III • I

5 января 2026, 20:50
      Первое ощущение — почти испуг: в этом бедламе немудрено заблудиться, их наверняка затолкают, запинают… Люди суетливо снуют по рынку, как муравьи внутри муравейника.       С первых шагов они погружаются в густой поток голосов: возгласов, смеха, громких выкриков; где-то истошно мычит корова и хрюкают свиньи… Не останавливаться! Вот кто-то двинул по плечу: надо уступить дорогу человеку, ведущему под уздцы лошадь. Не успевают они взойти на тротуар, чтоб их не затолкали, как приходится почти сразу же с него сойти обратно на мостовую: там — крестьянин с двумя связками живых кур, которых он держит за ноги вниз головой, а те, выпучив глаза, отчаянно хлопают крыльями.       Двигаться по прямой почти невозможно. Надо огибать неожиданно возникающие на пути прилавки; они постоянно сталкиваются с прохожими.       Глухой удар привлекает внимание: тяжелый тесак членит тушу. Чуть дальше слышен заунывный звук дудки заклинателя змей.       Улицы узки, повсюду носятся стайки ребятишек; на углах — небольшие алтари с приношениями божествам. И тут и там — многоцветье одежд и выставленных товаров.       Мимо проходит женщина, оставляя головокружительный шлейф аромата духов. Криста, замершая в потрясении, не успевает прийти в себя. Вокруг появляются и исчезают другие люди, другие лица.       В их сторону движется хорошо одетый мужчина, расталкивая всех перед собой. С изумлением Криста замечает, что он тащит за собой на веревке другого человека, на котором из одежды лишь набедренная повязка. Он резко оборачивается и кричит юноше поторапливаться, угрожающе размахивая плеткой.       Сзади кто-то хватает за платье. Она оборачивается. Это нищий с искалеченными ногами, просящий милостыню.       Леви не задерживается. Это привычная для столицы сутолока, ритм, который он читает телом: уклонение от плеч прохожих, отступление от навязчивых торговцев. Но Криста терпит поражение в этой всеобщей борьбе за пространство. Она застревает. Ее задевают, толкают, она теряет темп, и ему приходится дергать ее за руку снова и снова, и каждый этот рывок, короткий и грубый, отнимает у него силы, которые и без того давно на исходе.       Здесь никакой паники, никаких намеков на катастрофу, обрушившуюся на Парадиз и центральные улицы Элдии. То ли новости еще не дошли, то ли здешним плевать. Время — деньги. У подавляющего большинства нет ни того, ни другого.       Трост — настоящий памятник элдийской торговли. Как ненасытное чудовище, порт всасывает и заглатывает все, что могут дать провинции. Со всех концов империи сюда постоянно прибывают суда, нагруженные зерном, маслом, вином, мрамором, оловом, золотом и серебром, древесиной, животными, тканями, рабами…       У берега напротив складов стоят длинные вереницы лодок и барж. Товары разгружают по деревянным мосткам, прикрепленным к каменным пандусам, возведенным на берегу. Непрерывным потоком, в любое время суток.       На стоящих в ряд деревянных помостах выставлен на продажу товар: мужчины, женщины, дети. У каждого на шее табличка с описанием достоинств и некоторых недостатков. «Силач, мало ест, покорный». «Ученый, подходит для обучения философии и чтения стихов на пирах». «Девственница, прекрасно согреет постель».       Вот торговец открывает рот рабу, чтобы продемонстрировать покупателям его зубы и свежесть дыхания. Другой щупает грудь и гладит живот девушки под похотливым взглядом жирного и потного клиента. Еще один, чтобы показать силу и здоровье выставленного на продажу темнокожего, хлопает его по плечам и груди, поглаживает бедра и икры.       — Смотри, каков молодец, долго прослужит.       — У него глаза загноились, я не буду покупать.       — Поверни ее! Дай посмотреть на задницу!       — Совсем недорого, уступаю как другу: в наше время марлийцы так вздорожали.       Этот шум, эти запахи и эта грязь… Здесь все, как тогда.       Вон там, под арками портика, где расположен длинный ряд таберн… Где двое играют в par impar (чет-нечет). Азартные игры, как и пари за пределами Парадиза, запрещены. И тем не менее все играют…       Неподалеку — арена. Нет, совсем не такая, как та — ослепительно-белая громада, где толпа славит чемпиона Леви Аккермана. Эта — крошечная яма, обнесенная гнилым частоколом. Унизительная. Здесь нет павших и победителей — здесь сдохшие и еще недобитые.       Леви помнит тупую боль после удара по челюсти, вкус крови за щекой, звенящую тишину после нокаута — когда вокруг не кричат, а, мысленно считая убытки, просто ждут, встанешь или нет. Он дрался за пару монет и, щуплый, недоедающий, получал так крепко, что, махнув рукой, владельцы ставили его против собак, уповая, что сдохнет побыстрее,— приходилось рвать их скользкие пасти голыми руками, кусать за уши, вонючие лапы, пинаться, бить по мягкому животу до хруста, до крови — своей и псины — под душераздирающий скулеж; после — перевязывать обрывками грязной одежды промытые собственной мочой раны. Как только боль притуплялась до терпимой — снова на арену. Пока он, совсем пацан, не научился выигрывать. Просто потому что ему омерзительно было стоять на четвереньках, как когда-то его мать. Помнится, Кенни, наблюдая за одной из его первых побед, сплюнул и пробормотал себе под нос: «Вот же ж! Никак не привыкну ставить на тебя, сопляк, а не против. Теперь ты мне должен».       Кенни Аккерман. Эрвин неспроста упомянул его — старого пройдоху, просравшего все из-за какой-то мутной истории с кем-то из дворцовых.       