III • V
8 февраля 2026, 22:21 Микаса опускается на песок — к полудню раскаляющийся все пуще, он обжигает кожу даже сквозь плотную ткань туники. Она проводит тыльной стороной ладони по влажному от пота лбу, песчинки с кожи липнут к ресницам, к волосам — приходится задействовать запястье, предплечье.
Рядом, взметнув облако серой пыли, с глухим стуком валится на спину Жан. Отшвырнув меч, он распластывается по песку и со стоном выпускает их легких воздух.
— Какая ж ты… неугомонная, — выдыхает он в небо над головой. — Загнала, как… лошадь! — Он зажмуривается на солнце. — Не знай я тебя, подумал бы, что из кожи вон лезешь, чтобы произвести впечатление на капитана.
Микаса не отвечает. Ее взгляд находит Леви в дальнем конце тренировочного амфитеатра лудуса. Неподвижен, как идол: ноги на ширине плеч, руки скрещены на груди. Он наблюдает, как Габи, скалясь от напряжения, сотрясающего ее неестественно тонкие руки и такие же по толщине ноги (когда-то и Микаса была настолько худой), пытается удержать неподъемный деревянный гладиус в правильной стойке. Рядом обливающийся потом Фалько наносит удар за ударом по воткнутому в землю колу. Рубят, чтобы отточить удар по узкой и длинной мишени — то, что впоследствии будет пальцами титана, тянущимися, чтобы схватить, лодыжками титана — первая мишень, и наконец, шеей. Однако скупые комментарии Леви рисуют совсем другую цель. Все удары наносятся вдоль линии тела иного врага: в лоб, потом в нос, горло, грудную клетку, живот и лобок; эти раны будут иметь серьезные, часто смертельные последствия не для великана из плоти, а для солдата в доспехах.
Жан, не открывая глаз, бормочет, словно размышляя вслух:
— Откровенно говоря, вообще не понимаю, что он здесь делает. Все думают, что он мертв. Преторы, консул, сам император… Он мог бы начать новую жизнь. Забить на лудус, на гладиаторов, на весь этот проклятый Парадиз. Уехать куда-нибудь на Восток. Подальше. Туда, где еще нет Элдии. Устроиться работать кем-нибудь, кому не надо убивать. Жениться, в конце концов, завести пару-тройку крепких карапузов… А он — вернулся. В эту яму.
Микаса медленно поворачивает голову, смотрит сверху вниз.
— Ты бы так сделал? — спрашивает она. Без вызова. Просто вопрос.
Жан приоткрывает один глаз. Зрачок, совсем маленький от яркого света, фокусируется на ней. Потом веко снова падает. Он вдыхает полной грудью, и выдох вырывается через нос коротким, резким фырканьем:
— Да. Сделал бы. Не раздумывая. Если бы выдалась возможность — свалил бы отсюда так быстро, как смог.
Он какое-то время молчит, слушая крики и стоны тренирующихся новобранцев, отрывистые команды бывалых бойцов и скрежет железа.
— Но он-то не я, — добавляет Жан. — Он — Леви Аккерман.
Микаса отвечает едва заметным кивком. И впрямь исчерпывающее умозаключение. Ее взгляд снова тянется туда… Леви лишь ведет плечом — Габи тут же разрешает себе уронить уже опротивевший ей меч в песок; в недовольстве надувает щеки. Он что-то говорит ей, не повышая голоса, и она выпрямляет спину, расправляет плечи — слушает, несмотря на внутренний протест. И учится.
Он — Леви Аккерман.
Это объясняет все. И ровным счетом ничего.
Он никогда не кричит, не суетится. Он просто есть. И этого достаточно, чтобы хаос вокруг подчинялся его представлению о порядке.
Это вызывает не просто уважение, а щемящее ощущение… родства. Ведь Микаса и сама замкнута, молчалива. Но ее молчание — это пустота. Тишина ледяной пещеры, в которой никогда не горел огонь. Она просто не умеет быть открытой или порывистой, живой, в конце концов. Она с ее самыми незначительными достоинствами и наверняка весьма раздражающими недостатками, с ее страстями и, возможно, очень глупыми прихотями — все это никогда и никому не было нужно.
А Леви… Его самоконтроль — это не отсутствие жизни. Это ее колоссальное присутствие. Он выстроил плотину, удерживающую целое море, и о нее бьются волны огромной высоты. Микаса видела этот шторм: ярость в бою, самоубийственная решимость — та самая, что в кромешной тьме ощущается как… страсть. Он умеет быть живым. Но не позволяет себе. Из практичности? Из чувства ответственности? Этого она не знает. Но ясно видит: она — пустой сосуд, он — сосуд, наполненный до краев силой, которая никогда не расплескается.
— А ты? — голос Жана возвращает ее. Он уже не лежит, а сидит, подтянув колени, и, положив на них руки и голову, пристально смотрит на Микасу исподлобья. — Ушла бы?
Воздух перестает поступать в легкие.
У нее была возможность. И цель, казалось, была именно такая: уйти. Когда все думали, что Леви мертв, а Парадиз пылал, Микаса должна была уйти. Найти Эрена и следовать за ним до самого конца — неважно куда.
Но он оставил ее одну в той постыдной темноте, с мокрыми бедрами и глазами. И тогда исчезло все: не только ясная цель, но и сама возможность куда-то идти. Ни тропы. Ни горизонта. Осталось только тело, в котором она пребывала, функционирующее с унизительно тупой точностью: оно все дышало и дышало, жевало пищу, уставшее — засыпало на грязной соломе. Оно было. А ее — не было.
Пока она не преподнесла это свое тело Леви. Просто так. Чтобы сгодилось хоть на что-то, раз никому, даже ей самой, не нужно…
И это был… поступок. Не приказ Эрена. Не жертва для него. Ее — Микасы — решение и ее поступок. Она, конечно, совершила глупость, но совершила ее сама.
Микаса была уверена: без чужой команды ее сердце не умеет биться. Думала, она невидима. Но нет. Леви увидел ее. Нашел своим острым, безжалостным взглядом. А затем — дотронулся. К чему-то, что, оказывается, можно заставить чувствовать. Это было больно, было неправильно, как вспарывание только что затянувшейся раны. Но в тот самый момент, грязный, лишенный всякой романтики, Микаса не была поклоняющейся, не была обязанной жизнью, не была влюбленной и слепо следующей за тем, в кого, а была… желанной. Не нужной или полезной. А желанной. И просто собой — даже тогда, когда он ее, такую жалкую, отверг.
