II • VII

11 декабря 2025, 00:51
      Криста опускается на колени в прохладной тени перестилы — прекрасного домашнего сада, окруженного колонными портиками, платье мягко шуршит, ложась на высушенную зноем прошедшего дня землю. Повсюду ухоженные, благоухающие средиземноморские кустарники. Ее пальцы, чистые и изящные, находят стебли белых лилий — тех, что любит Имир. Ее движения точны, но пусты — механические. Взгляд скользит по лепесткам, не видя их, устремленный куда-то за стены дворца, за пределы Палатина, высящегося, как скала над сумеречным туманом.       Внезапно — вспышка боли. Сухой стебель царапает подушечку ее указательного пальца. Она вздрагивает и запоздало отдергивает руку.       На бледной, почти прозрачной коже мгновенно выступает алая, идеальная по форме капля. Она растет, наливаясь, пока не скатывается, оставляя за собой тонкую полосу.       Небольшая царапина. Для любого другого — пустяк. Для нее — проблема, которая не решится сама собой. Она знает, чего ждать: рана, которая не закроется, неуемная струйка, замарывающая кожу и одежду, слабость, накатывающая волнами...       Со вздохом, больше похожим на стон, Криста поднимается. Букет лилий остается лежать на земле. Сейчас важнее добраться до своей спальни, до сундука у изголовья ложа. Там, под слоями льна и шерсти, хранятся маленькие глиняные горшочки с густыми, пахучими мазями и склянка с горьким отваром — ее скромный арсенал против собственной, предательской крови.       Она не бежит, чтобы вдобавок не упасть. Но торопится. Минует атриум с его эхом фонтанов, легко и быстро взлетает по мраморным ступеням. Шаги по длинному, прохладному коридору, ведущему в ее покои, сопровождаются растущей тяжестью в кончике пальца, капля крови на котором растекается по ладони алыми ручейками.       Сердце в узкой груди Кристы, и без того колотящееся от спешки, делает резкий, болезненный скачок, когда из тени массивной мраморной колонны в нише, где высятся статуи богов, появляется он. Райнер Браун. Его громоздкая, как у вырубленного из скалы идола, фигура практически перекрывает проход.       — Криста, — звучит учтиво, но его голос — это голос, отчеканенный для приказов, голос солдата или даже полководца. Взгляд, тяжелый, как падающие камни, скользит по ее лицу, выискивая бледность, испарину, признаки слабости, а затем опускается ниже — на ее руку, инстинктивно прижатую к груди. — Вы ранены. Позвольте сопроводить вас.       Это не предложение помощи. Распоряжение, обернутое в вежливость. В его ровном, не допускающем возражений тоне — уверенность человека, привыкшего к игнорированию любого «нет».       Он делает шаг, сокращая и без того крошечное расстояние между ними до небезопасного.       Криста замирает, побелев, — еще одна дворцовая статуя со струящимися по неподвижной мраморной груди волосами. Палец пульсирует, а в висках стучит только одна абсурдная и оттого еще более жуткая мысль: «Он почуял кровь. Как зверь. Он ее почуял!»       — Благодарю, но я справлюсь сама, — ее голос тоньше, выше, чем ей хотелось бы, почти по-детски хрупкий. Ей невольно вспоминается ледяной взгляд Леви и его неоспоримое предупреждение: «Держись от Райнера подальше».       Криста пытается обойти его — робкий шаг в сторону. Но его тело, не совершая резких движений, неумолимо смещается. Райнер не перекрывает ей путь. Он просто занимает необходимое место рядом, заставляя ее двигаться туда, куда направляется он сам.       — Я настаиваю, — без угрозы, но и без допущения несогласия.       Они доходят до двери ее спальни.       Молчание становится прямо предгрозовым. И в этой тишине раздается отчетливый плеск… Капля крови, сорвавшаяся с кончика пальца, падает на отполированный до скрипа подошв пол. Алое пятнышко, вызывающе яркое, остается лежать между ними.       — Спасибо, — выдыхает Криста, липким от пота плечом толкая дверь. Сердце колотится где-то высоко, мешая дышать. — Спокойной ночи.       Она не смотрит на Райнера. Ее взгляд прикован к заветной щели, увеличивающейся под слабым давлением ее лопаток на деревянную поверхность, к спасению всего в двух шагах.       Она переступает порог, ощущая животную потребность в безопасности.       «Держи ее запертой».       Собрав последние силы, Криста толкает дверь, чтобы захлопнуть ее и отрезать себя от этого преследующего присутствия, создав хоть какое-то подобие баррикады...       Но дверь не поддается.       Медная рукоять вырывается из ее пальцев. Массивная створка с глухим стуком отскакивает от косяка, едва не ударив ее по лбу.       Райнер стоит в проеме. Его плечо лишь слегка коснулось дерева, но этого оказалось достаточно, чтобы физика его тела перевесила отчаянный напор Кристы.       Он просто входит. Как будто ее сопротивление было чем-то эфемерным, не имеющим значения в той реальности, где его воля — точно закон тяготения.       Райнер пересекает порог. Один уверенный шаг — и его исполинская, закованная в броню из тренированных мышц фигура заполняет собой почти все пространство скромной спальни. Кажется, стены съеживаются, отступая перед ним. Воздух, пахнущий лекарственными травами, становится спертым, вытесненным новыми запахами: его кожи — смесью пота, мыла и еще чего-то… дикого, что обычно скрыто под слоем дисциплины, а сейчас, в замкнутом пространстве, проступает, как теплое дыхание хищника из темноты его логова.       Дверь захлопывается за его спиной. Щелчок врезающегося в скважину замка звучит гулко и четко — как приговор.       