II • VI

3 декабря 2025, 21:57
      — Армин… — Микаса делает шаг, каменная пыль скрипит под ее сандалиями. — Ты уверен?       Армин медленно поднимает на нее глаза. Слез уже нет. Только пустота, причина которой — взвешенное решение. Черты его лица заостряются, будто он стареет с каждым словом:       — Я уверен, что иного способа выбраться отсюда и не стать чьим-либо обедом у нас нет, — сухо констатирует он, с монотонность, с какой зачитываются эпитафии. — Выкрасть ключи или напасть на тюремщиков — это риск. В первую очередь для тебя, Микаса. Я… не позволю, — решимость спотыкается о смущение и неуверенность в себе, но Армин быстро обретает равновесие. — Наши какие-никакие способности в сложившихся обстоятельствах бесполезны, да и мы больше люди, чем боги, из-за отравы, которой нас опоили. Наш враг слишком хорошо знает правила игры — считать очевидные ходы удачными попросту небезопасно.       Леви не повышает голоса:       — Что за способ?       Воцаряется тишина. Эрен смотрит в пол, полностью отрешившись от действительности. Бертольд потупляет взгляд. Ответственность ложится на единственного, кому говорить об этом тяжелее, чем кому-либо.       Армин глубоко вдыхает, собираясь с мыслями. Он смотрит на Леви с такой невероятной напряженностью, будто силится перевести слова с одного неизвестного языка на другой столь же неизвестный. Впрочем… почти так оно и есть.       — Вы знаете мифы об основании Элдии? О первых богах? — начинает он.       — Знаю, что ими баюкают детей, — отрезает Леви. — Продолжай.       — Есть легенда… о боге Сатурне. — Армин говорит медленно, выверяя каждую формулировку для объяснения того, что лежит за гранью мыслимого. — Он поддерживал свою силу и бессмертие, поедая своих собственных детей. Пока один из них не восстал и не низверг его.       Леви слушает, смиряя его взглядом, требующим сути, а не сказок.       — Мы не дети Сатурна, господин. Мы — новорожденные боги, в прошлом ставшие его пищей. Наша плоть. Наша память. Само наше «я». — Армин замолкает, подбирая слова: — Он поглощал нас, чтобы наша сила стала его силой, а наши жизни — его вечностью. Мы не помним, кем мы были, не потому что мы молоды. А потому что наше прошлое… было съедено. — Голос Армина становится сиплым, и он делает вдох, чтобы не выдать сжимающего горло волнения. — То, что предлагает Бертольд… Принцип тот же. Наши способности, наша сущность — то, что делает нас богами, — сконцентрировано в плоти. И передается... через плоть. Если один из нас... поглотит другого, — Армин сглатывает подступивший привкус тошноты, — то поглотивший... вберет в себя все: силу, знания, память. Саму природу поглощенного. Так погибают боги. Если перерождение и происходит, то… целостности уже нет. Ни прежней силы, ни прежней личности.       Леви некоторое время молча просто смотрит на него. Выражение его лица абсолютно нечитаемо. Привыкший к простым и жестоким реалиям — клинок, кровь, боль — он попросту не воспринимает эту информацию буквально. И ждет объяснений. Рациональных.       Их нет.       — Поглотит, — наконец, повторяет Леви. — Ты имеешь в виду... в прямом смысле? Прожевать и проглотить?       Армин, смертельно бледный, делает несколько коротких, дерганых кивков.       Леви смотрит на Эрена, потом на Бертольда, на их человеческие — слишком человеческие — лица. Он, повидавший всякого дерьма, представляет эту картину... И его логическое мышление взбрыкивает.       — Вы сейчас серьезно? Вы, сидя в клетках, обсуждаете, кому из вас кого... съесть? Потому что вы вдруг поверили в сказку и решили, что каннибализм — хорошая идея?       — Это не метафора, — чеканит Эрен. — Это закон нашего существования. Так было всегда. Тысячелетиями. Пока я не положил этому конец.       «Пока я не положил этому конец», — мысленно повторяет Леви и чувствует, как мурашки бегут по спине. Чтоб его… Он смотрит на Эрена. На этого неистового юнца. На этого… бога. Остальные умничают не в меру, но все же кажутся людьми. А этот…       — Марс, Вулкан, Диана, Аполлон, — имена богов сходят с языка Леви, и в его тоне уже нет прежнего скепсиса — есть нечто между мрачной настороженностью и глубоким замешательством. — Так это... правда? Все эти легенды — они о вас?       — Легенды — это то, что осталось от правды, когда люди перестали ее понимать. Сатурн... Он был. И он есть до сих пор. И его аппетит не угасает. — Эрен неопределенно ведет рукой, указывая во вполне конкретную сторону, будто знает… — Ты все еще не понимаешь, почему мы боремся? Мы боремся не за власть. Мы боремся, чтобы не стать очередным блюдом на его пиру.       Леви непроизвольно отступает на шаг. Весь его мир — арена, титаны, дворцовые интриги — вдруг кажется детской игрой на фоне этого чудовищного, длящегося эпохами противоборства богов.       — Хочешь сказать, где-то в империи — вероятно, среди элиты — притаилось нечто, что веками жрет таких, как вы, чтобы поддерживать свою власть? — Он мысленно перебирает варианты, вспоминая имена и лица. Вот дерьмо! А если это сам Род Рейсс… хлопотно, однако. — А вы единственная сила, способная ему противостоять? — Кое-как смирившись с абсурдными фактами, Леви возвращается к жесткой логике: — Если вы пленены им, то отчего же он не сожрал вас, а занялся искусством лепки цирковых уродов?       