Черт, кажется, это семейное…       Леви оборачивается к Кристе. Она жмется к нему, наконец догнав; ее глаза слишком широки для этого места, ее неловкость кричит о чужеродности. Не говоря уже о примечательной наружности. Такую, с бледной кожей и правильными чертами, заметят, запомнят — где была и с кем станет простым ответом на первый же вопрос о ней любого преторианца.       Ей бы прикрыть лицо. У Леви есть плащ, но отдать его — так себе идея: ему светиться здесь еще более нежелательно, чем ей. Денег на накидку нет. Украшений, которые можно было бы снять и продать, тоже. Украсть? Слишком рискованно: навстречу движется патруль легионеров, очевидно направленных в столицу в увольнение. Солдаты бесцеремонно оттаптывают ноги всем, кто не уступает им дорогу. Руки Леви и без того изувечены — лишиться их совсем будет весьма некстати.       Его взгляд выхватывает в толпе не движение, а его отсутствие — у большой зловонной лужи, которую все обходят стороной.       — Вообще-то я сказал тебе не приходить на игры, — напоминает он Кристе, чем совсем сбивает с толку. — Тогда. На суде.       А в мыслях — премудрость дяди: «Homo sine pecunia est imago mortis». Что ж, воистину.       — Я… Но я подумала, что… — она ищет благочестивые оправдания, пока он незаметно теснит ее к луже. О, ну разумеется, она выдумала, что он, точно слащавый герой, озаботился ее душевным покоем: наблюдать его казнь — это же так горестно. А он всего лишь озаботился сохранностью ее жизни, зная, что может грозить Парадизу. Не слишком романтично, да?       Иссохший, темнокожий раб, сгорбившись, толкает ручную тележку. На ней сидит важничающий седовласый старик с высокомерно поднятым орлиным носом. Он-то им и нужен.       Ритмичный скрип колеса и…       Плеск!       Бурые брызги окатывают узкие щиколотки и низ платья Кристы, и без того безнадежно испорченного побегом.       Но Леви взрывается, будто осквернен алтарь его домашних богов:       — Эй, смотри, куда прешь, остолоп! — Он грубо хватает раба за плечо, чтобы остановить, а смотрит, разъяренный, на старика. Дернув Кристу на себя, бесцеремонно разворачивает ее и какое-то время столь же бесцеремонно трясет край ее платья. — Смотри-смотри! Мне, что же, теперь платить прачке? Да тут такие пятна, что хрен избавишься, — придется покупать новое! Я, по-твоему, золотыми сру?!       Криста открывает рот и несколько мгновений не может издать ни звука, пораженная этой немыслимой переменой. Очередной выкрик Леви заставляет ее сжаться, дернувшись от испуга. Она осторожно касается его предплечья и гладит — сверху-вниз, сверху-вниз, сверху-вниз — в тщетной попытке утихомирить, заколдовав.       — Платье уже и так не спасти… — бормочет она, смотря в глаза так умоляюще, что стоящие поблизости качают головами: мол, какая кроткая, бедняжка, вот же не повезло с мужем-скандалистом.       Шум — точно мед для мух. Проходящие мимо задерживаются, образуя живое кольцо. Даже заклинатель змей перестает играть.       — Да она у тебя вся и бронзовой монеты не стоит, — фыркает старик.       Ахнув с преувеличенным возмущением, Леви обращается к собравшейся толпе, раскинув руки:       — Слыхали?! Гражданке Элдии — цену установил, значит.       Он выдерживает паузу, ловя момент, и — да, вот он, низкий гул одобрения, столь знакомый ему. Он расправляет плечи и выпячивает грудь.       — Ну-ка, извиняйся или слезай со своего трона, старый!       — Да! — доносится до слуха.       — Давай-давай!       — Только языком чесать горазд, да?       — Законов не знает! В Элдии за публичное унижение достоинства можно и штраф схлопотать...       — По морде он сейчас схлопочет! Так его, мужик!       — Порядочную девушку оскорбил — она, вон, вся трясется, чуть не плачет. Стыдно должно быть.       Предсказуемо.       Им всем плевать на Кристу и ее платье — нужен лишь повод. Здесь, далеко от арены, люди такие же: они жаждут зрелищ. И Леви, знающий это лучше кого бы то ни было, обещает им его, бесплатное к тому же. Его серые, со следами усталости под нижними веками, глаза, мгновение назад пылающие, холодно следят за стариком, оценивая эффект. Он только что превратил пару нищих и брюзгливого богача в проблему всей улочки — у пожилого господина, увы, нет ни шанса избежать уготовленной ему участи.       Самый жадные до драк уже пинают его раба, раскачивают тележку, заставляя старика хвататься за резные бортики. Его орлиный нос морщится от брезгливости к этому гвалту и оборванцам, портящим его репутацию. Не глядя, стиснув челюсти, он швыряет в сторону Леви небольшой тканевый мешочек. Тот ловит.       — Иди приодень в чистое свою замарашку. И себя заодно, отброс.       Готово!       Представление, очевидно, окончено. Конфликт исчерпан, и толпа начинает расходиться; разочарованные зеваки, разбредаются, ворча, что все разрешилось слишком просто, даже скучно.       Леви подбрасывает в ладони мешочек. На вес — больше, чем милостыня. Это плата за унижение. Не его, однако.       — Спасибо, — коротко бросает он, опуская взгляд на нежные пальцы Кристы, все еще нервно сжимающиеся на его предплечье. — Это было… убедительно.       Криста отпрыгивает от него. Она понимает только сейчас: его ярость, ее испуг, возмущение толпы — все, что она видела и слышала, было спектаклем. Игрой, в которую здесь вынуждены играть даже самые достойные, чтобы попросту заработать на хлеб. Какими же еще способами он выживал? Разбивал ли чьи-то лица? Стоял ли на коленях в переулках? И где вообще заканчивается игра и начинается он сам? Та ярость… это маска или настоящий Леви Аккерман?       