — его голос звучит оглушительно громко в тишине зала. — На арену могут вывести любого из вас. Мне необходимо знать, на что вы способны. Все. До мельчайших подробностей.       Эрен резко поднимает голову, его воспламеняющийся с легкостью сухой травы взгляд, ощутимо, но уже привычным образом прожигает спину склонившегося над мешком Леви.       — Чтобы было проще прикончить? Или чтобы зрелище стало покровавее?       Леви пропускает его слова мимо ушей — единственный более или менее достойный способ продолжать общение, когда тот ведет себя как последний склочник. Он протягивает Микасе пару лепешек для него — пусть преподносит. И позволяет себе быть мелочным, радуясь тому, что, пока голодный бог жует, его язвительные замечания не разобрать.       Запустив руку в мешок, Леви оборачивается. Его взгляд упирается в клетку Райнера. Пустую.       — А где… этот? — Не задерживаясь, он опускается на корточки напротив Армина, передает в протянутые руки скудный паек. — Если его божественная форма не безмозглый увалень, то его не было на арене.       В ответ воцаряется подозрительное молчание. Армин опускает глаза: не уход от сложного разговора, а признак работы ума.       — Его забрали, — безрадостно констатирует он. — Трое суток назад, если я ничего не напутал в подсчетах.       Леви выпрямляется. Система — механизм, в котором он если и не звено цепи, то теперь уж точно шестерня, — сделала ход, которого он не предвидел. А любое непредусмотренное действие — это поломка. Или изменение правил функционирования. Райнер не в Парадизе. Значит, его ликвидировали иначе? Или готовят для чего-то нового? Насколько же далеко простирается контроль элиты Элдии над теми, кого люди выбрали называть богами…       — Я думаю, случилось худшее, — неохотно признает Армин. Он трет костяшками пальцев сморщенный лоб, напрочь позабыв про еду в своих руках. — В последнее время он все чаще говорил, что…       Пауза.       — Ну? — терпеливо поощряет Леви.       Ему отвечает Бертольд:       — Он боялся, ясно?! Это нормально! После того, что случилось с Энни... Мы все это чувствуем.       — Да, но никто из нас не предлагал…       — Сдаться, — рубит Эрен. — Райнер сдался. — Без прежнего остервенения — с пугающим спокойствием предвидевшего сей исход. Метаморфоза завораживающая и… необъяснимым образом ужасающая. — Возможность потакать своей сущности показалась ему привлекательнее принципов. В конце концов, богу войны все равно, под чьим знаменем идти. Лишь бы земля горела под ногами.       Леви вскидывает брови.       — Бог войны, значит…       Какая ирония. Его величали так — на радость непритязательной толпы, для вздохов женщин и жгучей зависти мужчин. Красивая сказка, оправдывающая затраты на зрелище. А все это время в их проклятом мире существовал титан, чья суть — кость и плоть — высечена из самого понятия войны. Не просто эффектное прозвище. Не выдумка, а реалия. Могучая, дышащая.       А впрочем, не так уж они и отличаются.       В памяти всплывает давно позабытый… вкус. Вкус дикого, необузданного азарта. Тот самый, что когда-то приходил к Леви с кровью во рту, с фиолетовыми гематомами на теле и пьянящей до головокружения жаждой биться — без цели, ради хруста костей, своих и чужих. Каково это — сойтись с самой войной на арене Парадиза? Сразить, вонзив пару гладиусов в загривок чудовища и почувствовать, как рвутся не мышцы, а… воплощение разрушительной силы?       Он мысленно отмахивается от случайной фантазии; воодушевление, схлынув, уступает место прагматизму. Логика. Только она. Единственный заслуживающий доверия инструмент, выкованный Эрвином Смитом.       — Так кто будет следующим? Он? — Леви кивком указывает на Бертольда. Наугад. Не то чтобы ему не все равно, кого кромсать, но, предположительно, именно он, весьма впечатлительный, может потерять контроль над собой, обернувшись чудищем. И это будет отнюдь не то же самое, что праведное неистовство Атакующего. А представить разъяренным монстром умницу Армина… ну никак.       Армин отвечает без промедления, тихо, но с категоричной уверенностью:       — Нет. Последствия будут… трагическими. — Он подбирает последнее с осторожностью, будто боясь обидеть. Его взгляд, однако, выражает не страх, а щемящую жалость. — Бертольд может положить конец всему Парадизу. Тот, кто держит нас здесь, прекрасно знает это.             Даже так?       — Ладно. — Леви запрокидывает голову, взгляд теряется в сыром мраке невысоких сводов. Он даже не пытается настаивать на внятности. Не потому, что не верит, а потому, что допрос неминуемо упрется в стену их непостижимых божественных корреляций. Так что он меняет вектор атаки: — Есть догадки, кто ваш тюремщик? Напомню, что для людей не в порядке вещей отлавливать богов и лепить из них уродцев.       Эрен встречает его взгляд. Молчание затягивается, но…       — Есть, — с неохотой, сквозь стиснутые зубы. Леви видит: в глубине зеленых глаз бьется ответ, придавленный грузом недоверия и ненависти. Возможно, конкретное имя. Но, видимо, по великому замыслу Эрена, оно остается неозвученным. Он говорит о другом, и эти омерзительные ему слова идут не легче: — Нас привело сюда… нечто. В Элдию. Всех. Почти одновременно. Сначала это было… смутно? — Он обращается с вопросом к Армину, но тот не знает, как правильно объясниться, тоже. — Эдакий звон в ушах, назойливый, но в суматохе забывающийся. — Эрен хмурится, с усилием выискивая в человеческом языке хоть какое подобие для сравнения. — Потом это стало… потребностью. Словно в воздухе повис запах, от которого сводит желудок. Запах еды.       Взгляд Армина, остекленевший, застревает на надкушенной лепешке, и его передергивает.       — Голод…       — На арене я почувствовал это тоже. И с тех пор чувствую… всегда. Волнами. Накатывает и отступает. Отступает и накатывает. В течение дня и в течение месяцев.       Леви медленно склоняет голову набок. Холодный, безжалостно-аналитический ум сдирает с услышанного мистическую шелуху, оставляя единственное примитивное, без прикрас, объяснение сути явления.       Его губы изгибаются. Не улыбка, а кривая черта, выцарапанная презрением.       — Это мне говорят боги? — выплевывает он в их нарочитое величие. Взгляд скользит по Эрену, задерживаясь на этом странном сплаве юношеской бескомпромиссности и древнего, как мир, безразличия в его глазах. — Вы — точно дворовые псы, учуявшие течку суки. Рветесь на зов.       Микаса вскакивает с места. Не просто поднимается — ее тело выпрямляется в тугую, дрожащую струну. Во взгляде, вонзившемся в Леви, — не ярость. Нечто более острое, личное. Уязвленность. Словно он посрамил не только божественную природу, а ее сокровенную веру в непогрешимость идолов.       Леви замечает ее готовность возразить еще до того, как она успевает издать хоть звук.       — Выскажешь мне все, что думаешь, по пути в лудус, — его прямота не оставляет пространства для протеста здесь и сейчас. — Это приказ.       Он уже разворачивается к выходу. Его спина — неприступная стена, растворяющаяся в сырой полумгле подземелья.       Микаса на мгновение задерживается. Опускается — ее пальцы сжимают руку Эрена, впитывая всю его молчаливую ярость. Поднимается — ее взгляд находит Армина. Он отвечает ей со свойственным лишь ему пониманием — горькой полуулыбкой-полугримасой.       Только после этого небрежного ритуала прощания она устремляется следом, и вскоре ее шаги, отрывистые и быстрые, сплетаются с мерной поступью Леви. Два разных ритма сливаются в эхо единого пульса.       