II • VIII

18 декабря 2025, 21:02
      Белый травертин леденит ладони до костей, но Криста вжимается в него всем телом. Все ее внимание — на кровавом песке внизу. Не пропустить… Ни мгновения! Ветер, несущий запах духов и вин, треплет ее волосы, рассыпавшихся по лицу. Обычно ухоженные ногти ломаются о поверхность камня. Она не чувствует боли. Чувствует только ритм собственного сердца — короткие, отрывистые удары, отдающиеся в висках. Дыхание — судорожные всхлипы. Слез уже нет — только всеобъемлющий ужас.       Сбоку, с клинии, задрапированной пурпурным шелком, доносится нарочито громкий вздох.       — Сделай одолжение, Криста: прекрати убиваться, — Имир закатывает глаза. — Я и так выпросила у отца снисхождение для этого отброса. Исключительно из-за твоих истерик в моих ногах. Хотя, клянусь Юпитером, я не понимаю, какого хрена вообще происходит, и с превеликим удовольствием посмотрю, как ему выпустят кишки.       Криста медленно, будто против собственной воли, отрывает взгляд от арены. Ее лицо, всегда нежное и оживленное румянцем, сейчас бледное, с резкими тенями под скулами, неподвижное. Но глаза… темные, не прекращающие умолять.       — Имир, ты должна поверить мне. Это был не он. Все это… Это все...       Имир всплескивает руками так, что звякают золотые браслеты на ее запястьях.       — О, милостивые боги, ты опять за свое! Советник Зик уже ведь объяснил: ты не в себе. Перепугалась и все напутала. Райнер — твой защитник. Он спас тебя от этого… урода. Он герой в этой истории, если уж на то пошло.       — Имир.       Тихий голос Кристы внезапно обретает небывалую силу: полушепот становится низким звуком, способным осадить даже дочь императора. И в ее глазах при этом не детский испуг, не растерянность жертвы, а решимость, выплавленная из собственной боли.       Но пламя горит недолго. Оно сталкивается с каменной стеной непонимания. И гаснет.       Мысли в голове Кристы, такие ясные, когда она одна, налетают друг на друга, путаются. Как объяснить необъяснимое? Что-то на уровне женской интуиции, чувств, на которые здесь всем плевать.       — Советник… — она запинается, ее пальцы тянутся к запястьям, к ноющим синякам под рукавами. — Он тоже… Я начинаю думать, что с ним что-то не так.       Имир неизящно фыркает:       — Он просто интриган, Криста. Хитрый, как лис, и постоянно строит козни. Таких при дворе полным-полно! Не драматизируй.       — Не «просто», — настаивает Криста. — Он…       Она не успевает облечь свою мысль в какую-никакую форму. Тень — тяжелая, до боли в паху знакомая, — падает на нее отсутствием света и холодом.       Криста цепенеет. Она не видит Райнера. Но… чувствует. Как полевая мышь под взглядом хищной птицы.       Его молчаливое присутствие давит на затылок, на плечи. Горло сжимается, и все слова, все робкие догадки застревают глубоко внутри.       Остается только мысль, ясная и леденящая.       Они с Зиком Йегером заодно.       Великий понтифик. Человек, служащий императорскому дому дольше, чем она себя помнит. Его тихие шаги по коридорам, шуршание мягкой, белой тоги, его спокойный голос — все это было неотъемлемой частью пейзажа жизни Кристы, куда более постоянной, чем смутный образ родного отца. Сначала он играл с ней, позже — приносил свитки и книги, учил складывать слова из букв. Он был и грамматиком и ритором: обучал ее золотым правилам красноречия, чтобы, точно отпрыска из зажиточной семьи, подготовить к публичной карьере. Он заботился, хоть и по-своему, странно и отстраненно. Показывал, как выживать в этой золоченой клетке. И при этом упорно скрывал от нее главное — саму причину ее пребывания здесь.       Со всеми изъянами, с ее «грязной кровью», отказывающейся выполнять даже самую базовую женскую функцию — зачем держать ее, этот недочет природы, при дворе? Издевательство? Жестокий каприз Рода Рейсса, пытающегося искупить какую-то старую вину видимостью милосердия? Или… тотальный контроль потенциальной, пусть и незаконной, наследницы?       Но ведь угрозы нет. После посещения храмов Венеры стало кристально ясно, что Хистория Рейсс не продолжит род. Жрицы были категоричны: ее удел — вечная девственность или верная смерть при первой же беременности. Не то чтобы другие девушки не рискуют, но именно у нее нет ни шанса пережить роды. Казалось бы, удобно: никакой династии ублюдков, претендующих на власть. Можно выдохнуть, забыть…       Однако именно тогда… По возвращении из города, сожженного извержением вулкана, Зик назвал их спасение — на фоне легиона мертвецов — «чудом». И ее лечение отнюдь не прекратилось, стало еще более одержимым — ежемесячный кровопролитный ритуал в храме Весты. И при этом — еще более бесполезным. Aegrescit medendo… Иссиня-черное уродство на теле, оставшееся от прикосновений мужских рук, тому зримое доказательство. Ее кровь будет проливаться всегда. Внутрь или наружу.       После случившегося в базилике, после того, как ее тело стало доказательством вины невиновного, а правду о нем переписали у нее же на глазах, Криста наконец видит изнанку этого мира. И от осознания существования этих нитей, спутанных самыми, казалось бы, близкими людьми, становится не просто страшно. Становится пусто.       