Это странное воодушевление живет лишь одно мгновение. Оно вспыхивает и гаснет, выстуженное холодными, как лезвие, положенное на голую кожу, словами Эрена. «Твое единственное предназначение — исчезнуть». Тот, кому ведомо будущее, тот, кто само предопределение, не может ошибаться. Значит… Значит ли это, что эти руки, которые хватались за мужские плечи, эта кожа, покрывавшаяся мурашками под чужим взглядом, ее сбившееся дыхание и та постыдная тяжесть в животе — все это не существовало? Не должно было существовать? Случайная погрешность самого мироздания.
Пальцы Микасы сжимаются в кулак. Нагретый песок хрустит, забиваясь под ногти, и осыпается, жесткий и реальный. Выходит, любое ощущение — обманчиво? Все, что она чувствует…
Она сжимает кулак сильнее, до боли в костяшках, пытаясь поймать, удержать хоть одно неоспоримое доказательство своего существования.
Но что угодно может быть ложью. Только не он. Только не Эрен.
Он прав: она — ничто. Не чья-то дочь. Не жрица. Не возлюбленная. Даже не тень. У тени хотя бы есть источник. А она… сквозняк между мирами. Стоит захлопнуться створке — и ее не станет.
Холод растекается из самой глубины груди, заполняя все изнутри: горло, живот, кончики пальцев. Не страх. Не грусть. Просто… холод.
— Некуда идти, — говорит она наконец. Голос плоский, лишенный даже отзвука той боли, что клокотала в ней. Просто констатация факта.
Жан хмыкает. Наклоняется, сгребает в ладонь горсть песка и пересыпает ее из руки в руку.
— И то правда, — соглашается он глухо. — А вот капитану, выходит, есть куда возвращаться. Дом, что ли? Не на улице же он ночует, когда каждый раз к вечеру сматывается. Странно это. Раньше спал здесь, как все. Донимал всех, пока совсем уж не стемнеет. Да и с закатом умудрялся. А теперь — чуть солнце к стене, исчезает. — Жан разжимает пальцы, и песок золотой пылью осыпается на землю. Он отряхивает ладони. — Будь это не Леви, можно было бы подумать, что по лупанариям шатается. Или… ну, завел кого. На постоянку.
Микаса не шевелится. Спина прямая, как древко копья.
— Ерунда, — отрезает Жан. — Не до того ему. Времени нет, силы все тоже тут, на песке, и кончаются. Все с нами, дураками, возится. Пытается из сброда сделать… не знаю кого. Тех, кто выживет. — Он бросает быстрый взгляд на Микасу, проверяя, можно ли продолжать, и не встречает запрета: — А в том самом плане он всегда такой… сдержанный. Девчонок-то у нас полно, а он — ни взгляда лишнего, ни слов каких-нибудь эдаких, чтобы зацепить. Будто интереса нет. Настолько, что одно время, помню, ходили слухи... Бред, конечно. Мол, он не все может. Как мужчина. Якобы рабство сказалось или, там, травма какая… Ерунда.
Микаса чувствует, как по коже на внутренней стороне бедер и самому сокровенному разливается жар. Песок под ней вдруг становится обжигающе горячим — она аж ведет коленями.
В памяти всплывает не образ, а невыносимо острое ощущение: неумолимая сила, вдавливающая ее в каменный пол, железная хватка; мускулы его бедер, твердые, в напряжении, готовые к движению... тому самому. Он не был сдержанным. В нем не было сомнений. Была жадная потребность — тепла, женского тела. Обладания. И его решительность совсем не оставляла места вопросу, может ли он. Он может. О, да.
Жан наклоняется к ней, пытаясь поймать взгляд.
— Эй, да ты вся… красная. Чего? Смутилась? — Он отводит глаза. — Извини. Привык с мужиками трепаться. А Саша всегда… всегда хохотала и поддакивала. Я не подумал.
Микаса едва слышит его. Ее лихорадочно бегающий взгляд против воли снова и снова возвращается к Леви.
Он рукоятью вперед протягивает Габи настоящий гладиус, свой; отполированный до блеска клинок ловит солнце и высекает на песке у ее ног ослепительное пятно света. Для сравнения. Как и легионеры, гладиаторы сначала в течение долгого времени тренируются с тяжелым деревянным оружием. Так приобретается мощность и сила движений. Потом — сталь. Настоящие мечи кажутся легкими, поэтому каждый удар, рожденный в борьбе с несуществующим весом, обретает скорость и смертоносность, против которых нет защиты.
Габи ошалело смотрит то на меч, то на Леви. Без благодарности. Ее взгляд — взгляд пойманного зверька, оценивающего расстояние до свободы и упругость плети ловца. Ее маленькие пальцы обхватывают рукоять. Рука, готовая к сопротивлению тяжести, встречает легкость и проваливается вниз. Мышцы вздрагивают. Она сжимает рукоять крепче, перехватывает, ища баланс.
И атакует.
Не воздух. Не злосчастный кол.
Леви.
Внезапный, отчаянный выпад. Клинок рвется по прямой — прямо к его горлу.
Песок взметает вверх из-под ног Микасы, когда она вскакивает. Но поздно. Все уже кончено.
Леви не сделал ни шага назад, даже не отшатнулся. Его рука просто перехватила запястье Габи. Пальцы второй впились выше локтя. Затем — поворот корпуса с приложением силы, как к рычагу. Габи взвизгивает. Гладиус выпадает из ее резко онемевших пальцев. Ее саму, легкую, Леви ловко скручивает, заломив руку под таким углом, что любое движение грозит недвусмысленным хрустом.
— Пусти! Пусти, тварь! — голосит она, взрыхляя песок отчаянным топотом. — Я тебя убью!
Жан поднимается тоже, но без спешки; встает рядом с Микасой, стряхивая песок с бедер и ягодиц.
