II • IV
24 ноября 2025, 18:04 Воздух в Парадизе имеет два состояния. Во время игр, поводом для которых может послужить любое большое событие, он напоен горьковатым запахом монет, заморской халвы да миндалем с медом и виноградом. Это воздух праздника, дорогостоящего и смертельно-опасного.
Сегодня воздух другой. Он тяжелый, пыльный, пахнет застоявшимся потом, металлом и дешевым вином, распиваемым на верхних ярусах. Воздух будней. Воздух мунер.
Леви стоит в тени арки, ведя счет беззвучными движениями губ. Раз-два-три. Раз-два… Пара новичков мечется у ног упитанного четырехметрового титана. Тварь тупа, медлительна — и все же у ребят возникают трудности. Будущее мясо. Проклятье. Жан орет на них, пытаясь хоть как скоординировать, но его голос тонет в ленивом гуле трибун, заполненных на треть.
Игры — это священнодействие. Парадиз становится роскошным храмом, где император, Dominus et Deus, приносит в жертву титанов и гладиаторов во славу империи. Сюда съезжается вся Элдия, чтобы увидеть отрепетированное зрелище. Каждая капля крови — воздаяние богам, каждый крик — молитва.
Мунеры — это скотобойня, работающая без выходных. Здесь нет позолоты — лишь шершавый камень. Нет императора — время от времени наведывается какой-нибудь скучающий легат или претор, чтобы развеяться. Публика попроще: плебеи, торговцы, солдаты в увольнении. Они не ждут высокого искусства. Им подавай черствого хлеба, зрелищ, каких-никаких, и повод спустить заработанное, сделав ставку на того, чьи кишки окажутся на песке.
На играх Леви — бог войны в отполированных до зеркального блеска доспехах, живая легенда, чье появление заставляет толпу реветь.
На мунерах он — старший мясник. Он наблюдает, как его подмастерья учатся разделывать туши.
Здесь не до пируэтов. Здесь — выживание в его самом примитивном виде.
Один из гладиаторов, пропустив удар, поскальзывается и шлепается в лужу чьей-то уже остывшей крови. Трибуны хохочут. Леви сжимает челюсти. Не от гнева. От въевшейся в кости усталости. Этот гул — фон его жизни. И он знает: для большинства этих юных ребят, вязнущих в песке, мунеры — всего лишь репетиции перед представлением, на котором они сыграют свою последнюю роль под этот неблагозвучный аккомпанемент.
Микаса почти буквально материализуется из тени, бесшумная и резкая, как внезапная головная боль. Она подходит так близко, что Леви чувствует ее тепло и железистый запах кожи, исходящий от ремней и креплений ее доспеха.
— Леви. Ты нужен. Внизу. Сейчас.
Ее голос непривычно низкий, сдавленный, будто горло перехвачено чьими-то пальцами.
Леви не шевелится. Его взгляд остается прикованным к происходящему на арене.
— Твой выход через два боя, — напоминает он. — Если ты не заметила, у меня и у Эрвина и без того хватает проблем из-за тебя. — Он обводит взглядом зрителей, коих скудновато, и нагло врет, дабы не думала, что одно ее слово — и он бежит за ней, виляя хвостом: — Многие заплатили, чтобы увидеть именно тебя, Микаса. Убытки крайне несвоевременны.
В любой другой ситуации она бы просто бросила на него выразительный взгляд — тот, которым обычно смотрит он сам, — недвусмысленно указав на несоответствие его слов действительному положению вещей, и отступила. Однако она легко, как ребенок, переняла, кажется, все худшие черты капитана, в числе которых — высшая степень упрямства, граничащая с саморазрушением. Микаса шагает вперед, касается грудью его плеча.
— Эрен что-то задумал, — она говорит шепотом, полным такой искренней тревоги, что это на мгновение заглушает все прочее. — Если ты не придешь… случится непоправимое.
Леви медленно переводит на нее взгляд. Она не столько просит, сколько предупреждает о катастрофе, которая зацепит их всех.
Гул голосов, запах крови, ее закусанная губа — все это сплетается в тугой узел где-то под ребрами.
— Чтоб вас...
Неслышно цокнув языком, Леви сдается, мысленно проклиная само мироздание за то, что один из всесильных богов — это визгливый баламут.
Они проходят сквозь шум и суету оружейной.
Саша, без энтузиазма разминающая плечи, застывает с куском припасенного сыра на полпути ко рту, когда Леви задерживается возле нее.
— Заменяешь Микасу, — командует он. — Выйдешь после Жана и продержишься на арене столько, сколько сможешь.
