III • IX

27 марта 2026, 23:39
      — Помнишь что-нибудь еще?       Имир водит указательным пальцем по подоконнику, перед которым стоит, облокотившись. Бестревожно вырисовывает невидимые узоры — витиеватые, бесконечные спирали, — однако брови ее чуть сдвигаются — мелочь, выдающая напряжение. Он спрашивает уже в третий раз... Голос понтифика действует на нервы, этот его требовательный тон, холодное упорство — так говорит тот, кто привык добиваться своего, и почему-то именно таким помнится ей Зик Йегер, хотя знает: он никогда не был прямолинейным — юлил, заискивал, позволял себе баловать ее даже. Всегда — как с ребенком. Отчего же сейчас каждое его слово — как песок на свежую рану?       Имир качает головой, храня молчание. Она помнит. Слишком много помнит. Но как сказать, что в голове бурлят чужие чувства: ненависть, вязкая, как смола, страх, сжимающий живот так, что хочется опорожниться, похоть — гадливая, не своя. И чужие смерти — столько смертей…       — Вы спасли мне жизнь, — выдыхает Имир вместо ответа, кончиками пальцев проводя по щеке, подбородку. Кожа — гладкая, невредимая. Ни шрамов, ни бугров. Ни единого следа ожога там, где жар плавил плоть. Чудо. Или колдовство. Или… — Или я чокнулась, — заканчивает вслух.       За окном пестрят многоцветьем раскрывшиеся навстречу солнцу бутоны, подле них кружатся пчелы и осы, пьяные от тепла, невыносимо шумные, невыносимо живые.       — Нет никаких богов, — голос Имир крепнет от злости. — И то была не их кровь… Вы просто подмешали что-то в вино, да?       Зик молчит. Дает ей время самой дойти до сути, свои же слова опровергнуть и осознать истину. Он рассматривает ее: дни беспамятства иссушили тело — позвонки проступают бороздами, углы лопаток, острые плечевые кости; на коже, теперь открытой под коротко отстриженными волосами, безвозвратно сгоревшими, отчетливо видна россыпь веснушек — дефект низших сословий, признак рожденных в грязи и для грязи.       — Имир. Помнишь что-нибудь еще?       — Помню, — бросает она. Быстро, словно подавилась этим словом и выплюнула.       Она помнит закат, каким он бывает только на дальних рубежах империи — щедрый, золотой, ласковый. Лучи касались каждого камня, каждой травинки, каждого лица в толпе. Гости собрались тесным кольцом, красующиеся яркими тканями: туники мужчин, украшенные вышивками, чуть сдержаннее — шерсть, лен; женщины — настоящий взрыв красок. Под искусно собранными в прически с лентами и жемчужинами волосами покачиваются золотые серьги, браслеты с драгоценными камнями звенят на запястьях.       Но ее — его — внимание притягивала одна-единственная фигура — невысокая, ладная девушка в центре круга. Кожа теплая, оливковая, волосы черные, густые, собранные в шесть кос, переплетенных с красными лентами, удерживающими над кустистыми бровями фламмеум цвета огня — оберег от сглаза и злых духов, символ чистоты и готовности к семейной жизни. Венок из душистой вербены и ароматного майорана украшал голову невесты, сплетенный ее собственными руками. Прямая белая туника струилась мягкими складками, перехваченная узорчатым поясом, завязанным узлом Геркулеса — тем самым, который предстояло развязать жениху этой ночью.       Пик подняла глаза, темные, искристые. Живые. Слишком живые. Имир смотрела на нее, энергичную, страстную, и чувствовала… что? Зависть? Нет. Досаду? Он — тот, чей взгляд ласкал будущую жену, — любил ее, он хотел обладать ею так, что не усидеть на месте. Но… не мог? Почему нет? Она вот-вот станет его по всем законам — всем, кроме закона природы, не учитывающего потребности богов.       Имир вообще не понимает, что чувствует, потому что эти чувства не ее — они принадлежат тому, чьими глазами она смотрит на Пик.       Среди праздничной суеты мелькнул знакомый образ: светлые волосы, очки, отражающие свет заходящего солнца.       Имир вздрагивает, потому что вздрогнул Порко. Его гнев поднимается горячей волной из груди — к горлу. Не вдохнуть.       — Вы были там, — выговаривает она. — На свадьбе...       Судорога пробегает по лицу Зика. Мелочь, выдающая замешательство того, кто всегда на шаг впереди.       — Какого… — негодуя, начинает Имир, но спешно захлопывает рот. Эти эмоции не ее. Не ее злость и не ее ревность. Зубы стучат — ее зубы, сжатые чужой силой.       Он был там, среди гостей, затерявшийся в толпе родственников молодоженов и друзей, одетый аккуратно — слишком аккуратно для человека, которого не звали, но с выражением оскорбительного безразличия на лице. Явился смотреть не на торжественный обряд заключения брака — смотреть на Пик. Вероятно, с намерением нести эту свою чушь о мириадах миров и убеждать ее вспомнить иную реальность, где они якобы были близки. Внутри Порко закипает раздражение, колючее, как шип, вонзенный в самое сердце, выплескивается в лицо.       Зик Йегер уже наведывался к ним ранее. Похожий на оборванца, терся у порога их дома несколько дней, прежде чем подошел, наговорил ерунды — нелепый бред даже по меркам богов, коими они являлись. Потом — хватал Пик за руки, чуть ли не падал на колени, умолял ее сделать невозможное — осознать, что там, в другой жизни, они любили друг друга, что где-то глубоко внутри она должна чувствовать их связь. Но Пик лишь мягко качала головой, смотря на него с недоумением и мучительной жалостью.       И сейчас Порко всем своим естеством ревновал ее к тому, чего никогда не существовало, — к иллюзиям, рожденным в воспаленном мозгу недочеловека-недобога. Ревновал женщину, которая уже выбрала его, связала с ним свою жизнь навсегда. Пик не посмеет изменить. А Порко не позволит. Имир ощущает эту удушающую уверенность — давит так, что приходится сглотнуть, чтобы сделать вдох, вынырнув из чужой головы.       — Она так и не узнала вас? — спрашивает она.       Зика не удивляет этот вопрос: рано или поздно Имир узрела бы воспоминания Порко, однако в его представлениях необходимость дать ответ была не столь… ошеломляющей. Он поправляет складку на тунике — жест машинальный, ничего не значащий, но замечает: пальцы дрогнули.       — Не узнала, — отвечает он. Хочет сказать правильно, подобрать тон, за которым удастся спрятать то, что до сих пор не зажило. И тянет: — Как бы объяснить… По нелепому стечению обстоятельств я очутился в мире, лишенном всего дорогого моему сердцу: семьи, друзей. А моя возлюбленная, как видишь, и вовсе любила другого. Я был молод, глуп и, признаться, напуган. Был в отчаянии и безнадежно уповал на то, что сумею убедить ее: здесь она та же, что и там. Увы... — Он безрадостно усмехается: — Несправедливо. — Взгляд смещается. Правда ведь, Эрен?       Зик вспоминает об этом с болью. Растерянный, не совладав с чувствами, он вторгся в по-своему мирную семейную жизнь Пик и Порко, рассыпал там свои… воспоминания, как отраву. О, сколько он корил себя за это вмешательство… Потом понял: будь он мудрее, будь он сдержаннее и осторожнее — итог неизменен. Порко сделал бы то, что сделал. Он слишком любил Пик. И был богом мира мертвых.       Имир зажмуривается, отчаянно пытаясь упорядочить хаос в мыслях. Еще совсем недавно она была обычным человеком — с рождения и до смерти, которая обещала забрать ее на трибуне Парадиза, — а теперь — богиня? Некая божественная сущность? Параллельные миры — этом пока слишком…       — Замолчи, — приказывает Имир.       Жужжание усиливается, устремляется прямо к ее уху — она отмахивается от надоедливого насекомого, не глядя. Назойливая букашка уворачивается, держится рядом. Нарывается.       Перед внутренним взором вновь встает прошлое. Просто — раз — и она уже там, внутри, в тесной плоской груди, где воздуха меньше, чем надо, а сердце бьется нечеловечески быстро.       Порко тяжело дышал, его кулаки были сжаты так, что кожа на костяшках Имир, не умещающих мужскую злость, ныла, натягиваясь. Напротив — Пик, всем телом дрожащая от испуга и смотрящая снизу вверх, в глаза, с мольбой, на какую способна только обреченная женщина.       — Любимый мой Пок, прошу, поверь мне, — лепечет она. — Между мной и Зиком ничего не…       Удар.       Имир дергается, когда чужая боль проникает в ее тело. Кулак, врезавшийся в скуловую кость, немеет — она разжимает ладонь и, пряча в складках туники, незаметно потирает пальцами другой руки.       