Армин отвечает:       — Существование Эрена как бога дверей и переходов не дает ему добраться до нынешнего прошлого. Не дает жрать, — вырывается у него с внезапной, несвойственной ему грубостью. — Я думаю, его нынешняя цель — превратить хаотическую, неконтролируемую божественную силу в инструмент имперской власти. Он уродует божественное, чтобы сделать нашу плоть… мягче. А затем выжимает нашу суть, как сок из созревших плодов, и разливает по чашам в руках верных солдат Элдии.       Брови Леви ползут вверх.       — И что же? Сильная армия — сильная империя. Разве плохо?       Он говорит это, пытаясь представить новый мир: неуязвимые легионы, границы, отодвинутые ими до края света. Золото, стекающееся в казну. Элдийский порядок на всех континентах.       Но изнанка этой мощи проступает сама собой, как кровь сквозь повязку. Леви видит не триумфальные арки, а выжженные земли за ними. Не богатые провинции, а толпы рабов. Не верных воинов, а жертв чужих амбиций.       Эрен вскидывает голову. Его глаза вспыхивают тем самым знакомым Леви огнем, но ледяная уверенность тут же гасит его.       — Ты мыслишь, как солдат, Леви Аккерман. О своей шкуре и о своих людях. Это похвально. Для капитана. Но тебе пора начать мыслить стратегически. Сила, не ограниченная противлением, стремится лишь к одному — к бесконечной экспансии. — Он отсчитывает на пальцах: — Сначала — внешние враги. Потом — недостаточно лояльные соседи. Потом — свои же города, посмевшие усомниться. Легионы, возомнившие себя слишком влиятельными. Гладиаторы, ставшие слишком популярными... — Его взгляд намеренно задерживается на Леви, прежде чем утратить ясность. — И это лишь один из исходов. Есть мириады других, еще хуже.       Леви не спешит с ответом. Он медленно проводит ладонью по лицу.       — И я должен… просто поверить?       Армин горько усмехается:       — А разве не таково ядро общения людей с богами? Вера в обмен на надежду.       Леви и рад бы сказать, что богов не существует, да вот загвоздка... Впрочем, не так уж сложно уверовать: мир в полной жопе, поскольку его судьбу решают перепуганные подростки с божественной силой.       И все же даже сейчас он отказывается видеть в их словах мистику. Для него услышанное — беспощадная логика тирании. И, чтоб его… этот упомянутый Кристой аукцион! Правда может оказаться еще хуже, если демонстрация власти над самой идеей божественного станет разменной монетой среди посвященных.       Он обращается к Микасе:       — Ты привела меня сюда, чтобы я переубедил их? — не отрываясь от ее лица, небрежным кивком он указывает на пленников. — Или предлагаешь мне стать соучастником?       Он слышит отголоски паники в собственном голосе и ненавидит себя за это.       Микаса виновато опускает глаза. О, Леви уже знает… чувствует! И ему хочется сказать «нет». Схватить ее за руку, увести прочь и выбить из ее памяти дорогу до этого проклятого места!       — Сила перейдет Армину — что дальше? — Леви поворачивается к нему, и его взгляд становится почти физически ощутимым ударом в область диафрагмы. — Ты сказал, Бертольд может разрушить Парадиз. Так вы хотите, чтобы я помог вам похоронить под обломками пол-города? Патрициев. Легионеров. Плебеев. Рабов. Всех, кто окажется на трибунах. Ты, умник, готов принести в жертву тех, кто ни в чем не виноват? — Леви делает шаг в его сторону, настолько решительный и угрожающий, что Микаса непроизвольно дергается, подаваясь наперерез. Но Армин останавливает ее не слишком внятным жестом, продолжая смотреть на Леви. — Я согласен, что в суматохе легче сбежать. И как бы мне ни хотелось, вряд ли возможно сделать это без прямого риска для Микасы или меня. Я даже, хрен с вами, согласен на этот ваш… ритуал с поеданием. Но не ценой чужих жизней. — Он скрещивает руки на груди. — У тебя есть ровно одна попытка, чтобы сформулировать план, или вашим единственным врагом стану я. Понял?       Армин вздыхает:       — Гарантий нет. — Он смело шагает навстречу, его пальцы обхватывают холодные прутья решетки. — Но есть факторы, которые увеличивают наши шансы на успех. — Он говорит быстро, четко, его голос обретает твердость — голос стратега, разрабатывающего план, анализируя текущую ситуацию, выявляя возможности и риски. — Во-первых, гипогей. Не просто подземелье — а лабиринт укрепленных тоннелей и залов. Цель — создать стратегические завалы в ключевых точках: у входа со стороны арены, у лестниц, ведущих наверх. Я не буду рушить своды. Лишь обеспечу нам безопасный коридор. — Армин спешно переводит дух. Его взгляд решительно держит взгляд Леви. — Во-вторых, я не стану использовать силу Бертольда на полную. Я постараюсь скомпоновать ее… как кулак. Сконцентрированный удар по опорам, а не слепая волна разрушения. Моя природа — свет, я покровительствую искусству во всех его формах. Я не могу обещать, что все получится... но я могу обещать, что буду стремиться к порядку и контролю над хаосом. — Он видит, как в глазах Леви что-то сдвигается — от ярости к холодной оценке. И это все, на что он может рассчитывать. — И в-третьих... люди. Благодаря продуманной системе лестничных маршей и коридоров публика может быстро покинуть амфитеатр. Сама арена Парадиза — в низине и достаточна велика. Мне понадобится добраться до ее центра в своем прежнем облике, чтобы не зацепить трибуны средоточием силы. Я ударю по фундаменту, а не по зрителям. Ни в коем случае не по зрителям.       