Несколько опередив его, Микаса возвращается и решительно хватает за руку. И вот она уже не просто ведет — она намеренно поторапливает капитана Леви, утягивая за собой.
Лицо Саши озаряется… пониманием. Она смотрит на сцепленные руки, и с ее расползшихся в торжествующей улыбке губ срывается непроизвольный, полный искреннего восторга возглас:
— Ого, так надолго?!
И тут же один из возможных смыслов ее собственных слов — оскорбительно принижающий — доходит до нее. Она аж хлопает себя ладонью по лбу и, запаниковав, принимается лихорадочно жестикулировать:
— Ой! То есть, я, конечно, не сомневаюсь в вашей… выносливости, капитан. Я просто радуюсь за вас. Обоих. — Спохватившись, она все-таки придает выражению лица напускную серьезность, но круглые глаза выдают ее непристойный восторг: — В общем, поняла! Я тут ваших титанов как следует погоняю, а вы там… ну, друг друга, получается. Тоже как следует. — Окончательно закопав себя, Саша выбирает быструю смерть и участливо подмигивает: — Так держать, капитан!
Леви награждает ее и лыбящихся идиотов вокруг плоским взглядом, в котором нет ни одной эмоций, кроме легкого, универсального раздражения ко всему живому. Его молчание и без того весьма красноречиво и угрожающе — стоит лишь открыть рот…
Однако, наплевав на последствия, он просто позволяет Микасе тащить себя, не ускоряя и не замедляя шага.
А Микаса, не обращая внимания ни на чужие взгляды, ни на подбадривающие комментарии, сжимает его руку все сильнее, держится так, будто только он не дает ей сорваться в пропасть. Ее срочность отнюдь не про страсть. Она про страх. Леви это чувствует. И ему это не нравится.
Они спускаются в гипогей. И, едва успев сделать пару шагов, слышат отчаянную ругань, доносящуюся из зала с клетками.
— Нет, Эрен! Нет! Я не буду этого делать! Это безумие! — голос Армина, обычно такого собранного и рассудительного, срывается до хрипоты. Запустив пальцы в волосы, он мотается по клетке из стороны в сторону — не шаги, а попытки удержаться на подкашивающихся ногах. — Это не сработает, слышишь?! Ты чокнулся! — Сквозь сальные пряди он мельком взглядывает на Бертольда, и по его лицу пробегает судорога. — Вы оба чокнулись! Вы хоть понимаете, что предлагаете?!
Эрен смотрит на него, не моргая. Спокойствие на его лице — прямо каменное, высеченное из породы самого знания.
— Ты все еще не понял, Армин? Это не выбор. Это — предназначение. — Его голос звучит почти нежно, и от этого становится еще страшнее. — Мы были осквернены. Изуродованы. Но не в природе богов допущение существования силы, способной на уничтожение мироустройства.
Армин разворачивается к нему, и сейчас в его голубых глазах, застланных слезами, — не прежняя паника, а несвойственная ему резкость.
— Я не чувствую себя богом! — выкрикивает он. — Я чувствую себя человеком, который просто хочет прожить свою одну-единственную жизнь. Я боюсь боли, я радуюсь солнцу, мне нравится вкус хлеба… Разве боги сомневаются? Разве любят?
— А разве люди рождаются, уже зная легенды, которых не слышали? — парирует Эрен, и его губы трогает что-то вроде улыбки. Безрадостной, однако.
— Прошлое помнишь только ты, Эрен... И с самого начала ты знал, что ты нечто большее. А мы просто родились… не совсем такими, как все. И мы живем, как можем с тем, что имеем или не имеем!
— Родились? Я могу рассказать тебе о твоем рождении. Не о том, которое было. А о самом первом. О том, как твое сознание вспыхнуло в коконе из чистого праха задолго до того, как люди научились дрожать у своих костров. И о всех последующих циклах, от первого вздоха до последнего, одном за одним. О мириадах вселенных с мириадами начал и исходов. Где ты совершенно другой, и где — абсолютно такой же. Где твоя жизнь означает смерть достойного, а один укол — твое воскрешение. Это ли не божественность? Быть тем, для кого не существует ни начала, ни конца.
— Хватит! — Армин с силой зажимает ладонями уши. Он не хочет слышать Эрена… этого Эрена. Тяжесть его знания давит, и Армин чувствует, как с треском ломаются его собственные представления о мире, о том, что такое человек, о самом себе. И сквозь эти трещины на него смотрит незнакомая, пугающая истина.