Оказывается, бездна пролегает не только между свободой и рабством. Она между ее рабством, завернутым в тончайший шелк и ритуалы, и его — голым, вонючим. И этот разрыв такой чудовищный и такой несправедливый…       Леви сворачивает в проход между рядами лавок и останавливается у первой же, где под ветхим навесом трепещут на ветру пестрые полотна. Под ними на прилавке лежат грубо свернутые рулоны простой шерсти, толстой, колючей, пропахшей пылью.       Его бесстрастный взгляд выискивает не качество, а дешевизну; что-то, что не сильно скажется на их сомнительном доходе.       — Эта, — Леви тычет пальцем в ближайший рулон цвета запыленной дороги.       Торговец, жилистый мужчина с лицом, иссушенным солнцем и ветром, тут же оживляется. Его руки взлетают в выразительном жесте, показывая цену, которую не услышать в шуме рынка; пальцы складываются, разжимаются. Он начинает нахваливать товар, но слова тонут в общем гуле.       Леви, впрочем, не слушает. Его внимание ловит другое. Он чувствует, как рука Кристы в его руке ослабевает. Следует за ее взглядом, который прикован к дальнему краю прилавка. Там аккуратными квадратами сложены куски материи иного сорта. Мягче. Тоньше. Один из них, цвета морской волны, даже здесь, в удушливой пыли и духоте, кажется, хранит в своих складках прохладу и тишину глубокой воды. И этот цвет… он был бы ей к лицу. Подчеркнул бы ясную синеву ее глаз.       Торговец, приняв молчание за согласие, уже вооружается коротким ножом, отмеряя взглядом нужную длину землистого холста.       — Погоди-ка, — останавливает его Леви. — Покажи вон ту.       Торговец замирает, а затем его лицо расплывается в широкой, понимающей улыбке, обнажающей кривые зубы.       — О, господин выбрал прекрасную ткань! — его голос набирает силу, становясь заискивающе-сладким. Он ловко подхватывает край ткани, и струя прохладного шелка, тяжелая и переливчатая, вытекает из его рук, играя в скупом свете тени. — В три раза дороже, да, но она стоит каждой монеты. Прикоснитесь! Приятна к телу, как ласка богини. А цвет-то какой… прямо море в полдень!       Леви не прикасается. Он лишь смотрит и мысленно прикидывает, что это «море» обойдется им почти в половину их «состояния» — убогой горсти монет, добытой ценой публичного паясничанья. Не практично. Глупо. Роскошь, которая не имеет никакого смысла. Разум говорит решительное «нет», требуя кусок того самого, дешевого, серого тряпья, в котором можно затеряться, не привлекая внимания.       Леви снова бросает взгляд на Кристу, ища подтверждения правильности своего сурового, но верного решения. Но она уже отвела глаза и сгорает от смущения, что ее поймали на мимолетной слабости. Однако он успевает ухватиться за остаточное выражение в них — не просьбы, нет. Тоски. По чему-то прекрасному в мире из грязи, криков и постоянного страха.       И этого достаточно.       — Отмерь, — отрезает Леви, резко и безвозвратно, не глядя на нее, от неожиданности вскинувшую голову. Он почти уверен, что, увидев ее реакцию — растерянность или, чего доброго, благодарность, — передумает. Пусть эта глупость останется просто действием, поступком, а не подарком. — На покрывало. И ничего лишнего.       Монеты, одна за одной, сыпятся в жадную, сухую ладонь. Звяк. Звяк. Звяк. Звонкий, беспощадный звук расставания с ними — с ночлегом и хлебом, который они не купят. Торговец сноровисто прячет их, а затем с преувеличенной почтительностью протягивают Леви сверток — этот нелепый, драгоценный трофей.       Леви не смотрит на него. Он тут же вкладывает ткань в руки Кристы, будто боясь, что от его прикосновения красота этой материи померкнет. Шелковистая прохлада ложится в ее ладони.       — Скрой лицо, — звучит следующая команда. Он, уже отвернувшись от этого безумства, устремляется прочь, в галдящую гущу рынка. Подальше от потрясенного молчания Кристы,       Ловко покрыв голову длинным полотнищем паллы и опустив ее ласковую тяжесть на тонкие плечи, Криста делает несколько быстрых шагов, чтобы догнать его. Мир сужается до полосы перед глазами, окаймленной тканью цвета морской волны. Шум и пестрота рынка отступают за этот шелковистый занавес, становясь далеким фоном. А вот спина Леви — четкая, уходящая вперед цель.       — Зачем? — ее голос приглушен шелком и шепотом. — Там были дешевле.       Леви не замедляет шага.       — Ну, тебе же понравилась, — бросает он через плечо. Самое простое объяснение.       — Да, но... — Криста спотыкается о выщербленный камень мостовой и невольно цепляется за напряженное плечо Леви. И не отпускает. — Мы могли бы…       — Мне тоже понравилась, — аргумент, против которого нет возражений.       И за плотной завесой мягкой ткани, скрытая от его взгляда и от всего враждебного мира, Криста позволяет себе маленькую, почти невидимую улыбку.              Можно сказать, что элдийцы сумели поставить секс «на поток». Здесь он не тайна и не грех, а товар, такой же понятный и измеряемый, как зерно или амфора масла.       Подойдя к узнаваемому строению с висящими снаружи фонарями (пара масляных ламп с несколькими «носиками»), они видят мужчину, беседующего с девушкой исключительно приятной наружности. Профессиональная улыбка; взгляд скользит по прохожим — оценивающий, безошибочно высчитывающий потенциальную выручку с каждого. Волнистыми волосы, не тронутые гребнем, лежат искусными прядями. На ней — тончайшая туника, соблазнительно облегающая тело, ленты из ярко-красной ткани крест-на-крест перехватывают грудь и сходятся на талии, подчеркивая юные формы.       Кажется, Леви знает, кто это. Хитч Дрейс. Та самая задиристая девчонка, что когда-то, будучи на две трети ниже него, мыла полы в лупанарии, отбиваясь от щипков и похабных шуток зазевавшихся посетителей. Что ж, ее нахождение здесь вполне закономерно. И занятие… увы, тоже.       