Какое-то время Леви раздумывает над услышанным. Армин не обещает невозможного. Не просит верить. Он предлагает план, основанный на знании местности и специфике своих возможностей. И это тот язык, который Леви понимает.       После долгой паузы, отмеривающей его решимость, он кивает. Один раз, резко.       — Ладно. Но если ты ошибешься...       — То все мы станем частью тех самых «стратегических завалов», — парирует Армин. Впервые за весь разговор на его губах появляется улыбка, удивительным образом ободряющая, хоть и нервная. — Я в курсе, капитан. Доверяйте мне если не как богу, то как существу, которое… любит людей не меньше вашего. А в остальном я не подведу.       В этой фразе — не высокомерие, а выстраданная уверенность взявшего на себя бремя колоссальной ответственности. И для Леви, годами полагающегося на расчетливый ум Эрвина, это — единственный аргумент, который имеет вес.       — Хватит! — внезапно выпаливает Бертольд. Его голос — хриплый вопль. Он с силой вцепляется в прутья, врезается в них лбом. — Да или нет?! Вы тянете время, а я… я больше не могу выносить это ожидание! — Он просовывает руку сквозь прутья. По самое плечо.       Армин вздрагивает и отступает на шаг. Его пыл иссякает: сухое планирование куда легче исполнения...       — Микаса! — рявкает Бертольд. — Начинай же!       Микаса вздрагивает всем телом и, неслышно всхлипнув, обнажает гладиус. Сталь ловит тусклый свет и швыряет его в стены; клинок качается из стороны в сторону в нетвердой руке — до тех пор, пока Леви не накрывает ее кисть своей, шершавой, непоколебимой. Он смотрит ей в глаза, и ему до тошноты не нравится то, что он видит: предчувствие уже знакомой ей боли. Она убила подругу, Энни. И собирается поднять меч на того, кого не считает врагом, снова.       Нет.       Леви попросту не позволит ей пройти через это еще раз. Потому что… потому что, она притащила его сюда за этим — вот и все! Точка. Никаких неуместных сантиментов.       Он бережно разжимает ее пальцы, один за одним; гладиус падает в его раскрытую ладонь. Вес металла кажется ничтожным по сравнению с тяжестью, которую он только что забрал у нее из рук.       Леви медленно, будто преодолевая сопротивление воздуха, поворачивает голову к Бертольду. Его взгляд — чистый от эмоций.       — Правильно ли я понимаю, — голос тихий, ровный, несколько задумчивый даже, — что ты должен оставаться в живых? Пока он будет есть. Иначе ты бы подставил под удар грудь. А ты протягиваешь руку.       Бертольд не отвечает. Слова застревают где-то между горлом и сжатыми зубами. Он лишь судорожно кивает, до красных полос вжимаясь лицом в прутья.       Этого достаточно.       Леви не смотрит на Микасу. Ее насыщенное преждевременной скорбью присутствие — всего лишь фоновой шум. Он игнорирует и тяжелый, всепонимающий взгляд Эрена, пронизывающий его насквозь. Мир сужается до точки — до участка кожи и нахлеста мышц в руке Бертольда.       На миг — короткий, яростный миг — его разум, отвергающий мифы, протестует. Это же не титан. Это… Но тело обгоняет мысль. Цель, дистанция… Сила удара, угол наклона, разворот корпуса.       Он останавливает дыхание. Тишина внутри становится оглушительной.       Одно мгновение.       Без замаха. Без предупреждения.       Молниеносное, выверенное движение.       Лезвие вгрызается в плоть с глухим причмокиванием, за которым — отчетливый, отвратительный в своем значении хруст.       Он делает это с ужасающей эффективностью. Без злости. С тем же сосредоточенным безразличием, с каким он тысячи раз рубил титанов; разница только в сопротивлении материалов и звуке.       Но на этот раз это не титан. Это — бог.       Который кричит как человек...       Гробовую тишину разрывает крик ошеломляюще невыносимой физической боли. Звук, в котором нет ни величия, ни сакрального смысла — только ужас открытия, что собственная плоть может рваться, а кости — ломаться.       Бертольд бьется головой о прутья — тупой, ритмичный стук, барабанная дробь агонии. Его тело ставят в немыслимые позы судороги. Из культи, будто из опрокинутого ведра, хлещет кровь — не брызги, а плотный, горячий поток, рассекающий воздух и со звонким плеском ударяющий в каменный пол.       — Руку! Дай руку! — пронзительный, истеричный визг из клетки напротив.       Микаса, с огромными, впавшими глазами, не думая, наклоняется, подхватывает скользкий обрубок. Он еще теплый, пульсирует в ее ладонях — последние сокращения мышц, последние толчки в перерезанных артериях. Она с силой проталкивает его в щель между прутьями клетки Армина. Кожа цепляется за железо, мнется, как ткань. С края обильно льется вниз…       Леви смотрит на это. И его — человека, считающего, что видел дно, — плавно, неумолимо накрывает волна чистого, неразбавленного ужаса.       