Райнер не смотрит на ее окровавленный палец, на бурое пятно на ее платье чуть ниже груди. Его взгляд, пристальный и невыносимо тяжелый, изучает бледное, искаженное испугом лицо. Зрачки расширяются, поглощая цвет радужек; в черных глазах не просто голод — физиологическая необходимость истребления дистанции...       — Выйди! — выпаливает Криста, но севший голос слишком слаб, чтобы звучать угрожающе.       — Августа Имир, кажется, вполне одобряет перспективу нашего... сближения, — губы Райнера растягиваются в чем-то, что должно быть улыбкой — она нежная, но неприятная. Собственническая. — Она озабочена твоим будущем. Благополучием.       Его шаг заставляет Кристу отступить.       — Я приказываю тебе уйти!       — Есть в тебе что-то… — он продолжает тише, вкрадчивее, — что-то, что я должен получить, чем должен овладеть. Чтобы все встало на свои места.       Еще шаг. Криста дышит его шипящим придыханием перед своим лицом и спазмом тошноты где-то в глубине желудка.       — Если бы все было по-моему… я бы женился на тебе. Да. Чтобы все, что ты есть, все, что в тебе есть, стало моим. Но… — Взгляд Райнера мучительно медленно опускается. Мимо дрожащих губ, по шее, по прикрытой предплечьем груди — к ее сведенным пальцам, к крови, что сочится между ними. — Но ждать, когда станет можно разобраться, что же это, я не намерен.       Он хватает ее за запястье, сминает пальцами тонкую кожу так, что кости проступают белыми буграми. Боль заставляет Кристу звонко ахнуть.       — Пусти!       Но Райнер уже тянет ее окровавленную руку к своему лицу, с ужасающей легкостью преодолевая слабое, паническое сопротивление. Его глаза закатываются — под прикрытыми веками остаются лишь узкие белые щели; ноздри расширяются, вбирая запах крови. Он прижимает ее ладонь к своим губам и... смыкает их вокруг ее указательного пальца.       Это вовсе не соблазнение. Потребление. Его губы плотно облегают фалангу. Он смакует кожу, делая хриплый вдох носом и ртом одновременно, будто вкус ее крови — самый заветный вкус. Его язык, гладкий и обжигающе горячий, скользит по ране, по этому крошечному разрезу, вызывая новую волну боли и невыразимого отвращения.       Криста дергается. Вцепляется свободной рукой в его кисть; ее ногти царапают кожу до полос, которые… не остаются. Она бьет, но ее борьба бессмысленная, как трепет птицы в когтях хищника. Криков нет. Звуки, вырывающиеся из ее горла, — это мольбы, обращенные не к нему, а куда-то в пустоту, к богам, которые не здесь.       Не то…       Лицо Райнера кривится. Брови сходятся над широкой переносицей в выражении глубочайшего разочарования. Он резко отстраняется, отшвыривает ее руку с такой силой, что Криста, потеряв равновесие, ударяется лопатками о стену — боль обещает стать синяками.       В глазах Райнера, только что затуманенных псевдоблаженством, вспыхивает яростное, звериное бешенство. Неконтролируемая злость и обида живого существа, потянувшегося к единственному источнику и обнаружившего там пустоту. Ее «недостаточность» — это кощунство. Личное оскорбление. Попытка обмануть, подсунуть жалкую подделку вместо той самой вожделенной сути, которая по праву должна принадлежать ему!       — Безвкусная дрянь!       Не чувствуя ног, Криста бросается прочь. Просто… прочь!       Но застлавшие глаза отчаяние и паника не дают оценить перспективы — тупо толкают ее вперед. И она натыкается на железное предплечье Райнера.       Он не бьет ее. Хвала богам, не бьет… Он берет за плечи и швыряет ее, постыдно невесомую, на узкое ложе, в подушки, сминающиеся под ней, ничуть не смягчая падение.       Прежде чем Криста успевает сгруппироваться и отползти или сделать хоть что-то в принципе, его сокрушительная тяжесть обрушивается на нее сверху.       Тотальное подавление. Как на войне.       Его колено у нее между ног. Одной рукой он сковывает ее запястья, другая находит подол платья и задирает его. Под неподъемным, как груда камней, весом Криста не может ни закричать, ни даже вдохнуть. Она бьется под Райнером, но ее телодвижения — это судороги, из-за которых она только сильнее натирает кожу о шершавые ткани и его неестественно твердую кожу. Ее тело, предательски нежное, становится соучастником насилия над ней же.       Сквозь удушье пробивается мысль: «Абсурд!» Райнер раздевает ее, но… не освобождает от одежды себя самого. Его руки не тянутся к поясу, чтобы обнажить орудие насилия. Его цель — иная. Это — исследование. Поиск.       Потому что для бога она не женщина, не человек. Она — сосуд. И он пришел испить из него до дна. Выскрести все, что внутри, вырвать клыкам, если придется.       Отстранившись, Райнер легко забрасывает ногу Кристу себе на плечо, фиксируя в нелепом, совершенно уязвимом положении. Другой рукой безжалостно рвет жалкие остатки платья, оголяя плоский живот, и поднимает ее таз вверх, как миску для яств.       Он видит. Видит самое сокровенное. Источник того «запаха», что сводил его и остальных с ума несколько лет. Не просто плоть — эпицентр недосягаемого и желанного до дрожи, до мути.       Криста выгибается, дергается, пытаясь вывернуться, свернуться… Да что угодно! И вместо того, чтобы вгрызться в мягкую плоть между ног — туда, куда устремлен весь его дикий порыв, — челюсти Райнера, уже смыкающиеся в рефлекторном укусе, сходятся на внутренней поверхности ее бедра.       