Она стоит перед входом в лупанарий, очень скромным. Входная занавеска отодвинута, за ней — узкий коридор, который ведет в кубикулумы, где раздаются ласки за плату.       Одна из цветастых шторок, занавешивающих проемы, отодвигается, и из комнатки, поправляя пояс туники, выходит мужчина. Следом за ним показывается женщина, она останавливается в проходе, опершись рукой о стену. Она обнажена, волосы собраны в пучок.       Мужчина с улицы делает шаг вперед — сейчас его очередь. Но Хитч останавливает его и протягивает ладонь, требуя платы. Она перечисляет имена девушек и цены на их услуги. Одна из них, похоже, настоящая мастерица fellatio — орального секса.       Как только место возле Хитч освобождается, Леви коротким, решительным рывком подтягивает Кристу к себе и ведет прямиком туда. Он вживается в роль, как втискивается в старые доспехи: спина сгибается, плечи уходят вперед, а взгляд становится туповатым и до омерзения наглым.       — Нам бы уединиться, — развязно кашляет он, небрежным кивком указывая на Кристу. Говорит он нарочито грубо, хрипит, как типичный отброс, прожегший горло дешевым вином. — Местечко поуютнее, с дверью, что ли. А то она у меня скромница, понимаешь. Шум мешает.       Приподняв изящную бровь, Хитч медленно проводит взглядом по закутанной в недешевую шаль девушке — от макушки на уровне ее груди до пыльных босоножек, — вероятно, прикидывая, что именно эта тряпка послужила гарантом ее «согласия».       — У нас вообще-то со своими нельзя, правила такие, — тянет она, не теряя сладкой, как мед, улыбки. — Может, выберешь кого поаппетитнее? С грудью попышнее. У этой-то… ну совсем не за что ухватиться. — Ее жест в сторону Кристы легок, быстр и уничижителен, как щелчок по носу. — Кожа да кости. Сломаешь нечаянно.       Криста невольно опускает взгляд вниз, будто впервые заметив свой недостаток. Леви тоже на мгновение задерживает взгляд — и тут же отводит. Но она успевает заметить этот беглый осмотр и в возмущении хмурится, надувает щеки, плотно сжав губы.       — Меня все устраивает, — резко отсекает Леви, тряхнув головой. Эта игра дается ему все тяжелее; раздражение пробивается сквозь маску, делая голос еще более хлестким. — Инсулы забиты по самые балки и воняют говном. А я за ценой не постою, чтобы, ну, с комфортом, знаешь.       Вспоминая, как та же Хитч, немытая и тощая, жадными горстями ела украденные им сладости и взахлеб рассказывала услышанные анекдоты, которые не понимала, он смотрит на нее теперь взглядом, в котором нет сантиментов — только плоская настойчивость. Иначе ее не проведешь. Столичным мужчинам нравятся женщины средиземноморского типа, в эротических фантазиях элддийцев нет места для белокурых и светлоглазых; образцом чувственности служат смуглянки с Востока. Чернявые марлийки с бездонными глазами. То, что выбрал Леви, — экзотика на любителя, и они оба прекрасно знают это. Его нажим должен быть тверже.       Хитч пожимает плечами с притворной беспечностью, но ее взгляд становится острее: она мысленно взвешивает его кошель, его решимость, измеряемую тяжестью в штанах, и возможные проблемы.       — Ну, раз уж ты такой щедрый... Наверху, третья дверь слева. Деньги вперед.       Леви одной рукой достает монеты. Их мало — жалкая горсть, завидев которую Криста отшатывается, готовая бежать, лишь бы не создавать новых трудностей. Другую руку — ту, что до сих пор держала ее пальцы, — разжимает. И тут же, не давая ей опомниться, легким толчком в спину направляет в глубь зловещего коридора. Мол, не путайся под ногами.       — Подожди меня немного, — командует он. Сам же остается стоять.       Криста, колеблясь, кивает — незаметное движение под сенью ткани — и почти бесшумно прошмыгивает к лестнице. Когда ее фигура окончательно растворяется в полумраке, Леви наклоняется к Хитч, сокращая дистанцию до интимно-опасной; запах дешевых духов, перебивающий женский пот, ударяет ему в ноздри. Его голос падает до низкого, интимного шепота:       — И еще кое-что. Отдельно. — Он делает паузу, замечая, как в предвкушении дополнительного заработка расширяются ее зрачки. Продажная… Что ж, он не осуждает. Сам не лучше. — Старик Аккерман. Он же прячет свои кости где-то тут?       Сначала уголки губ Хитч ползут вверх, она уже размыкает их, чтобы промурлыкать ожидаемое: «Не понимаю, о чем ты, милый». Но…       Аккерман.       Она вдруг вспоминает и видит что-то знакомое: линию рта, угол скулы, особый — их — разрез глаз. Шок и неверие, будто волна, смывают деланное кокетство; она забывает о плате, забывает даже делать вдохи, удачно колышущие ее грудь. Ее глаза округляется, и размалеванное лицо становится лицом ребенка, которым она была.       — Быть не может… — вырывается у нее. И вот перед ней уже не клиент, а тот самый изворотливый пацан с финиками в разбитых кулаках — угадай, в каком. — Леви?!              Леви вталкивает Кристу в комнату, и то подобие двери, за которое он заплатил всем, что было, несмотря на милость Хитч (сделка есть сделка) с предсмертным скрипом захлопывается. Ни замка, ни щеколды. Ну хоть не повисла на петлях...       Их окружает удушающее пространство, пахнущее потом и семенем. На полу — бесформенная груда тряпья, служащая ложем — да, тот самый уют и комфорт. Стены сплошь покрыты фресками с непристойными сценами, краски на них потрескались и осыпались, словно кожа прокаженного, обнажив бесцветную штукатурку.       Но самое впечатляющее не это. Звуки.       