III • VIII

15 марта 2026, 21:13
      Лудус опустел.       Раньше здесь кипела жизнь: во внутреннем дворе скрипели телеги с провизией, в столовой и стенах бараков гладиаторы обменивались грубыми шутками, смеялись или проклинали друг друга, ругаясь; шаркали их сандалии, звенел металл, трещала сыромятная кожа. Теперь — тишина.       Пятьсот человек. Армин справился. Леви не спрашивал, как именно. Не его дело. Но факт остается фактом: за считанные дни молодой ланиста сумел добиться того, на что многие не решились бы в принципе. Чиновники ворчали, конечно, скрежетали зубами, грозились искать управу, жаловаться самому императору. Армин, по слухам, разбирался с самыми пылкими лично. Что говорил, чем убеждал, какими документами размахивал перед их носами — неизвестно. Однако теперь пятьсот человек — граждане Элдии. Кто-то подастся в легионы, кто-то найдет себе ремесло по душе, другие — просто исчезнут, убравшись подальше от Парадиза, от Элдии, а то и от бескрайней Элдийской империи.       Лудус опустел.       В тренировочном амфитеатре, под солнцем, мельтешат тени, но простор режет глаз. Там, где сотни тел потели, отрабатывая удары, падали без сил, лежали под солнцем и вставали, — теперь лишь десяток сонных пар.       Что сказал бы Эрвин, увидев это? Леви почти слышит его голос, спокойный, с той особенной интонацией, которая появлялась, когда Эрвин смотрел на безвыходную ситуацию и уже видел возможность: «Пять сотен спасенных — это правильно». И замолчал бы, давая Леви успеть подготовиться к последующему: «Теперь подумаем, как использовать тех, кто остался с максимальной эффективностью».       Леви сражается с двумя. Он стоит между ними, расслабленный, почти ленивый. Со стороны — легкая мишень. Однако опытный взгляд, пожалуй, мог бы заметить абсолютный контроль устойчивости благодаря идеальному распределению веса — полная готовность к мгновенному реагированию на движение.       Габи кидается на него со свирепостью львицы, запертой в клетке, снова и снова. Резко, порывисто, с воинственным криком — вот уж воистину марлийка! Нападает не потому, что смелая, — потому, что не может терпеть. Не умеет.       Леви уворачивается. Даже не глядя. Просто смещение корпуса, поворот бедра — и ее выпад проваливается в пустоту. Промахнувшись, она проносится мимо, спотыкается — чуть не падает, но удерживается на ногах, разворачивается — кидается.       — Капитан Леви! — голос у нее звонкий, режущий слух. — Сегодня покажу тот прием! С разворотом. Помните? Я вчера весь вечер пробовала — Фалько видел. Скажи, Фалько!       Фалько молчит. Он вообще редко говорит во время тренировок — слушает, работает. Невысокий, но крепко сбитый он наносит удары, экономя силы и пристально следя за собственным дыханием. Похвально.       — Я почти сделала! Еще немного — и у меня получится. Я буду как вы! Нет! Лучше! Гораздо лучше!       Фалько, как всегда, старательный до отчаяния, лупит по гладиусу Леви своим, деревянным, вколачивая каждый удар так, будто от этого зависит жизнь его близких. И у него получается. Будто тренировался и раньше — этот навык не скрыть от профессионала за кротостью и рассказами о том, как полол поля. Впрочем, Леви не настаивает на откровенности. Но нестыковки держит в уме.       — Почти! Я почти достала вас! Вы видели?! Еще чуть-чуть! — выпаливает Габи на одном дыхании, без пауз, как будто боится: замолчит — проиграет.       — Не болтай, — распоряжается Леви.       Фалько, воспользовавшись очередной ее отвлекающей внимание атакой, заходит сбоку. Бьет. Точно и сильно. Леви отражает удар, выбивая пару щепок из деревянного лезвия, — небрежно, чуть ли не играючи.       Габи наступает снова. Песок взметает из-под ее сандалий, оставляя золотые блики в воздухе.       — Я могу! Я буду бить и бить, пока не...       — Не болтай.       Она замолкает. На пару мгновений всего. Злость закипает в ней, обжигает горло, багровыми пятнами проступает на щеках. Она бьет все чаще, яростнее. Каждый удар отдается болью в руках, ноги вязнут в рыхлых волнах — шагов столько, что от пота становятся скользкими бедра, до красноты стирается кожа под коленями. Она промахивается. И пробует снова. И снова.       — Я научусь убивать! — цедит она сквозь зубы, отплевываясь от пыли. — И поубиваю всех элдийцев! Всех! Буду резать, как они резали нас! Никого не пощажу. Они заслужили. Я обязательно научусь убивать и…       Слова застревают в пересохшем горле, превращаются в бессвязный рык. Она насилу сглатывает, уже задыхается. От злости, от бешеного темпа.       Леви следит за ней, отмечает момент, когда ее дыхание сбивается, когда техника идет нахрен — остается только животная ярость, сжирающая расчет. Полшага в сторону — она рубит воздух. Еще полшага — мимо. Она даже не замечает.       Он ждет. Дает ей дойти до края. Дает упасть в эту черноту, на самое дно. И когда Габи, захлебываясь собственным гарканьем, бросается на него, полностью открытая, ослепленная, в гневе потерявшая рассудок и в своей наивности уязвимая — действует.       Плавно развернувшись, Леви ловко ловит ее предплечье, дергает на себя, заставляя потерять равновесие. Рывок, с силой, — клинок, выскользнув из потной ладони, летит в песок. Подсечка — Габи шлепается в песок, и, прежде чем она успевает моргнуть, вдохнуть или ахнуть, Леви усаживается на ее грудь, всем весом пригвождая к земле. Располагает ноги по бокам от ее плеч с оскорбительной невозмутимостью, опускает локти на полусогнутые колени, чуть наклоняется, чтобы видеть перекошенное детское лицо между ними.       Габи судорожно дергается под его ягодицами. Пытается вывернуться. Бесполезно. Леви даже не напрягает мышцы. Просто сидит, тяжелый, как надгробие, придавившее ее к песку. Смотрит сверху вниз.       — Дыхание, — говорит он буднично, будто они за завтраком. — Ты начала терять дыхание на третьей фразе. Еще через две — уже была мертва.       Глаза Габи вспыхивают яростью, смешной с обидой и стыдом. Слезы наворачиваются, но она давит, давит, давит их — обратно, вглубь, — кусая нижнюю губу до боли.       — Я же почти…       — Ты пропустила удар. Почему?       Габи сопит, вся скривившись, бурая от эмоций. Позволяет себе кашлянуть — воздух выходит резко из-под давящих на грудную клетку мужских бедер; она ощущает его впитывающееся в одежды тепло покрытой мурашками кожей. Губы дрожат, челюсть ходит — скоро сорвется.       — Потому что ты думала о том, как будешь убивать элдийцев. Представляла, как перережешь глотки всем в городе, всем в лудусе и, наверное, лично мне. — Леви перечисляет монотонно, без злости. — Противник был здесь, перед тобой. А ты витала в облаках. Злилась, обижалась и проклинала весь свет. Итог — на песке. Подо мной. Под элдийцем.       Габи всхлипывает и закусывает щеку изнутри — дергается мышца. Почти беззвучно, но Леви достаточно близко, чтобы услышать, чувствует задней поверхностью бедер, как мелко трясутся ее плечи. Он не спешит двигаться. Унизительно — да. Для нее еще и болезненно. Но он дает ей время пережить это, справиться. Чтобы запомнила. Чтобы в следующий раз, когда в голову полезет «я отомщу», вспомнила этот песок, эту тяжесть на груди. Этот урок.       Фалько беспокойно переминается с ноги на ногу неподалеку, нервно сжимая и разжимая кулаки.       — Капитан... — голос у него тихий, умоляющий. — Пожалуйста, слезьте с нее. Это же… Это выглядит…       Леви переводит взгляд. Ждет. Фалько не находит нужных слов. Но Леви прекрасно понимает, что не решается озвучить юнец. Потому что Леви знает, что случилось с Габи в лудусе. Армин выяснил: их было четверо — больше, чем мест в ее теле, к которым можно приладить свой причиндал. После такого нормально дергаться от любого прикосновения, шарахаться от одного присутствия мужчин — пусть же видит разницу, чувствует костями и плотью. Не все в жизни — про это. И одна трагедия ее не определяет. Давай соображай, мелкая.       —Слышала? Просит за тебя, — констатирует Леви без тени снисхождения.       Габи вздрагивает. Хочет сказать что-то злое, чтобы Фалько заткнулся, чтобы забыл, что видел ее такой: раздавленной, снизу. Но из горла выходит лишь сиплый хрип.       — Не надо, — шепчет она, обращаясь непонятно к кому: к капитану, к другу или самой себе.       Леви медленно встает с нее, избегая резких движений, — воздух входит в ее легкие со всхлипом, который она тут же проглатывает. Протягивает руку, предлагая помощь. Она не сразу шевелится — лежит, ковыряя ногтями песок под ладонями, дышит часто-часто, избегая смотреть на кого-либо. Потом все-таки берется за его пальцы, сжимая гораздо крепче, чем необходимо.       — Фалько прав, — говорит Леви. — Я элдиец. Один из тех, кого вы привыкли ненавидеть — плевать, заслуженно или нет. Только что держал тебя. Мог сделать что угодно. Прямо при нем — я не застенчив, знаешь ли. Сделал? — Габи молчит. Отряхивается, безжалостно шлепая ладонями по коже. Смотрит в сторону, пережевывая собственные губы. — Подними голову. И запомни: враги — это не все те, на кого ты злишься. Здесь, на арене, твой враг — тот, кто намеревается убить тебя. Научись распознавать угрозу, покуда она не исходит от тебя.       Сделав шаг назад, Леви оставляет Габи пространство для дыхания, для мысли, если та вообще способна родиться в этой взлохмаченной голове. Весьма сомнительно...       — Вода.       Женский голос.       Микаса.       Она протягивая ему округлый кожаный бурдюк. Неизвестно, сколько времени она здесь, как, подойдя так близко, оставалась незамеченной. Наблюдала?       — Подумала, пригодится.       Леви берет бурдюк, не задумываясь. Запрокидывает голову, делает несколько глотков. Вода теплая, отдает уксусом и золой — верный признак свежести; бодрит. Значит, Микаса позаботилась заранее…       Он возвращает бурдюк. Она принимает, не отводя глаз от глаз, подносит ко рту — не вытирая, касается губами края там же, где только что были его. Не притворяется, что это случайность. Напротив, делает это осознанно, демонстративно; более того — наблюдает за тем, как Леви наблюдает за ней. За ее горлом, движущимся в такт глоткам. За тем, как капля скатывается по подбородку, срывается вниз, становится пятном на ткани. Ветер треплет ее волосы, но Микаса не торопится убирать их, смотря на него сквозь это черную паутину с хищной терпеливостью паука.       Габи, уже позабывшая, как ее трясло, не глядя в их сторону, что-то сердито шепчет Фалько, не знающему, кого слушать: ее бестолковый бубнеж, потому что не чужая, или капитана Леви, который стал неожиданно сосредоточенным.       — Ты с ней жестко, — замечает Микаса.       — Приходится. До некоторых иначе не доходит.       Пауза. Короткая, но достаточная для того, чтобы Леви успел увидеть под завесой волос… улыбку. Почти незаметную, изящную до изнеможения.       — Со мной ты был таким же. Повалить в песок, надавить, держать, пока не станет тошно от обиды.       Леви слегка приподнимает бровь, с усмешкой, которая проступает против воли — в глазах, в складке у рта:       — Так ты обижаешься на меня?       Микаса качает головой:       — Нет. Это было… действенно. — Последнее слово она произносит с заминкой. Чуть заметной. Будто катая во рту, проверяет, подходит ли оно. Подходит. Потому что в этом коротком слове и то, как он прижимал ее, взбешенную, к песку арены, чтобы научить контролю, и то, как прижимал к полу, — теряя свой.       Леви смотрит на нее. Долго. Так долго, что Габи перестает шептаться с Фалько и обращает внимание на их выразительное молчание — стоит, уставившись широко раскрытыми глазами, забыв прикрыть рот.       — Микаса, ты… заигрываешь со мной, — не вопрос — утверждение.       — Как скажешь, — она не признается, но и не опровергает. — Я просто наблюдала, как ты справляешься. И мне понравилось.       Она не краснеет, вообще не стесняется говорить такое. И Леви мог бы уточнить, поддавшись то ли любопытству, то ли предвкушению, уже ворочающему в груди, тяжелому, теплому. Вместо этого — осторожничает. Ей, кстати, не помешало бы тоже, потому что это кокетство… неуместно, как-то исключительно по-женски дико.       Он делает то, что у него получается хорошо, — уходит от темы, кивком указывая на Габи:       — А она вон в бешенстве — думаешь, это хорошо?       С высоты своего роста Микаса смотрит на Габи. Потом снова на него. Взгляд прямой, до безразличия безмятежный, тот самый, от которого у большинства людей подгибаются колени. У Леви с коленями порядок, а вот в голове — лишнее…       — Ты и сам, бывает, злишься. Я видела.       Видела. Без подробностей, без объяснений. Тем не менее, они думают об одном и том же: короткой вспышке, отозвавшейся болью в разбитых о пол, на котором она лежала распластанная, костяшках.       — Я скалюсь, но не злюсь, — конкретизирует Леви, аккуратно возвращая разговор в безопасное русло: работа, дисциплина. Там он знает, как быть, там он уверен в себе.       Но Микаса не дает ему все упростить и напоминает:       — На арене — да.       Слова бьют по нервам — и вот кровь уже приливает к ушибленному месту. Леви слышит ее дыхание — ровное, спокойное, чрезмерно контролируемое. Он знает этот обманчивый ритм.       Они говорят о Габи. Но не о Габи. Оба это понимают, и оба делают вид, что недосказанности нет. Вероятно, выглядят по-идиотски. Судя по тому, как на них снизу вверх смотрят две пары глаз, — более чем.       — На арене за ними придется приглядывать, — расцепив скрещенные на груди руки, Леви небрежным взмахом, не глядя, указывает на детей. — И что понравится мне — так это если ты поможешь.       Он вбрасывает это «понравится» намеренно, сознательно подыгрывая. Сам не понимает до конца — зачем. То ли проверяет, как далеко она готова зайти, то ли хочет увидеть, когда дрогнет ее лицо. Или же — и это самое тревожное — ему просто по душе, что ее глаза загораются, что она, ледяная, оттаивает.       Микаса кивает, медленно склоняя голову набок, чтобы из-под волос, зацепившихся за ресницы, видеть его лучше.       — Я буду стараться, капитан.       Официально. Сухо. Можно подумать, не гладиатор даже — солдат. Но в том, как она это говорит — как задерживается на звании, чуть тянет его, выдыхая, — слышится просто… женщина. Бестактная. Уже который раз так… Осадить бы, поставить на место, но дело, кажется, и не в ней вовсе. Не в том, что она делает что-то не так. Дело в нем. Отвык от такого, тягучего…       Что ж.       — Отойдем? — говорит он ей наконец. И обращается к ученикам: — Мечи в руки — и друг против друга. Живо.       Габи подрывается мгновенно, хватает деревянный меч и уже без натуги вскидывает его. Фалько медленнее, вооружается с тоской человека, осознающего, что сейчас будет больно. Леви подхлестывает его парой не самых вежливых слов — вполголоса, больше для порядка, чем из злости, — и отходит. Микаса следует за ним.       Они останавливаются у ближайшего тренировочного столба. Леви приваливается к нему плечом, Микаса делает то же с другой стороны. Расстояние вполне приличное.       