Боль. Острая, раздирающая. Невыносимая. Но это не та боль. Он впивается не в промежность, а в паховую связку. Криста слышит это прежде, чем чувствует, — слышит хруст! Звук рвущихся под колоссальным давлением зубов мышечных волокон. И это… не от страсти. Это стремление оторвать и проглотить.       Кожа под клыками лопается. Горячая, почти кипящая волна крови заливает рот Райнера, стекает между ягодицами Кристы, пропитывает ткани под ними обоими. Запах железа становится тошнотворно сильным.       В глазах Кристы взрываются белые точки. Они заполняют все поле зрения, стирая потолок и стены, его лицо — все. Мир сужается до спазма, сопровождающего осознание: ее сжирают заживо!       Райнер отрывается от нее. На складке в опасной близости от лобка зияет кровоточащая рана. Края приподняты, рваные, обнажающие более бледные слои ткани под кожей. Совсем скоро образуется чудовищный синяк — клеймо, которое останется надолго, если не навсегда.       Райнер тяжело дышит, его рот и подбородок залиты кровью, окрашенная в красный слюна капает на пах Кристы, затекает в складки кожи. Это был лишь первый укус, первый — разжигающий аппетит...       Рыча от предвкушения, Райнер отшвыривает конечности Кристы: ее мельтешащие руки и ноги — незначительная помеха. Он снова опускает голову, и она чувствует его теплый выдох самым чувствительным местом. Потом — прикосновение губ. Мгновение — одно короткое мгновение — и его зубы войдут в нее. Он уже… тянет!       Пальцы Кристы, беспомощно царапающие стену за изголовьем ложа, натыкаются на глиняный обод. Кувшин. Полный. Тяжелый. Всегда рядом, чтобы запить горький привкус лекарств.       Это — рефлекс инстинкта самосохранения.       Криста хватает его обеими руками и роняет Райнеру на голову.       Звон, как от удара о камень. Прочный кувшин удивительно легко разбивается на крупные глиняные осколки. Вода обрушивается на его голову и плечи, заливает глаза, нос, рот. Смешивается с кровью, течет по его шее, по груди, по животу Кристы.       Райнер отшатывается, ошеломленный. Не болью, а ледяной водой, внезапностью это жалкого сопротивления и — больше всего — унизительной нелепостью попытки противостоять ему. Его, воина Марлии, неудержимого бога войны, именуемого великими именами Ареса, Марса, — обдало, как назойливую дворнягу.       Он мотает головой, как та самая дворняга.       Задержка.       И этой задержки хватает!       Криста не пытается бить его. В висках стучит: беги! Мокрая от крови, чужой слюны и воды, она выскальзывает из-под Райнера. Разодранное бедро отзывается пронзительной болью, но ее заглушает необходимость бежать, спасаться! С беззвучным криком, застрявшим где-то глубоко в груди, Криста врезается в распахнутую дверь и чуть ли не кубарем вываливается в темный коридор. Она оставляет Райнера там... Вымокшего, ошарашенного до мгновений паралича, с лицом, искажающимся сначала недоумением, а затем — медленно накапливающейся, черной яростью. И все еще голодного. В своей растерзанной спальне, дверь в которую она должна была держать закрытой, среди осколков глины и розовых луж.       Она несется по коридору, спотыкаясь о порванное платье, хватаясь за ледяные стены. Вперед! Куда угодно! Слезы, клокочущие внутри все это время, наконец прорываются — бесконтрольные, горячие потоки, смешивающиеся с потом и кровью на лице. За ними она не видит ничего, кроме расплывающихся пятен света от редких масляных ламп.       И вдруг — столкновение. С чем-то мягким, дорого пахнущим пряным вином и сухими травами. Руки. Большие. Они ловят ее всю, целиком, не давая рухнуть на пол, запутавшись в слабых ногах.       — Дитя мое? — голос Зика Йегера звучит над головой Кристы. Спокойный и лишь слегка недоумевающий, будто он обнял не обезумевшую от кошмара девушку, а поймал в свои ладони беспокойного щенка, вымазавшегося в грязи.       Криста поднимает лицо — заплаканное, искаженное таким первобытным ужасом, что сейчас оно едва ли человеческое. Ее пальцы, холодные и липкие, непроизвольно зарываются в складки его тоги.       — Он... там... — слова путаются, вырываются обрывками вместе с разрывающими грудь и горло рыданиями. — Он... кусал! Он хотел…       Ее дикий взгляд становится указателем. Она бросает его за спину и, взвыв, вжимается лицом в мужскую грудь, чтобы не видеть.       Зик поднимает голову, следуя за ее взглядом, и видит в дальнем конце коридора фигуру Райнера. Тот стоит в дверном проеме ее спальни, вода ручьями стекает с его окровавленной одежды. Его рот, подбородок, грудь — все в темных пятнах. А глаза… глаза все еще горят неутоленным голодом.       Взгляд Зика встречается с его взглядом через всю длину коридора. Никаких слов. Никакого гнева или осуждения. На лице Зика — легкая, усталая брезгливость. Он коротко, почти небрежный взмахивает кистью руки — таким движением отгоняют от сладкого мух. Убирайся.       Райнер, все еще тяжело дыша, колеблется, не желая отступать. Но затем дисциплина, признающая в Зике некий авторитет, берет верх. Выдохнув, он разворачивается и растворяется в темноте.       Зик обращается к Кристе, прижимая ее дрожащее тело к себе в подобии утешения:       — Тише, милая. Тише. Все хорошо. Я с тобой. Это чудовище... будет наказано. — Он гладит ее спутанные волосы, а его внимательные глаза холодно и трезво оценивают проступающие на ее теле синяки, неестественно темные, налитые ее слабой кровью. — Император узнает об этом и примет меры.       Он говорит все это с такой убедительной твердостью, что ее истерика стихает, сменяясь хрупкой, обманутой надеждой. А он держит ее — эту драгоценную, напуганную аномалию — и убаюкивает ложью.