Порко не верил ни единому слову Пик. И боялся потерять ее… До безумия. А этот белобрысый наглец так и лез! Выскочка, отирающийся поблизости, — с этими своими историями о переходах и дверях, открывающихся вопреки. Пик называла его другом семьи. Как же! Порко видел его насквозь: тварь, которая не является ни богом, ни человеком, — везде чужой, лишний. Только Пик могла сочувствовать такому, потому что не умела просто молчать и не двигаться, просто принадлежать ему.       — Так она поверила вам? — спрашивает Имир, тщетно пытаясь разобраться в хитросплетениях эмоций, переполняющих ее разум. Столько боли, гнева, столько грязи...       — Нет, — вздыхает Зик. — Но полюбила заново. Жизнь причудлива, милейшая августа. В любом измерении. Хочется верить, что некоторым людям просто суждено быть вместе, что они предназначены друг другу, и законы самого мироздания бессильны против истинной любви. — Он говорит мягко, почти мечтательно. И вдруг отрезает холодно: — Разумеется, это не так.       — Ты думала, я не узнаю? — голос Порко. Скрежещущий. Страшный.       Имир хочет отшатнуться, но не может. Она — в нем. Она — это он. Ее глаза его глазами видят Пик в ракурсе, к которому невозможно привыкнуть: распростертую у ног. Сверху вниз, с высоты его права смотреть на нее так.       Порко наклонился к ней, и его ноздри втянули горечь ее пота, проступившего пятнами под мышками, под грудью, на спине. Под ним другой запах: растекшегося по полу оливкового масла и пролитого вина.       Пик лежала на боку, подтянув колени к груди, как ребенок, замерзающий без одеяла. Черные волосы разметались по каменному полу, усеянному осколками разбитых амфор, щепками, выбитыми ударами из деревянной мебели; туника порвана. Ссадина на виске сочилась темной кровью, стекая по щеке, пропитывающей насквозь одежду.       — Шлюха, — прохрипел Порко. Голос сиплый, сдавленный не злостью даже — разочарованием.       Он двинулся вперед, чеканя шаги. Тяжелый. Неотвратимый. Пятки стучали по камню — вибрация поднималась сквозь подошвы его сандалий, сквозь кости в позвоночник, в затылок Имир. Звук отдается в ушах отупляющим эхом. Нетренированные мышцы в ее теле напрягаются до боли следом за его, крепкими, жилы вздуваются от пульсации крови. Она чувствует эту оглушающую волю агрессию в себе — зашкаливающим пульсом, сведенными суставами в запястьях.       — И как давно ты трахаешься с ним? — процедил Порко. — С этим… этим выродком!       Пик зашевелилась. Медленно, как забывшая, что может двигаться. Попыталась поднять голову, лицо, занавешенное спутанными волосами, открыть пересохший рот, чтобы сказать хоть что-то: оправдаться ли, хоть и бестолку, позвать ли на помощь, хоть и бестолку, прошептать ли его имя... Имир не знает. Не успевает узнать.       Удар. Нога взметнулась, и стопа погрузилась в мягкость живота, мгновенно втянувшегося и прямо-таки окаменевшего от спазма. Пик, задохнувшись, съежилась еще сильнее, искривленное болью мокрое лицо спряталось в коленях; затряслись плечи.       Ну уж нет!       Имир хочет видеть лицо женщины, принадлежащей ей. Нет, не ей… И она будет видеть его!       Пальцы ног вдруг врезались в липкий жар чужой кожи под подбородком; Имир надавила с силой, с ненавистью. С разбитых губ на них потекла кровь. До слуха донесся глухой стон, тут же потонувший в бульканье алых пузырей.       Изо рта Пик хлынуло вниз — подставив под тягучую жижу ладонь, она осторожно провела прикушенным языком по деснам, проверяя целостность зубов. В висках и затылке загудела треснувшая челюсть.       Темные глаза Пик встретились с глазами Порко — блестящие, живые. В них не было боли или страха. Лишь удивление, по-детски наивное неверие в происходящее. Она вполне осознавала, что человек, поклявшийся любить ее, может ударить, за измену — должен, но не понимала, откуда он узнал...       Но то были глаза, которыми она смотрела на другого, которые закатывала в экстазе под другим, которые слезились, когда она кончала не с мужем, — унизительно невинный взгляд изменщицы!       — Не смотри так, — зашипел Порко, в ярости уже толком не осознавая, почему же так бесит ее способность фокусироваться на нем, ее возможность испытывать хоть что-то прямо сейчас, рядом с ним. — Не смей смотреть. Он сказал: мне следовало убить тебя. И он прав, ведь только живая ты могла предать меня.       — К-кто?..       Он замахнулся снова.       Имир ощущает, как в нем — внутри нее самой — поднимается что-то горячее, пульсирующее там, где не должно быть пульса. Уже сочащееся. Не просто гнев собственника. Не обычная ненависть ревнивца. Что-то иное. Что-то, от чего перехватывает дыхание, от чего тело наливается томной тяжестью, животной силой, требующей выхода.       Возбуждение.       Да, возбуждение.       Порко был возбужден видом жены, покорно лежащей у его ног. От запаха крови, размазанной по ее коже. От того, что она, избитая, еле живая, наконец-то его. Никто не посмотрит на нее с нежностью, не улыбнется ей, соблазнившись. Никто не заберет ее — такую. Такая она нужна только ему!       Он навалился на нее, податливую, как свежий труп, пригвоздив к полу весом собственного тела, потного, дрожащего от напряжения. Затылок Пик и насильно развернутые плечи со звоном ударились о камень, аж отскочили — и обратно.       — Моя! — вырвалось у него, и голос надломился от восторга. В мягкое бедро уперся затвердевший член. Имир чувствует разгорячающее трение через кожу, через ту немыслимую грань, которою она не выбирала переходить. — Навсегда моя, слышишь?! Навсегда!       Следующий удар содрал кожу с щеки Пик, обнажив розовое мясо, влажное, не защищенное ничем. Еще один погрузил костяшки Порко в мягкие ткани — багровая впадина образовалась между глазом и смятой переносицей. Кости лица, перемазанные кровью, захрустели под падающими сверху кулаками.       Пик не кричала — бессильно шевелила губами, и лишь тихим хрипом сопровождалось появление каждой новой трещины на ее развороченном лице.       Грудь Имир сжимается от ужаса, холодный пот стекает по позвоночнику — к самому копчику, заставляя трепетать. Она чувствует, как под ней в конвульсиях бьется слабеющее женское тело, как безвольно изгибается, принимая удары. До последнего живое, хоть и не сопротивляющееся.       Она не понимает, откуда исходит этот звук — низкий, похожий на рычание, — звук, вырвавшийся из ее собственной груди. Потому что грудь помнит. Все ее тело — или не ее тело — помнит этот болезненный миг. Помнит, как мышцы сокращались в такт ударам, как капли крови, разбитые этими ударами, брызгали на лицо, шею, руки. Помнит запах железа, пота, своего и чужого, и чего-то горьковатого, тошнотворного.       Помнит, как хорошо было.       Пик не двигалась. Лежала, раскинув руки, раскинув ноги, открытая для одного-единственного, уязвимая настолько, что хотелось защитить. Красивая даже сейчас — особенно сейчас. Потому что мертвая. Потому что смерть сделала ее ничьей. Сделала собственностью бога, властвующего над неживыми.       Сердце Имир бешено колотится где-то в горле, в висках, в кончиках похолодевших пальцев, которые стремятся сжаться в кулак, но она не дает, потому что кулак — это его. Ее лихорадит — дрожит мелко-мелко, противно, постыдно. Внизу становится тяжело, прямо сводит. Нарастающий жар идет волнами, не имеющими отношения ни к любови, нежности, ни к человечности.       Возбуждение убийцы.       Имир закусывает губу, чтобы не выпустить рвущийся стон, до боли, которая должна перебить ту, что сжимает внутренние мышцы, заставляя бедра сомкнуться. Чужие ощущения затопляют ее сознание, вытесняя остатки здравомыслия. Где желание — а где стыд, где торжество — а где ужас…              Нет. Это все не ее. Не может быть ее.       Но она чувствует проступающую влагу, предательскую, теплую и скользкую.       Неугомонная оса все жужжит, кажется, намеренно лезет в ухо. Имир не двигается, потому что любое движение усилит это неуместное ощущение; кое-как противится желанию опустить руку, тронуть себя между ног и унять это омерзительное чувство незавершенности, выдавить его из себя вместе с чужой похотью. Она почти не контролирует себя и еле сдерживает порыв сделать это прямо сейчас, бесцеремонно задрав тунику.       Взмах рукой — в ладонь врезается твердое тельце насекомого. Этот внезапный контакт, оставляющий красную точку на коже, отрезвляет.       — Я… — начинает Имир и не может договорить. Горло все еще чужое, слова застревают в нем, больно царапая.       Зик молча смотрит ей в спину — со спокойствием, терпеливо ожидая, с этой своей безмятежностью, за которой никогда не разглядеть настоящих чувств.       — Я знаю, — тихо произносит он. — Я тоже это видел. Не так, как ты. Но видел. Был там.       Пауза.       Он отводит взгляд, звук его голоса меняет направление, уходит куда-то в сторону от Имир, в пустоту. Зик говорит в никуда, будто ведет диалог сам с собой:       — Боги не умирают насовсем. Тогда — не умирали, — уточняет, не скрывая и не скромничая. — Они перерождаются. Детьми людей растут в утробах обычных женщин, произошедшие от семени обычных мужчин, и появляются на свет — случайно, бессистемно, в любое время. Пик… — Зик спотыкается об ее имя, но дает себе насладиться его звучанием. — Она до сих пор так и не вернулась. Насколько мне известно, впрочем… Покуда Элдия не распростирается от края света до края, я, возможно, и не встречу ее. — Он пожимает плечам. — Такая вот история.       Безрадостная усмешка касается краешков губ Зика, придавая его лицу выражение усталого смирения.       — И зачем мне эта история?       Имир слышит себя, охрипшую, и не узнает. Но она спрашивает. И это возвращает ей подобие контроля над мыслями в голове, над собой.       — Чтобы ты поняла, насколько опасны боги — не выдуманные людьми, а реальные, из плоти и крови, — и чего мы с Родом Рейссом добиваемся. — Зик дает совсем немного времени на осознание. — Все ради людей, Имир. Боги — сила непредсказуемая, неконтролируемая, угрожающая самому существованию человечества и целым мирам. Я намерен спасти от них хотя бы один.       Он говорит это так просто, так буднично, будто речь о планировании посещения городских терм. Имир не видит выражения его глаз, но спиной и всем нутром ощущает вибрацию воздуха, в котором звучат его слова, от которой хочется немедленно отпрянуть, вжаться в стену, спрятаться.       — И при этом ты превратил меня в такого же монстра, как они, — в недоумении констатирует она. Смотрит на свои руки — тонкие, женские, в веснушках — и пытается сопоставить их с руками бога, забрызганными кровью.       Зик качает головой. Улыбается улыбкой гордого творца, расчетливого политика — улыбкой человека, идущего к своей цели.       — Нет, я сделал тебя совершенной. Человеком с присущим людям устремлениями и сомнениями, но наделенным силой влиять. — Он делает шаг. К ней. Всего один — просто сокращает расстояние, чтобы звучать теплее. И увереннее. — Имя, данное тебе, — имя богини утренней зари. Твой дар — воля самого Плутона. Так пусть же жизнь августы Имир знаменует… скажем, новый рассвет. После тьмы.       Сказав все, что хотел, он расправляет складки тоги, разглаживает край на плече, одергивает рукав, проводит ладонью по груди. Направляется к выходу. Сандалии беззвучно скользят по гранитным плитам. Уже почти достигнув двери, он задерживается на мгновение и бросает через через плечо:       — Тебе понадобится время, чтобы привыкнуть, понимаю. Я буду рядом ровно столько, сколько потребуется. И все же прошу не затягивать. Империя как никогда нуждается в символе возрождения.       Имир внезапно отворачивается от окна. Слова срываются с губ раньше, чем она успевает задуматься, стоит ли их произносить:       — Советник, Порко не знал...       Зик останавливается. Не поворачивается, но его спина каменеет, мускулы под мягкими складками тоги становятся твердыми, вычерчиваются — каждый, — напрягшись.       — О вас с Пик… — продолжает Имир. — Кто-то сказал ему…       — Кто? — голос глухой, сжимающий шею, не дающий дышать. Таким голосом оглашаются приговоры к казни.             Хмурясь, Имир качает головой. Она не… Она не может вспомнить. Лицо незнакомца расплывается, теряется в чужих воспоминаниях, которых слишком много, наложенных друг на друга, как слои краски, которые не разобрать, которые…       Она помнит.       Имя всплывает нежданно — вспарывающее, как те самые удары, которыми Порко убивал Пик. Оно входит в сознание с хрустом, с болью. Следом — лицо. Красивое. Глаза — знакомые. И в них — что-то такое, от чего у Имир дыбом встают волосы.       