Поднявшись с соломы, Бертольд берется за прутья.
— Послушай, Армин, — он говорит без каких-либо интонаций; на эмоции попросту нет сил. — Райнер уже предал нас. Он надел их одеяния и выполняет их приказы. Подумай, что еще может произойти, пока мы здесь спорим о своей божественности. Кого еще схватят, если кто остался... Кто сломается следующим. — Он делает паузу. — Или нас просто зарежут, как паршивых овец, во имя какого-то особого замысла. А он почти наверняка есть.
— Есть, — отзывается Эрен. Не согласие — приговор.
Бертольд бросает на него полный немого укора взгляд, но снова обращается к Армину, с нечеловеческим усилием сохраняя показное спокойствие:
— Я чувствую себя виноватым. За то, что мы оказались здесь. За то немыслимое, что с нами творят.
— Нет, Бертольд… — пытается вставить Армин.
— Я не вынесу, если на моих глазах погибнет еще кто-то из вас в этой незримой войне. Дай мне возможность искупить вину. Считай это… молитвой, вознесенной к богу солнца и света.
Из груди Армина вырывается бессильный вой.
— Кто-нибудь переведет этот бред на человеческий? — Леви скрещивает руки на груди. — Вы тут решили выяснить, кто из вас бог поглавнее, и без меня, я смотрю, никак?
— Капитан, прошу тебя… — голос Микасы тише обычного, нежнее, и в нем не претензия, а просьба. Она бросает тревожный взгляд на Эрена, и в следующее мгновение — уже возле его клетки; ее пальцы ласково гладят холодные прутья. — Эрен, не надо так. Ты не... Вы же не такие. Мы сможем найти другой путь. — Она смотрит на Леви с надеждой, с верой в то, что «другой путь» — это он.
Тот хмурится, чувствуя на себе этот ее взгляд — взгляд, возлагающий на него ответственность, тяжелую, как стены Парадиза. Он ненавидит это. И не может бороться с этим.
Но Эрен будто и не слушает ее. Все его внимание обращается к Леви.
— Ты не понимаешь, потому что ты — один из них! — сгоряча выпаливает он. Ну вот опять завелся… — Пылинка! И ты не перестанешь быть ею, пока не начнешь действовать, Леви. Делать выбор, а не давать его другим.
— Давай обойдемся без фаталистических пророчеств, — Леви отвечает с безразличием, его взгляд скользит по остальным обитателям клеток. — Слышал, вы говорили о Райнере. А теперь скажите, знаете ли вы что-нибудь о человеке по имени Зик Йегер?
Имя эхом падает в гробовую тишину.
Эрен замирает. Пламя в его глазах тут же гаснет, сменяясь настороженностью. Все его пророческое исступление сходит на нет, уступая место чему-то куда более неожиданному и оттого особенно опасному — недоумению.
— Йегер... — он произносит свое родовое имя со странным придыханием, будто впервые ощущая его подлинную тяжесть.
Из своей клетки Бертольд, подорвавшись, обращается к Армину:
— Другого выхода уже нет! — И всего один вопрос, короткий, но переломный: — Так ты согласен?
Армин, все еще бледный и дрожащий, смотрит на Бертольда, потом на Эрена, и наконец — на Микасу и Леви. В его глазах идет борьба, видимая невооруженным глазом: страх борется против логики, врожденная предусмотрительность — против отчаяния. Он судорожно глотает воздух и медленно опускает голову. Этот его кивок — капитуляция.
— Да... Да, я согласен.