***

      Планомерно приходя в себя, Леви чувствует столь же планомерно усиливающуюся головную боль. Он еле поспевает за широкими шагами пары гвардейцев, которые волокут его под скованные кандалами руки. Сквозь бледную муть перед глазами он видит внутреннее пространство базилики, могучими пилястрами из светлых пород мрамора разделенное на пять длинных нефов-проходов; центральный — самый широкий, с высоченным потолком под три этажа, с громадными окнами наверху. Святая святых элдийского правосудия. Во время процессов главный зал заседаний превращается в арену правовых баталий, кругом снует народ, в ушах гулко отдаются голоса и выкрики судебных чиновников. Но сейчас — тишина. И никого.       Его толкают вперед, к кафедре в глубине зала, и он, спотыкаясь, падает па колени; могильный холод касается кожи.       Леви трясет головой, чтобы очистить взгляд, и поднимает глаза.       Ни претора, ни центумвиров, ни столпотворения «зрителей». Под приятным рассеянным светом многократно преломляющихся солнечных лучей в задрапированных креслах, инкрустированных золотом и слоновой костью, восседают трое.       В центре — сам Род Рейсс. Император. Optimus princeps. Блистая красотой и пышностью одежд, напоминает окружающим бессмертного бога. Не молод и не стар, из тех мужчин, чей возраст не определить, будто время остановилось для него на полпути. Его лицо дышит благодушием, черты мягкие, округлые. Но в глубоко посаженных глазах, голубых и неподвижных, как небосклон, нет ни доброты, ни простого человеческого любопытства — есть истома многие годы взирающего на мир с высоты своей несомненной мудрости и не находящего для себя в нем ничего нового. Уже одно его присутствие здесь — знак особого внимания к делу и верховенства закона. Справа от него — великий понтифик Зик. В белоснежной тоге, расслабленный, он сидит, небрежно откинувшись на подушки, нога положена на колено. Обманчивая вальяжность. Его взгляд, устремленный на Леви, — острый, анализирующий. Слева — Имир. Ее веснушчатое лицо искажено гневом; пальцы с такой силой сжимают резные подлокотники, что кажется, вот-вот хрустнет дерево.       Именно Зик, поднявшись, нарушает тишину. Полные снисходительного презрения эпитеты с его уст льются медленно-медленно, тягучие и едкие, как деготь:       — Леви Аккерман, раб-гладиатор, собственность Элдийской империи, — он делает паузу, позволяя молчанию утвердить неоспоримость этих определений. — Ныне ты предстал пред очами нашего божественного императора, дабы ответить за нанесенное оскорбление. Оскорбление, коим явилось нападение и попытка надругательства над особой, подвластной императорскому дому. А именно — девой Кристианой Ленц, доверенной служительницей при нашей возлюбленной августе. Поступок… противоестественный и гнусный даже для гладиатора.       Леви замирает, стоя на коленях. Первая реакция не ярость, а недоумение, невинное, как у ребенка, случайно услышавшего непонятные, но заведомо запретные слова взрослых. Обвинение настолько чудовищно и абсурдно, что попросту не укладывается в его картину мира. Оно не просто ложное — оно невозможно! После пережитого им до Парадиза, после всей той грязи, насилия… Да разве он стал бы?! Сама мысль кажется настолько чужеродной, что он чувствует себя абсолютно неспособным понять, что вообще происходит.       — Что за чушь? Я не…       Он не успевает договорить. Звук — смачный, как удар мясным обрезком о столешницу. Один из преторианцев бьет его по лицу коленом. Голова Леви дергается, прежде чем упасть вперед; с разбитой и тут же распухшей губы на пол падает первая капля. За ней — вторая. По прикушенному языку теплом расползается медный привкус.       Зик даже не морщится. Он слегка приподнимает аккуратную бровь, наблюдая эту сцену с академической заинтересованностью: мол, вот дрессировщик дал команду — вот дикий зверь не подчинился. Все по науке. Предсказуемо.       — Видите? — он обращается к императору, будто делится житейской мудростью за столом. — Даже здесь, под сводами, освященными вашим присутствием, натура берет свое. Он не может не выказывать агрессии. Разве это не есть признание вины?       Имир сжимает кулаки так, что костяшки белеют в цвет стен. Кожа натянута, вот-вот лопнет, обнажив рельеф костей.       — Ублюдок, — ее отчетливый шепот похож на шипение змеи. Взгляд не задерживается на Леви, будто это невыносимо, — он устремляется куда-то за его спину, в сумрак между колоннам, где...       Рефлексы заставляют его дернуть плечом, пытаясь обернуться, увидеть… Но подошвы тяжелых калиг, подбитых гвоздями, опускаются на его лопатки, заставляя с хриплым стоном уткнуться в пол. Грубые шипы подметок вкручиваются, рвут тонкую ткань туники, кожу, оставляя звездчатые царапины. А затем находят бугры позвонков и ребер. Боль — острая, лишающая дара речи. Дышать больно тоже.       Зик с театральной скорбью качает головой — жест разочарованного гуманиста. Он вздыхает — достаточно громко, для всех.       — Увы, предвестники этого варварства являли себя и ранее. И ныне мне, признаться, горько, что я не придал им должного значения. Я был свидетелем того, как Леви Аккерман докучал девушке, и полагал тогда, что имею дело с дурными манерами, поддающимися исправлению увещеваниями. Видимо, я недооценил степень его порочности. Теперь мне остается лишь сожалеть, что мое вмешательство не было более решительным. Ибо, если бы я мог предположить, до какой низости способно пасть это существо, я, конечно же, употребил бы все свое влияние, дабы оградить невинную от его внимания.             