Он стоял на пороге их дома. Там же, где когда-то стоял Зик Йегер.       — Эрен.       Зик резко оборачивается.       Имир видит это. Видит, как его лицо — всегда собранное, всегда контролируемое, вечно скрытое за этой его снисходительной полуулыбкой — вдруг становится совершенно неузнаваемым. Глаза расширяются. Зрачки — огромные, чернильно-черные, поглощающие зеленые радужки. Губы приоткрываются, словно он собирается вдохнуть глубоко-глубоко, но воздух застревает на полпути, не достигая легких.       Он не дышит.       Одно мгновение. Два. Три. Имир считает, не отводя глаз.       Затем резко выдыхает — отрывисто, будто после удара в солнечное сплетение. Звук вырывается без предупреждения, без разрешения — не вздох даже, а всхлип, задавленный в зародыше, но Имир слышит.       — Эрен… — шепчет Зик.       Имя брата. Молитва и проклятие одновременно.       Имир замечает, как дергается жила у него на виске, маленькая, синяя, бьющаяся под тонкой кожей. Замечает, как на высоком лбу выступают капли пота — блестящие жемчужины, предательски ледяные на горячей коже. Он стоит, как скульптура, которую только что ударили молотом, и трещины идут по всей поверхности, но каркас еще держится.       «Я выбрал его», — напоминает себе Зик голосом, который, наверное, никогда не должен быть услышан. Выбрал жизнь брата — выбрал гибель мира. Выбрал любовь к нему — и выбрал боль. Выбрал «мы с тобой» — и выбрал «никто не выживет».       Сколько еще… сколько еще раз Эрен заставит его пожалеть?       Он усмехается. Хрипло. Горло не слушается — смешок выходит рваный, некрасивый. И распрямляет спину. Медленно, позвонок за позвонком. Маска степенного равнодушия возвращается обратно— треснувшая, склеенная кое-как, но все-таки на месте.       — Благодарю, августа. Ваши нынешние знания бесценны для империи. Способности, полагаю, будут тоже.       Дверь закрывается за ним с чуть слышным щелчком.       Осы тут же возвращаются в повисшую тишину. Одна — самая наглая, самая громкая — кружит прямо перед лицом Имир. Жужжит. Тычется в висок, в щеку, в уголок губ. Бесстрашная, жирная от выпитого нектара. Имир рефлекторно отмахивается. Насекомое ненадолго улетает, описывает широкий круг и приземляется на подоконник. Перебирает лапками, неспешно ползая.       Повернув голову, Имир смотрит на нее.       Маленькая. Полосатое брюшко подрагивает в такт движениям. Тоненькие усики непрерывно шевелятся, обследуют шероховатости поверхности, колебания воздуха, границы безграничного мира. Деловитая, сосредоточенная на своей миниатюрной жизни. Она даже не знает, что ее можно уничтожить за один короткий миг.       — Человеком, наделенным силой влиять, — проговаривает Имир вслух.       Оса подползает ближе.       Имир медленно — очень медленно, почти не дыша — разворачивается, вытягивает руку. Тень от ладони нависает над насекомым. Оса замирает, предчувствуя беду. Но не улетает. Не успевает.       Хлопок.       Тишина.       Имир переворачивает ладонь, подносит ближе к лицу. На коже расползается мокрое пятно. Черное мешается с желтым, мешается с красным — с ее собственной кровью, выступившей там, где что-то незаметно царапнуло кожу напоследок. Маленькие лапки судорожно подергиваются — нервно, бессмысленно. Смятые крылья липнут к ним, к остальным ошметкам. Она размазывает пятно, водя большим пальцем по ладони, — осознанно, смакуя. Смотрит на эту кашицу, которая только что имела форму, жужжала, радовалась своему миру. На эту жизнь, которую только что оборвала.       И испытывает... удовольствие.       Тепло разливается в груди, тягучее, как подогретое вино. Уголки губ невольно ползут вверх. Впервые за... за сколько? За всю эту бесконечную череду дней, наполненных чужими смертями. В первый раз в этой новой жизни — действительно свое. Настоящее удовлетворение. Только ее.       Имир по-хозяйски вытирает руку о подоконник, оставляя грязный влажный след.       За окном светит солнце, цветут цветы, в них копошатся пчелы, осы. Их много. Очень много. Они суетятся, наслаждаясь скупым существованием, не подозревая, что есть те, кто может захотеть — и забрать это.