Они молчат. Смотрят, как на песке начинается бой. Неуклюжий, совсем непохожий на настоящий. Габи наседает — решительная, озлобленная насквозь. Вся в атаке, в желании достать, победить. Фалько защищается, ставит блоки, отступая. Леви отмечает это автоматически: слабые места, ошибки, моменты, где можно было бы ударить, где — поберечься, где — умереть или выжить, если бы они сражались на арене Парадиза. Где Габи раскрывается, занося меч для удара. Где Фалько забывается, задумавшись, и теряет драгоценные мгновения. Где они оба еще всего лишь дети, которые не должны были оказаться здесь. Что за идиотский мир, разрешающий такое? Впрочем… Леви припоминает слова Микасы, исступленные признания Эрена и делает неутешительный вывод: другие, похоже, не лучше.       — Странные у тебя друзья, — говорит он негромко.       Микаса молчит. Ждет пояснений.       — Армин. Эрен. Боги. Один из них спалил Парадиз, другой — мнит себя освободителем. Один — стеснительный до тошноты. Второй — неконтролируемый, на цепи не удержишь. И оба твои друзья.       Микаса не отвечает сразу. Следит за Габи, которая пропускает удар и аж рычит, за Фалько, который мог бы добить, но медлит.       — Знаешь, а они похожи… — начинает она. И голос у нее вдруг становится другим. Мягче. Леви даже не сразу узнает эту интонацию — слишком редко она звучит. — На Эрена и Армина. В детстве. — Она смотрит на детей, и уголки ее губ чуть приподнимаются. Совсем чуть-чуть. Почти незаметно. Любой другой подумал бы: показалось. — Фалько — как Армин. Такой же... старательный. Все время беспокоится и все время думает, правильно ли поступил, не обидел ли кого ненароком. Даже когда пора бить. И, если можно не бить, он ни за что не ударит.       Она замолкает на мгновение. Фалько уворачивается от очередного выпада Габи — неуклюже, но успевает. Леви наблюдает за ним и видит возможность для удара, которую мальчишка упускает. Жалостливый дурак. Этому придется научиться тоже: на арене, даже тренировочной, жалость к противнику убивает этого самого противника быстрее меча.       — Фалько! — рявкает он. — Ласковым будешь с ней, когда вырастешь. А в вашем случае — если вырастешь. Бей, чтоб тебя, жестче!       — А Габи... Габи — как Эрен. Такая же неукротимая.       Точное слово. У Леви аж съеживаются внутренности.       — Все время вперед — доказывать, добиваться. Все время кричит, что сможет лучше, что не остановится. Даже когда нет сил, все равно орет и рвется в бой. Борется. Потому что, когда вокруг беспредел, молчать, он считает, нельзя. Просто… нельзя.       Леви смотрит на нее. На профиль, очерченный мягким светом, на эту полуулыбку на бледных губах, которую она никогда не показывала, тщательно храня в сердце, а ему самому такой не улыбался никто. Какая редкость... Драгоценность.       — В детстве, значит, — повторяет он хрипловато. То ли спрашивает, то ли просто поощряет, чтобы она продолжала. Чтобы еще звучал ее голос, такой… живой.             — Они не всегда были такими, как сейчас. Боги — да. Но от людей не отличишь.       В ее голосе появляется что-то новое. Не теплота — теплым голос Микасы не бывает. Что-то другое. Похожее на свет, пробивающийся сквозь щель в ставнях. На рассвет, который ждешь всю ночь.       — Они очень любили играть. Носились друг за другом, как ошалелые. Эрен вообще не смотрел, куда бежит, все время спотыкался и падал, обдирал коленки и ревел горько-горько. А Армин садился рядом, изо всех сил дул на царапины и придумывал истории, чтобы отвлечь его. Про дальние страны, про немыслимых чудищ, про героев — настоящий героев, которые побеждают всех врагов. Что угодно — лишь бы его друг не плакал.       Габи летит в песок. Прямо носом. Фалько бросается к ней, но она, поднимаясь, отталкивает его, вскакивает, распаленная, — и снова в бой.       — Солнечные были дни, — добавляет Микаса. И в этом слове столько тоски, тихой и не страшной, но глубокой, что у Леви перехватывает горло. — Они не думали, что придется страдать. Убивать. Просто... жили. Валялись в траве, купались в реке, спорили, кто первый добежит до дерева. Последний — дурак и в воду голышом. Эрен бегал быстрее, но он всегда медлил. Специально. Проигрывал. Раздевался и хохотал так громко, так… счастливо. Ты не знаешь, но у него очень красивый смех. И глаза, когда он смеется.       Леви почти видит это: холмы, реки, двое дурачащихся пацанов. И где-то там, среди деревьев, девчонка с чернявой головой. Он хочет что-то сказать. Хочет — впервые в жизни — найти слова, которые будут что-то значить для нее прямо сейчас. И не находит. Теряется. Микаса там, в своем прошлом, и пускает его туда, позволяет смотреть, быть рядом.       — А ты? — спрашивает он.       — Что?       — Какой была ты?       Вспоминая, Микаса не говорит о себе. Совсем. А ему по большому счету важно только это. Бегала ли она, счастливая, вместе с ним? Ныряла ли в холодную воду, царапала ли стопы о камни, запутавшись в мокрой траве? Возвращалась ли потом домой, с красными щеками, к любящим родителям, где ее досыта кормили, купали, целовали на ночь? Леви хотел бы услышать это. Очень хотел бы. О жизни, какой не было у него. И обязательно должна была бы быть у нее. Потому что если кто-то в этом мире заслуживал нормального детства — так это она. Та, которая никогда и ничего для себя.       Молчание затягивается. Микаса не отвечает. Не потому что не хочет, а потому что не знает как. Она облизывает губы, размыкает и тут же смыкает; как-то странно дергает головой, видимо, вспомнив что-то неприятное. Смятение мешает ей подбирать слова, хотя обычно с этим нет проблем — она просто говорит, что думает.       — Я просто… — начинает она. И снова замолкает. — Я смотрела на них. И хотела, чтобы так было всегда.       Все.       Вот и все о ней. Она не говорит о себе, потому что ее отдельно не было никогда.       Леви молчит. Он позволяет ей прожить это мгновение. Одно. Недолгое. Габи, однако, успевает еще дважды шлепнуться в песок, подняться и продолжить молотить. Потом воздух снова входит в легкие, и его голос становится прежним — ровным, безжалостным.       — Скоро этим двоим выходить на арену. Им придется убивать. Сделать это впервые — и так до самого конца. — Леви договаривает не сразу. — Вероятно, убивать людей.       — Ты убивал? — спрашивает Микаса. Не обвиняя. Она знает: люди убивают людей. Выжившие в этом несправедливом мире — чаще, чем кто-либо.       — Да.       Пауза. Длинная, тягучая, словно смола растекается между словами.       — По-всякому, — говорит он. — Иногда за дело, с холодной головой. Иногда — не нарочно, на эмоциях. Когда уже не мог терпеть, когда внутри все кипело, когда просто… хотелось.       Леви замолкает. Слышит собственное дыхание. Ровное, спокойное. И удивляется: как легко говорить об этом. Как легко вспоминать тех людей… Одного. Двух. Трех. Десяток. Два десятка... Сотню. Добрая половина мертвецов в его памяти уже просто тени — без имен, без лиц. А ощущения там же — пропасть, глубокий черный провал.       — Как только не делал это. Честно — лицом к лицу. Подло — в спину. Быстро и безболезненно. Медленно — чтобы помучить. Ножом. Веревкой. Камнем, попавшимся под руку. Когда надо было — и голыми руками. Давил на шею, на глаза, пока не брызнет. Мышцы сводило, а я считал. Все хотел узнать, сколько держать, — так и научился считать, представляешь? Потом хруст под пальцами — и все. Готово. Можно слезать.       Тишина. Только Габи кричит, Фалько кашляет, пытаясь отдышаться.       — Знаешь, что удивительно? Чем больше людей я убивал, чтобы выжить, тем больше другие хотели убить меня. Приходилось защищаться и убивать еще. И еще. Казалось, этому не будет конца. Какой-то парадокс. — Он задерживается в своих мыслях, прежде чем заключить: — Убивать легко, — Ни сожаления, ни гордости. Просто факт. — Легче, чем дышать, когда вокруг одно дерьмо. И уж точно легче, чем смотреть, как убивают тех, кто... — Он замолкает, когда голос предательски подскакивает — гребаный голос. Микаса наверняка замечает. И так и не договаривает. — Намного легче.       