Еще одна выразительная пауза. Долгая, томная, призванная дать присутствующим время домыслить самые немыслимые детали: испуг девушки, руки раба на ней... Зик смотрит на императора, на Имир, ловя момент, когда их брезгливость достигнет пика, и лишь тогда продолжает:       — Позже многочисленные свидетели наблюдали, как он, попирая всякую благопристойность, преследовал деву у святилища Весты; его назойливость была бесстыдной, а речь — грубой и оскорбительной. — Светлые брови вновь приподнимаются, выражая недоумение очевидным: — И разве не красноречивее любых слов свидетельствует тот факт, что Кристу Ленц видели выходящей из лудуса — места, куда юным особам ее положения входить не только неприлично, но и попросту опасно, — в состоянии, близком к панике? И что, согласно показаниям, Леви Аккерман удерживал ее там против воли. Силой.       Он произносит это с убийственной убедительностью, сплетая полуправды и вымысел в идеальную петлю для шеи.       Сотрясаясь от подавляемого рычания, Леви резко вскидывает голову. Тонкая струйка алой слюны, смешанной с почти черными сгустками, срывается с губ и шлепается о камень между его коленями.       — Вранье, — выплевывает он. Пытается вдохнуть, чтобы говорить громче, но дыхание вязнет в жиже во рту. — Я не удерживал ее. Все… все мои люди могут подтвердить это.       — Твои, прости… люди? — с участливым сожалением, растягивая гласные, дабы дать время неразумному осознать степень абсурда, уточняет Зик. — Гладиаторы? Рабы, чьи клятвы ничего не стоят? — Он отворачивается от Леви, словно тот уже исчерпал все возможности оправдаться. — Зачем нам выслушивать тех, кого закон не считает за людей, когда у нас есть свидетельство человека чести? Сам Эрвин Смит, чья репутация безупречна, а преданность империи не вызывает сомнений, распознал гнусные намерения этого преступника. Именно он, предчувствуя неладное, просил назначенного телохранителя августы Имир проявить бдительность и спасти ту, чье преисполненное сострадания к убогим сердце завело ее в ловушку.       Что?..       Заслышав шаги, Леви не поднимает голову, до последнего откладывая осознание смысла услышанного. Он смотрит в пол, пока в суженном поле зрения не возникают знакомые кожаные кальцеи, лежащие строго под правильным углом складки тоги над ними. Знакомая до боли безупречность.       Сердце больно бьет по груди — будто пытается вырваться наружу, спастись от того, что сейчас произойдет. Потом замирает.       Взгляд медленно ползет вверх, по волнам ткани; вот пустота под плащом, аккуратно закрепленным. И наконец — лицо. Непроницаемое. Ни тени сомнения, ни того сухого, безусловного понимания, которое Леви привык видеть в глазах Эрвина. Он даже не смотрит...       Эрвин совершает безукоризненный поклон.       Что-то ломается. Опора… Та, которая держала после всех ударов судьбы. Воздух уходит из легких Леви. Он не может дышать. И не может отвести глаз от единственного человека, которого не подмяла под себя система, единственного, кто видел в нем не вещь, не цену, кто не стал бы клеветать на него. Их, широко раскрытые, заволакивает… опустошенность.       Он не верит. Это должно быть частью стратегии, очередной игрой… Но этот взгляд — взгляд, прошедший сквозь него, как сквозь пустое место, — после того, как он, Эрвин, послал Райнера защитить Кристу от того, кого когда-то просил не грубить ей. Не может быть.       Эрвин…       Эрвин будто бы слышит. Наконец его глаза встречаются с глазами Леви. И в них — чистое, отполированное до блеска равнодушие. Глаза, какими смотрят на инструмент, который пора выбросить.       Он отводит взгляд и, обращаясь к присутствующим, начинает говорить:       — Во время пира в честь славной победы Элдии над войсками Марлии Криста Ленц действительно настаивала на угощении для гладиаторов. Уже тогда ее безрассудная доброта внушала мне определенные… опасения. — Он склоняет голову, как бы извиняясь за необходимость озвучивать это. — Я допускал, что ее природное простодушие, ее открытость могут привлечь нежелательное внимание. Внимание тех, кто видит в чужой добродетели уязвимость. Кто способен обратить самый чистый порыв в способ удовлетворения своих низменных потребностей. — Он обводит взглядом императора и Зика, заключая их в круг понимающих, как устроен мир, людей. — Особенно в атмосфере всеобщего празднества, когда вино туманит рассудок, а наступающие сумерки скрывают не только лица, но и дурные намерения. В таких условиях юная, неопытная душа — сама того не ведая — становится желанной добычей для того, кто никогда не знал, что такое часть.       — Эрвин, да чтоб тебя, нет! — голос Леви дрожит, слова спотыкаются друг о друга, гонимые отчаянием. — Ты ведь знаешь, что я не пью вино! А ее я бы и пальцем не тронул! Никогда!       Это больше, чем оправдание, — апелляция к их общему прошлому.       Но Эрвин холодно возражает хорошо известной ему правде, с искренним сожалением о совместных годах в глубине темных от разочарования глаз глядя на Леви:       — Увы, Леви, твои личные предпочтения, какими бы они ни были, — ничто против фактов. Более того, — голос Эрвина становится чуть тише, незаметно теряет силу, — теперь, в свете произошедшего, для меня наконец прояснились причины твоих ночных отлучек из лудуса. Твоих систематических исчезновений после ужина. И, что особенно горько, твоего отсутствия у арены в тот… роковой для Кристы час. Тот час, когда твое место было с твоими людьми, а не в...       Он не договаривает. Все это… не ложь, а всего лишь интерпретация. В сим контексте — верная.       Зик небрежно вставляет свое слово, ловко подхватывая оброненную Эрвином нить:       — Воистину, вопрос, заслуживающий внимания. Где же, спрашивается, пребывал сей… ревностный служитель арены, если не среди своих людей?       Вопрос легкий, почти риторический, но на Леви он обрушивается ушатом ледяной воды.       Гипогей.       Тот самый день. Полумрак подземелья. Запах крови. Хруст. Рычание Микасы. Пустой взгляд Армина. Ошметки человечины на каменном полу...       Тупик.       Он не сможет сказать. Ни слова об этом. Леви стоит на коленях, сжимая кулаки так, что короткие, тупые ногти оставляют вмятины на загрубевшей коже. Смотрящий в одну точку перед собой. Побежденный молчанием, что в этой зале убедительнее любой лжи.       