— Нормально, — бросает он, глядя на этот драматический акт без особого интереса. — С новичками часто вот так. Они упрямятся. Ненавидят. Раньше за такое били, пока не…
Его на полуслове обрывает резкий удар. Что-то тяжелое врезается ему в спину, чуть ниже лопаток. Воздух вырывается из легких одним хриплым выдохом, и Жан, согнувшись, падает на колени.
Второй удар, такой же безжалостный, приходится по позвоночнику, припечатывая его к земле. Теперь — лицом в песок; Жан чувствует, как мелкие камешки вдавливаются в щеку, как пыль забивается в ноздри.
Микаса спешит присесть рядом, ее рука тянется к его вздрагивающему плечу.
Голос, контрастно бодрый и насквозь пропитанный садистским весельем, обрушивается на них сзади:
— Зря от старых привычек отвыкали, гладиаторы! — Следом — хлесткий приказ: — Нечего бездельничать!
Над ними высится фигура в пластинчатых доспехах. Легионер. За его спиной еще двое, расслабленных, наблюдающих за происходящим у их ног с нескрываемым удовольствием.
Тот, что ближе, опускается на корточки.
— Так-так-так… — тянет он. — Еще не забыл, как наш центурион избивал нас, утвержденных легионеров, точно новичков, своей узловатой дубинкой из ветви оливы, а, Кирштайн? За малейшую провинность. А за нарушение караульной службы, воровство в лагере, лжесвидетельство и… — нарочная пауза дает ему время заглотнуть воздуха, — за дезертирство, если помнишь, — фустуарий. Забивание палками сослуживцами. — Его тон теряет нарочитую елейность, ярость в нем планомерно закипает, самая настоящая и неконтролируемая. — А ты, ишь, зеваешь. Как будто тебя это не касается.
— Пошел ты, Флок, — Жан сплевывает песок, пытаясь оттолкнуться от земли на локтях, но спина отзывается болью. — Эти законы… здесь не действуют. Я больше не в вашем проклятом легионе.
— О, конечно! — Флок взрывается притворным восторгом. Он наклоняется так близко, что Жан чувствует тепло его пахнущего вином и финиками дыхания и видит каждую прожилку в налитых кровью глазах. — Ты ж теперь кусок дерьма в яме с дерьмом. — И шипит так, что слюна срывается с губ брызгами: — Ты хоть знаешь, сколько наших легло в землю после того, как ты, говно, сбежал? Сколько хороших парней, а? А ты, гад, живой. Дышишь. И еще смеешь огрызаться?
Флок выпрямляется. Нога отрывается от земли — он целится не в спину, а в беззащитный бок Жана, в мягкое место под ребрами, где от удара может лопнуть селезенка или разорваться почка.
Микаса движется быстрее. Хватает за колено и с силой отталкивает в сторону, резко нарушая равновесие. Флок не падает, но делает неуклюжий шаг назад, ругаясь.
Жан не испытывает благодарности. Его накрывает новая, удушающая волна — жгучий стыд. Микаса видела, как его ткнули лицом в грязь. И — худшее — слышала, за что. А теперь заступается, будто и не понимает, что наказание заслуженно, что, да, он — говно. Дезертир. Хуже убийцы. От этого унижения хочется провалиться сквозь землю.
— Ох, — выдыхает Флок, и его взгляд, скользнув по скорченной под ногами фигуре Жана, прилипает к Микасе. Он с внимательностью покупателя на невольничьем рынке осматривает ее снизу доверху: простые сандалии, покрытые золотистым налетом икры, узкие бедра, обтянутые тканью, линия талии, высокая грудь, сбившиеся черные волосы, упавшие на запыленное лицо. — А эта что за диковинка? С дальних берегов? Я таких не пробовал. Слыхал, дальневосточные суки с характером. И узенькие… до тошноты; пищат, будто их режут, с самого начала и до конца. Оглохнуть можно.
Он делает шаг к ней, ухмыляясь уголком рта. Уперев руки в бока, наклоняется к лицу.
— У вас там, у варваров, говорят, рабов вообще нет. — Презрительно хмыкнув, он театрально разводит руками, изображая ошеломленного невежеством философа: — О, ныне столь многие привержены идеям вульгарного равенства… — Он сплевывает. Его требовательный взгляд впивается в неподвижные черты Микасы. — Элдия полна рабов. Я слышал, каждый из трех или четырех является рабом. Что до столицы — город кишит всякого рода рабами. Так уж решили боги: нам, элдийцам, просто предназначено управлять миром! И мы ну никак не можем избежать владения рабами. А ты, красотка… как раз и есть рабыня. Ты меня понимаешь?
Он говорит так, будто эти слова наделяются его правом… собственности. Правом на нее. Вообще на все, что он захочет. И в этом есть чудовищная истина. Жан знает это не понаслышке: будучи рожденным свободным, будучи легионером, безнаказанно жил этими законами тоже. Но теперь вся эта несправедливость — как вкус рвоты на языке.
Флок протягивает руку, чтобы тронуть, присвоить. Движение медленное, без суеты. Он здесь хозяин. Она — просто вещь. Рабыня. Почти общая. Почти его.
Песок рядом с Микасой хрустит — Жан, стиснув зубы, силится встать.
Крепкая, в мозолях и белых шрамах рука Флока сжимает запястье Микасы и властно дергает вверх. Она вынужденно поднимается, песок осыпается с ее бедер и колен. Мускулы напрягаются, но она не пытается вырваться. Пока нет.
— Ну-ка, покажись как следует, — хрипит он, задерживая взгляд на изгибах то тут, то там. — Вообще-то мне нравятся помладше. Посмиреннее. Но ты и такая… сгодишься. — Его указательный палец утыкается ей под подбородок, заставляя поднять голову. — Глаза-то какие, мать твою! И прям дикие. Коли с норовом — можно и пожестче. А как захлюпаешь — подожду, пока сама выпрашивать не начнешь. Я старательных награждаю. И на лицо, и в рот — уж как пожелаешь.
Жан выпрямляется, держась за спину. Его трясет. Внутри клокочет такая ярость, что темнеет в глазах:
— Руки от нее убери, урод!
Флок с преувеличенным спокойствием поворачивает к нему голову.