***
Тогда на вид им не было и двенадцати. Пыль, поднятая сотнями ног, висела в воздухе золотистой дымкой, но здесь, в нише между книжной лавкой и глухой стеной, царил прохладный покой. Пальцы Армина, испачканные в земле, сжали заостренную щепку — его кисть, его резец. Кончик ее вывел на утрамбованном песке изящную линию. Еще одну. Он не рисовал — он творил, вызволяя из небытия тонкий стан, лицо, застывшее в выражении робкого ожидания чуда. — Смотри, Микаса, — его голос, такой тихий, тонущий в уличном гаме, зазвенел, наполненный благоговейным трепетом. Он рисовал Дафну — прекрасную нимфу, чье сердце было пронзено порождающей равнодушие свинцовой стрелой Купидона. Не в момент бегства от влюбленного в нее бога и ужаса, а в момент преображения, когда сам Пеней внемлет ее мольбе. Пальцы ее тянулись к небу, уже превращаясь в хрупкие ветви лаврового дерева. В широких глазах — не страх, а горькая решимость и ранящая душу Аполлона вечная недосягаемость. — Страшно, правда? Она перестала быть человеком. И лучезарный покровитель искусств навсегда останется лишь тем, кто будет носить ее образ в своем сердце. Он не смел поднять на нее взгляд, чувствуя, как горит лицо. Но краем глаза видел: Микаса, затаив дыхание, склонилась над его рисунком. Ее темный, обычно пустой, взгляд скользил по дрожащим линиям. А в глубине глаз плясали золотые искры — отблески солнца, пойманного песком. Она смотрела не на прилавки с тканями, не на лотки с заморскими диковинами в руках бродячих торговцев, не на жонглера, развлекающего прохожих своими трюками. И ее внимание, безраздельное, было драгоценнее любых сокровищ мира. Эта одобрительная тишина, что повисала между ними, когда она слушала его, — вот те мгновения, когда Армин чувствовал, что его существование имеет хоть какой-то смысл. Когда он был не просто созерцателем чужих удивительных историй, а тем, кто может сотворить чудо. Тень упала на бледный силуэт Дафны. С внезапностью жизненных перемен. В прохудившейся рубахе, с синяками и ссадинами на поцелованной золотым загаром коже, Эрен встал между ними, кажется, затмив само солнце своей неудержимой энергией. — Бросьте вы ковыряться в этой пыли! Пальцы Эрена сомкнулись на запястье Армина, другая рука схватила холодную ладонь Микасы. Он поднял их решительным рывком и потащил за собой, как ураган, вырывающий с корнем хлипкие деревца. — Пойдем-пойдем! Там играют музыканты! И все танцуют! Он вел их в самую гущу — к колышущемуся морю тел у деревянного помоста, где музыканты извлекали из звонких флейт незатейливый ритм. Эрен повернулся к Микасе. Он забросил ее руки себе на плечи и принялся раскачивать ее бедра в такт. Это был порыв, воплощенное движение. Его танец был неуклюж, лишен всякой грации, но в каждом жесте, в каждой неловкой позе — была такая искренняя, всепоглощающая радость, что даже строгое, отрешенное лицо Микасы дрогнуло. Румянец, легкий и живой, тронул ее впалые щеки. А в глазах, смотрящих на широкую улыбку Эрена, вспыхнул и разгорелся настоящий восторг. Он кружил ее под простую, ненавязчивую мелодию, и она, обычно такая неуловимая, позволяла, подчиняясь его нагловатому напору. Армин застыл на краю праздника, словно приговоренный к вечному наблюдению. Щепка, сжатая в его ладони, впилась в кожу. Его Дафна, его лавровая ветвь… Он смотрел, как они кружились, наступали друг другу на ноги, смеялись: Эрен — его лучший друг, и Микаса, чье внимание, которое он завоевывал так бережно и терпеливо, было безраздельно отдано тому. Армин мог бы подарить ей все мифы, но он никогда не смог бы стать тем героем, который взял бы ее за руку и увел в пляс. Под черепичной кровлей инсулы, где не пройти, не наклонившись, расположившись у просвета, Армин с усердием, достойным лучшего применения, запечатлевал на деревянной дощечке не великолепный вид, широко раскинувшийся перед ним: Элдия в апогее своей красоты и могущества. Красные крыши, темные пятна окон с распахнутыми ставнями, силуэты балконов, украшенные цветами, позолоченные бронзовые статуи, храмы с белоснежными колоннами и темно-зеленое обрамление окружающих город лесов. Он рисовал карту выживания трех бродяг: извилистые улочки, посты вигилов на них, пометки, где можно подработать, не попавшись работорговцам, где — стащить еду. После нескольких лет скитаний он понял: это полезнее поэм. Из угла донесся шепот. Сначала тихий, едва различимый. Потом — все настойчивее, пронзительнее. Он не хотел слушать, заставлял себя сосредоточиться на линиях перед глазами, но не мог не слышать. Не мог оторваться от этого звука, который резал душу острее любого ножа. — Эрен... Это был голос Микасы. Но не тот ровный, холодный тон, что она использовала днем. Это был