Зик следит за этой трансформацией — за тем, как спина Леви, гордая и прямая даже под ударами, наконец сгибается. И на губах понтифика расцветает улыбка. С этой улыбкой от поворачивается к императору.       — Все сказанное, разумеется, неоспоримо. Однако слова, сколь бы убедительны они ни были, останутся лишь словами, покуда мы не узрим ужас содеянного собственными глазами.       Он властным жестом подзывает к себе.       Из густой тени за колонной выходит Криста. Ее голова покрыта тонкой паллой, скрывающей овал лица. Она семенит, и каждый шажок дается с видимым усилием. В ее походке заметна хромота; неестественный перекос тела, берущий начало где-то в области бедра. Спина сгорблена, на плечи давит незримая тяжесть стыда и боли.       Неотступной тенью за ней следует Райнер — его фигура кажется еще больше на фоне ее хрупкости. Каждый его мускул напряжен, все в нем кричит о готовности встать на ее защиту — даже здесь, под сводами базилики, под взором самого императора.       Леви пытается поймать ее взгляд, разглядеть в ее глазах узнавание, негодование — хоть что-то о правде. Но он видит лишь смутное пятно лица под тканью и слышит — и это хуже всего — ее поверхностное дыхание, частое, как у загнанного зверя. В нем нет силы даже для плача.       Зик делает шаг навстречу, его тога мягко колышется в такт. Он останавливается перед Кристой, сохраняя дистанцию почтительного сострадания. И с отеческой теплотой отдает приказ:       — Дитя мое, яви императору следы насилия.       Дрожащие пальцы Кристы с трудом находят края накидки. Ткань нерешительно ползет с одного плеча, с другого, с предплечий.       Бесшумный вздох.       Ее кожа… Ее кожа вся в багровых кровоподтеках, еще свежих, влажных на вид, сливающихся в обширные, иссиня-черные поля. По краям, как ядовитый туман, расходятся желтушные разводы. Это выглядит так, будто по ее хрупкому телу прокатилась колесница, или его сжала в кулак исполинская рука титана. Не просто синяки — тотальное уничтожение плоти.       Леви, остолбенев, смотрит на эту жуткую мозаику. Его мозг лихорадочно воспроизводит детали той ночи: темная комната, запах трав, ее возмущенное лицо. Да, он схватил ее, чтобы обездвижить, зафиксировал руки. Прикосновение, конечно, было несколько жестким, без церемоний, но оно могло оставить красные полосы от пальцев, пару небольших синяков, максимум — легкий отек. Такова математика его прикосновений.       Но это… Этого он не мог причинить. В его руках попросту нет и не может быть такой чудовищной, избыточной силы, способной непреднамеренно превратить женское тело в… это. Ни у одного человека нет…       Над этой немой сценой откровения разносится голос Зика:       — Поверьте мне, под одеждами ее тело являет собой зрелище куда боле… прискорбное.       Его слова — пощечина. Криста дергается. Она, спотыкаясь, делает один неуверенный шаг в сторону — жалкая попытка сбежать от мучителя. Этот незаметный жест — крик о помощи, который оглушает Леви.       Его осеняет.       Синяки. Ее страх. Райнер… Райнер, который держится близ нее.       Он… Это был он!       Ужасающая правда искрой вспыхивает в сознании, но ее свет гаснет под грудой подобранных слов и авторитетных кивков. Правда не имеет значения в мире, где уже отлили и водрузили на пьедестал удобную, бронзовую реальность.       Рычание клокочет в груди. Низкое, вибрирующее. Оно сотрясает Леви, поднимаясь волной ненависти. Не к Зику. Не к проклятой системе. К Райнеру. К тому, кто посмел…       — Криста! — его оклик вырывается надтреснутым хрипом. Лязгают цепи, когда Леви рывком подается вперед: — Посмотри на меня! Не слушай их!       Но его слова обрываются ударом под самые ребра. Все внутри перекручивается. Леви сгибается пополам.       Криста, увидев это, всхлипывает и зажимает рот рукой, чтобы не закричать.       Имир вскакивает с места; в ее движениях совсем нет императорского достоинства. Она настигает Кристу в пару стремительных шагов, обвивает ее плечи — не нежно, а властно, с силой, которая граничит с грубостью, — и прижимает к груди.       Зик качает головой:       — И, как ни прискорбно, нельзя не отметить, что Криста с недавних пор стала запирать свою дверь. Видимо, некие предшествующие инциденты уже посеяли в ней этот оправданный страх. Что, согласитесь, лишь подтверждает систематичность домогательств.       — Довольно! — мелодичный голос Имир дрожит, готовый лопнуть от переполняющей ее ненависти. Она смотрит прямо на отца. — Я требую казни. Немедленной. Прямо здесь. Чтобы это чудовище не смело дышать воздухом нашей империи и мгновением дольше!       — Нет! Не смейте! — крик Кристы взмывает под своды нефа. Она вырывается из объятий Имир, все ее тело — один сплошной трепет. Глаза, красные от бессилия, мечутся между безразличными лицами. Губы еле шевелятся, выталкивая наружу слабый шепот: — Это... это был не он. Это был...       Она пытается выговорить имя, найдя взглядом Райнера.       Но Зик опережает ее:       — Райнер Браун? Милое, несчастное дитя… — он прямо-таки убаюкивает скорбным пониманием, смотря на нее, как на больного ребенка, бредящего в лихорадке. — Ты так переволновалась, что все перепутала. Райнер — твой защитник. Это он, услышав, что ты кричишь, ворвался в спальню и спугнул твоего мучителя, предотвратив самое страшное. Райнер спас тебя.       — Нет... — этот ее стон совсем не тянет на возражение.       Зик берет Кристу за локоть и мягко, но неотвратимо ведет ее к Леви, скрученному на полу.       От близости к нему — такому униженному, побежденному, — ей становится дурно. Кровь отливает от лица, оставляя кожу мертвенно-бледной. Она отворачивается, зажмуривается, с трудом сдерживая слезы.       — Взгляни, — командует Зик. Тихо, с нарочитой назидательностью. — Взгляни на его руки.       