В разреженный, напоенный пылью и звуками возбуждения воздух взмывает зычный голос распорядителя игр:       — Граждане Элдии! — Он искусно выдерживает паузу, великодушно позволяя громоподобному эху прокатиться по каменным уступам, забраться в щели между ними. — Возблагодарим бессмертных богов за дарованные нам милость и кровь! — Толпа отвечает единым, животным рыком одобрения. — Помянем предков, даровавших нам Urbs Aeterna! И да узрим… величие игр!       Последние слова, выкрикнутые на пределе силы, обрушиваются на Кристу тяжелым, мучительным ударом. Началось… Под этот восторженный вой — началось.       Голос распорядителя меняется, становится трагичным полушепотом, вторящим гулу толпы, что затихает в предвкушении.       — С тяжким сердцем возвещаю: сегодня мы станем свидетелями не триумфа, а правосудия. Падет тот, кого мы величали ликом войны! Тот, кто забыл, чьи добрые руки его кормили, чья великая воля направляла.       В темном тоннеле, ведущем на арену, Леви спотыкается о неровность под ногами. Тело, еще не оправившееся от ревностных ударов — «чтоб не смотрел так» — неловко кренится вперед. Солдаты, дергающие ржавую цепь, сковывающую его запястья, даже не смотрят. Их рывки неумолимы, резки, способны вывернуть суставы наружу, выравнивая его. Боль — острая, знакомая. Рабская. И она ничего не значит... Она всегда была и есть.       Слова распорядителя прорываются сквозь каменную толщу подземелья, искаженные эхом. Там, наверху, торжественно провозглашающие вердикт, здесь они — пустые. Бессмысленный шум, теряющий силу среди холодных стен и мрачных взглядов в их тенях.       — Леви Аккерман, осквернивший свое достоинство немыслимым грехом, искупит вину перед богами своей жизнью, пролив кровь во славу империи!       Его взгляд, привыкший выхватывать малейшие признаки неуверенности гладиаторов перед выходом, чтобы вовремя взять под контроль — отрезвить ледяным цинизмом или сухо ободрить, если это эффективнее, — теперь блуждает бесцельно. Он скользит по бледным лицам… соратников? Товарищей? Осуждение, разочарование или смутная жалость, сочувствие, ужас — уже неважно. Эти эмоции принадлежат другому миру, миру живых, у которых еще есть какое-никакое будущее. Леви уже по ту сторону.       Он видит их. Своих. Замерших в нишах, где обычно ждут своей очереди на смерть.       Микаса стоит, вцепившись в плечо Жана. Тот, бледный и напряженный, предусмотрительно преграждает ей путь. «Все правильно, — мысленно отмечает Леви со странной, неуместной удовлетворенностью. — Ей нельзя высовываться. Ни одного лишнего телодвижения, ни одного слова».       Их взгляды встречаются. Она не плачет. Она смотрит. И в ее взгляде, горящем тем самым огнем, который он когда-то разжег, — обещание, клятва. Приговор всем, кто заставляет ее видеть то, что происходит прямо сейчас. Проклятье! Без его контроля это пламя грозит стать разрушительной стихией… Трепещите, титаны, люди. Боги.       Микаса-Микаса…       А вот и он. Эрвин. Он держится чуть поодаль. Ни единой складки на высоком лбу, ни блеска в безжалостно спокойных глазах. Ни гнева, ни хотя бы простого человеческого любопытства, что ли... Только бесстрастное, чуть ли не утомляющее его самого созерцание — опытный мастер, оценивающий последние штрихи, завершающие его работу. И именно это ужасающее хладнокровие наносит удар куда более сокрушительный, чем театральные речи распорядителя.       Не меняя выражения лица, Эрвин отталкивается от стены. Один плавный шаг вперед. Его фигура перекрывает узкий проход, ведущий к губительному свету.       — Я выведу его, — заявляет он, уверенно, без колебаний. Не просит разрешения, не ставит в известность — озвучивает свое решение. — Он принадлежит мне. Довести своего гладиатора до конца — моя обязанность.       Взгляды гвардейцев, недоуменные и настороженные, пересекаются. Это — нарушение порядка, устава. Но перед ними не обычный ланиста, скупающий рабов на убой. Эрвин Смит — легендарный командующий, чьи люди на протяжении десятилетия расправлялись с тем, против чего бессильны легионы. Его авторитет не в письменных указах, а в грудах трупов титанов. Один его взгляд, тяжелый и неподвижный, оказывается весомей любых инструкций.       Они отступают, не проронив ни слова.       Эрвин подходит к Леви. Его движения точны, лишены даже намека на суету. Длинные пальцы смыкаются на цепи, дохлой змеей повисшей между руками Леви и больно стучащей по коленям при движении. Берется уверенно, почти калеча; он не просто сопровождает, а утверждает право владения. Право доставить свой актив к месту полной ликвидации.       Под нажимом его пальцев металлические обручи врезаются в раненые запястья. Такова воля собственника — сопротивление бесполезно.       Он выталкивает Леви из сырой тени тоннеля прямо на ослепительно-белый свет. До боли резкий переход заставляет Леви зажмуриться; по ушам бьет нестройный хор голосов зрителей. Песок под тонкими подошвами сандалий ведет себя непривычно: не твердый, а предательски вязкий он грозится забрать у него и без того шаткое равновесие.       