Вопль Бертольда не стихает, а обрывается. Резко. На смену ему приходит хриплое нытье, в котором — физиологическое непонимание случившегося. Его лицо — пунцовое, в цвет брызгов, размазываемых конвульсивными подергиваниями щек и искривленных губ. Он обрушивается на колени. Тело вдруг становится бесформенной, неподъемной грудой. Он так и сидит. Без руки. Растопыренные пальцы уцелевшей судорожно ищут ее, ползая по скользкому от крови боку. И натыкаются на мокрую пустоту. Его голова бессмысленно мотается из стороны в сторону. Глаза, дикие и невидящие, вытаращены — Бертольд смотрит на клубящийся в воздухе пар от собственного дыхания, на лица над собой, на обрубок в руках Армина, и в его взгляде — тотальное неверие. Отказ сознания принять новую геометрию его тела.       А Армин, белый, как мрамор, неотрывно смотрит на… лишнюю конечность. Капли, густые, тяжелые, разбиваются о пол, о ноги. Его непроизвольно сжимающиеся и разжимающиеся пальцы скользят по влажной от пота коже. Чужой. И по телу пробегает мелкая, неконтролируемая дрожь.       Он зажмуривается; веки смыкаются, выжимая из уголков глаз слезы. Не глядя, он подносит окровавленное мясо ко рту и впивается в него зубами.       Сначала — ничего. Только тугое сопротивление упругой плоти. С тихим, отчаянным воем Армин оседает, будто все его силы уходят в челюсти. Слюна сочится с губ, размазывается по волоскам на чужой коже.       Раздается бульканье, затем — хруст. Звук рвущихся волокон — неповторимый и кошмарный, почти интимный. Кожа надрывается, обнажая темно-красную мышечную ткань. Армин кашляет, слезы текут по его лицу, смешиваются с кровью на подбородке, но он продолжает тянуть.       Кусок отрывается так внезапно, что его голову отбрасывает назад. Не открывая глаз, с лицом, искаженным страданием, Армин, старательно раздувая ноздри, чтобы дышать, начинает… жевать. Мясо скрипит на зубах, обволакивает язык, ошметки липнут к нёбу и щекам.       Сглатывает — и его горло сжимается болезненным спазмом, проталкивая комок вниз. Он не останавливается. Не давая себе передышки, снова подносит обрубок ко рту. Кусает.       Леви не замечает, что не моргает; глаза — сухие, остекленевшие щели. И не дышит. Он наблюдает за ритуалом, который уже нельзя назвать ни спасением, ни убийством — первобытное безумие.       Мясо отделяется от гладкой кости. Кусок за куском.       Микаса с глухим, сдавленным стоном падает перед Армином на колени.       — Быстрее, — выпрашивает она, оглядываясь на Бертольда. — Пожалуйста, быстрее.       Армин мотает головой, как бык, отбиваясь от назойливых мух, но его челюсти продолжают свою монотонную работу. Он давится. Сырое, непрожеванное мясо вываливается у него изо рта, соскальзывает со слабых пальцев — шлепается на бедра.       Претерпевая боль, искривляющую ее лицо, Микаса хватает его за запястье. Она начинает помогать ему, с отчаянной, тупой силой толкая окровавленные ошметки из его ладони в его же сомкнутые губы.       Армин смотрит сквозь нее. Его челюсти едва шевелятся. Кровь выливается из забитого рта, переполненного взбитой в пену слюны. Из носа брызгает смесь крови и рвоты.       Терпение Микасы лопается. Она отрывает куски уже сама — пальцами, ногтями — и буквально запихивает их ему в рот. Толкает глубже, подавляя препятствующую силу рвотного рефлекса.       — Глотай!       Ее руки, лицо, шея, вся передняя часть туники — алое месиво, теплое и липкое. Она уже отнюдь не помощница в этом акте насильственного кормления. Она заставляет жизнь — ужасную, новую жизнь — войти в Армина, разрывая его упрямую глотку собственными пальцами.       — Леви! — Микаса издает что-то вроде писка — протяжный, застрявший где-то между удушьем и острой, режущий болью.       Он вздрагивает, слыша ее. Его взгляд встречает ее взгляд. И в ее глазах не просьба — приказ. Она требует продолжать. Требует еще.       Стиснув рукоять гладиуса до хруста в костяшках, Леви делает шаг. Всего один. К клетке.       Визги Бертольда — уже не просто звуки боли. Это — мольба. Мольба о пощаде. И в его выпученных, полных слез и ужаса глазах — немое, кричащее «остановись».       Вот дерьмо. На Леви никогда не смотрели… так. С надеждой, с этим вот ожиданием милосердия.       — Нет! Пожалуйста, нет! — верещит Бертольд, еще надеясь, что слова что-то значат. Он отползает к стене, нелепо перебирая ногами в попытке оттолкнуться от скользких камней пятками. — Я передумал! Передумал! Не надо!       Леви не уверен, что слышит это. И уверяет себя, что не слышит.       Сев на корточки, он просовывает свободную руку сквозь прутья. Его пальцы находят холодную от пота лодыжку Бертольда, безжалостно впиваются в самые болезненные точки. Он ловит мечущегося по клетке бога, как птицу, и с грубой, неумолимой силой тянет на себя. Неудобное тело заваливается. Вскрик.       Ловко перехватив за запястье, Леви вытаскивает руку Бертольда наружу, прутья чуть ли не взрезают мужскую грудь.       Их лица — в паре дюймов друг от друга. Леви видит каждую пору, каждую слезу на искаженном страданием лице и два потока соплей, затекающих в исторгающий громкие стоны рот. Бертольд дергается, пытаясь вырваться, спастись…       Острие лезвия настигает его локоть.       Сталь… встречает кость. Ударяется о нее с глухим стуком, отдающимся вибрацией в кисти Леви.       Алая струя бьет прямо в грудь, в шею, брызгает в лицо. Тошнотворный привкус железа заполняет рот — он с омерзением сплевывает себе под ноги, разведя колени.       — Проклятье… — еле слышный шепот. Следом — констатация факта, адресованная следующему мгновению: это будет больно.       Придется кромсать.       Он встает, упирается ногой в решетку и тянет вверх изуродованную неверной траекторией удара руку с такой силой, что недорубленные сухожилия надрываются, трещат сочленения. Под его ладонью дергаются, теряя силу, связки и мышцы. Он чувствует пульсацию в крупных сосудах — хаотичную, отчаянную, словно кровь сама пытается вырваться из обреченной плоти.       Еще один удар.       Не рассечение — надавливание. Лезвие входит в толщу, и раздается не звон, а глухой, влажный хруст перемолотой в труху кости, доносящийся из самых глубин конечности.       Еще один.       Тот же звук, но тише, словно внутри уже нет того, что можно ломать. Леви дергает раз-другой-третий, с методичным приложением силы, пока в его руке не остается лишь тяжелый, бесформенный вес, а перед глазами — новое, ужасающе симметричное пустое место.       Бертольд падает на спину с высоты своего роста.       Армин выгибается дугой, и теплая, клейкая рвота — желтая, зловонная, с комками плоти и темными сгустками крови — обливает руки Микасы. Припав к полу, лбом упирается в липкую лужу.       — Не останавливайся! — Она не отшатывается. Ее пальцы отрывают очередной кусок и засовывают ему в перепачканный рот. Одной рукой она давит на затылок, другую прижимает к губам, не давая выплюнуть. — Не смей останавливаться!       Неровный срез… Досадно. Леви с отупелой растерянностью пялится на руку в своей руке. Увесистая. По лицу струится тепло: собственный пот, смешанный с чужими брызгами. Щиплет глаза. На горле оседает едкий запах — запах свежей крови, кислой рвоты и испражнений. Он замечает темную кашу под Бертольдом, пятном расползающееся по уже насквозь пропитанной влагой тунике. Просто божественно.       Бертольд уже не кричит. Из его горла вырывается лишь клокочущий скулеж. Его взгляд, затянутый мутной пленкой, полный немого укора и по-детски наивного непонимания, прикован к потолку. Дыхание становится прерывистым, с присвистом на вдохе, с бульканьем на выдохе.       Леви, наблюдая это, рефлекторно сжимает рукоять гладиуса, меняя хват, находя точный угол. Один быстрый удар в основание шеи, где сходятся ключицы, — и все это закончится. Это был бы акт милосердия. Последняя жестокая любезность, оказанная… противнику? Плевать. Во всяком случае он заткнется.       — Нет! — Микаса, почуяв его намерение, как зверь чует слабину, бьет его по запястью. Удар несильный, но резкий, перебивающий ход мыслей. Ее глаза напротив его глаз, дикие, налитые кровью и проливающие слезы, полны отчаянной решимости. — Если он не умрет сам… все зря! Все! Ты понимаешь?!       Леви ругается сквозь зубы — коротко, грязно. И отводит клинок. Уступает ее безумию, потому что она лучше знает правила этой чудовищной игры.       Микаса выдергивает обрубок из руки Леви. Роняет. Поднимает. Отряхнув, несет его к Армину, чуть ли не баюкая в скользких руках.       Армин уже не жует. Он наощупь ищет по ту сторону решетки колени Микасы, ее бедра, талию — что угодно, чтобы взяться, — и машинально, с зажмуренными глазами, глотает то, что она кладет ему в бестолково раскрывающийся рот. Его тело периодически содрогается от позывов к рвоте, но он давит их.       Он больше не человек. И не бог. Биологический механизм, выполняющий свою самую примитивную функцию.       Бертольд затихает. Его тело обмякает, безвольно распластавшись в луже крови и нечистот.       Наступает тишина. Не мирная. Давящая, впитывающая в себя все звуки и отдающая их обратно эхом внутри черепной коробки. На ее фоне слышны лишь всхлипы Армина и безутешные, душераздирающие рыдания Микасы. Она плачет не о Бертольде. Не об Армине. Она плачет о том, что им всем пришлось совершить ради всего-навсего… возможности.       — Мама… — невнятно шепчет она.       И только тогда, когда в застоявшемся воздухе не остается ничего, кроме горькой вони крови и тошнотворного смрада переваренной человечины, Леви разжимает онемевшие пальцы. Гладиус с лязгом падает на пол, отскакивает от камня и замирает.       Он не смотрит на труп. Его взгляд прикован к Армину. Тот наконец разлепляет веки. И в этих его выплаканных до красных пятен глазах, над бездной отвращения и жути, нет никакой новой силы, никакого божественного откровения. Пустота.       «Чуда не будет?» — наивное ожидание разбивается о разочарование.       Впрочем, уже все равно…       С омерзением отбросив все, что было в руках, Микаса падает на зад. Стремительно группируется, съеживается — и из ее горла вырывается резкий, горловой звук. Вся в крови, в вязкой желчи, она больше никакая не жрица, не боец, а измученная, обесчеловеченная девушка, и ее тело выворачивает наизнанку непрерывный спазм, в котором рыдания прорываются сквозь икоту и рвотные позывы. Слезы смывают с ее лица кровь, оставляя на посеревшей коже смазанные полосы.       Леви не двигается. Он стоит, уставившись в точку где-то над ее головой. Его лицо бесстрастно. Он намеренно не чувствует ничего, чтобы не сойти с ума.       