Криста против воли приоткрывает глаза. Взгляд, застланный влагой на ресницах, скользит по его предплечьям, покрытым старыми шрамами и еще не зажившими красными полосами — следы ногтей Микасы, оставленные ею в тот день, когда Райнер заявился в лудус, и та рвалась к нему в ярости.       — Видишь? Следы твоей борьбы, — настаивает Зик. — А вот здесь… — он указывает на свежий шрам на голове Леви, оставшийся от удара перед задержанием, но представленный теперь как неоспоримое доказательство вины в попытке изнасилования. — Ты ударила его. Кувшином. Чтобы защититься. Ты сама говорила, помнишь? Разве у Райнера есть такие отметины?       Криста смотрит то на невредимого Райнера чуть поодаль, то на избитого, исполосованного Леви у ее ног. Ее разум затуманивается, захлестываемый насильно навязанными образами. Эти царапины, этот след... Все чудовищным образом сходится с версией Зика. И в ее измученном, потрясенном сознании зреет сомнение: а вдруг... вдруг она и впрямь все перепутала?       Леви больше не борется. Не пытается кричать сквозь сжатые зубы. Он просто смотрит на Кристу снизу вверх. Видит ее лицо — не то, что было когда-то живым и любопытным, а растерянное. Видит недоверие… к самой себе и к нему.       И все в нем обрывается.       Он понимает… Окончательно и бесповоротно. Это не просто ложь. Это — ловушка. Безупречно выстроенная конструкция, где каждая деталь нашла свое место и работает против него. Его тело, его привычки — все это стало неоспоримым доказательством его же мнимой вины.       Его взгляд встречает взгляд Зика, смотрящего на него поверх головы Кристы. Мирный, но в глубине — скромное ликование победителя, наблюдающего предсказуемый исход. Леви помешал ему, сунувшись не в свои дела. И он его убрал. Чисто. Элегантно. Браво, говнюк!       И Леви... опускает голову. Он больше не смотрит ни на кого. Он ждет приговора, уставившись в тесную трещину между каменными плитами.       Его закопали. Живьем.       В повисшей тишине начинает говорить Род Рейсс:       — Леви Аккерман, ты запятнал себя величайшим бесчестьем, покусившись на неприкосновенность той, что находится под защитой нашего дома. По закону, за попытку осквернения целомудрия тебя ждет смерть на кресте. Медленная. Унизительная. Отдающая твое тело в пищу воронам и на поругание стихиям. Но милосердие империи велико. Мы не оставим тебя томиться в муках. Не позволим солнцу иссушать твою плоть, а жажде — сводить с ума, пока жизнь не покинет тебя. Ты — гладиатор. Ты жил, служа зрелищем для народа Элдии, укрепляя его дух примером отваги — пусть дикарской. Так пусть же на песке Парадиза твоя жизнь и закончится. Не в бесславной агонии на перекладине, а в последнем, искупительном акте служения. — Император выпрямляется. — В день игр твоя смерть станет главным подношением бессмертным богам, что хранят наш дом, и данью любви, что Элдия питает к своим верным сынам. И да послужит твой конец напоминанием для всех о благоволении империи и о цене, что неизбежно платят дерзнувшие им злоупотребить.       Эхо вторит его последним словам.       Приговор озвучен.       Леви медленно поднимает голову. Его глаза, остекленевшие и глубоко запавшие, находят ее. Кристу. Окровавленные губы беззвучно шевелятся, прежде чем из груди вырывается звук. Стон. Мольба о спасении. Не его — ее.       — Не приходи на игры, Криста. Не…       Удар по голове гасит последнее устремление защитить то, что еще можно успеть защитить. Леви грузно падает на камень, и в наступившей темноте он слышит ее слезы.       Холод, поднимающийся из самых недр подземного царства, проникает в кости. Леви сидит с прямой спиной, не прислоняясь к каменной стене, чтобы сохранить остатки тепла. Голод, старый спутник, ощущается особенно остро. А сквозь невысокие своды подземелья доносится нарастающий гул. Толпа. Арена. Скоро зазвучат трубы — и да начнутся игры. Сегодня — кое-что новенькое. Не бой, а казнь — вот так зрелище! Уязвленный якобы свершенным Леви Аккерманом преступлением против элдийских граждан император решил устроить представление даже из его смерти. И люди, о будущем которых Леви думал, расчленяя бога огня, обрадуются этому…       Эта темница под Парадизом — особое место. Сюда сгоняют приговоренных к казни, а затем, до полудня, на арене демонстрируют свое «мастерство» палачи. Леви бывал здесь всего пару раз, мимоходом: его-то дело — кромсать титанов. И вот, по злой иронии, настала его очередь занять место тех, кого он предпочитал не замечать.       Шаги. Неторопливые, уверенные. Не скрип солдатских калиг, а мягкий стук подошв по каменному полу. Затем — мерное шуршание тяжелой, добротной ткани. Звуки, знакомые до тошноты.       Тень перекрывает и без того тусклый свет.       — Как ты? — спрашивает Эрвин. Его голос ровный, в нем ни намека на насмешку или злорадство. Просто вопрос.       Леви не отвечает. Он поднимается с соломы. Медленно подходит к прутьям, вплотную. Вонь темницы, запах его собственной немытой кожи и запекшейся крови отступают перед чистым ароматом масел и шерсти, что всегда витает вокруг Эрвина.       Он смотрит прямо в его синие глаза, и вся накопившаяся ярость, обида, вся боль — все это сжимается в один комок где-то над диафрагмой и выплескиваются с пренебрежительным плевком.       Слюна шлепается Эрвину на скулу, чуть ниже глаза, и лениво ползет вниз, оставляя на коже влажный, блестящий след.       Эрвин не отшатывается. Не вытирает лицо.       Его тонкие губы почему-то растягиваются в улыбке. В глазах вспыхивает что-то странное, теплое — не гнев, а... узнавание. Как в прошлом, когда, глядя на отчаянно сопротивляющегося Леви, он нашел именно то, что искал.       — Как в юности, — произносит он с невыразимой смесью одобрения и светлой ностальгической грусти в голосе. — А я думал, от того мальчишки с разбитыми кулаками уже ничего не осталось.       Леви чувствует шевеление… чувства. Но он давит его.       — Тот мальчишка был дураком, раз доверился тебе.       