шелк, разорванный в клочья. Шепот, в котором таилась мольба и первобытная, неумелая нежность. Эрен заворчал: — Микаса, ну отодвинься. — Ты же не спишь, — мелодика ее речи обрела густую выразительность, заструилась, будто она прижалась щекой к его плечу, будто, если он повернет голову, теплое дыхание коснется ее губ. — Здесь холодно. — Я и так почти на тебе. — Эрен заворочался, и скрип соломы слился с шелестом тканей. — Дай руку. Больше не клади ее сюда, ладно? Вот так. А ногу… Ай! Нет, так мне неудобно. Сдвинь их, Микаса. — Эрен, пожалуйста… — ее шепот стал еще тише, звонко задрожал. Не от холода. От чего-то иного, жаркого. От прикосновения кожи к коже в темноте, где границы их тел, еще юных, но уже меняющихся, стирались с пугающей быстротой. От трепетного, еще смутного желания сократить и без того крошечное расстояние между ними. Армин замер, затаив дыхание. Он чувствовал, как по его щекам разливалось смущение. Он знал этот тон... Девочки говорили так в переулках, предлагая заплатить им за услугу. Но у Микасы в голосе не было этой продажной сладости. В нем — животная потребность в близости, в подтверждении того, что она достаточно желанна. И только этот самоуверенный слепец, мог не видеть, не слышать, не понимать этого крика души, облаченного в одно-единственное слово — «пожалуйста». О, боги, если бы только она сказала это свое «пожалуйста» не Эрену, а ему… — Спи, Микаса. — Эрен не злился, не игнорировал нарочно, но и… не хотел. Не хотел взрослеть. Так отчаянно, будто там, за пределами детской непосредственности, не могло быть места и времени для счастья. — Давай я расскажу тебе сказку? Он не стал дожидаться ответа, гораздо более сложного, чем обыкновенное «нет», и просто начал говорить: — В те времена, когда земля еще не знала поступи титанов, у бога и человека родился сын. Волосы его спускались по плечам звериной гривой, ноги и руки были ловкими, как у обезьяны. А лицо — человеческое, но с печатью немыслимого уродства. Мать, едва взглянув, отшатнулась и бросила его в чащобе, но боги подобрали его и нарекли Паном-Фавном — «всесущим», ибо душа его была частью всего живого. Они полюбили его за смех, что звенел, как ручей, и за пляски, столь дикие, что дрожали горы. Армин перестал выводить буквы. Карта, казавшаяся ему подспорьем выживания, вдруг померкла, став бесполезной на фоне безграничности их мира. — И поселился Фавн в пещере меж корней древнего древа, куда стекались люди — хромые, слепые, с разбитыми сердцами — и находили исцеление в его колдовских заклинаниях и тайнах волшебных снадобий. Но чем больше он дарил, тем острее чувствовал: люди боятся его звериной сути, а боги ценят лишь праздность. Он был ни своим, ни чужим — застрявшим меж мирами. И тогда в сердце его созрела темная решимость. Однажды, когда луна взошла над звездами, Фавн вышел из пещеры не с улыбкой на устах, а с тишиной. Он брел по селам и городам, хватая за шиворот и трусливых людей, и лукавых богов, как зверей — за шкирку, — и, завывая, обращал их в свое подобие. В таких же одиноких и неприкаянных фавнов. Он не убивал — он сводил с ума. Но безумием, что обнажало скрытое: жадность становилась голодом, лицемерие — звериной жестокостью, страх — безобразной гримасой на лице. И все они, ставшие ему подобными, уходили в леса, на окраины мира, чтобы вечно носить в глазах ту же боль, что и он, — боль быть ни тем, ни другим, но истинным. Микаса затихла, ее дыхание потерялось в низком звучании голоса Эрена. — И тогда верховный бог призвал его к алтарю из облаков и молний. «Дитя грани, — прогремел он, — ты уродуешь божественное человеческой слабостью, а смертых — божественным неистовством. Найди способ соткать из двух нитей одну — прекрасную и прочную — или исчезни в безвременье, как туман на заре». — И он смог? — выдохнула Микаса, и в этом выдохе была вся ее надежда, вся ее наивная вера в то, что каждая сказка заслуживает счастливого конца. Эрен молчал. Молчал так долго, что показалось, он уснул. — Нет, — наконец, прозвучало его слово. — Он отчаялся. И сгинул. Потому что кровь богов и людей — как масло и вода. Смешанные, они неминуемо разделяются. Ответ пришел сразу: — Я бы не отчаивалась. Армин мысленно повторил ее слова. В этой готовности разделить с Эреном не только холод и голод, но и любое проклятие, любую его судьбу, было нечто страшное и прекрасное одновременно. Люди умели превозмогать. Верить. Не отчаиваться. А он со своими картинками и рассказами, наверное, и правда был больше богом, чем человеком, — понимающим этот мир, способным постичь всю вселенную, но бессильным перед тем, что девочка, которую он любит, тянется к другому.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!