Но его руки… В его залитых кровью до локтей руках, в каждой мышце и каждом сухожилии жива память о том, как под клинком дергалось тело бога. Эти руки — орудие убийства, орудие только что совершенного святотатства. И он понятия не имеет, как этими самыми руками коснется Микасы, как обхватит ее за плечи, чтобы поднять.       — Все это нужно убрать, — говорит Леви. Его голос глух и лишен тембра. Звук, а не речь.       Он переводит взгляд с пустоты на лужу крови, растущую вокруг тела Бертольда, на блевотину, на заляпанные решетки и стены.       — Кровь. Тело. Все. — Он повторяет, обращаясь к самому себе, к той части себя, которая еще способна выполнять приказы. — Иначе будет ясно, что здесь произошло.       В его словах нет упрека. Нет сожаления. Нет даже усталости. Он просто констатирует следующий, неизбежный, отвратительный пункт в плане.       Ритуал завершен. Священнодействие окончено.       Начинается уборка.       Они скользят по коридорам, как пара злых духов; оба в засохшей крови и с кислым запахом рвоты, въевшимся в ткани, в волосы. Что-то удалось соскрести ногтями, наскоро сполоснуть, но о чистоте или хоть сколько-нибудь приемлемом виде, не вызывающем панического ужаса, речи не шло. Большая часть тряпок и обрывков мешковины, припасенных для уборки, ушла на сооружение в камере Бертольда чего-то, отдаленно напоминающего спящего человека.       После того как пришлось… поработать над декорациями.       Прислонившись спиной к спине, они сидели и ждали, когда кровь перестанет сочиться, чтобы нелепыми пинками сквозь прутья, отворачивая друг от друга изувеченные ужасом лица, отодвинуть его частично расчлененное тело к дальней стене, после чего — кое-как накрыть. Что ж, у оставшихся богов есть пара дней, а то и меньше, прежде чем они задохнутся от смрада их всесильного собрата, обреченного сгнить под грудой грязного тряпья.       Счастье, что Леви Аккерман с его чрезмерной чистоплотностью в курсе расположения каждого ведра и всех сточных канав, не правда ли?       Времени ушло прилично, сил — не меньше. Раздражение росло в геометрической прогрессии: гребаный Эрен не пошевелил и пальцем, великодушно склонив их к этому кошмару. Ах да, он наверняка пережил все это бесчисленное количество раз и сломает ход событий, если вмешается, — очередная пророческая чушь! Чтоб он подавился своим всеведением! Если это божественная мудрость — ей самое место в той же отхожей яме, куда они сбросили обглоданные ошметки его «великого» замысла.       Леви ведет Микасу короткими, уверенными рывками, выбирая самые темные и редко используемые проходы. Его мозг, несмотря на оглушающий вой пустоты внутри, работает с привычной четкостью: канализация под лудусом, сточные воды, в которые впадает небольшой ручей. Вымыться. Сжечь одежду.       — Ни с кем не говоришь. Ни на кого не смотришь, — его шепот обдирает горло. — Доберемся до воды — смоем все это. Пока никто...       Он не успевает договорить.       Из-за поворота, гремя доспехами, вываливается группа гладиаторов. Они тащатся, волоча под руки обессилившего Конни; его ноги подкашиваются, он отупело качает головой, давясь всхлипами. Один из бойцов, детина с лицом, перекошенным от горя, вырывается вперед. Он не замечает их вида — только своего капитана и выпаливает, захлебываясь словами:       — Капитан! Саша... ее не стало! Этот урод... он раздавил ее. Наступил и… Прямо на голову! Слышно было, как…       Леви и Микаса, обескураженные обнаружением, невольно жмутся друг к другу. Они вроде слышат, но не улавливают смысл, отскакивающий от онемевшего сознания, не находя пути внутрь.       Саша.       Ее имя не вписывается в этот день, в подземелье и бесхитростный план по избавлению от грязи на коже.       Саши не стало.       Их только что пережитый кошмар — с хрустом костей, запахом желудочного сока и вкусом чужой крови на губах — теперь кажется ничтожным перед простым, грубым фактом случайной смерти. Весь ужас того, что они совершили, обесценивается, растворяясь в банальной, будничной жестокости их мира. Мира, которому они так отчаянно пытались дать шанс...       Леви переводит взгляд с рыдающих ребят на Микасу. Ее тело становится абсолютно неподвижным. Не напрягается — каменеет.       Они убивали бога, чтобы спастись от другого бога. А в это время — наверху, на песке — просто и без смысла уставала и медленно гибла девушка, которая вышла на арену вместо Микасы, решив, что той не терпится насладиться одной из простых прелестей жизни.       Мир не изменился. Он даже не заметил их стараний. Он просто продолжил крошить мясо в фарш.       Леви видит, как взгляд Микасы теряет фокус и гаснет, как ее плечи ссутуливаются под невыносимым грузом осознания. Еще одна смерть на ее совести. И он знает — прекрасно знает — вкус яда вины, который прямо сейчас разливается по ее венам.       Не задумываясь, движимый порывом остановить это самоистязание любой ценой Леви резко разворачивается к ней. Его еще грязные от засохшей крови руки грубо хватают ее за плечи и встряхивают.       — Слушай меня! — низкий, хриплый рык, пробивающийся сквозь гул в ее ушах. — Это не твоя вина. Слышишь? Такое случается здесь. Каждый день. Ты не виновата.       