Леви знает: она не осуждает, не жалеет. Принимает. Впускает в себя то, что теперь знает о нем, находит этому место.       — А ты убивала?       — Да.       Значит, да… Печально.       Это короткое «да» из ее уст звучит так же обыденно, как его неожиданное признание. Так же страшно.       — Была одна вилла, — ровно продолжает Микаса. Незамысловато — так, как будто рассказывает скучную историю из жизни, не своей даже, вероятно, или чужой сон. — Там случилось восстание. Рабовладельцу показалось недостаточным наказание виновных — он решил обезопасить себя и преподнести урок остальным. Их убивали, калечили, насиловали. Кто кого, почему — я не знаю. Да и неважно.       Она ненадолго замолкает — переводит дыхание, чтобы сухо добавить судьбоносное:       — Эрен считает: все равны.       Леви поворачивает голову, внимательно всматривается в ее лицо.       — Поэтому я убила всех. Всех до единого, — произносит Микаса без тени раскаяния. — Мужчин —тех, кто отдавал приказы, и тех, кто исполнял их. Женщин — тех, кто бежал в страхе, и тех, кто отбивался чем мог. Стариков — тех, кто владел людьми всю жизнь, и тех, кто всю жизнь работал честно, с отдачей. Детей — тех, которые неизбежно стали бы такими же жестокими, и тех, которые, возможно, выросли бы другими.       Тишина.       — Они были одинаковы в смерти. Хозяева и рабы. Старцы и младенцы. Те, кто били, и те, кого. Все равны. Эрен прав. Всегда прав.       Еще тишина. Леви слушает и пытается понять, может ли принять услышанное целиком или отвергнуть полностью.       — Это была… справедливость, — заявляет она с абсолютной убежденностью в правоте.       В голове у него каша. Потому что он не знает, что ответить на это. Он думает об убитых им самим. Убивал, потому что иначе они его. Убивал, потому что голод. Потому что злость. Причин — целое множество. Но никогда он не убивал, потому что это справедливо.       Думает об Эрвине. Эрвин тоже убивал, отправляя людей на смерть. Но Эрвин мучился. Мучился по-своему, глубоко внутри, не показывая никому. В каждой морщинке у глаз, у губ, в каждой линии усталости на лице читалось: это необходимо, но неправильно.       А здесь — другое. Полное отсутствие страдания. Потому что Микаса всего лишь принесла жертву. Во имя бога, в которого безусловно верит. Страшнее ли это? Честнее ли?       Он взглядывает на Габи и Фалько, юных, не познавших еще настоящего страха смерти, всех ужасов подчинения приказам жестокого человека или праведного бога. Им только предстоит выживать в мире, в котором есть справедливость, которая убивает детей.       — Ты веришь в это? — произносит Леви наконец, скорее утверждая, нежели спрашивая.       — Я не знаю, верю ли, — тихо отвечает Микаса. — Но я это сделала.       Леви понимает. Не сразу — мыслям нужно время, чтобы пробиться сквозь вязкую тяжесть, образовавшуюся внутри после слов Микасы. Понимает: эта страшная в своей непоколебимости уверенность, это спокойствие, способность действовать без малейших сомнений — все это не ее. Все это — итог устремлений Эрена. Следствие абсолютной, маниакальной преданности идее. Идее, которая делает всех равными. В смерти.       Микаса не чудовище. Леви сталкивался с настоящими монстрами — теми, кто наслаждается убийствами. Она всего лишь орудие — до ноющей боли за грудиной знакомое состояние.       Он отталкивается от столба, делает несколько размеренных шагов. Встает напротив. Расстояние между ними сокращается до длины вытянутой руки. Ближе, чем следовало бы, но дальше чем хотелось бы.       Микаса не отступает.       Леви рассматривает черты ее лица: изгиб губ, сухих, потрескавшихся от ветра, линии скул, бесцеремонно тронутых загаром, разрез глаз, выдающий в ней уроженку Дальнего Востока лишь отчасти.       Еще полшага — и он оказывается близко. Слишком близко. Настолько, что видно, как расширяются ее зрачки под дрожащими ресницами.       Голос у него негромкий. Бестревожный. Без малейшего оттенка угрозы или негодования хотя бы. Просто вопрос, самый важный и одновременно самый страшный:       — Если Эрен прикажет убить меня — ты сделаешь это?       Воздух между ними, состоящий из их выдохов, становится густым, липким, подобным крови, вытекающей из раны. Подобный испарине, выступающей на коже перед решающим ударом: ты или тебя.       Микаса смотрит в глаза. Сквозь растрепываемые ветром волосы держит взгляд так старательно, отчаянно... Но Леви замечает, как в ее лице происходят неуловимые изменения: напрягаются челюсти, дергается нижнее веко, словно ветер оставляет царапину справа, полоснув по щеке, между бровями образуется тень.       Она молчит.       Все молчит…       — Не знаешь, — говорит Леви. Без интонации. Это не вопрос.       — Эрен — мое все… — Микаса отпускает это, как долгожданный выдох, чуть ли не с облегчением, и сразу же замолкает.       Леви цокает языком — едва различимый звук среди прочих, но Микаса вздрагивает, реагируя на него мгновенно.       — Ты все время требуешь правды, — спешит сказать она, почти оправдываясь. — Я говорю правду: он — все для меня. Ты не слышишь. Не можешь услышать.        Она сглатывает. Подбирает слова. Еще. И Леви видит, как тяжело это дается ей, как она в замешательстве мечется между формулировками, одна хуже другой. Как внутри у нее все дрожит, хотя внешне она остается непоколебимой. Как ненавидит себя за эту вынужденную честность, за то, что не может объяснить то, что он не хочет понимать.       О, боги…       Безразлично пожав плечами, Леви делает шаг. Не к ней — в сторону. Встает сбоку, чуть позади. Создается впечатление, что отдаляется, выражая недовольство, желание покинуть, оставить ее одну с этой ее правдой.       Но рука — его рука — мягко ложится ей на плечо.       Он притягивает Микасу к себе, не властно, а просто сближая их тела. Плечо к плечу, бок к боку.       Микаса замирает, как парализованная, — только дрожь пробегает по телу. Перестает дышать. Стоит рядом, крепко вцепившись в ткань туники у бедер, и смотрит перед собой остекленевшими глазами.       В этом обычном физическом контакте нет ни намека на флирт или игру. Просто — присутствие. Просто — подтверждение: «Ты сказала правду. Страшную. Тебе было больно говорить. Мне — слышать. Но я здесь».       Микаса медленно — очень медленно — поворачивает голову. Смотрит на Леви с изумлением, чистым, по-детски искренним. Как будто она впервые видит, что… можно так безусловно — с ней. Не она — а с ней.       — Леви…       Он молчит, устремив взгляд на песок. На Габи, которая упала плашмя и лежит на спине, раскинув руки, смотрит в небо. Устала и лежит. На радость любому титану... Фалько какое-то время топчется подле нее и все-таки садится рядом, не отрывая восхищенного взгляда. Она ему нравится. Это нормально: нежность в глазах, робкий восторг, желание коснуться, не испортив все, что уже есть.       Рука Леви на плече Микасы остается неподвижной, хотя мог бы сжать, погладить.       — Ладно. Сам спросил, сам и… — Он не договаривает. Подбирает подходящее слово. Расстроился? Да, но это просто смешно. Качает головой — быстро, зло. — Идиотская ситуация.       Микаса все смотрит на него, в упор, не отводя глаз.       — Он не отдаст такой приказ, Леви, — выдыхает она. Голос звучит совсем глухо, но твердо.       Леви поворачивается к ней, приподняв бровь.       — С чего вдруг такая уверенность?       — Эрен... — Микаса колеблется. Для нее это необычно — проявлять нерешительность. Но сейчас она явно колеблется, чуть дрожит под его рукой. — Эрен не причинит тебе вреда. Ни за что. Я уверена. Ведь ты — Леви Аккерман.       