— Помалкивай, предатель. Я не посмотрю, что ты гладиатор и титанов режешь, — кастрирую прямо здесь. Будешь яйца свои из песка выкапывать, пока я…
Он не успевает закончить. С низким, звериным рыком, больше похожим на стон, Жан подается вперед. Его кулак нацелен разбить в кровь эту самодовольную рожу!
Но руку уводит в сторону.
В тесное пространство между ними встает Леви. Он отталкивает кулак Жана и держит внизу в бесполезном напряжении.
— Нельзя.
Одно слово.
И этого слова Жану недостаточно.
— Капитан! Они же сейчас ее…
— Нет. Как и у каждой вещи, у каждого раба есть прямое назначение. — Леви разжимает пальцы, отпуская руку Жана, и поворачивается к остальным, уверенный, что правила, какими бы скверными они не были, хоть отчасти работают. — Вы же не извращенцы, не развлекаетесь с чем попало. Гладиаторы тоже не для этого.
— Ну и ну! Экий недомерок! — восклицает Флок, и смешок перерастает в откровенный, гнусный хохот. Он обменивается взглядами с товарищами — взглядами, полными взаимопонимания и глумления, — а затем возвращает слишком пристальное внимание к Леви. — Рабы тут, смотрю, совсем обнаглели. Или, может, не поняли, кто перед ними? — Его голос густеет от злости, становится все громче. — Легионеры, сукины дети! — он орет это в равнодушное лицо напротив. Леви не моргает. — Четыре года на границе! Четыре года мы бились за Элдию, кишки пуская непокорным ублюдкам! Это вам не на арене прыгать. Там — война! Знаешь, что это? Там такое творится, пока вы тут преспокойно пьете, жрете и каждый день хоть каких-то девиц видите! Там и свои, и чужие — кромсаешь, не глядя, пока в поднятые щиты отрубленные головы летят! — Его начинает колотить. Мелкая, неконтролируемая дрожь бежит по загорелым рукам, дергает шею, лицо. Жан, застывший позади Леви, смотрит на это, и его ярость сменяется… узнаванием. Он видел... — Приказ есть — и ты идешь! На поле… или в какую-нибудь дыру. Идешь и режешь: мужиков, баб их, которые в ноги бросаются, плачут, выродков мелких, что по углам прячутся! Всех. До последней псины! Пока все не затихнет. — Он бьет себя кулаком в грудь: — И я считаю… — задыхается. — Я считаю, награда заслуженная!
Он резко, с каким-то остервенелым торжеством, разворачивается к Микасе. Его рука обвивает ее чуть ниже груди, сжимая кожу на ребрах сквозь ткань с такой силой, что больно. И в этом есть своя логика: пролитая кровь должна быть оплачена возможностью… этого. Для него — хотя бы этого.
Микаса вырывается, резко и сильно оттолкнувшись плечом. И тут же, почти не думая, бьет ребром ладони по лучевой кости. Больше нанесение оскорбления, чем причинение вреда. В назидание. Но Флоку и этого почти случайного уничижительного жеста хватает, чтобы взбеситься.
— Ах ты, узкоглазая шлюха!
Его лицо, еще пьяное от власти, искажается чистой злобой. Он замахивается не для пощечины даже — для полноценного удара, способного раскроить скулу.
Два тела приходят в движение одновременно.
Жан бросается вперед, пытаясь заслонить Микасу собой.
Леви делает короткий выпад, чтобы перехватить руку Флока до того, как замах наберет силу. Никаких травм…
Но расчет катится в задницу! В тесном кругу тел возникает свалка. Кто-то толкает Жана — тот наваливается на Флока. Леви, держа чужую руку, чувствует удар локтем в корпус. Они давят ноги друг другу. Стоит ругань. В какой-то момент звякают ножны... Вот дерьмо! Если только кто-то достанет меч — полягут все. Жан, безоружный, нарвется первым; Леви успеет избавиться от двоих, прежде чем в этой давке ему воткнут клинок под ребро. А если влезет Микаса… придется добивать последнего, запихивая собственные кишки обратно в живот. — чтобы ей не досталось после. Ни в коем, сука, случае!
— Остановитесь, господа.
Голос. Чистый, немного дрожащий от напряжения, но на удивление громкий.
— Остановитесь!
Они кое-как отталкиваются друг от друга, чтобы образовалось пространство для воздуха и этого вот голоса.
Перед ними стоит молодой человек. Он невысок, не слишком крепок, но подтянут. Его тога — ослепительно белая, из тончайшей шерсти; светлые волосы аккуратно подстрижены, кожа лица чистая, ни капли пота на лбу или висках. Он выглядит как сошедшая с постамента на форуме статуя небезызвестного бога. Оттого неузнаваем. Только глаза, обрамленные бледными ресницами, — выразительные, невероятно внимательные — выдают в нем Армина.
— Флок Форстер, верно? — Он делает небольшой шаг вперед и сверяется с записями, сделанными на вощеной табличке в его руках, прежде чем продолжить: — Полагаю, империя уже отблагодарила вас за службу. Вы получили в распоряжение земельное владение, десяток рабов и, помимо жалованья, единовременную премию из доли добычи после победоносной компании. — Он замолкает, давая своим словам найти отклик; они, такие дипломатичные, звучат странно на этом песке. — Но прямо сейчас вы рискуете лишиться этих приобретений. Ваши текущие расходы вот-вот превысят доходность.
Флок, дернувшись, выдергивает руку из чьих-то пальцев, ведет плечом. Все его внимание сосредоточивается на этом щуплом патриции в самом неподходящем для него месте.
— Ты о чем, мальчик? — Флок скалится, но сквозь недовольство пробивается растерянность. Это не те угрозы, к которым он привык. — Кому это я должен платить за этих дерьмовых рабов?
— Мне, — без колебаний отвечает Армин. — Потому что с восхода солнца сего дня указом императора я назначен ланистой этого лудуса. — Он, слегка качнув головой, указывает на Микасу, Леви и Жана. — Их текущая рыночная стоимость как боевых активов, прошедших оплаченную налогами горожан подготовку и доказавших свою эффективность на арене, в разы превышает ваше годовое жалование. Повреждение актива влечет за собой компенсацию в размере стоимости лечения и простоя. Убьете любого из них — ответите не просто за убийство раба, а за порчу стратегического имущества империи. — Армин опускает веки, а, когда поднимает, в его всегда добрых глазах мелькает отблеск холодного сожаления. — Поверьте, вам это категорически невыгодно.