Он говорит это яростно, вкладывая в каждое слово весь цинизм своего опыта, пытаясь этим щитом прикрыть и ее. Но его собственные пальцы дрожат от напряжения, а в глазах, над слоем понимания безжалостных законов жизни, плещется то же черное отчаяние, что и в ее потухшем взгляде.       Микаса смотрит не на его лицо, не на сжатые губы или напряженный лоб. Смотрит сквозь. Прямо в ту самую трещину в его броне.       Ее губы шевелятся беззвучно, а потом — выдох:       — Ты тоже.       Два слова. Всего два слова. Тихие. И оттого — оглушительные.       Железная хватка Леви на ее плечах внезапно ослабевает.       Она не оправдывается и не оправдывает. Она разделяет с ним эту ношу.       Леви не может ответить. Все, что остается — это действие. Как всегда. Он опускает руки, они повисают с боков, чужие и бессильные. Разворачивается и идет. К арене.       Он наступает в песок. В этот проклятый песок… Всегда сырой. Впитавший в себя пот, мочу и кровь. Кровь титанов. Кровь гладиаторов. Кровь Саши. И десятков тысяч других, чьих имен никто не помнит. Универсальная могила, беспристрастная и жадная, стирающая все различия между живыми.       Леви видит, как рабы в масках Харона и особых одеждах, с кожей, окрашенной в фиолетовый, крюком зацепляют тело и на цепях оттаскивают прочь. Оно почти обезглавлено. Рваная туника, совсем недавно являвшаяся чьей-то одеждой, — теперь просто окровавленный лоскут на бесформенной массе. Ее туника.       Они тащат тело Саши к выходу, противоположному воротам победителей, — к Porta libitinaria, воротам мертвых, почерневшим от вековой крови. Туда, в зияющую пасть под трибунами, где все это — смертельно раненых, проигравших, казненных и титанов — сбрасывают в общую яму. Гнить. Смешиваться. Становиться неотличимым друг от друга удобрением. На благо Элдии. Сука.              

***

      Когда-то Эрвин Смит был, можно сказать, романтиком. Пусть непреклонным и жестким, но романтиком. По его личному распоряжению и за его счет на территории лудуса, в ныне глухом и совсем безлюдном углу за складами, был разбит сад с фонтаном. Небольшой, скромный, но символичный — эдакий подарок его жены гладиатором. Говорили, ей захотелось создать место для передышки, островок спокойствия и красоты среди камня и стали — а Эрвин воплотил ее мечту. Она полагала, что у гладиаторов вообще бывает время на подобное? Может, просто пыталась сдружиться с ними через этот жест, понять мир, которому принадлежал ее муж. Наивно, но… трогательно. По-человечески.       В сиреневых сумерках Леви сидит на каменной скамье, спиной к тому самому миру. Перед ним — призрак фонтана, давно засохшего, заросшего мхом. А сад… сад живой. Одичавший, но живой. Он отгораживает его стеной из ветвей смаковницы и пьянящего запаха диких цветов, которые, вопреки всему, пробились сквозь трещины в плитах и теперь буйствуют в запустении. И стеной из тишины. Живая тишина позабытого людьми места, которая глушит отголоски с тренировочного амфитеатра. Здесь пахнет пыльцой, сырой землей и тлением — не смертью, а медленным, естественным возвращением металла в лоно дикой природы. Леви сидит неподвижно, впитывая эту тишину и этот запах, как противоядие от смрада крови, рвоты и горячего песка.       Леви привык видеть в боли скрытый умысел: за каждым ударом стоит месть или холодный расчет, а сама жизнь — одно сплошное, растянутое во времени наказание за еще не совершенное преступление. Он верил, что за каждой трагедией, за каждой каплей пролитой крови кроется чья-то воля, чей-то план. Пока не стал свидетелем боли Эрвина Смита.       Жена. Так и не родившийся ребенок. Мертвые. Никакого скрытого смысла. Никакого коварного замысла врагов или предательства союзников. Просто такая шутка природы — банальная, бытовая катастрофа, перемоловшая две жизни в прах в момент ожидания семейного счастья. Ни злодея, чтобы ненавидеть, ни причины, чтобы сражаться.       Леви ждал, что увидит в Эрвине то, что видел всегда в себе и других после ударов судьбы: ярость, отчаяние, надлом в самой основе души. Он ждал, что великий стратег, гений выживания, наконец, сломается, проиграв в игре, в которой не было ни цели, ни правил, ни противника.       Но Эрвин не сломался.       Он попросил неделю. Просто и без эмоций, как запрашивал сроки для организации зрелища. Он заперся в своих покоях. А когда вышел — он не стал циником, отвернувшимся от мира, не стал святым, простившим несправедливость. Он даже не стал «сильнее» в привычном, душераздирающем смысле. Он остался Эрвином Смитом. Словно просто принял новые, чудовищные константы — «смерть жены» и «смерть ребенка» — и продолжил вычислять дальше.       Именно тогда Леви впервые почувствовал нечто большее, чем уважение. Почти мистический трепет, холодный и ясный, как рассвет. Он, весь в кровоточащих ранах от собственной боли, стоял перед человеком, который… выдержал.       До этого момента Леви считал силу синонимом бесчувственности. Атрофией нервов. Но Эрвин показал ему, что истинная сила не в отсутствии боли — она в умении не дать ей размыть границы самого себя.       Это больше, чем стоицизм. Не избегание боли, а ее покорение.       Шаги. Совсем тихие, едва различимые в гуле вечерней суеты, но Леви узнает их ритм. Неспешный, твердый.       