И что это должно означать? Всего лишь бывший раб, пусть и весьма ценный для работорговцев. Достижения? Да никаких, собственно. Убивать титанов — занятие, которым занимаются все гладиаторы; ему везет выживать, вот и все. Дело в происхождении, может? Но в его роду не было выдающихся предков, мать рабыня-шлюха — никто для всех, кроме него самого; а сейчас от семьи и вовсе остался только Кенни. В глазах того, кто родился богом, Леви Аккерман — обычный человек, один из миллионов.       Самое время спросить, но он слышит их раньше, чем успевает, — слышит шаги. Тяжелые, ритмичные удары десятков ног о камень, от которых вибрирует земля. Леви разворачивается, инстинктивно смещаясь так, чтобы встать между источником звука и Микасой.       Они вваливаются в амфитеатр через боковые арки. Солдаты. Человек пятьдесят — может, больше. Вооруженные, облаченные в блестящие металлические доспехи, с мечами на поясе и ростовыми щитами в руках. Имперские шлемы скрывают лица, но безупречная выправка, слаженность, дисциплинированность, вышколенная до неестественной синхронности, выдают: элита. Лучшие из лучших. Это не обычные легионеры — солдаты железного легиона. Орудие массового поражения в твердом кулаке империи.       Среди строя выделяется девушка без шлема; рыжие волосы встрепаны ветром, прямо-таки неумолимом сегодня, на лице — улыбка, которая становится шире, когда она видит Леви.       — Капитан! — восклицает Петра, голос звонкий, но по-мальчишески сильный. Она машет рукой, игнорируя субординацию: может себе позволить. Просто радуется. — А в городе говорят, чемпион Парадиза пал, представляешь? Я как знала, что враки! Народ любит трепаться о всякой чепухе.       Леви ждет, пока она подойдет, и говорит, не смягчая, без подготовки:       — Эрвин мертв.       Петра останавливается, хотя, кажется, намеревалась подойти ближе. Улыбка медленно сползает с ее лица. Руки, еще мгновение назад готовые обнять в знак приветствия, опускаются и безвольно повисают вдоль туловища.       — Я знаю, — говорит она. Весь ее свет тускнеет, как заслоненный облаком. — Это… больно. Очень.       — Да уж, — соглашается Леви.       Какое-то время Петра молчит, сглатывая ком за комом в горле. Выпрямляет спину, расправляет плечи — там, где мгновение назад была хрупкая девушка, сокрушенная утратой, снова закаленный воин.       — Сожалею, — говорит она. Коротко. Сухо. По-военному.       Леви кивает, принимая соболезнования.       Петра выдерживает паузу ровно столько, сколько требуется, чтобы взять себя в руки. Она справляется быстро: без этого нельзя быть лучшим солдатом.       — Мы здесь, в лудусе, задержимся на неопределенный срок, — объявляет она, возвращая голосу деловой тон. — Приказ консула предусматривает обмен боевым опытом. Гладиаторы обладают уникальными навыками убийства титанов, которыми смогут поделиться с легионерами. И наоборот: вам есть чему поучиться у нас.       Леви внимательно рассматривает строй за ее спиной. Пятьдесят человек в идеальной шеренге, неподвижные, словно бронзовые статуи. Эти не просто воюют — уничтожают подчистую. Сила, сметающая врагов империи. Для них титаны, шатающиеся между провинциями, — помеха на пути. Эффективное противодействие гигантам требует гибкости мышления, учета индивидуальных особенностей каждого бойца и способности командира оперативно использовать их, соответсвенно. А вот гладиаторам их методы ни к чему — были ни к чему.       — Обмен опытом, значит, — повторяет Леви. — Ты лучший солдат железного легиона. Претендуешь на звание центуриона, как я слышал, — в твои-то годы. Выходец с арены к тому же. С чего бы тебе торчать в лудусе?       Петра едва заметно отводит взгляд.       — Честно? Я немного облажалась… — признается она, понижая голос, чтобы слышал только он. — С личным поручением консула. Проявила инициативу, но вышло… совсем не то, что требовалось. Вот и отрабатываю в качестве сопровождающего.       Тем временем Петра переводит взгляд на Микасу. Оценивающий, но отнюдь не враждебный. Скорее заинтересованный, с оттенком профессионального уважения.       — А это… — начинает она. И вдруг улыбается, делаясь дружелюбной, исключительно приятной. — О, богиня победы собственной персоной, да?! Та самая, что прикончила ту здоровенную тварь — Женскую особь. — Микаса не отвечает, не меняется в лице, но воздух вокруг нее становится прямо-таки плотнее подстать напрягшимся во всем теле мышцам. — Я слышала, ты была бесподобна. Теперь понимаю: талантлива и внешне, вон, все при тебе — публика обожает такое. А стойка, как держишься — ну прямо следующий Аккерман, — добавляет, беззлобно усмехаясь. — Вы с Леви и впрямь чем-то похожи. Знаешь, в прошлом мы бы отлично сработались, я уверена. Может, даже подружились бы. Вместе завалили бы не одну уродливую громадину вроде той.       — Уродливая, да… — глухо вторит Микаса, с горечью. Леви знает: не чудовище, не изуродованная богиня — для нее Энни была подругой, которую ее заставили казнить.       — Я не такой фигуристый, к счастью, — вмешивается он, намеренно отвлекая внимание от болезненной темы. — И ростом она повыше.       — Красивая, — заключает Петра, теперь разглядывая Микасу уже не как бойца, а как женщину. Та позволяет — выглядит как проявление благодарности и такта. Ей просто плевать… — Я рада знакомству. — Петра поворачивается к своим, и на губах ее играет особенная улыбка —та, которая появляется всякий раз, когда она оказывается в центре внимания. — Эй, ребята, знакомьтесь! Это — местные знаменитости, — она делает широкий жест рукой. — Марс и Виктория Парадиза!       Леви морщится, замечая, что его подташнивает от этих имен — имен богов, — однако вида не подает. Да и что поделать: Петра бывший гладиатор, и это не изменить доспехами легионера и приказами консула; умение привлекать взоры толпы — ее натура, вторая кожа. Он знает по себе: выделывается непроизвольно тоже, пусть и с меньшей экспрессией.       — А это вот моя гордость, — продолжает Петра, жестом приглашая вперед трех воинов. Они открывают лица, снимая шлемы. — Эрд Джин, — Петра указывает на одного из них — смотрит с уважением, как на равного. — Специалист по разведке и ведению переговоров. Благодарю ему присоединение западных территорий прошло бескровно. — Представляет следующего, улыбающегося криво, но дружелюбно. — Гюнтер Шульц. Во владении копьем ему нет равных. — И последний. — Оруо Бозард. Мускулы железного легиона. В ближнем бою непобедим. Говорит, учился на приемах чемпиона Парадиза — угадаешь, о ком речь? — подмигивает Петра.       Леви отвечает взглядом на взгляды. Обычные парни, помоложе и постарше, за плечами каждого из которого безупречный послужной список, несколько пройденных войн, побед и горы трупов. На фоне таких значимость гладиаторов, рабов, обреченных на смерть, не просто меркнет — стирается в пыль. Ему плевать. Для остальных — удар по боевому духу и без того слабому. И таких здесь пятьдесят… Пятьдесят пар глаз, которые будут смотреть на лишенных воли людей, на форменных смертников в поношенных одеждах. Пятьдесят потенциальных проблем. И среди них — Петра Ралл. Улыбчивая девочка, внутренне всегда собранная, умеющая становиться серьезной вмиг и убивать с эффективностью чемпиона.       Последующая мысль приходит откуда-то из глубин памяти, из тех разговоров, что ведутся в лудусе, из слухов, что расползаются по городу быстрее, чем чума. О Петре говорят разное. Говорят, что она — сильнейший солдат. Говорят, что у нее феноменальная реакция. Она быстрее, чем это возможно для человека. Говорят, что в ней — сила богов.       Леви смотрит на ее руки. Обычные. В мозолях, в шрамах. Как у всех. Но слухи почти всегда имеют основание.       — Петра, — произносит он четко. Голос все еще ровный, но что-то в интонации заставляет ее выпрямиться. По старой привычке. — Мы можем и дальше хвастаться выводком, каждый своим, а можем стряхнуть пыль с костей. С равным противником.       — Капитан Леви, — выдыхает она со сладострастным предвкушением. — Я уж думала, вы никогда не предложите! — Она уже отстегивает доспехи, сбрасывает на руки ближайшему солдату. Под ними — простая туника без рукавов. Петра двигается легко, почти танцуя, разминая освобожденные от тяжести плечи. — Тренировочные мечи?       — Настоящие, — Леви обнажает свой, демонстративно взвешивает в руке. — Времена, когда ты училась на деревяшках, давно прошли. Или боишься?       Петра усмехается:       — Разве что покалечить легенду.       Она не боится. Совсем. Объяснимо, но для нее — опрометчиво.       Микаса делает шаг назад — отступает, освобождая пространство. Леви не оборачивается, но знает, как сосредоточено ее ничего не выражающее лицо. Она будет смотреть. Оценивать. Готовая вмешаться, если что-то пойдет не так, хотя он не даст.       Вокруг них собираются. Легионеры — бесшумно, дисциплинированно — строят телами идеальный полукруг. Никто не садится, не расслабляется, повиснув на щите. Они встают так, чтобы видеть все, учиться. Гладиаторы подтягиваются медленнее, побросав отработку ударов. Они держатся поодаль, но Леви видит — смотрят жадно. Для них, новичков, это просто зрелище. Для легионеров — работа. Разница, от которой у него сводит зубы.       Петра переступает с ноги ногу в поисках наилучшего положения. Не красуется — проверяет поверхность, привыкает; водит пяткой, разравнивая, — жест, которому Леви учит своих в первых же день на песке.       — Правила? — спрашивает, чуть приседая. Меч в ее руке ложится ровно, продолжением линии предплечья.       — Одно. — Леви поднимает свой. — Не сдерживаться.       Первый удар отнюдь не пробный. Леви бьет так, как бил бы врага: без разминки, без какого-либо предупреждения и без снисхождения. Меч идет по короткой дуге, от бедра, утяжеленный весом тела. Если бы Петра не ушла — разрубил бы ключицу до грудины.       Она уходит.       Не блок — движение. Корпус назад, полшага в сторону — лезвие рубит воздух в волоске от пошедшей складками туники. И вот Петра уже не там, где была только что. Леви чувствует колебание воздуха от ее разворота — она заходит сбоку, пробует ответный удар, но не вкладывается. Щупает.       — Скучно, — говорит он. И бьет снова.       Теперь серия. Три отрывистых удара — сверху, сбоку, снизу, в связке. Первый — она отклоняется. Второй — принимает на меч, и вверх взметает визг металла. Третий — она уходит вниз. Подкат — и клинок проносится над ее головой.       Петра вскакивает на ноги у него за спиной.       Леви не оборачивается — бессмысленно. Он чувствует ее там характерным напряжением между лопатками. Мгновение она медлит, хотя могла бы полоснуть по пояснице, поучительно ткнуть под ребро. Думает, что так нечестно, потому что знает, на что способна? Или не знает и может не рассчитать? Пока неясно.       — Ты постарел, что ли? — слышит он.       И аж фыркает.       — Предпочитаю: набрался опыта.       Он разворачивается, присев, чтобы ударить по голеностопу и лишить устойчивости. Петра ловко обходит его, занимает позицию — слишком близко для боя на мечах. Это или глупость, или уверенность, что он не воспользуется преимуществом короткой дистанции.       Леви пользуется. Должен. Задача: спровоцировать, сбив с толку. У любого хоть раз выжившего в яме не остается чести, а для Леви, побывшего в самых глубоких, не существует и правил, даже банальных. Поэтому легион для него — никогда.       Короткий выпад — в живот. Петра бьет по клинку плашмя, отводя. Тут же второй — в шею. Она ныряет под руку. Снизу вверх — лезвие проскальзывает по лезвию. Вскинув руки, они смотрят друг на друга. Во взгляде двух бойцов, одном на двоих в бою, нет злости или страха, нет азарта. Пустота. Тело работает, а мыслей нет. Только расчет. Только следующий шаг, следующее движение, следующий толчок крови в венах, своих и противника, сужение и расширение сосудов, следующая точка, куда жаждет войти сталь.       Они расходятся. Круг зрителей стал шире — Леви видит краем глаза ноги в сандалиях, голени в поножах, песок, взрытый танцем двоих. Ветер гоняет пыль, солнце прижигает капли пота.       Петра делает шаг вперед. Меняет хват. Гладиус теперь лежит иначе — острием назад, лезвие вдоль предплечья. Прием для ближнего боя, дурацкий, опасный для суставов, требующий гибкости и скорости, которой нет у людей…       Леви едва успевает поднять меч. Сталь звякает о сталь контрастно звонко. А толчок такой силы, что песок взрывается под ногами, когда он отпрыгивает в сторону, чувствуя, как воздух режет у самого виска. Удары падают с двух сторон, быстро-быстро. Петра быстрая, как змея, как оса, как те безмозглые твари, рожденные от семени бога, когда они хотят жрать и не останавливаются.       Леви ставит блок, уходя. Лезвие царапает под мышкой. Направление следующей атаки он меняет, наугад толкая локтем, — кожа рвется от касания меча. А следующее почти случается над коленом. Петра быстрее. Быстрее, чем была. Быстрее, чем можно стать, тренируясь.       — Петра, — выдыхает он в неосознанной попытке напомнить себе, кто перед ним. Потому что не узнает.       Она не слышит. Или слышит, но не останавливается. Удары — градом. Леви блокирует каждый, не успевая наступать, перемещается постоянно, чувствуя, как начинает гореть плечо от непривычной нагрузки. Давно… очень давно он эту девчонку гонял сам. Но так — нет.       Лезвие чужого гладиуса обрушивается на его — Леви ставит его вовремя, принимает на клинок вес, помноженный на силу, гасит инерцию корпусом. Но мощь... от этой сокрушающей мощи у него подкашиваются ноги. Хотя удар пришелся не в тело, а в меч. В меч, мать его!       Леви удерживает равновесие. Не позволяет себе пошатнуться. Только пальцы, сжимающие рукоять, немеют от отдачи.       — Что происходит?! — Микаса слышит встревоженный голос Армина, пробившегося к ней сквозь толпу, подоспев на шум. — Я должен их остановить?       Она качает головой, не отрываясь от наблюдения.       — Присмотрись, — слово выходит из лишь чуть приоткрывшегося рта просьбой. — Это же…       Улучив момент, Леви перехватывает запястье Петры, сжимает там, где бьется пульс. Стучит часто-часто. Но лицо спокойное, ни капли пота на висках, ни лопнувшего сосуда в глазах. Она все еще дышит носом, чередуя вдохи и выдохи в безупречном ритме.       Он с силой тянет ее на себя, готовый швырнуть в песок или развернуть, крутанув, и подобраться к глотке, зайдя сзади, — уж как пойдет.       Она не двигается.       Стоит. Смотрит на его пальцы на своей руке… с недоумением, что ли? Как будто он делает что-то странное, неуместное. Бесполезное.       Леви рвет сильнее. Еще раз. Переносит центр тяжести, использует спину, ноги — все, что должно работать. Ощущение, что пытается сдвинуть колонну. Да что за…       — Капитан?       Леви дергает на пределе сил, так, что колет в плече. Больно. Унизительно: она даже не замечает, чтоб ее!       И все же что-то меняется. Словно наступает тот самый решающий момент, когда противник перестает контролировать себя и начинает... быть тем, кто есть: человеком, милосердным ли, жестоким ли. Или монстром.       Петра выдыхает. И высвобождается.       