Флок, тяжело дыша после драки, старательно обдумывает услышанное. Его лицо, еще багровое, медленно бледнеет. Он смотрит на табличку, на дорогие одеяния, на спокойное выражение лица незнакомца. И видит систему. Ту самую, шестеренки которой он смазывал своей кровью и кровью товарищей. Ту, что давала, — ту, что может и забрать.
Он откашливается, плюет в песок рядом с ногами Армина — последний, жалкий вызов.
— Да и хрен с ними, — ворчит без прежней спеси. И, уже отворачиваясь, бросает своим во всеуслышание: — Не перестаю удивляться тому, что облеченные властью не имеют представления, как обращаться с теми, кто имеет счастье прислуживать им.
Армин выдыхает. Долго, будто воздух копился в легких с самого начала разговора. Его расправленные плечи опускаются, руки приходят в движение. Только теперь он позволяет себе посмотреть на Микасу. На Леви. Последующие слова слетают с губ, спотыкаюсь друг о друга:
— Простите за эти гнусные термины, но я должен… говорить так. Мы… мы обязательно все обсудим! Это назначение… Клянусь, это не мое решение. Я был вынужден. — Он видит, как взгляд Леви, устремленный на него, становится до дрожи ледяным, и торопится добавить: — Я буду ланистой исключительно формально! Капитан, вы знаете это место, этих людей. Я не стану перечить вам или как-то вмешиваться…
Леви с высокомерной медлительностью моргает, выслушивая его. Его губы искривляются в чем-то, что с натяжкой могло бы быть усмешкой, но получается гримасой отвращения.
— Отчего же? — его голос настолько глух и тих, что приходится прислушиваться изо всех сил, чтобы не подходить ближе. — От того, что затопил кровью Парадиз? Кровью невинных. Или от того, что теперь будешь отправлять гладиаторов на убой, чтобы отстроить новый? — Он кивает, будто соглашаясь с собственным чудовищно очевидным умозаключением. — В этом даже есть какая-то извращенная логика. Ирония — так уж точно.
Армин чувствует, что виноват даже больше, чем казалось. Побледнев, он открывает рот, чтобы возразить, оправдаться, но... Микаса, пройдя мимо Леви, подходит к нему и просто обнимает. Крепко-крепко. Прижимает его голову к своему плечу, скрывая лицо — это юное, измученное лицо — от Леви, от Жана. От всех. Она знает, каково это — убивать людей. И знает, что будет, если никто не обнимет после…
Она на мгновение цепенеет, вспоминая, как встала на колени перед Эреном, чувствует боль. И гонит эту мысль, изо всех сил стараясь не дать испытать ее другому.
Леви смотрит на них. На ее спину, узкую, закрывающую от его гнева, чувства несправедливости и смутной ревности по отношению к должности ланисты виноватого в случайности мальчика. Он молчит. Потом тихо хмыкает, почти про себя:
— Я ж не изверг. Могла просто попросить, чтобы был помягче.
Микаса что-то бубнит ему в ответ, уткнувшись губами в волосы Армина. Слов не разобрать, но в самом тоне, в легком вздрагивании ее плеч, Леви безошибочно угадывает язвительное, но по-своему нежное: «Да неужели?»
Он наблюдает за ними еще какое-то время, прежде чем безжалостно возвращает в суровую реальность.
— Начни с очищения лудуса от легионерского дерьма, ланиста, — отдает приказ он. — А там… все обсудим.
Он разворачивается, чтобы уйти.
Жан ошалело смотрит ему вслед. Так говорить с ланистой — нормально? Он смотрит на Микасу. А обнимать?!
— Я ни хрена не понимаю, — заключает он.
***
«Справься как-нибудь сама», — бросил Кенни. Да он понятия не имеет, каково это! Криста чувствует, как в ней вскипает раздражение — осязаемое, колючее. И сменяется холодными приступами паники каждый раз, когда в животе начинается… это. Она проснулась с одним неоспоримым знанием: сегодня. Эти тошнотворные спазмы, отдающие в поясницу, — безошибочный сигнал. Они становились все сильнее, поэтому, притворившись спящей, Криста просто дождалась, пока Аккерманы уйдут, чтобы… продолжить неподвижно лежать. До полудня. И дольше. Еще пара таких ударов изнутри — и она почувствует под собой влагу. Вот тогда-то об исполнении циничного приказа Кенни уже не будет и речи. Разумеется, ею заготовлено несколько обрезков старой ткани, о чистоте которой, впрочем, можно только гадать. Их мало — расходовать заранее нецелесообразно, учитывая, что вскоре придется незаметно стирать эти лоскуты и втихаря обматываться ими так, чтобы под туникой не проступало ни единого намека. А ей, к слову, повезло жить под одной крышей с двумя самыми проницательными мужчинами во всей Элдии! И это — лишь половина беды. Само неудобство, стыд, даже необходимость, краснея, что-то объяснять — с этим она бы как-нибудь совладала. Но это кровотечение может убить ее. Без снадобий Ханджи Зоэ, которые глушат боль; без тех самых трав, что та вываривала в глиняных горшках специально для нее. Без теплой воды в храмовых термах, где Криста часами могла лежать, отдавшись процессу, не опасаясь, что позор застигнет ее где-то на улице… И это… несправедливо! Как-то раз она спросила у Ханджи, у всех ли так. Та ответила уклончиво: симптомы, мол, у всех разные. Кто-то и боли-то не чувствует, и крови — капля. Множество женщин живет себе как ни в чем не бывало в такие дни. А Криста, видимо, умудрилась испытать на себе все возможные «причуды» женской природы. Ее матка, по словам жрицы, «упрямая и яростная, как дикий зверь» — отсюда и проблемы. О, Венера, сжалься… Когда это случилось с ней впервые, рядом оказался советник Зик. Криста думала, что отравилась — все наглаживала бурлящий живот — или захворала, но он заметил то, что сзади не заметила она: образовавшееся на светлой ткани пятнышко цвета ржавчины. Выразительным взглядом обозначил необходимость удалиться, изящным жестом заслонил от чужих глаз. Проводил в покои. Там его слишком откровенная забота и смущающая помощь напугали Кристу, но Зик, тщательно подбирая