Микаса подходит и молча садится рядом на холодный камень. Просто опускается, как будто с самого начала ее место именно здесь. От нее пахнет водой, простой, колодезной, которой чуть раньше обливался и он, и чуть резковато — дешевым мылом.       Ее взгляд, как и его, устремлен в пустоту чаши фонтана. Ее плечо около его плеча, в крохах от соприкосновения.       Леви даже не пытается придумать, как заговорить с ней. Разговоры — осквернение тишины, что теперь их связывает, и тепла в небольшом зазоре между ними. Они молчат на единственном возможном языке.       Медленно, безо всякой торжественности, Микаса отодвигается, уперевшись ладонями в пространство между их бедрами, и наклоняется. Ее движение похоже на то, как падает лист — невесомо и неизбежно. Не спрашивая разрешения, она укладывает голову ему на колени.       Леви застывает в полном изумлении. Все в нем — каждая мышца, каждый нерв — на бесконечное мгновение цепенеет. Это не просто случайная близость тела к телу. Это — вторжение. Наглое проникновение под ту броню отчужденности и неприступности, которую он выковывал вокруг себя годами. И она делает это с такой пронзительной беззащитностью, что у него перехватывает дыхание.       Привычка требует отстраниться. Рывком подняться, оттолкнуть. Вернуть себе контроль над границами своего тела.       Но он не делает этого.       Он смотрит вниз. На макушку ее головы, на темные пряди, разметавшиеся по его бедрам. И к нему приходит понимание: это не просьба об утешении, а жест абсолютного доверия. Ее способ сказать то, для чего у них нет и никогда не будет слов: «Я сломана. И ты сломан. Давай просто побудем такими. Вдвоем».       Медленно, почти не отдавая себе отчета в действии, Леви поднимает руку и кладет ей на голову. Ладонь ложится на волосы. Он не гладит. Он просто... касается.       — Знаешь, — голос Леви непривычно хриплый; он прочищает горло, сгоняя с него налипшую горечь, — если бы Саша увидела нас сейчас... она бы на радостях завизжала. И потребовала бы «отпраздновать» пиром.       Снизу, откуда-то из области его коленей, доносится приглушенный звук. Сначала он похож на всхлип. Но нет. Это смех. Тихий, просачивающийся сквозь горе, но узнаваемый и на удивление настоящий. Ее.       Леви усмехается тоже. Коротко, почти беззвучно — всего лишь резкий выдох через нос, больше похожий на стон облегчения. И все же это тоже смех. Первый за очень долгое время, который он слышит от себя самого. И первый, который он делит с ней.       Его рука все еще покоится на ее голове, тяжелая и неподвижная. Но теперь в этом прикосновении есть осознанность. А в ушах, поверх звона усталости, слабо, но ясно звенит эхо их общего смеха. Смеха над абсурдом, над болью, над образом Саши, где-то там, на другой стороне, умоляющей их не останавливаться.       Это не радость. Это — передышка. Та самая, для которой задумывался этот сад.       — Когда Армин выйдет на арену, нужно будет увести наших. Подальше от Парадиза. — Он делает паузу. — Я поговорю с Эрвином. Объясню.       Он думает о пульвинаре, императорской трибуне, возвышающейся над остальными зрительскими местами, подобно небольшому храму, на значительном расстоянии от остальной публики. И там... Криста Ленц. Мысли о ней, тревожные, как начало бури, беспричинно угнетают его. Он не произносит ее имени вслух, даже здесь, в этом убежище. Слишком… просто не надо. Ее безопасность — отдельная, непростая задача. Леви должен будет убедить ее остаться в день игр на территории Палатина, в этом укрепленном городе в городе. Под любым, пусть самым нелепым предлогом. Это важно. Важнее той — пока потенциальной — опасности, которую сулят ему их встречи.       Тишину в саду вдруг нарушает грохот: мерный лязг доспехов и неумолимые строевые шаги, приближающиеся с угрожающей скоростью.       Встрепенувшись, Микаса тут же вскакивает с места. Неспокойная, но готовая к сопротивлению.       В проход между зарослями вступают гвардейцы императора, вооруженные, в подчеркнуто крепкой броне.       — Леви Аккерман! — Его имя — команда, по которой он предусмотрительно выпрямляется. Научен. — Приказом императора тебе велено предстать перед судом, дабы держать ответ за свои деяния.       Леви действует раньше, чем мысль Микасы успевает стать движением. Он видит в ее позе, в напряжении каждого мускула намерение сделать роковой шаг — и его ладонь с красноречивым приложением силы сжимает ее запястье.       Он неторопливо, почти церемонно выходит вперед, мягко, но неуклонно заводя Микасу за спину.       — В чем меня обвиняют? — звучит один-единственный вопрос. Леви не возражает, не протестует — нельзя. Он запрашивает информацию, чтобы побыстрее сориентироваться, начать анализировать и планировать, как выбраться из пропасти, в которую летит.       Ответ приходит не словами.       Один из преторианцев, стоящий сбоку, не размашистым, а точным, экономичным ударом палача бьет Леви по голове рукоятью меча, чуть выше виска.       Звук глухой, тяжелый.       Боль — острая, яркая, унизительная в своей внезапности и простоте. Колени сами по себе подкашиваются, тело теряет вертикаль.       И только тогда, сквозь шум крови в ушах, до Леви доносится:       — В том, что позволяет себе раб.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!