Пока они поднимаются Леви молчит: по его лицу трудно определить ход его мыслей. Винит ли он ее в наивности? Считает ли беспечной?       Его слова возникают в темноте бесчисленных проходов:       — Твоя реакция на него до сих пор сродни рефлексу. Но все рефлексы должны вести гладиатора к одному — к следующему вздоху. Твоему, Микаса. Не его.       — Я знаю правила, — бесстрастно утверждает она.       — Правила? — Леви резко обрывает шаг и оборачивается. В щербатом свете, пробивающемся из конца коридора, черты его лица заостряются — порежешься, если коснешься. — Единственные твои правила — это мои приказы.       Фыркнув, он продолжает идти, не желая выслушивать ответ, даже если он будет.       Тоннель остается позади, сырость сменяется прохладой раннего утра. Они выходят на поверхность, где рассвет уже расстелился по небу бледным шелковым полотном. Леви замирает на самом краю тени, будто она — последний оплот реальности, а впереди лишь красивая иллюзия. Он стоит на границе, между грязью под ногами и этим раздражающим великолепием над головой.       Он молчит, размышляя о предмете своих сомнений. Пытается собрать обрывки мысли в связную нить, но, потерпев поражение, лишь вздыхает:       — В тот день… — его голос негромок, но каждый звук отчеканен в хрустальной утренней тишине. — Ты встала между нами. Я видел только твою спину и думал: «Ну и дура!» — Он делает непреднамеренную паузу, и в ней — гул арены, запах песка и тот самый миг, когда мир сузился до ее стройного силуэта на фоне уродства неизбежности. — Дура, которой я почему-то не могу не быть благодарен. — Его лицо искажается. Не от боли — приступом брезгливости. — Потом дошло. Ты так глупо подставилась не ради меня. Ты отгораживала его от самого себя. Эрена. — Леви встречает ее удивленный взгляд и отворачивается к рассвету. Его шепот — шипение раскаленного металла, опущенного в воду. В глазах — холод закаленного клинка, который вот-вот подвергнется отпуску. — И знаешь, что самое дерьмовое? Мне должно быть плевать. Что такого необыкновенного в случайно отсроченной смерти? Но нет же. Меня просто выворачивает от мысли, что ты спасла его душу, а я обязан жизнью чьей-то… слепоте.       Три долгих сердцебиения Микаса просто смотрит на него, прежде чем заговорить:       — Тогда у меня была одна причина. Теперь их больше.       Ее слова — неожиданный удар молота, придающий заготовке совсем иную, непредсказуемую форму.       Леви поворачивает к ней. Его взгляд, все такой же, как всегда, безжалостный, тяжелеет, становясь осязаемым, как давление лезвия, приставленного к сонной артерии.       — Назови хоть одну.       Микасу не застает врасплох его требование — она… начинает улыбаться. Не так, как улыбаются воины в бою. Как улыбаются девчонки, уворачиваясь от мальчишеских объятий. В уголках ее глаз пускается в пляс озорной блеск. В них… кокетство? Самое что ни на есть настоящее.       Она мотает головой, и черные волосы, пряча ее загорелые щеки, заметно порозовевшие, колышутся в такт этому излишнему движению.       — Нет, — одно слово, звенящее, как чистый ручей.       Она позволяет ресницам, затрепетав, опуститься и подняться — быстрый, стрекозиный взмах — и, упорхнув так легко и так быстро, оставляет Леви в ошеломленном молчании.       Он смотрит ей вслед, отупело моргая. Его мозг, обыкновенно работающий с безупречной эффективность, вязнет на каждой полумысли.       — Это что сейчас было?       Обезоруживающе… И у кого это она успела научиться играть не по правилам? Но потерпеть поражение от этой очаровывающей улыбки… не худший вариант из множества, пожалуй.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!