слова, объяснил суть явления. Даже… превознес его, сказав, что очень рад ее взрослению. Наверное, что-то подобное испытывают отцы… А через пару месяцев, когда кровотечение стало более явным и регулярным, он мягко настоял на необходимости лечения. Постоянного. Тогда-то она и осознала хрупкость своего тела. Сейчас с ней нет ни Зика, ни Ханджи. Однако… Этажом ниже — лупанарий. И Криста почти уверена: девушки, работающие там, поймут ее с полуслова. С ними и объясняться-то не так стыдно. Более того — у них наверняка найдутся нужные травы, ну или хотя бы те, что притупляют боль. Чуть воодушевившись этой мыслью, Криста, наконец, поднимается. Разминает затекшие конечности. Надевает самое длинное платье — на случай, если катастрофа случится по пути и потечет по ногам, — и направляется вниз. Этот узкий и протяженный коридор с множеством комнатушек, расположенных слева и справа, для нее — что пытка. Идти по нему тяжело. Освещение здесь скудное, воздух затхлый; от раздающихся отовсюду звуков неловко до приступов оцепенения. Заприметив Хитч, Криста ускоряет шаг, но та, встретившись с ней взглядом, лениво усмехается и резко задергивает шторку, скрывая себя и клиента от любопытствующих глаз. Надолго ли? Зависит от веса его кошелька. Оставшись в одиночестве, Криста чуть не позволяет себе выругаться вслух. Она стоит в полутьме, прижавшись спиной к шершавой стене, и слушает... Не хочет! Но вынуждена. Из-за занавески доносятся звуки, которые не спутать ни с чем: учащенное дыхание, мужское и женское, ритмичные стоны, сопровождаемые скудной похвалой, озвучиваемой Хитч; Криста слышит мужской голос — похабные нашептывания, которые она умоляет себя не разбирать. Потом — женский вскрик, не то от боли, не то удовольствия — скорее всего, наигранного. И снова хлесткие соприкосновения плоти, все быстрее и быстрее, отчаяннее, — пока все не обрывается тяжелым стоном и тишиной, нарушаемой только натужным сопением. «Все в этом мире, — думает Криста с горькой и какой-то прямо истеричной язвительностью, — все в этом проклятом мире только и делают, что трахаются. Все, кроме меня!» Крутящая боль внизу живота напоминает о себе, заставляя ее шумно выдохнуть. Ах да... Ей и не до этого. Ее раздражение, эта злость на весь свет и на свою неполноценность — это просто еще один симптом. Болезнь, превращающая ее в нервную, несчастную тварь, которая завидует потаскушкам только потому, что у них прямо сейчас не болит живот. Она ждет Хитч. Почему именно ее? Потому что и без того невыносимо вежливый со здешними девочками Леви, кажется, говорит с ней чуть иначе. Непринужденнее. Будто они… знакомы. Догадка шлепает, как пощечина: а что, если они… Да это же очевидно! Кто в этом городе откажется от знаменитого гладиатора? От самого Леви Аккермана — живого мифа. Его визит в любой лупанарий — праздник, повод забыть притворство и поработать задаром. А Хитч, такая яркая, такая наглая… Может, она даже знает, как ему… какой звук он издает, когда… Новый, особенно сильный спазм скручивает внутренности, и Криста, аж зажмурившись, впивается ногтями в собственные предплечья. Не сейчас. Сейчас ей нужны только травы, а не извращенные домыслы о том, с кем и чем занимался Леви до того, как в его жизни появилась она — бледная и тощая, больная, совершенно бесполезная. Из-за занавески наконец доносится шорох одежд, бормотание, звон монет. Ожидание Кристы подходит к концу. Что ж, хотя бы быстро... Имир как-то обмолвилась: «Мужчинам много не надо. Три-четыре толчка — и все там у них уже снова размягчается». Мол, если Кристе вдруг когда-нибудь придется терпеть — по крайней мере, это ненадолго. Впрочем, Имир всегда великодушно забывала, что она истечет кровью и умрет раньше, чем что-то успеет начаться. Да пошло оно все! Звуки за занавеской подсказывает: пора. Криста, движимая отчаянием и желанием поскорее покончить с этим унижением, дергает ткань — ровно в тот момент, когда из-за нее выходит клиент. И замирает. Перед ней — Кенни, мать его. Кенни, мать его, Аккерман. Он поправляет складки туники, лицо его абсолютно безмятежно — расслабленность как будто бы разглаживает морщины даже. Увидев ее, он не краснеет. Напротив — улыбается самой нахальной из арсенала самых довольных улыбок. — О! И ты тут, малышка! Криста не может вымолвить ни слова. Она просто смотрит. На него. На Хитч за его спиной, поправляющую на теле ткани с широкими разрезами, чтобы хорошо было видно «товар». Она старше самой Кристы, в лучшем случае, лет на пять. А он… он же старый! Он же ублюдок, сволочь, он… Конечно, в Элдии нет никаких правил на этот счет, многие браки заключаются между людьми с большой разницей в возрасте. Но это… Это Кенни! И это… это не должно было случиться на ее глазах! — Ну, чего ты? Не ожидала, что ли, что старик еще на что-то годен? — Кенни, довольный собой, похлопывает себя по бедру. Криста стоит, онемев, не в силах оторвать взгляд от этой невозможной пары: древний, как Палатинский холм, циник и девочка, которая могла бы быть его внучкой. — Или ты присоединиться задумала? — Кенни подмигивает ей с такой отвратительной панибратской фамильярностью, что сводит желудок, и оборачивается к Хитч: — Как насчет втроем, а? Я доплачу за старания. Хотя, откровенно говоря, стараться-то мне. Хитч пожимает плечами, ее лицо выражает полную профессиональную готовность. Лишь бы платили. — Или… — Кенни возвращает взгляд к Кристе, изучает ее бледное, перекошенное от потрясения лицо. — Может, поучиться пришла? Глянуть, как это у людей получается? Так ведь, малышка, дело-то нехитрое… — Он делает непристойный жест руками. — Лежи себе — только ноги пошире. Можно попкой иногда подвигать так и эдак — любой мужик над тобой с ума сойдет. Вон, Хитч показать может! Он смеется, в упоении от своего садизмом, а