Распорядитель набирает в легкие побольше воздуха, готовясь исторгнуть очередную порцию пафосной риторики. Однако Эрвин, наклонившись к кандалам Леви, на несколько мгновений вытесняет собой весь окружающий мир — тысячи лиц и рокот перестают существовать. Губы почти вплотную приникают к уху Леви, и сквозь плотный слой далекого гомона пробивается сдавленный, но отчетливый шепот.       Убедившись, что оковы прочны, Эрвин выпрямляется и отступает. И в эту образовавшуюся после его ухода пустоту врывается слащаво-патетичное:       — И да свершится великое милосердие! По милости возлюбленной августы Имир, единственной дочери нашего божественного императора, сему отверженному дарован шанс! — Пауза выжимает из момента всю драматичность. — Он будет помилован… — еще пауза, — если выживет!       Последние слова тонут во взрыве: ярость обманутых в ожидании казни, злорадство, недоумение, возбуждение и ликование — все смешивается в единый, бесформенный рев, бьющий в барабанные перепонки. И, преодолевая физически ощутимое давление этого шума и тяжести цепей на своих руках, Леви медленно поднимается с колен. Не рывком. Позвонок за позвонком, мускул за мускулом. Песок осыпается с его ног.       Он выпрямляется. Встает во весь свой невысокий рост — словно бы монолит, высеченным из той же породы, что и стены Парадиза. Его суровый взгляд, игнорируя массу лиц и рук на трибунах, устремляется к воротам.       С противоположного конца арены доносится протяжный скрежет, от которого сводит кости. Массивные створки, почерневшие и шершавые от грязи, крови, медленно расходятся. Зловещий оскал Парадиза, всегда голодного — учуявшего мясо.       Из этой пасти на песок неуклюже вываливаются, точно слепые новорожденные, две фигуры. Они кажутся слипшимися, аморфной массой плоти, пока не поднимаются, обретая знакомые контуры.       Титаны. Невысокие. Шестиметровые. Для арены — можно сказать, скромные. Способные своей тупой свирепостью смести целое поселение, однако. Их тела — насмешка над понятием пропорции: длинные, тощие руки, болтающиеся, как плети; короткие, кривые ноги; раздутые животы. А лица — маски идиотов.       Леви, окидывая их беглым взглядом — тем самым, которым он тысячи раз оценивал противника перед схваткой, — беззвучно усмехается. Усмешка невеселая, выдохнутая вместе с остатками истощения, боли.       — Не могли выбрать с менее нелепыми рожами, — щелкнув языком, бормочет он под нос последние слова. Отвращение к безвкусице палача и этим уродливым божественным творениям, призванным стать орудием его казни, — вот его послание зрителям. Титаны — финальный, гротескный аккорд во всем этом представлении. И Леви Аккерман отказывается воспринимать их всерьез. Даже сейчас. Особенное сейчас.       Эрвин, невозмутимый и неспешный, возвращается как будто бы не с арены, а с утренней прогулки.       — Не верю, — все еще держась Микасы, взволнованно ропщет Жан. — Капитан — и такое злодеяние… Да он бы ни за что! Ему ни к чему. Не до того, знаешь. Это все ложь, какая-то грязная…       Микаса не вслушивается — доносятся только обрывки полуфраз, маловажных. А сейчас его напрасное ворчание и вовсе теряет всякий смысл.       Она видит Эрвина. И эта его безмятежность — последняя капля.       Микаса срывается с места так резко, что Жан успевает разве что всплеснуть руками в тщетной попытке перехватить ее.       — Эй! — выкрикивает он, метнувшись предотвратить катастрофу.       Но опаздывает.       Она бросается к Эрвину; каждый мускул напряжен до предела, дрожит, готовый к немедленному действию. Руки рвутся вцепиться в складки его тоги, трясти-трясти-трясти; хочется кричать в это каменное лицо обо всем, что клокочет у нее внутри... Хочется ударить. Убить!       Эрвин не отступает ни на шаг, ни на полшага, не обороняется. Он поднимает руку — жест командира, исключающий возможность возражений, диктуемых сомнениями в нем, останавливающий эмоции.       Точно так же сделал бы Леви…       В груди екает внезапно и так сильно, что Микаса физически не может продолжать. Ее тело сдается, оставшись на расстоянии локтя от Эрвина, сотрясаемое подавленной инерцией намерения. Из сжатой, неспособной на вдох груди вырывается влажное от мокроты рычание; ее лицо искажается гримасой мучительной ярости и острого осознания собственного бессилия перед дисциплиной, которой с упорством одержимого добивался от нее ее капитан.       Ей жизненно необходимо быть на песке, чувствовать плечом тепло плеча Леви, даже если это самоубийство, за которое он сам же ее придушит. Но нужно бежать к Армину — убедиться, что их чудовищный замысел в силе, что они не зря… все это! Нужно предупредить ребят — Жана, Конни, всех, — убедить их уйти, пока кровавое представление не стало смертельно-опасной ловушкой не только для их капитана, а для каждого, кто окажется близ арены, когда Армина изуродует божественность.       Микаса, однако, стоит перед Эрвином и злобно сопит, парализованная взглядом, под прицелом которого она не угроза его жизни, а всего лишь истеричная девица, забывшаяся от переизбытка чувств. И, кажется, так оно и есть...       Эрвин наклоняется, чтобы не говорить громко, и его лицо оказывается так близко, что Микаса видит замысловатый узор в синеве вокруг зрачков, а в них самих — отблеск чего-то, что не является ни вовлеченностью, ни абсолютным равнодушием тоже.       — Когда его жизнь висела на волоске, я разрешил тебе спасти его. Не Жану. Не кому-то еще из своих. Тебе — незнакомке. Потому что порой доверие — стратегическая необходимость.       Паника отступает перед ясностью возникшей вдруг догадки.       Эрвин не хочет смерти Леви.       Возможно, его спокойствие не бравада, а отражение веры в свой замысел. А вера понятна Микасе как никому — Эрвин напомнил ей именно об этом.       Она отступает. И решается говорить:       — Титан, которого выпустят сегодня... — каждое слово дается с трудом. — Тот, который… разумный. Он опасен. Для всех в Парадизе.              Песок выбелен полуденным светом до цвета костей. Где-то над грохочущим валом толпы, за стенами Парадиза, глухо урчит гром — точно эхо человеческого безумия. Леви плевать на тысячи глаз, вперившихся в него, — не плевать на вес кандалов на запястьях, кажущихся насмешливой обузой. Как там было? Помилование? Если выживет. В цепях... Впрочем, его разум уже переиначил это понятие — и он смотрит на них как на единственный данный ему ресурс.       Две скорченные тени падают на песок перед ним. Титаны приближаются с немым, тупым упорством катящихся валунов.       Один из них тянет к нему лапу — кости и мышцы, слепленные в нелепую конструкцию с растопыренными, неуклюжими пальцами. Размашисто, медленно. Предсказуемо.       Леви не шевелится, выжидая. Глубоко дыша, следит за каждым телодвижением врага.       Когда пальцы, которые раза в полторта больше него самого, сжимаются в смертоносный кулак, он делает легкий, пружинящий шаг назад — и, вскинув руки, ловко подставляет скованные запястья прямо под железную хватку.       Цепь цепляется за фалангу!       Титаны сильны, но лишены хитрой изворотливости живого существа — их сила бестолкова.       Леви дает чудовищу тянуть себя к уже раззявленной, слюнявой пасти, с силой, способной оторвать человеческую конечность. И, когда схваченная тем цепь натягивается до предела, он бросает вес всего своего тела назад. Мышцы бедер и спины взбугриваются, создавая встречное напряжение. Ноги вязнут в песке.       Железные браслеты вгрызаются в запястья, сдирая кожу до самой мякоти. Кровь, вязкая и теплая, проливается обильными потоками.       Скрежещет. Звенья цепи, предназначенной для удержания рабов, а не для противостояния чудовищной мощи титанов, не рассчитанные на такую дикую, противоестественную нагрузку, не выдерживают. Цепь между запястьями Леви разрывается с сухим треском.       Острая боль режет руки, но на нее нет времени. В них — по обрывку тяжелой цепи с зазубренными концами. Для того, чтобы зацепиться ими за кожу титана, взмыть и в два удара сердца добраться до затылка, коротковаты… А идея, между прочим, хороша — жаль, не пришло в голову оснастить гладиаторов чем-то подобным раньше. И все же это — оружие. Какое-никакое. На первых тренировках у него не было и такого.       Огромная ладонь нависает над ним, заслоняя свет. До неминуемой гибели один вдох.       Леви ныряет вперед, в слепую зону под подмышкой. Волосы растрепывает встречный ветер, песчинки, взмывшие вверх из-под ног, застревают в них. Он скользит под рукой — и вот уже у ног чудовища, где воняет прелой плотью.       Рваный конец цепи со свистом рассекает воздух и уязвимое место чуть выше пятки — то самое, где кожа тоньше, а под ней сплетаются сухожилия. Раздается хруст мокрого — это рвутся ткани. Нога титана подламывается.       Второй пытается схватить его.       «Используй все, что есть под рукой», — этому учил Эрвин, его голос звучит в голове так же ясно, как если бы он стоял рядом. Но у Леви здесь… только два тупорылых титана. Нет. Не «только». Целых два тупорылых титана!       Леви балансирует на дрожащей от топота земле; сердце колотится где-то выше грудины, но он уверен, что быстрее, ловчее, что у него получится.       Он уклоняется, шагнув вбок, — и рука титана, не настигнув его, с размаху врезается в раненую ногу первого. Тот взвывает и оседает — точь-в-точь мешок с дерьмом.       Леви уже нет в поле их зрения. Пригнувшись почти к самой земле, он движется зигзагом — два быстрых шага вперед, рывок в сторону — и снова возникает между ними, в самой гуще.       Здесь.       Воздух густеет от пыли и горячего дыхания гигантов.       Задержаться на одно сердцебиение. Два…       Тяжелая ладонь обрушивается на песок. Следом — стопа другого титана, пытающегося наступить на Леви, приминает ее. Хрустят исполинские кости.       Песок вздымается волной, брызгами бьет в лицо. Леви моргает быстро-быстро, щурится, перемалывая его стиснутыми зубами.       Сука… работает! Это не драка, а неуклюжая потасовка двух тупых гигантов, спровоцированная серией идеально рассчитанных помех. Они толкаются, наступают друг другу на ноги; их удары, предназначенные для быстрого убийства человека, по закону подлой, неумолимой физики приходятся друг по другу.       Леви смотрит на них. Два его палача — его единственные щит и меч.       Метнувшись к одному из титанов, Леви вонзает конец цепи в плоть. Подтянуться — и вверх! Сквозь хлынувший из раны пар он карабкается по нему, отталкиваясь ногами от скользкой кожи, заливаемой кровью, и всаживая оба острия снова и снова. До колена, по бедру, по ребрам — как по лестнице.       