Внезапно он со всей силы бьет кулаком по прутьям решетки — железо аж гудит. Говорит, однако, скрипящим полушепотом:       — Пришел полюбоваться? Или убедиться, что все идет по твоему плану?       Он отступает на шаг. Нахлынувшая волна ярости уходит так же резко. Гнев гаснет, уступая щемящему недоумению.       — Почему, Эрвин? — злобы больше нет — есть потерянность, искренняя и горькая, как у ребенка, которого впервые несправедливо наказали. Он думал. Много думал, перебирая в уме всевозможные причины предательства Эрвина, прикидывал схемы, выискивая хоть какую-то отговорку для него — сейчас он поверил бы даже в самую нелепую! Но разум упрямо упирался в один и тот же простой вывод: если Эрвин и не заодно с Зиком, то в его грандиозной стратегии определенно не нашлось места для неудобного, слишком самостоятельного гладиатора. — Я служил тебе. Все эти годы. Я был твоим орудием, твоей… рукой. Той самой, Эрвин. Скажи, почему? Просто скажи.       — Это урок, — отвечает Эрвин с той же интонацией, с какой объяснял, куда лучше бить. — На будущее.       — На будущее? — Леви горько усмехается. — На те жалкие часы, что мне отведены в этой дыре? — Тень улыбки тает, оставляя после себя лишь следы усталости. — Что ж, и правда. Я умру, наконец-то узнав тебя.       Эрвин качает головой с видом человека, которому приходится разъяснять азы арифметики тому, кто никогда не видел цифр.       — Одна жизнь — ничто перед достижением цели. Даже твоя. Особенно твоя. Ты был идеальной разменной монетой, Леви. Непредсказуемый, опасный. И никому, кроме меня, не нужный. Ко всему прочему — слишком умный, чтобы не понять сути происходящего. — Он подходит ближе. Не вплотную, но достаточно близко, чтобы его голос, опустившийся до тихого, почти интимного полушепота, звучал убийственно четко. — Я не мог позволить твоей… нерасторопности в отношениях с Кристой сорвать игру — пришлось скомпрометировать, чтобы посмотреть, решатся ли они убрать тебя, когда угроза ее благочестию станет явной. — Эрвин откидывает голову, его теряющийся в тенях под сводами взгляд становится несколько рассеянным. — Подумай, — говорит он мягко. — Вся эта история... Столько телодвижений из-за одной рабыни. Да, она дорога Имир. Но Имир — лишь нобилиссима с причудами: ни силы воли, ни реальной власти. — Он возвращает оживший от работы ума взгляд к Леви. — Нет. В Кристе Ленц определенно есть что-то... Что-то, что заставляет таких важных людей, как Зик Йегер и сам Род Рейсс, кружить вокруг нее. И это «что-то» оказалось под угрозой рядом с тобой. Ты дал мне возможность убедиться в ценности Кристы. И это... было полезно. Спасибо.       Леви неподвижен. Мозг, уже измученный болью и предательством, с трудом анализирует отзвучавшие слова.       — Ты... Так ты намеренно подтолкнул ее ко мне? Чтобы удостовериться, что они избавятся от помехи? — Голос Леви теряет силу. Он замолкает, пытаясь осмыслить масштаб цинизма. — Мои допущения в моменты одиночества и намерения касательно нее совсем не одно и то же, Эрвин. И все же даже гипотетическое внимание к ней... встревожило их? Самого императора. Но почему? Что в ней такого? Простая прислужница...       Он обрывает себя на полуслове. Вдох замирает на полпути к легким. В памяти всплывают расплывчатые детали, на которые он обращал внимание, но считал странностями, не более. Доверенная служанка, но и неотъемлемая часть императорской свиты: всегда в кругу знати, всегда на виду у них, у Зика и у Рода Рейсса. Ее лечение сопровождает великая весталка; Ханджи, бывает, дурит, но она верна идеям империи как никто. Отдельная спальня, в конце концов. Райнер Браун. Зик приставил к Кристе Райнера, который, к счастью, не изнасиловал ее — но искалечил так, что возникла необходимость судить преступника. И сам этот суд… В стране, народ которой жаден до зрелищ чуть ли не на физиологическом уровне, — без свидетелей. А значит, и без лишних вопросов.       — Нет. Не простая. Посягательство на рабыню карается денежным взысканием или поркой. Пусть публичной. Но посягательство на кровь... на императорскую кровь...       Леви едва стоит. Ноги, привыкшие держать его на арене под любым натиском, теперь подкашиваются от тяжести нового знания.       — Она не рабыня. Она... из его рода. Кровь от крови. Наследница. Законная или нет — неважно, да? Раз ее существование скрывают, ее ценность не в возможности продолжить династию. Она — уязвимость. Живое доказательство какого-то старого позора или преступления. Ты подставил меня, чтобы найти эту уязвимость. Нащупать рычаг воздействия на самого императора.       Эрвин не отвечает. Не кивает в знак согласия и не отрицает. Он просто смотрит. Его глаза, обычно скрывающие лабиринты расчетов, теперь подобны чистому, глубокому озеру, в котором отражается понимание Леви. И его молчание — красноречивее любого «да».       Эрвин делает первый шаг, чтобы уйти. Но замирает, отвернувшись. Его голос, когда он говорит, теряет отстраненность, в нем — что-то похожее на иронию:       — Знаешь, это твое нынешнее положение... напомнило мне кое-что. Из прошлого. Когда я искал тебя, чтобы купить, мне сказали, что мальчик по имени Леви Аккерман мертв. Убит в одной из уличных потасовок. Источник был, как мне казалось, весьма надежным — твой дядя. Я даже поверил. Пока через пару дней не обнаружил вас обоих в порту. В лупанарии самого низкого пошиба, для простого люда. Кенни Аккерман был вусмерть пьян, в объятиях женщин, а ты… ты сидел в углу. Живой и невредимый. И молча чистил его сандалии. Кажется, для него это был самый простой способ избавиться от моих назойливых предложений. «С мертвыми нет возни», — сказал он тогда, сплевывая. Нет возни.       Эрвин непреднамеренно выдерживает паузу. И продолжает с задумчивостью:       — Потом твоего дяди не стало — и я наконец смог забрать тебя себе. Видимо, и он перестал быть чьей-то возней. В нашем мире живые докучают. Мертвые — перестают. Подумай об этом.       Он разворачивается и уходит.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!