Криста чувствует, как земля уходит у нее из-под ног. Она пришла за помощью, за каплей женской солидарности. А вместо этого попала в самый эпицентр похабного фарса, который разыгрывает для нее самый отвратительный человек в ее жизни. Из коридора, рассекая гнетущую атмосферу, раздается знакомый до спазма в груди голос: — Что здесь происходит? Леви, по-видимому, только что вернувшийся, стоит в нескольких шагах от дверного проема. Он смотрит на эту сюрреалистичную группу: Криста со скривленным лицом, Кенни с этой своей самодовольной физиономией и полуобнаженная Хитч. И в его голове обрывки мыслей не складываются ни в одну более или менее адекватную картину. Ни в одну. — А вот и коротышка! — восклицает Кенни, его радость кажется почти искренней. — Вчетвером оно еще веселее будет! Давай сюда, задергивай занавеску! Я, так и быть, плачу: у тебя, поди, не было давно — и подумать страшно. Леви игнорирует его. Его взгляд прикован к Кристе. Он знает, что она не спустилась бы в эту вонючую дыру, не будь на то веских причин. — Криста, я задал вопрос, — его тон, однако, лишен даже намека на понимание и сострадание тем более. — Что ты здесь делаешь? Хитч, так и не потрудившаяся прикрыться, подходит к ним и со свойственной ей бестактностью вклинивается в пространство между мужчинами и в разговор, не оставляя Кристе времени ответить хоть что-то: — Мужики, у меня работа, вообще-то. Решайте побыстрее, кто следующий. А то клиенты ждут. Криста наблюдает за всем этим в состоянии полной отрешенности. Невольно выслушивая развратные фантазии никак не унимающегося Кенни, она смотрит, как обнаженные, с крупными сосками груди Хитч колышутся, когда та говорит, где-то на уровне подбородка Леви, который со сложным выражением мрачной задумчивости на лице все еще ищет логику там, где ее нет и быть не может. В ее голове стучит одна мысль: абсурд. Это все сон. Или предсмертный бред. В реальности так не бывает. И ровно на пике нелепости, когда мир, кажется, окончательно сходит с ума, прорывается теплая, стремительная волна... Вот оно. Мышцы в самой глубине живота отпускают все то, что Криста и не могла бы удержать. Густая влага, копившаяся на протяжении месяца, растекается по промежности и вниз — по внутренней стороне бедер. Вот оно! Ее глаза, и без того расширенные от ужаса, становятся просто огромными. Она смотрит на Леви умоляюще, с каким-то животным отчаянием, пытаясь мысленно донести до него то, чего не смогут выразить никакие слова. Пойми. Пожалуйста, пойми сейчас же! Но Леви… Леви не понимает. Он видит ее бледность, видит дрожь. Он видит, что происходит что-то серьезное, что что-то не так. Но его мышление, отточенное для мгновенного распознания совсем других угроз, на находит связь между ее состоянием и положением вещей. Последний, сокрушительный спазм наконец начавшей мучительные сокращения матки выжимает из груди Кристы стон. Она судорожно хватается обеими руками за низ живота, давит изо всех сил, сгибаясь пополам. Ее лицо искажается уже не страхом, а чистой, невыносимой болью, которая на долгое мгновение освобождает от остальных переживаний: от стыда, от чужого присутствия. Леви действует без колебаний. — Ну-ка, — простая команда для еще более примитивной логики: не может стоять — будет лежать. Он берет ее под локоть и решительно ведет к набитому сеном матрасу на каменном лежаке. — О, нет! Нет-нет-нет! — тараторит Криста. Леви прекрасно понимает: да, только что на этом самом месте пыхтел Кенни, а до него — другие, сотни таких же или еще хуже; ткань, наброшенная поверх, заскорузлая от следов вина, от пота, семени и хрен знает чего еще. Но сейчас это знание ничего не весит, потому что на другой чаше весов — Криста, которой необходимо лечь. Ее протест, выражающийся в несвязном бормотании и слабых толчках в его плечо — для Леви просто помеха. Раненые тоже дергаются и отрицают боль, пока истекают кровью. — Эй, ты куда ее? — всплеснув руками, взвизгивает Хитч. — Леви, ну давай не здесь. Вынеси ее на воздух, что ли. Леви! — Рот закрой, шлюха, — низкий рык Кенни возвращает в пространство спасительную тишину. Хитч встречается с его взглядом — таким мертвым, в котором нет даже злости, а только готовность к следующему уже не вербальному действию, — и предусмотрительно не делает ни шага. Криста все еще умоляюще мотает головой и беззвучно шепчет «нельзя», когда Леви непререкаемо разворачивает ее и усаживает на матрас уверенным нажимом на плечи, против которого ее истощенные силы — ничто. Все. Она чувствует это. Не сразу. Сначала — упругость сена, продавленного телами. Потом — неприятную теплоту, исходящую от ткани. И наконец — под ней становится мокро и липко. Криста коченеет. И медленно, в безнадежной попытке спрятаться, закрывает лицо ладонями. Кончики пальцев ледяные. — Криста, не молчи. Что болит? Где? Конкретно. Вопросы Леви так же правильны, как и бесполезны. Она не может ответить, сказать, что и где... Она может только сидеть в этой своей грязи, смешивающейся с грязью чужой, и качать головой, чувствуя, как теплое пятно под ней расползается, катастрофически быстро насквозь пропитывая платье. Леви смотрит на ее съежившуюся фигуру, на белые костяшки пальцев, запутавшихся в растрепанных волосах, и его терпение — ресурс строго ограниченный — начинает лопаться. Он видит страдание, но не видит врага, рану, которую нужно зажать. И беспомощность злит. Он уже собирается встряхнуть ее за плечи, когда доносится команда Кенни: — Да положи ты ее уже: видишь же, ей совсем хреново. Движимый раздражением и необходимостью сделать хоть что-то, Леви подчиняется. Он наклоняется, просовывает руки ей под мышки, одним ловким движением приподнимает ее и подтаскивает к изголовью, где помягче и почище. Быстро. Без усилий. И, толком и не