И тут — толчок, сбивающий с ритма. Леви швыряет в сторону, когда массивная туша второго врезается в первого. Он вгоняет цепи в самое мясо, чтобы удержаться, с такой силой, что рвущиеся мышцы рук бьет дрожь. Торс и ноги мотает, пока титан под ним не обретает подобие шаткого равновесия.       Леви мощным броском взбирается на колеблющееся от телодвижений плечо.              Огромная ладонь уже направляется к нему — прихлопнуть. Леви действует. Он выдергивает конец цепи вместе с кровавыми ошметками, вонзает его в мясистую щеку — и перемахивает прямо к обезображенному голодом лицу. Перед ним — форменное уродство с абсолютно пустыми, без единой мысли, глазами и жутковато-глупым оскалом. Вот ведь вылупился… Леви яростным рывком наматывает окровавленную цепь на кулак и со всей силы бьет в глаз чудовища. Визг, чавканье и выброс пара сопровождают этот удар; горячая слизь брызжет в лицо, в грудь.       Челюсти под ногами Леви приходят в движение. Рука титана летит раздавить источник боли инстинктивным шлепком по морде. Леви смотрит вниз, на далекий песок. Проклятье! Высота убийственная — можно и не выжить, спрыгнув…       Он сгибает колени, отталкивается от склизкой рожи и, крутанувшись в воздухе, приземляется на плечо второго титана. Идеальный баланс.       Бегом — к бугристой спине. Титан вертится вокруг себя в попытке схватить, дотянуться. И…       Щелк.       Леви обдает гнилостной вонью из разинутой пасти ослепленного титана, сомкнувшейся на шее другого. Под зубами лопается кожа, ломаются, становясь крошевом, шейные позвонки.       Он поскальзывается на хлынувшей из глубокой раны крови. Рефлекторно выбрасывает руку и вгоняет конец цепи в скользкую плоть — замедляя его падение, зазубрины на звеньях безжалостно вспарывают толстую кожу, прослойку мяса на ребрах, царапают кости.       Ослабив хватку, Леви спрыгивает на песок. Кувырок. По сотрясшейся от обрушения многотонной туши титана — в сторону.       Один готов!       Леви не спешит бросаться прочь — он движется короткими, выверенными рывками, привлекая внимание второго титана. Человек для того — легкая добыча. Цель.       Грудь обжигает стелящийся над песком жар — вдохи все болезненнее; в ушах стучит кровь, зубы обнажены в животном оскале. Ни страха, ни торжества, однако.       — Ну давай! — сиплый от напряжения голос. — Иди ко мне! Бог ты или человек — сдохнешь как скотина!       Леви останавливается и стоит, сгорбленный от усталости, до нездорового блеска кожи залитый потом и кровью — она тяжелыми струями спадает с изорванной одежды, разбивается о песок; обрывки цепей мерно раскачиваются, свисающие с ободранных рук. Лихорадит. Бог войны, гладиатор-чемпион — все это в героическом прошлом. Выживающий раб… Нет, человек. Человек, на грани возможностей борющийся за свою жизнь.       Из похожей на гнилой плод, разбитой глазницы по бугристой щеке титана сочится густая, зловонная жижа. Так и не сомкнув окровавленную пасть, он делает жадный шаг, но его раненое сухожилие превращает движение в неуклюжий бросок. Он глухо рычит, пытаясь ускориться, рвануть вперед всем своим колоссальным весом — и его подволакиваемая ступня с размаху цепляется за тушу мертвого собрата. Он спотыкается. На коротки миг огромное тело застывает в нелепом, почти комичном поклоне. А затем грохот сотрясает землю; в воздух взмывает туча бурой пыли.       Леви уже несется к нему. Сквозь взметнувшийся песок, режущий глаза и израненную кожу, брызги крови и нагретый ветер. По боку чудовища, скользкому от пота и грязи, по покатому мускулистому плечу — он карабкается по бьющемуся в судорожной попытке встать телу, цепляясь, как придется, за складки кожи, за трясущиеся мышцы, слои жира над ними — за все, что может дать опору.       Он на вершине. На этой живой, колышущейся горе мяса и голода.       Загривок — цель — пульсирует прямо под ногами. Его кулаки, туго обмотанные окровавленными звеньями, — инструмент для одной единственной работы — колотить.       Он бьет.       Раз. Звенья срывают верхний слой кожи, оставляя красный след.       Два. Три. Удары проникают глубже — в упругую массу мышц. Мясо поддается с хрустом.       Еще. Еще.       Слышится треск кости, заглушаемый неистовым ревом титана, ревом зрителей.       Словно стервятник, вцепившийся в превосходящую его по размеру добычу и разрывающий ее на куски. Леви пробивает плоть, расщепляет связки, крошит позвонки на осколки, впивающиеся в руки, летящие в глаза. Каждый удар отзывается в его собственный руках, плечах и спине раскаленными волнами боли, сотрясающими все тело. Но он глушит ее яростью. Его дыхание выходит толчками, частое, тяжелое, сопровождающееся свистом. Оно смешивается с пылью, с густым, тошнотворным смрадом крови.       Ритм казни неумолим: раз-два, раз-два. И эта казнь… нихрена не его! Каждый удар — плевок в лицо сраной судьбе.       Из императорской ложи доносится пронзительный, лишенный аристократической сдержанности крик:       — Леви!       Это Криста.       Она вскакивает с места, забыв обо всем — о приличиях, о страхе, о Райнере, что стоит за спиной, о самом императоре и сотне жадных до зрелищ глаз патрициев. Ее лицо под спутанными ветром светлыми волосами, еще недавно бледное от слез, теперь сияет, восторг горит на ее щеках. Она кричит его имя как имя героя — так кричат с улиц, встречая триумфаторов. Так кричат в экстазе.       