Они обрушиваются лавиной и хоронят под собой остатки пристойности. Из-за тонких стен доносятся приглушенные стоны, лишенные страсти, отрывистые крики, команды, влажные, ритмичные шлепки плоти по плоти, сдавленное хихиканье. Это не эротика. Это — производство.       Криста замирает на полпути к… Идти здесь, собственно, некуда. Помещение можно измерить парой ее робких шагов. Глаза ее расширены до предела, в полумраке зрачки пожирают синеву радужек. Дыхание перехватывает, грудь поднимается в тщетной попытке вдохнуть воздуха, которого здесь нет. Она не может пошевелиться в этом отупляющем кошмаре. Ее тело деревенеет от первобытного ужаса и стыда, которой она испытывает за всех и ни за кого конкретно.       Леви, не глядя на нее, неопределенно машет рукой в сторону стены, откуда особенно громко доносятся чьи-то надтреснутые стенания, имитирующее наслаждение.       — Не слушай. — Это не совет, а приказ, выдавленный сквозь зубы.       Но это невозможно! Звуки проникают внутрь. Вползают под кожу холодными мурашками, заполняют черепную коробку густым, навязчивым гулом, вытесняя все приличные мысли.       — Почему мы здесь? — хриплый шепот Кристы, едва слышный над хлюпаньем мокрой кожи за стеной. Она поджимает губы, понимая, что ее голос не пересилит это.       Леви поворачивается к ней. Его лицо в полумраке кажется высеченным из того же равнодушного камня, что и стены, оскверненные потускневшими фресками. Ни тени смущения.       — Нас ищут, — говорит он. — Здесь — огромный поток. Клиенты, девочки. Никто никого не помнит. — Его фразы короткие, рубленые. — Искать тут — пустая трата времени. Не сунутся.       Криста ежится, обхватывая себя руками: ее воображение рисует невнятные, отталкивающие картины, связанное с ним, этим местом, здешними «девочками». И ей это не нравится. Совсем.       — Кроме того мне нужно кое-кого навестить, — бросает Леви, уже повернувшись к двери. — Жди здесь. Ни в коем случае не выходи. Если что, кричи. Громко. — Он задерживается еще на мгновение. — И… лучше ничего не трогай.       Дверь закрывается за ним, и Криста остается одна, вжавшаяся в шершавую, липкую от испарений стену. Сначала ничего не происходит, кроме того, что продолжает происходить здесь между мужчинами и женщинами. «Как они могут?» — проносится в ее голове. Здесь, в этой вонючей дыре, где слышно, как это делают другие… под эти похабные картинки на стенах. Это кажется ей окончательным паданием. Никакой тайны, никакой нежности — только голая механика. Может ли быть хуже, чем вот так? На виду у всех…       «А как лучше?» — неуместный, наивный вопрос. Тихо? В темноте? С любимым? Сейчас эти образы кажутся Кристе не просто недосягаемыми — несуществующими, детской сказкой, которую она сама когда-то придумала.       Новый звук обрывает ее мысли. Резкий, грубый стук в соседнюю дверь. Недовольный мужской окрик, тут же оборванный глухим ударом, от которого вздрагивает стена. Женский вскрик — и стихающий топот босых ног.       Криста крепче сжимает плечи.       Приглушенная возня, звуки борьбы. Тяжелое падение на пол.       И вот — тишина. Относительная.       Внезапный скрип открывающейся двери заставляет ее вздрогнуть всем телом. Короткий, пересохший вскрик вырывается из горла, прежде чем она успевает закрыть рот ладонями.       В проеме — двое. Сначала в комнату вваливается Леви. За ним, вплотную, чуть ли не наступая на пятки, — высокий, худосочный мужчина. В их угловатой костистости, в резких чертах есть зловещее, неоспоримое сходство, будто их из одного камня высек один и тот же безжалостный резчик. Но незнакомец — обветренная, изъеденная временем и пороками версия гораздо более притягательного образа.       Оба тяжело дышат. На скуле Леви — свежий багровый кровоподтек. У незнакомца с разбитой губы тонкой струйкой стекает кровь, а левый глаз быстро заплывает синевой, сужая взгляд до темной щели.       Они застывают на пороге, два соперничающих хищника, уставших рвать друг друга.       Кенни поворачивается к Леви, оскаливаясь в кривой ухмылке, обнажающей запачканные кровью зубы.       — А я знал, что рано или поздно ты притащишься ко мне с обрюхаченной тобой девкой, — сипло цедит он. Его взгляд возвращается к Кристе; он наклоняется, чтобы как следует рассмотреть, и качает головой, причмокивая, как на рынке. — Ну что, малышка, будем знакомиться? Ты теперь, получается, из рода Аккерманов — или скоро будешь. А звать-то как?       Брови Кристы ползут вверх. Ее взгляд, полный смятения, мечется между двумя мужчинами в поисках хоть какой-то логики в этом абсурде.       — Не обращай внимания на этого озабоченного, — велит Леви, с силой проводя тыльной стороной по щеке, чтобы стереть кровь. — Это Кенни. Мой дядя. Мертвый, как видишь. Официально.       Кенни издает короткий, хриплый смешок, одной рукой поправляя порыжевшую от застарелой грязи тогу — попытка придать себе подобие презентабельности.       — Знаешь ли, малыш, притворяться покойником — не прихоть, а необходимая мера, когда по личному указанию императора тебя ищет каждый второй преторианец. Так себе положение, скажу я тебе.       — Не поверишь, но он был членом сената, — поясняет Леви, решительным нажимом на плечо отодвигая Кенни от Кристы. — Вряд ли ты его застала. Его «смерть» случилась раньше, чем твое рождение.       — Так ты из дворцовых? — тянет Кенни, не сводя с Кристы пристального взгляда, в котором любопытство мешается с нездоровым восторгом. А затем брезгливо морщит нос. — А выглядите вы оба так, будто только что в дерьме искупались. В соседнем переулке есть термы. Отведи девку помыться, что ли, пока эта вонь не въелась в ее роскошную паллу. А потом… потолкуем. У меня этажом выше уплачено за действительно уютную комнатку. Без шлюх и посторонних звуков. Если, конечно, оно для вас не подспорье.       — Угомонись.       Кожа распарена, волосы Кристы пахнут дешевым мылом, которым с ней поделилась сердобольная старуха, завидев синяки. Пришлось выслушивать сочувственные причитания о жестокости мужчин — но чистота стоила испытанного Кристой изумления: за пределами Палатина ее вид не необычен. Теперь она продолжает путь, ощущая приятную стянутость кожи и странную, хрупкую бодрость. Что-то из детства: когда советник Зик кутал ее и Имир, еще разогретых после купания, в одно на двоих одеяло и рассказывал причудливые, совсем не похожие на известные, мифы о богах.       Ступени сделаны из кирпича-сырца, положенного рядами. Чем выше она поднимается, тем грязнее облупленные стены. Воздух меняется тоже: затхлый, отдает гарью и стряпней, в смеси с острым запахом пота.       Поскольку свободного места мало, обжиты даже лестничные площадки. Повсюду, на веревках и на балках, развешено сохнущее белье. Погасшие жаровни, разбитые кувшины, тряпье, затоптанная, засиженная мухами кожура фруктов. Светильник выхватывает из полумрака силуэт то голого ребенка, тихо сидящего на полу, пристально глядя на Кристу своими черными глазками, то лицо спящего старика, выступающее из складок засаленного покрывала.       На каждом шагу слышны людские голоса. Двери из бросовой древесины пропускают большую часть звуков, сопровождающих жизнь.       Криста толкает ту, что ведет в убежище Кенни Аккермана. Она медленно, со крипом отворяется, являя взору гостьи убогую, скудную обстановку. Стены окрашены в однородный охряной цвет, из мебели только стол и несколько табуретов. Первоначальная планировка нарушена перегородками и занавесками, с помощью которых «нарезано» множество крошечных «отдельных» сдаваемых в субаренду уголков.       Леви и Кенни сидят друг напротив друга за столом, дым от масляной лампы колышется между ними. Леви, вымытый до скрипа кожи, но смертельно уставший — настолько, что его всегда прямые плечи сутулятся, а голова висит, потяжелевшая, — молча обматывает полосами чистой ткани разодранные запястья. Не шипит, но хмурится, стискивает зубы и дергает уголком губ, когда сминаются лоскуты кожи, обнажая живое мясо, и особенно больно.       Кенни же, вальяжно развалившись на табурете, толчет в ступке черный перец и другие ароматные специи для будущего conditum — «приправленного вина». Над ним на нескольких ржавых гвоздях, вбитых в стену, висит его нехитрый скарб: соломенная шляпа, кожаное пончо для защиты от дождя и пара туник. Два кувшина и холщовый мешочек со съестным подвешены на других гвоздях, почти наверняка, чтобы уберечь их содержимое от мышей и насекомых. «Кухонный уголок» этой крошечной каморки.       — Не этому я тебя учил, коротышка, — бубнит Кенни, не замечая вошедшую Кристу. — Хочешь — берешь. А ты... — он отмахивается, — ты всегда был плох в этом.       Леви не двигается, не моргает. И не отвечает.             — Помнишь, как я купил тебе твою первую женщину, а? — Кенни, осклабившись, наслаждается моментом. — Выложил за пышногрудую красавицу целое состояние. А ты что сделал? Расплакался! — Его хриплый смех звучит, как скрежет железа по камню. — Разнылся, что она «хлюпает внутри»! Страшно, говорил! «Дядя-дядя, там что-то непонятное»! Ха-ха-ха!       Леви медленно, с нечеловеческим усилием опускает веки. Ресницы падают на образовавшиеся под глазами темные, морщинистые круги, скрывая все, что можно было бы в них прочесть.       — Ты хоть помнишь, сколько лет мне тогда было? — его голос до бессилия тихий. В нем нет даже горечи.       — Я растил мужика! — рявкает Кенни. — Так что, коли твоя охота, наконец, перевесит твой страх, вон перегородка — уложи свою девку там и... — Его взгляд, скользнувший по комнате, цепляется за Кристу, застывшую в тени у двери, и его тон мгновенно сменяется на приторный и оттого смертельно-опасный, как сильно забродивший мед. — Ах, простите, императорская прелесть. Не заметил вас. Присоединяйтесь. Мы как раз о вас...       — Хватит.       Леви не повышает голоса; это приказ, однозначный и понятный. Движение, однако, резкое, как выпад с кинжалом в руке. Леви встает, в пару шагов пересекает пространство между Кенни и Кристой и протягивает ей аккуратно сложенный сверток из простой, но чистой ткани.       — Раздобыл кое-что у девчонок внизу. Переоденься.       Лишь кивнув, Криста юркает за ту самую перегородку, и жилистая шея Кенни вытягивается, будто у старого коршуна, заприметившего шевеление будущей добычи в кустах. Леви смещается на полшага и встает перед ним, перекрывая обзор. Губы Кенни растягиваются в широкой, исключительно довольной улыбке. Голых девиц он за жизнь навидался — то ли дело вот это вот выражение на извечно бесстрастной физиономии племянника.       Леви озвучивает вопрос, как обвинение:       — Так что же ты натворил, что сам император приказал избавиться от тебя?       Глаза Кенни сужаются, веки нависают, а складки кожи вокруг них образуют выражение хитроватой, старой крысы.       — А я, коротыш, узнал кое-что прелюбопытнейшее об одном ну очень влиятельном человеке.       Мозг Леви лихорадочно работает, пытаясь пробиться сквозь туман, наросший за годы отчуждения на арене. Он заставляет себя перебирать имена и лица. Кто был в сенате при старом императоре? Он уже не был ребенком — он должен помнить! Но вместо четких портретов — лишь смутные, безликие тени, будто кто-то вычистил воспоминания. Он не может сообразить, не может выцепить ни одной конкретной детали.       — О-о-о, — тихо, с глубочайшим наслаждением тянет Кенни, наблюдая, как на лбу Леви сходятся тени. — Уже чувствуешь, да? Невозможность вспомнить. Ты вроде бы знаешь имена, но не помнишь их. Твоя голова заполнена чужими рассказами. Собственной памяти там нет.       Он делает театральную паузу, давая каждому слову просочиться в сознание, как медленнодействующему яду.       — А как тебе имя — Род Рейсс?       В этот самый момент Криста, еще подвязывая поясом скромную тунику выше колен, выглядывает из-за перегородки. Ее глаза широко открыты, в них — искреннее любопытство.       — Император?       Взгляд Кенни, скользящий по ней с новой, пристальной оценкой, вдруг задерживается. На ее руках — теперь открытых. На синевато-желтых пятнах в свете лампы выступающих особенно ярко. Его беспечная веселость сходит на нет.       — Это кто тебя так? — его голос теряет привычное ехидство, становясь низким, резким и непривычно строгим. Он взглядывает на Леви, и этот взгляд — не вопрос, а уже почти расправа. — Он?       В его тоне нет ни насмешки, ни злорадства. Вообще ничего, кроме требования ответа. И в этой абсолютной, обезличенной твердости он так ужасающе похож на самого Леви!       — Нет! — Криста тут же бросается между ними, словно физически закрывая Леви своим телом от подозрений, хотя тот даже не пошевельнулся. — Он бы ни за что так со мной не поступил! Его обвинили нарочно, чтобы выгородить другого. Арестовали, избили… чуть не казнили!       Кенни преувеличенно медленно поднимает бровь. Его взгляд скользит с ее взволнованного, покрасневшего лица на бесстрастное лицо племянника — и обратно. В глазах старика мелькает нечто — не понимание, а скорее пересчет вариантов, новая оценка ситуации.       — Поэтому мы здесь, — отрывисто бросает Леви, прерывая эту немую сцену. — Официально я такой же мертвец, как и ты. А она… — Черт. Леви замолкает, его челюсти напрягаются. Он не знает, как объяснить это даже самому себе. Эта избитая, замученная прошедшим днем девушка с мокрыми волосами и в дешевой тунике — дочь императора. Прямо здесь, над трахающимися за медяк этажом ниже. Это абсолютная правда, которая звучит как абсолютный бред. Он решительно возвращает разговор к единственно важному: — Так что с Рейссом?       Но Кенни не торопится. Он откидывается так, что ножки табурета отрываются от пола, и на его лице снова появляется та же хитрая усмешка. Он-то понимает, что знания — опасный товар, и он не собирается разбрасываться ими даром. Да и пусть молодежь пораскинет мозгами, почувствует вкус этой головоломки.       Вместо ответа он поворачивается к Кристе, и его голос внезапно становится мягким:       — А ты что о нем думаешь, малышка? О нашем божественном императоре, что сияет подобно Сатурну на ночном небе? — Он проверяет не только ее знания, но и ее мотивы. Готовность верить. Глубину той ямы, в которую они все проваливаются.       Леви напрягается. Никто не знает, что император — отец Кристы. Он поворачивает голову и смотрит на нее через призму этого знания, и оно кажется ему липким, ядовитым. Ему не нравится, как оно ложится на ее черты, делая одновременно уязвимее и опаснее.       Криста, чуть выпрямившись, говорит тщательно подобранные, почти заученные слова:       — Он… очень занятой человек. И он не во всем хорош, я это понимаю. Но он — народный любимец, и он умеет вызывать эту любовь.       Она принимается перечислять: прощение фискальных долгов после крупной кампании, в ходе которой была завоевана новая провинции, с территории которой победители вывезли колоссальное количество золота и серебра; получение рабами если не «прав», то «допущений» — им разрешается иметь при себе заработанные деньги, чтобы впоследствии купить свободу и создать семью. Смягчается и обращение: на хозяев налагается запрет убивать рабов. Более видимые достижения есть тоже: усовершенствование канализационной сети; а после опустошительного пожара изменена планировка города: расширены улицы, увеличены расстояния между зданиями, созданы крытые портики, чтобы отряды пожарных могли перемещаться с большей безопасностью.       Криста говорит по делу, ровно… Но все очевиднее вместо гордости ее растерянность. Как будто она впервые видит разницу между этим внушительным списком благ и той ямой с дерьмом, в которую она скинута.       Кенни выслушивает ее речь со скучающим видом человека, слышавшего одно и то же тысячу раз. А затем, словно разрубая эту декламацию топором, выдает:       — А ты знаешь, что наш замечательный император бесплоден, как пустыня?       Он даже не понимает, насколько мимо бьет. Или… прекрасно понимает?       — Этого не может быть, — первым находит слова Леви, его голос хриплый от нахлынувших вдруг эмоций: что-то вроде раздражения от того, что вынужден обсуждать это. — Есть Имир. Дочь.       — Дочь? Ха! — фыркает Кенни. — Черт знает, откуда они ее взяли. Подкидыш, сиротка из рода какого-нибудь патриция — вариантов куча. Но кровь Рейсса? Да ни капли! Все его попытки завести детей кончались одна уродливее другой. То смерть ребенка, то смерть матери. Да из этого количества мертвецов можно целую армию собрать. Praematura Legio! Легион недоношенных! Ха-ха-ха!       Леви чувствует, как твердая опора уходит из-под ног. Он отчаянно цепляется за логику:       — Какого черта, старый? Ты служил во дворце не при нем. Откуда тебе это знать?       Кенни замирает. Его хищная ухмылка медленно расползается по лицу, становясь по-настоящему жуткой. Он смотрит на них обоих по очереди, упиваясь моментом перед кульминацией, словно опытный актер, готовящийся произнести реплику, которая перевернет все с ног на голову:       — А другого императора никогда и не было.