распрямившись, упирается взглядом в оставленный ею след. На засаленной ткани, на том самом месте, где только что находились ее ягодицы, — смазанный отпечаток. Темный, почти черный, отсвечивающий неоспоримым багрянцем по краям. В нос ударяет кисловатый запах крови, исходящий от этого пятна и того, что уже делает платье Кристы темным и тяжелым где-то между ног. Ее паника. Стыд. Боль внизу живота. Сопротивление. Получается, Леви Аккерман только что заставил девушку, истекающую женской кровью, усесться в лужу собственного позора. Леви не шевелится, не отводит глаз. Вообще ничего полезного не делает, если уж откровенно. Двинуться в сторону заставляет Хитч. — О, боги! — восклицает она в возмущении. — Ну спасибо, дорогуша! Все испортила! — И цедит, наклонившись и брезгливо дергая холщовую ткань возле мокрого пятна: — Flumen mensis? Первый день, да? И ясное дело, ни кусочка войлока, ни тряпки какой внутри. Такая экономная? А мне что прикажешь с этим делать? Отстирывать эту гадость? Так это день работы. А клиентов мне, что, на голый камень укладывать? Леви переводит взгляд на Кристу. На его лице не возникает ни отвращения, ни даже тени смятения. Разве что смутное выражение недоумения из-за полной некомпетентности. Он знал об этом, конечно. Теоретически. Рос в лупанарии, где это было неотъемлемой частью быта; жил с Кенни, который не мог не обсуждать тонкости женской физиологии. В лудусе он тренировал и девушек, замечал периоды их временного недомогания. Но чтоб вот так… Наглядно. Чтобы абстрактное «недомогание» материализовалось в теплой, липкой луже на грязном матрасе, в дрожащих руках, в запахе меди, перебивающем вонь пота и спермы. Несколько… обескураживающе. Криста, услышав жалобы Хитч, уже не чувствует прилива стыда. Стыд сгорает в топке другого, более сильного чувства — страха за свою жизнь. Она подается вперед всем телом, судорожно сжимая в кулаках складки платья. Паника, притаившаяся где-то под ребрами, вырывается наружу. — Помоги! — слово срывается не мольбой, а требованием. Она впивается взглядов в Хитч. — Мне нужен… имбирь. Сушеный корень. Или куркума. Хоть что-нибудь из этого! Я… я сама сделаю лекарство. Только принеси, прошу! Она умеет. Ханджи давала ей желтый порошок, заставляла разводить в теплой воде, добавлять в еду. Зик приносил ей ромашки, запах которых, как он утверждал, успокаивает бушующую кровь. Годы. Годы этих ритуалов. Все это сдерживало эту бурную реку внутри ее жил, не давало синякам расползаться по коже, истекать кровью от случайных порезов, а в самые трудные дни — облегчало состояние, убаюкивало. И сейчас как раз один из таких дней — отвар поможет! Должен помочь. Хитч пялится на нее, как на сумасшедшую, с выражением прямо-таки комического недоумения на лице. — Ты чего же, совсем глупая? — ее голос теряет выработанную слащавость и становится резким, рубленым, как у рыночной торговки. — Куркума? Имбирь? Да это ж разжижает, кровь от них — как теплая вода. Хочешь истечь до смерти? — Что? Криста смотрит на нее потемневшими глазами. Мир вокруг плывет от слабости и от этого... Все, что она знала, во что верила, — неправда? Все, что спасало ей жизнь — оно ведь не делало хуже, разве не так? Ей всегда говорили, что оно помогает. Леви стоит над ней, и его молчание — тяжелое, давящее. Он видит, как ее взгляд упирается в стену, как дыхание становится поверхностным. — У нее болезнь, — говорит он наконец. — Кровь… слабая. Теряет быстро. Синяки ярче обычных. — Он не смотрит на Хитч, его глаза, суженные, прикованы к Кристе. Он пытается поймать ее взгляд, вернуть ее сюда. — Криста. Скажи ей. Криста медленно переводит взгляд на него. Ее бледные губы шевелятся, но звука нет. Что она может сказать? «Кажется, меня лечили тем, что должно было меня обескровить»? Это звучит как безумие. Как приговор ей самой — за слепоту, за доверчивость. За глупость. И как страшное обвинение тем, кого она не смеет назвать предателями даже в своих мыслях. Она сжимает веки, чувствуя, как под ними нарастает жар стыда и ярости. Хитч тяжело вздыхает, проводя ладонями по волосам. Она смотрит на Леви не то чтобы с раздражением, а с презрением к мужской несообразительности. — Слушай, милок. Я не знаю, что за хворь у нее такая, — она тычет пальцем в темное пятно на матрасе, — но если у нее кровь и так льется, то зачем, по-твоему, ее еще более текучей делать, а? Где тут логика? Она наконец прикрывает грудь, натянув платье, ее движения становятся резкими, отрывистыми, деловитыми. — Помогу, чем смогу. Чистые тряпицы дам. И траву одну знаю — от боли. Она ж не одна такая, у кого крутит так, что хоть на стену лезь. Но пора вам уже. Мне — работать. Леви не спорит. Он наклоняется к Кристе, но его движения не такие резкие, более... выверенные, осторожные, несколько неуклюжие в этой непривычной ситуации. — Вставай, — говорит он заметно тише, но и это отнюдь не просьба. Его руки снова обхватывают ее; он не тянет, а становится опорой, давая ей точку приложения силы. — Сейчас отведу тебя наверх. Разберемся. Последнее звучит неуместно в сложившихся обстоятельствах, но у Леви уже есть план действий. Криста делает слабую попытку опереться на него. Ноги, холодные и ватные, подкашиваются в коленях, но он держит ее, принимая большую часть веса на себя. Она не поднимает глаз. Не смотрит на Хитч, сетующую возле матраса, не смотрит на Кенни, который наблюдает за всей этой сценой, скрестив жилистые руки на груди. — Дожили, — бубнит он. — Взрослый мужик возится с бабьими подтеками. Чемпион Парадиза, бог, мать его, войны — а такие проблемы решает... — Он издает горловой звук, похожий на плевок. И вдруг невесело усмехается: — Только вот масштаб этих проблем, коротышка… дворцовый. А я говорил.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!