Вот единственная правда о нем: Леви Аккерман может сразить титана голыми руками!       Ее клич подхватывают десятки тысяч голосов — рокот толпы нарастает, перерастает в оглушительный грохот, в котором уже не отличить огорчение от ликования, проклятия от молитв. Да и неважно. Звуковая волна бьет в уставшее, израненное тело Леви.       Он медленно поднимает голову. Его взгляд, все еще заостренный вынужденной жестокостью, скользит по императорской ложе; он ищет и находит ее — маленькую золотую точку в море лиц.       И в этот миг в что-то в нем… освобождается от оков смирения.       Хрен с ними. Хрен с ними со всеми. С этой их ложью, играми, жаждой крови… Они хотели зрелища? Они его получат.       Он резко, с почти самоубийственным в своей ярости вызовом вскидывает руку. Ту самую, что в кандалах, обагренную кровью поверженного титана и пульсирующую дикой болью. И сжимает кулак. Это не обращение к публике, к своим палачам — а утверждение своей несгибаемой воли, превосходства и власти. Толпа орет его имя, смеется, плачет от радости или обиды на то, что живой, — ему уже все равно. Леви позволяет себе упиваться знакомым до экстатической дрожи смрадом: песок, кровь, запах собственного пота, любовь и ненависть окружающих. И впервые за многие годы ему... нравится, что на него смотрят. Не как на гладиатора, не как на осужденного. Как на победителя. Это миг чистого, первобытного удовлетворения гордостью, — она ярко горит в нем.       И тут — глухой, металлический скрежет. Звук, который Леви даже не надеялся не услышать.       Рев прожорливой толпы усиливается многократно, требуя продолжения.       Медленно, со скрипом, открываются те же ворота.       Ну разумеется...       Мысль тусклая, бесплодная, как песок. Милосердие — фальшь, часть представления. Его не оставят в покое. Титаны, спущенные со своих успей приказом уничтожить, будут напирать — один за одним, — пока он не обратится в бесформенное алое месиво.       Восторг на лице Кристы гаснет, смытый волной леденящего душу ужаса. Пальцы одной ее руки стискивают костяшки другой так, что белеют подушечки. Она хочет закричать, возмутиться, но горло сжато тугой петлей осознания собственной ничтожности. Она может только смотреть с широко открытым ртом и влажными глазами, как из темноты на взбитый в кровавую кашу песок выползает пара титанов.       Это несправедливо. Это бесчеловечно.       И она бессильна.       Леви не смотрит на них — незачем; он чувствует их приближение вибрацией во всем теле.       Он медленно, чуть ли не апатично опускает руку — она падает и повисает вдоль тела. Вся ярость выгорает — остается только всепроникающее истощение в каждом волокне мышц, в каждой косточке, замешивающее сознание в вязкую, бессмысленную муть.       Его плечи опускаются. Дыхание, так и не восстановившееся, рвется на короткие, судорожные всхлипы, каждый из которых приходится насилу выгонять из груди.       Усталость, чтоб ее. Он исчерпался до дна. Все его легендарные качества: сила, ловкость и быстрота, тактический ум — упираются в очевидный, унизительный до тошноты факт: он всего лишь человек. С костями, которые можно сломать, с кровью, которую можно пролить. Смертное существо с природными пределами, которые попросту существуют.       Леви поворачивается к свежим противникам. Движение ленивое, утратившее всякую плавность и его особую грацию убийцы. Его взгляд рассеян, направлен куда-то в пустоту перед собой. Он все еще крепко держит окровавленные обломки цепей, но теперь их вес не воспринимается как оружие, — они приковывают его к этому проклятому песку.       Навстречу ему, раскачиваясь в такт немому, тупому упрямству, волочат ноги еще два титана. Эти больше. Свирепее. По правилам Эрвина Смита так и делается зрелище.       Вот дерьмо…       — Довольно… — шепот на пересохших губах Кристы. — Довольно! Это не правосудие! — ее голос взмывает криком. Она находит глазами Зика, безучастно наблюдающего за происходящим на арене. Он не слышит ее: расстояние между ними непреодолимо для ее слабого голоса.       Подобрав платье, она порывисто подается в его сторону, готовая не то приказывать — по праву рождения, не то умолять, валяясь в ногах, где ей и место. Но путь преграждает Райнер.       — Не рыпайся, — предупреждает он, сурово смотря на нее сверху вниз.       Втянув носом страх, от которого аж ноет рана в паху, Криста предпринимает попытку обойти его, но сталкивается с сильной рукой. Тихо пискнув, она отшатывается от одной лишь перспективы соприкосновения со своим мучителем.       — Что происходит? — полусонно ворчит Имир. — Криста? О, прекращай...       — Они его убьют!       — Да, в этом и весь смысл, — Имир разводит руками. — Он получил свой шанс. Такой, как он, должен быть признателен и за это.       — Ты же знаешь! — голос Кристы ломается, скрипит от негодования и подступающих слез. Она все не может поверить в предательство самой близкой ей души. — Ты знаешь, что я говорю правду! Почему ты притворяешься, что не замечаешь? Почему позволяешь причинять мне эту боль?       