Не борется, не прикладывает силу — просто совершает телодвижение, которое Леви видит, но не успевает осознать, чтобы среагировать. Локоть бьет наотмашь, легко и небрежно, точно она смахивает со стола крошки. Удар приходится туда, где ребра расходятся, защищая внутренности, — несильный, без злости. Так отталкивают, когда кто-то случайно ухватил за тунику или слишком прижался в толпе.       Сука!       Леви замирает, распахнув глаза. Держится ровно, хотя внутри все кричит; желудок скручивает спазм, диафрагма отказывается подниматься. Держится на одной лишь воле, на проклятой гордости, хотя хочется осесть, согнуться. Что-то внутри не хрустит, слава богам, но отзывается тупой болью, от которой темнеет в глазах.       — Неплохо, — заключает Леви, восстанавливая дистанцию, сделав шаг назад. Опускает меч. — Тренируйся — может, догонишь меня лет через десять.       Петра прячет свой в ножны и улыбается — благодарно, по-девчачьи.       — Спасибо, капитан! Я боялась, что вы меня не похвалите.       Она разворачивается к своим. Что-то говорит — легионеры расслабляются, как один, рассредотачиваются, разрешая себя аплодировать и восхищаться вслух. Гладиаторы хлопают тоже, подхватывая. Звук жидковатый, разорванный, но это лучше, чем тишина, что звучит в заложенных ушах Леви.       Сглотнув, он идет.       Шаг. Еще один. Третий.       — Капитан... — начинает Армин.       Леви подходит к ним. Останавливается рядом. Экономя движения, через плечо смотрит на песок, взрытый боем, на Петру, которая у стены легионеров, бросает редкие взгляды на него.       — Видела? — тихо-тихо спрашивает он.       — Видела, — так же тихо отвечает Микаса.       — Мнение.       — Она сильнее, чем кажется.       Леви хочет сказать что-то еще — и вдруг мир кренится.       Он не падает, нет. Но непроизвольно вскинутая рука ложится на плечо Микасы, ища точку опоры, пальцы судорожно сжимаются, впиваются в кожу с силой, равной боли. Черные точки перед глазами. Гул в ушах. Мутит. Боль в корпусе разливается по ребрам, по животу, отдает в позвоночник. Дышать становится трудно.       — Леви?       Вот дерьмо.       — Ничего, — выдавливает из себя он. — Сейчас пройдет.       Не проходит.       Он держится за нее, дышит, поверхностно, стараясь не тревожить то место, куда пришелся удар. Внешне невозмутим, хоть и бледнеет.       Где-то на периферии звучит раздражающе ошеломленный шепот Армина:       — Эта скорость, эта сила...       — Да, — перебивает Микаса. — Энни.       Леви переводит дыхание. Не спеша, осторожно, по чуть-чуть, возвращает себе контроль. Тело слушается — через боль, через сопротивление, но слушается.       — Если арену строят для людей... — начинает он. Воздух, сука, идет туго.       — Для таких людей, — поняв, договаривает за него Микаса.       Они смотрят друг на друга.       — Надо готовиться. — Он убирает руку с ее плеча. Справляется сам. Пока — сам.

***

      Криста сидит за столом, покачивая в пальцах чашу с разбавленным вином. Она уже научилась не морщиться, не зажимать нос, когда терпкая кислятина обжигает горло. И даже любопытно: каково это — пить то, пряное, которое Кенни Аккерман вливает в себя, не жмурясь, с какой-то мрачной целенаправленностью, точно лекарство.       Наслаждаясь редким покоем, нарушаемым лишь мерным плеском содержимого чаши, она почти забывает, что не одна. Но взгляд — осязаемый, тяжелый, как мокрая тряпка, — не дает расслабиться. Под этим взглядом решительно не хочется думать о приятном, а губы — она чувствует — бесконтрольно растягиваются, глаза блестят. Ей слишком… хорошо.       Кенни сидит напротив. Руки скрещены на груди, жилистые, с выступающими синими венами, со скучающе постукивающими по плечу пальцами, которые умеют душить и резать, составлять письменные указы, влияющие на жизнь миллионов, ласкать — и все это с одинаковым выражением превосходства на сухом лице. Сегодня он не столько мерзкий, сколько особенно пугающий. Не отводит глаз от Кристы. Вообще. Раздевает этим своим пристальным взглядом, освежевывает до самых костей, до тех мыслей, которые Криста тщательнейше прячет от него. Случившееся между ней и Леви — это личное, сокровенное, про двоих и для двоих. И оно… все еще происходит, хочется верить. Нет, они не заговаривали об этом, не повторяли, конечно же; он все такой же, как до поцелуя, — замкнутый, суровый в своем понимании заботы о подобии дома здесь, в этой тесной коморке на троих, — и все же… другой. Мягче? А вдруг кажется? Может, ускоряющее бег крови сердцебиение делает его в ее глазах таким? Может, доверие…       — Рейссы, — начинает Кенни без предисловия, и его голос — хриплый от долгого молчания, колючий — врезается в мирную тишину, как нож. Криста замирает. Чаша застывает на полпути к губам. — Рейссы все, знаешь, такие... круглолицые. Голубоглазые. И на вид — ну просто воплощение добродетели. Прямо статуи богов в храмах, честное слово. — Он щурится, наблюдая за реакцией. — Замечала? Ты ж возле Рода трешься небось.       Криста смотрит в чашу. Вино, темное, почти черное, бьется о стенки, как зверь в клетке — о прутья, в такт ее пульсу.       — Не трусь, — выговаривает она.       — Ну конечно, — соглашается Кенни, издевательски медленно растягивая слова. — Ты ж у нас всего лишь рабыня, неприметная. Никому не нужная.       Он отцепляет руки от груди, тянется к своей чаше, делает глоток. И тут же, без паузы, меняет тему — как нож в руке убийцы меняет направление в воздухе.       — А тебе, я смотрю, это нравится. Торчать здесь. — Кенни обводит взглядом пространство — их убогое пристанище, пропахшее женской кровью, которая все никак не выветрится из щелей между половицами. — Жить, понимаешь ли. И нихрена не делать.       Криста вскидывает брови, следом — взгляд упирается в Кенни, искренне изумленный. Вот так прямо? Так бестактно?       Кенни продолжает, смакуя свою тираду, как гарум:       — Леви, может, и устраивает присутствие бабы в доме. Просто как данность. Типа, есть и есть. Как… скульптура. Посмотреть приятно — пусть, мол, стоит. — Он пожимает плечами с преувеличенной небрежностью. — Но я вот, знаешь, по-другому считаю. Я б тебя завалил делами по горло. Чтоб крутилась, бегала, пользу приносила. Рабов-то у нас, простых людей, нет, а одежду, вон, стирать и штопать надо, жратву какую-никакую готовить. А то сидишь тут... — Он цедит сквозь зубы, с присвистом: — Императорская особа. Прям.       Императорская особа.       Слова падают в живот, тяжелые, раскаленные, прижигающие желудок. Они находят свое место где-то глубоко, рядом с той болью, которая только недавно прошла до конца, оставив воспоминания о позоре и переведенных тряпках.       — Ну вот а что дальше-то, малышка? — Кенни продолжает еще охотнее, распаленный собственным красноречием, вином и ее бессильным возмущением. — Вот скажи-ка мне, на что ты рассчитываешь? Думала же наверняка. По глазам вижу: думала. Вся из себя довольная, лыбишься эдак… загадочно. Представляешь небось, что так и будет: ты сидишь, ждешь, а он, навоевавшись вдоволь, заявляется, уставший, вест твой, — и ты любуешься.       Он подается вперед. Локти на столе. Глаза — мутные, выцветшие, но цепкие, хищные, — впиваются в нее.       — А думала, что, собственно, Леви может тебе дать? — Кенни загибает пальцы, медленно, методично, обсасывая каждый пункт. — Характер хуже некуда — раз. Ни слова ласкового, ни взгляда более или менее теплого. Объятий даже не проси. Это у нас семейное, да. Два: припадки эти его с тряпкой, когда из него говно лезет. Потому что он, видишь ли, чистоту любит, а у самого внутри помойка. — Кенни делает паузу, театральную, прямо-таки эффектную, глядя прямо в хмурое лицо Кристы. — Ну и секс, конечно. Да и тот с оговорками, потому что у тебя эти твои болячки, а у него — заморочки.       Он смотрит на нее почти что с жалостью.       — Нравится? — усмехается, горько и жутко. — Дальше что? Любовь? Брак? Детки? Он, может, и рад бы, знаешь. По-нормальному, а не оставить отпрыска расти в животе шлюхи из какого-нибудь лупанария, как сделал его папаша, кем бы он ни был, и сдохнуть в одиночестве. — Кенни кивает в сторону — в ту, где нет Леви, который сейчас так нужен.       Криста молчит. Чаша в ее руках дрожит — вино дергается, густое, как кровь, которой она потеряла так много из-за своего постыдного недуга.       — Я не... — начинает она, и голос срывается. Чувствует, как все тело покрывается липким холодным потом. Хочется бежать прочь, но замирает, беззащитная, как жертва перед алтарем.       — Ты не можешь, — заканчивает за нее Кенни. — Ты вообще ничего не можешь. И вот ведь сидишь тут, мое вино глотаешь, ухмыляешься, как умалишенная, будто тебе сладкий финик в рот положили. — Он хмыкает: — Или то не финик вовсе был? — Колкость выплескивается, как кипяток, обжигает лицо. Но радости в Кенни нет. — Раньше таких, как ты, малышка, проклинали, камнями забрасывали, чтоб землю зря не занимали. И теперь я понимаю, почему. Я ж, дурак, обрадовался, увидев тебя. Симпатична, скромна. И глядит он на тебя, если уж честно… как на надежду. Вот прямо по-человечески могло получиться: нарожали бы мелких. Мальчишек крепких и девчонок красивых. Да или хоть одного кого. Девочку. На мать его похожую: волосы черные, скулы высокие, глаза острые, как у всей нашей породы, но улыбнется — и сразу тепло на душе. — Кенни пожимает плечами, и они опускаются ниже, чем он позволяет себе обычно. — А ты, выходит, пустышка. Я-то старый уже, отец из меня, вон, никудышный вышел даже для ребенка любимой сестры. Леви после меня — последний. Последний Аккерман. Понимаешь? Исчезнет род как не бывало. — Убийственный выдох: — Преступление…       Прежде ее беззлобно уничижали словами «беда», «трагедия». Но… преступление. Для элдийцев продолжение рода — священный долг, залог бессмертия семьи и памяти предков. Кенни озвучивает то, что на уме у всех: бесплодные — убийцы целых родов.       Криста заставляет себя аккуратно поставить чашу на стол, без стука. Вино перестает колебаться. Она поднимает глаза. Слезящиеся, но, помимо влаги, в них нечто темное, что обычно, смирное, дремлет глубоко-глубоко внутри под тяжестью воспитания и вынужденного самоконтроля. Сейчас она сознательно ослабляет цепи, выцеживая каждое слово:       — Я знаю. Я каждый день просыпаюсь и знаю. Каждую ночь засыпаю и знаю.       Кенни слушает. И впервые в его взгляде, обращенном к крошечной девчушке, проскальзывает что-то, похожее на интерес. Или просто удивляется тому, что она вообще может говорить об этом вслух.       — Но в темноте, лежа и думая, что рано или поздно умру — скорее рано, чем поздно — и не оставлю после себя никого, я поняла кое-что важное. — В негромком голосе Кристы, в том, как она приподнимает подбородок проступает то, что обычно не умещается в рабынях: достоинство. Не напускное — настоящее, выстраданное. — Я — это не только способность или неспособность родить. Я умею читать и писать на двух языках: элдийском и марлийском. Я обучена математике, сильна в философии и истории. Я разговариваю с сенаторами так, что они начинают сомневаться в своей правоте. — Кенни приподнимает бровь, но Криста не останавливается. Слова льются потоком, без надрыва. — Я умею составлять всевозможные документы, вести переговоры, в спорах находить компромиссы. Я знаю законы Элдии лучше любого чиновника этого города. Разбираюсь в налогообложении, управлении имуществом, ведении торговли. Я умею слушать, когда это необходимо и хранить молчание, когда слова бессмысленны. Но Леви… — Голос чуть заметно теплеет, хотя визуально ничего не меняется: та же стать, величественная подача себя. — Леви остается со мной не из-за всего этого. Ты говоришь, что я сижу и пью вино. Да. Потому что он не Кенни Аккерман. Он — Леви. И для него я не утроба, не причудливый механизм для вынашивания наследников. Я — это… я. Важна для него или нет — ему виднее. И, если боги пожелают даровать нам детей — они будут. Если нет — значит, у Аккерманов другое предназначение. Например, быть теми, кто не бросает, несмотря ни на что.       Ее ответ на все упреки остается эхом в повисшей тишине. Криста почти уверена, что справилась, и почти удовлетворена. Впервые.       Но… Кенни усмехается — язвительный выдох через ноздри, ядовитый, как шипение змеи, губящий первые ростки самоуважения, только-только пробившиеся сквозь толщу постоянной вины и тревоги. Мурашки по спине... Кристу вдруг под дых бьет осознание, что она повелась, что поддалась на провокацию. Что с Кенни Аккерманом нельзя вот так, по-честному, откровенно, потому что он не бывает просто пьяным стариком, изливающим душу. Все — ложь и полуправды. Все — ради того, чтобы она на эмоциях сама себе развязала язык.       — Красиво — ну прямо заслушаться можно, — тянет он с нарочитой ленцой. — Два языка, говоришь? Законы, основы государственного устройства... — Он поднимается, двигаясь намерено медленно, с хрустом в коленях и пальцах, опершихся о край стола. Смотрит сверху вниз, нависнув. — Вот только откуда у обычной рабыни такие знания и навыки, а?       Криста молчит, хотя бестолку. Помещение погружается в тягучую тишину, вязкую, как густой мед, склеивающий легкие.       — Ты, малышка, видать, в самом деле что-то попутала или… попросту сглупила, да? — Кенни наклоняется, и его радушно улыбающееся лицо оказывается в опасной близости от ее, перепуганного. — Потому что простых прислуг учат ноги раздвигать, полы подметать да таскать колодезную воду в ведрах. А языкам и наукам учат совсем других девочек. — Пауза. Улыбка сходит с хищного лица. — Не так ли... Криста Ленц? Или, может, правильнее — августа Рейсс?       Криста аж подскакивает и отшатывается, в ужасе не дыша. Кенни не реагирует — просто откуда-то из складок своей туники достает нож и вгоняет короткое лезвие в стол так, что оно ввинчивается между ними и под жалобный стон дерева встает вертикально, словно надгробие.       — Сядь, — произносит он. Спокойно. Даже ласково. И от этой его почти отеческой мягкости кровь Кристы превращается в лед. — Сядь, малышка. И послушай внимательно. — Он неспешно опускается обратно на табурет, не сводя с нее цепкого взгляда. — Сейчас мы с тобой потолкуем. Поговорим по душам, если угодно. И ты будешь очень-очень честной девочкой. Иначе я огорчусь. А, когда я огорчаюсь, я, например, режу тех, кто обманывает моего племянника. Усекла?       Криста лишь судорожно сглатывает в ответ, не в силах выдавить ни звука. И все косится на нож.       Кенни уже открывает рот, но вместо вопроса…       Стук. Стук в дверь, прерывающий разговор.       Не вежливый стук, не «можно войти?». Тяжелый, властный. Так стучат либо те, кто обладает правом входить без спроса, либо те, кому плевать на любые права.       Кенни меняется мгновенно. Он не пожилой плебей — змей, который, сжавшись, готовится к стремительному броску. Его движения становятся смертоносно плавными, выверенными. Нож исчезает за спиной.       — Тихо, — приказывает он и идет к двери.       Криста не двигается не потому, что послушная, — потому что ноги не держат.       Дверь открывается. На пороге — фигура, высокая, широкая, заслоняющая весь проход. В глаза бросается пурпур — императорский цвет. Преторианец.       Криста издает тоненький звук, сдавленный, похожий на писк пойманной мышки. И тут же зажимает рот обеими руками, огромными глазами смотря на незваного гостя. Она вся съеживается, мечтать исчезнуть.       Райнер смотрит прямо на нее.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!