***

      На смятых шелках, контрастно прекрасных, лежит она — Имир. Воплощение силы императора во всех ее проявлениях, некогда совершенный инструмент власти. Теперь — безнадежно испорченный, бесформенный.       Она переодета с чистое, кожа, покрытая мокнущими желтоватыми ожогами, уже обработана всевозможными снадобьями и все равно слезает клочьями, обнажая под собой сырую, сочащуюся лимфой плоть. Воздух над ней зловонный: пахнет ароматическими маслами, так и не перебившими запах паленого мяса и гноя.       Ее изувеченное лицо в сумраке кажется страшной маской, слепленной из полурастаявшего воска и запекшейся крови. Один глаз закрыт опухолью, веко без ресниц натянуто, как пленка. Щека, почти прозрачная, обнажает под кожей темный силуэт скулы.       Зик медленно обводит взглядом ее силуэт, и его лицо, обыкновенно невозмутимое, искажается. Не состраданием. Не ужасом. А чем-то более примитивным и откровенным: острой, почти физической брезгливостью. Его ноздри чуть вздрагивают, губы подергиваются в едва заметной гримасе отвращения. И дело не уродливых ранах. Дело в источнике этого уродства. В том, что его нанесла не случайность, не враг, а сама божественность. В этом неумолимом, гротескном законе: сила, которую все они так жаждут, которая должна возвышать, — неизбежно калечит. И от этого осознания его тошнит.       Райнер стоит так прямо, что каждый его мускул подрагивает от напряжения. Он пытается сложить из слов оправдание — версию правды, которая не рассыпется в прах от одного взгляда Зика.       — Когда появился этот… как вы его назвали? Колоссальный? — его голос слишком громкий в царящей тишине, и он насилу приглушает его, заставляя звучать почтительно. — Я попытался защитить и Имир, и Кристу. Обеих, как ты и велел. Но Криста... — он делает паузу, подбирая слова, которые переложат вину, но не будут откровенно ложью, — видимо, перепугалась. Ослушалась приказа оставаться под защитой и убежала.       Он не признается. Не говорит, что она была буквально вырвана из его рук. Что тот проклятый раб, который должен был быть мертвецом, просто явился и забрал ее. Что он, Райнер Браун, бог войны, проиграл в том бою — отчаянном, грязном и бесчестном, как и сам противник. Эта мысль выжигает все прочие. Она злит. И унижает — до дрожи, которую он сдерживает титаническим усилием воли. Признаться в этом — позор, хоть он и знает лучше кого бы то ни было, что войны выигрываются и после поражений в сражениях.       Зик, выслушав этот лепет, издает тихий, свистящий звук, похожий на шипение кошки, и качает головой. В его глазах, когда он снимает очки, чтобы потереть переносицу, нет гнева. Там — нескрываемое презрение.       — Какие же вы все безмозглые, — словно бы размышляя вслух, произносит он, глядя на обезображенное лицо Имир. — Мне всегда казалось, что так называемая «божественная сила» достается по какому-то чудовищному недоразумению. Дуракам. Тем, кто вообще не хочет даже пытаться думать. И не видят дальше кончика своего носа, несомненно задранного, — боги же. Чтоб их!       Он поворачивается к Райнеру.       — Хуже людей. По крайней мере, в их тупости есть какая-то животная прямота. Когда зверь голоден, он ест. Боится — бежит. А вы... — он даже не утруждает себя завершением — просто отмахивается.       Райнер, не в силах терпеть недовольство от укола гордости, делает шаг вперед. Его тень накрывает Зика, но тот, даже не моргнув, продолжает с беспечным равнодушием начищать стекла своих очков о складку белоснежной тоги, зажатую между пальцев. Действие это методичное, бесконечно унизительное в своей обыденности.       — А сам-то? — вырывается у Райнера, и его голос, низкий и физически тяжелый, звенит клокочущей яростью. — Много ли ты сделал? Говоришь о бесполезности богов, а сам веками отсиживаешь зад на мягких подушках. Носишь шелк, ешь фламинго, не спишь на постоялых дворах, когда путешествуешь, потому что слишком богат, и имеешь в своем распоряжении сотню слуг. И все философствуешь. Что ж, и каков же твой великий замысел, мудрец? Вот он? — Он резким кивком указывает на тело Имир, прерывисто хрипящей на каждом вдохе.       Зик вздрагивает — легкая судорога, будто по незаживающей, все ноющей и ноющей ране провели холодным лезвием. На его лице на мгновение появляется подлинная, изъедающая душу боль.       — Немного, — тихо отвечает он, и в этом единственном слове — горечь от его самого страшного, фатального провала. — Я не избавился от Эрена, когда мог. Когда он еще не был… везде. И это… перевешивает все мои заслуги.       Он признается в этом с такой самоуничижительной иронией, что становится жутко. Затем — выпрямляется, и выражение превосходства возвращается на свое место.       — И все же я здесь. — Его голос вновь обретает твердость. — Не потакаю своей натуре и не жду, пока мир сгниет сам по себе, как спелый плод. Я делаю для человечества то, что могу. Создаю цивилизацию, в тени которой вы, высшие формы жизни, плодите свои комплексы и жалеете себя.       Взгляд Райнера переходит с лица Зика на неподвижную фигуру Имир.       — И что же ты сделаешь для нее?       Зик поворачивается к ложу. Его движения, обычно плавные, тягучие, приобретают странную, почти что ритуальную точность. Его внимание целиком и полностью концентрируется на этой жертве на алтаре его амбиций.       — Однажды я уже не дал народу Элдии скорбеть по почившей дочери императора. Не позволю и впредь. Я исцелю ее, совершив очередное «чудо». Чтобы их боль обратилась в благоговение.       Райнер молчит, осмысливая услышанное. Внутри него борются противоречия: ярость от унижения природы богов и трезвый расчет солдата, который оказался в стане куда более могущественного врага. Ему не нравится, к чему клонит Зик Йегер и вся империя в его лице, но, коли уж он связался с этим демоном в шелках, запрыгнул в колесницу, мчащуюся в пропасть, то лучше разузнать о маршруте побольше. В целом, ему не то чтобы не плевать, как используют оставшихся богов, — лишь бы его собственная сила оставалась при нем и под его контролем.       — Наделишь ее силой Женской особи? — спрашивает он. И поясняет, предвидя возможные сомнения в целесообразности честности: — Да, я видел ту девочку из легиона. Впечатляюще. И… узнаваемо. Энни двигалась так же.       Зик наконец отводит взгляд от Имир и, игнорируя сквозящее в каждой фразе Райнера глухое недовольство, начинает улыбаться. Улыбка эта неторопливая, безрадостная. Зловещая.       — О, у меня есть кандидат получше.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!