Надменность Имир остается при ней, но глаза становятся по-плебейски колючими. Она делает шаг, закрывая Кристу от посторонних взглядов. Ее шипение обжигающе тихое и резкое, как пощечина:       — Ах, боль?! — она ухмыляется, но в этом звуке и движении уголка тонких губ совсем нет веселья. — Знаешь, почему меня, простолюдинку, все еще держат здесь? Ты — единственная причина. Единственная, Криста. Я щит для тебя, такой утонченной, особенной. Я отваживаю женихов, которые должны бы интересоваться, что под туникой у тебя, а не у меня. Выслушиваю перетолки сенаторов: покладиста ли домина или требует перевоспитания, твердой мужской руки? Терплю неприязнь слуг, даже не догадывающихся, что это ты не одна из них. Думаешь, быть «законной дочерью» так уж здорово? Привилегия? Это то же рабство! Я — товар для самых богатых, самых зажравшихся. Они смотрят, оценивают. Меня используют так, как должны использовать тебя. И у меня нет ни права выбора, ни права на свое слово и мнение — тем более. Даже плакать или сердиться я могу только с разрешения! — Имир задерживает дыхание, и ее голос падает до ледяного шепота: — Так что засунь свои нежные чувства к этому гладиатору туда, где они у тебя зудят. Никто не говорил мне, что, прикрывая тебя, я должна еще и аплодировать твоим подростковым заскокам.       Кристу парализует внезапное откровение. Она не просто подпорченная нобилиссима, не нелюбимая младшая дочь. Она — истинная Рейсс. Единственная наследница императора. Ее оберегают от политических браков, от случайных связей, ото всех невзгод так, как никогда не берегли, не берегут и не будут беречь Имир. Ее жизнь — стратегический актив. И ее истерика из-за гладиатора в масштабах империи не каприз, а прямая угроза всей системе, выстроенной вокруг нее, которую Имир вынуждена охранять, будучи публичным, уязвимым фасадом.       Вот почему его обвинили…       Криста отводит взгляд от Имир и смотрит на профиль Зика. В его спокойствии она видит не безучастие, а расчет. Холодную механику той самой системы, в которой она — сокровище, а Леви слишком близко подобрался к хранилищу.       В этот самый момент над ареной разносится... вздох. Протяжный, приглушенный стон множества душ, объединенных единой эмоцией. И… тишина.       Криста перестает дышать.       Она знает, что значит эта тишина. Это — звук поражения. Звук конца.       Грудь пронзает боль. Вся ее ярость, все ее отчаяние улетучиваются, оставляя после себя ледяную, безвоздушную пустоту.       Она не оборачивается. Не хочет видеть. Не может.       — Нет... — она не чувствует, как выдыхает полукрик-полустон, как руки тянутся к груди — к ноющему сердцу. — Нет!       Спотыкаясь о слабость в ногах, Криста оборачивается, рвется вперед — к нему. Дотянуться. Падает в этом отчаянном порыве...       Но крепкие руки Райнера ловят ее и с ужасающей, оскорбительной легкостью отрывают от края, утягивая подальше. Она бьется — локтями, запястьями, — извивается, но он просто разворачивает ее к себе и утыкает скривленное лицо под свою широкую грудь.       — Тише, — командует он, подавляя ее сопротивление одним лишь тоном.       Слезы, которых не было, которые она держала где-то в горле, наконец прорываются сквозь приглушенный складками закушенной тоги визг. Она плачет не только по Леви. Она плачет от беспомощности. Из-за того, что не смогла ничего сделать ни тогда, в своей спальне, ни на суде, где молчала и не верила самой себе. Ни сейчас, на этой проклятой трибуне, где она не зритель даже, а всего лишь декорация.       Прижатая к врагу, Криста поворачивает голову, вырывая взгляд из темноты ткани. И не отводит его. Она смотрит на арену, заставляя себя запоминать каждый миг, эту тяжесть, этот стыд. И в ее сердце, разорванном между леденящей болью и кипящей яростью, зреет новое, твердое решение. Больше — никогда.       Сквозь частокол ржавых прутьев, залитых косым, удушливо-золотым светом, виден лишь клочок арены. Песок испещрен свежими гребневидными бороздами и темными, сырыми пятнами, от которых тянет медью. И посреди этого хаоса — фигура. Маленькая. Неподвижная. Погребенная под многотонной массой плоти титана.       — Нет... — шепот Жана рождается где-то в самой глубине глотки. И срывается на рык, в котором едва угадывается болью вывернутое наизнанку слово: — Капитан!       Он бросается на решетку всем весом, бьет по ней кулаком.       Раз. Железо гудит, ржавчина сыпется вниз.       Два. Кожа на костяшках лопается, слетает с них. Брызжет кровь.       Три. Он не чувствует боли, вбивая в металл свою ярость. Чувствует, как в груди все рвется на части, обливается кровью, горячей горечью подступающей к горлу. Его тело сгибает судорога. Колени подкашиваются — и разбиваются о камни. Рыдания вырываются утробными спазмами без слез. Он захлебывается тошнотой. Давясь, со слюной и едкой желчью глотает собственное отчаяние.       Микаса не двигается. Она стоит в двух шагах от него, крепко держась за холодную, шершавую стену, в которую спустя один непроизвольный шаг упираются ее лопатки. Пальцы белые. Взгляд пустой, остекленевший. Ее грудь ничуть не колышется. Мертвец в ожидании погребения.       Микаса беззвучно опускается на колени перед Жаном. Ее руки, холодные и чужие, словно пришитые, — поднимаются и ложатся на его вздрагивающие плечи. Прикосновение не утешает.       — Жан, — слабое движение губ. — Вставай. Эрвин велел всем вам возвращаться в лудус...       Он резко дергается. Сбрасывает с себя ее руки, отшвыривая, как что-то омерзительное. Его лицо, заплаканное, слюнявое, искажено уже не горем, а дикостью — варварской потребностью ударить и причинить боль, заставить это воплощение пустоты чувствовать!       С клокочущим выдохом, полным слюны и яда, Жан срывается с места. Его движения стремительные и неуклюжие, как у подбитого стрелой животного. Не думая, он набрасывается.       Удар о пол. Лопатки Микасы принимают его на себя, камень вгрызается в кости. Вес мужского тела обрушивается сверху, пригвождает к земле. Руки Жана, сильные, жилистые, вдавливаются в плечи с силой, какой он сам не ожидал, и нажимом вытесняют воздух из ее легких. К себе и от себя! Затылок Микасы со звонким стуком бьется о пол. От возни туника задирается, обнажая бедра и ягодицы. Жан над ней. Весь — ярость и боль.       — Как ты можешь?! — его лицо, изуродованное мукой, в выдохе от ее, бесстрастного. Горячее дыхание бьет в щеки и губы. Он чувствует под пальцами тонкие ключицы — их можно сломать одним ударом. Его безумие требует реакции: вскрика, слез, да хотя бы борьбы. Чего угодно! — Он же... Он же только что... А ты — холодная! Тебе совсем наплевать, да?! Ты вообще хоть что-нибудь чувствуешь?!       Он трясет ее, снова и снова отрывая от пола, чтобы обрушить обратно. В его широченных зрачках — муть. Он не видит, как глаза Микасы зажмуриваются, как белеют под зубами закушенные губы, как под ее затылком образуется липкая лужица.       Микаса вцепляется в его запястья. Ее пальцы, ледяные, деревянные от напряжения, впиваются в его кожу, как когти, рвут. Обоих трясет, словно в одной на двоих лихорадке. Они бьются, задыхаясь, как утопающие, цепляющиеся друг за друга.       — Уходи, Жан… — из пережатой его предплечьем груди Микасы доносится хрип. Но интонация все та же — ровная, как линия горизонта. — Здесь будет опасно. Уходи.       Ярость, накатившая волной, начинает уступать истощению. Сквозь туман в голове Жан чувствует, как его колени, скользкие от пота, съезжают с женских бедер. Тепло человеческого тела сменяется отрезвляющим холодом камня под ними.       — Пошла ты! — выплевывает он. — У тебя сейчас сражение — я останусь смотреть, как ты сдохнешь! Потому что это нечестно, слышишь?! Слышишь?!       На лице Микасы проступает… эмоция. Она закатывает глаза, губы кривит невыразимая боль.       — Нет, нельзя! — ее голос впервые поднимается на несколько тонов. Она кричит от страха. Не за себя. За него. — Убирайся! Эрвин приказал!       И прежде чем Жан успевает опомниться, ее тело под ним приходит в движение. Микаса толкает его в грудь, бьет согнутым коленом в живот, и ее руки, мгновение назад цеплявшиеся, теперь отпихивают его.       Он съезжает с нее, перекатывается на бок, ударяясь плечом о камень.       Микаса, высвободившись, отползает, резко, по-кошачьи, и ту же, не давая себе опомниться, встает на ноги. Телодвижения дерганые, порывистые. Ее пальцы, все еще дрожащие, в крови и пыли, находят крепления нагрудника. Первый ремешок. Второй.       Жан, все еще сидя на полу, смотрит на нее с нарастающим недоумением. Потом понимание бьет в горячую голову. Он поднимается, шатаясь, и набрасывается на нее снова, но не с яростью — в панике. Хватает ее за руки, за проворные пальцы, пытаясь остановить, завязать развязанное обратно. Не то чтобы доспехи не исключительно для красоты — гладиаторы никогда не пренебрегают безопасностью. Разве что легендарный Леви Аккерман позволяет себе второй меч вместо щита.       — Ты чего удумала?! Надень обратно! Капитан… Капитан не простит! И за эту твою глупость он… он… знаешь, что?! Он не посмотрит, что вы на том свете, и всю дурь из тебя выбьет! — Он кричит это ей в лицо, не замечая, как по его собственным, грязным щекам текут слезы.       — Жан…       Микаса произносит его имя на выдохе. И в том, как именно, столько немой мольбы, что его хватка ослабевает. В ее глазах, наконец-то сфокусированных на нем, он видит отнюдь не просто лед, а выстуживающую боль.       — Пожалуйста, уйди, — шепчет Микаса.       Преодолевая оцепенение, он рычит не столько на нее, сколько на зарешеченный проход, на пыльный воздух, на весь проклятый Парадиз, который забрал капитана, а теперь забирает и ее.       — Чтоб тебя… — Жан отступает на шаг, его руки опускаются. — Я не знаю, что задумал Эрвин и уж тем более не знаю, что в твоей дурной башке, Микаса. — Он уже не пытается понять. Проглатывая слезы, просто смотрит на нее, хрупкую, с пустыми глазами и решимостью, твердой, как гранит. Ее сжатые челюсти, сошедшиеся над переносицей брови, то, как она держит спину… Невыносимое сходство! Не только в чертах — в самой сути. — Но только попробуй не вернуться! — Не угроза — заклинание от смерти. Единственный щит, которым он может закрыть ее в отчаянном стремлении избежать еще одной потери. — Вернись. Поняла меня? Вернись, как если бы было куда и к кому.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!