***

      — Я пришел за ней, — говорит Райнер. Спокойно, уверенно. Будто имеет право. Будто она — вещь, которую можно просто забрать.       Кенни склоняет голову, изображая подобострастие: спина сгибается, губы складываются в улыбку, но его глаза остаются внимательными, холодными. Следят.       Райнер не смотрит на него. Его взгляд — тяжелый, невыносимо пристальный — держит Кристу. Она чувствует себя насекомым под тенью занесенной над ним ладони. Хочется бежать. Отчаянно хочется бежать. Но некуда, и сейчас — вот прямо сейчас — ее пришлепнут, раздавят. Ноги не слушаются, наливаются тяжестью, превращаясь в две бесполезные ноши, которые только и могут, что, шаркая, медленно сдвигать ее к табурету, дальше — к стене.       Кенни удовлетворенно хмыкает. Отступает, разводя руки в стороны с преувеличенной любезностью хозяина, показывающего гостю свое добро:       Голос вкрадчивый, дружелюбный до тошноты:       — Да кто ж ее тут держит? Сама прибилась, как псина бродячая, понимаешь. А я человек простодушный, сердце у меня мягкое, да и на сестру покойную похожа кротостью — вот и разнежился, кров дал. Да все ждал: одумается и вернется к себе беглянка, коль блажь нашла. Мало ли что — у молодых-то. — Он кивком указывает на дверь, на Кристу, и от этого его недвусмысленно призывающего к покорности жеста веет такой пакостной услужливостью, будто он не человека, а нелюбимую овцу отдает принести в жертву. — Только вас и ждали, считай. Забирайте. Рабыня-то, поди, от рук отбилась — не дело это. Верно говорю?       Криста судорожно глотает воздух, пытаясь выкрикнуть: «Нет! Я не его!» Но голоса нет. Только тихие полустоны мечутся внутри где-то между грудной клеткой и пересохшим горлом. Она пятится, пока лопатки не упираются в стену. Дальше некуда. Дальше — разве что сквозь или исчезнуть вовсе. Юпитер, смилостивись…       Райнер переступает порог. Делает шаг. Один. Второй. Больше и не надо. Каморка Аккерманов становится теснее — будто сама Элдия со всеми своими неумолимыми законами, властью над народами и пурпуром втиснулась сюда. Стены угрожающе надвигаются, воздух заканчивается — Криста чувствует, как легкие горят, и весь ее мир сужается до очертаний фигуры Райнера, который все ближе, ближе, ближе…       Прямо как тогда.       Тогда — пара шагов, и его рука сжалась на ее запястье, дыхание обожгло лицо.       «Есть в тебе что-то, что я должен получить».       Он вот-вот…       Он вдруг опускается на колени.       Прямо перед ней. В пыль, которую Леви все никак не выметет до конца, въевшуюся в дощатый пол. Пурпурный плащ растекается пятном, как лужа крови.       Криста смотрит на золотистую макушку на уровне своей груди и не понимает. Совсем. Мозг отказывается осмыслять то, что видят испуганные глаза: преторианец — олицетворение могущества Элдии, ставленник Зика Йегера, тот, кто... кто напал на нее, укусил, — у ее ног.       — Я прошу прощения, — произносит Райнер, глядя в пол. Голос, лишенный высокомерия, звучит глухо; и ни единой ноты той насмешливой жестокости, запомнившейся ей до ночных кошмаров. — За тот инцидент. Между нами.       Инцидент. Он называет произошедшее инцидентом. Словно речь о разбитой чаше или о неудачной шутке. Словно синяки, оставленные им на ее теле, — досадное недоразумение, которое легко исправить парой вежливых фраз и коленопреклонением.       От негодования внутри Кристы вспыхивает пламя, и тут же стынет. В груди замешивается непривычное, запретное чувство... Нет, не бежать ей хочется — ударить! Заставить этого идеально униженного поклоном перед рабыней мужчину испытать хоть часть той боли, что испытывала она, когда его зубы смыкались на ее коже.       — У меня были причины для… — Райнер запинается, продолжая, но быстро находит подходящие слова, — для той гнусной выходки. — Только выговорив это, он поднимает глаза. В них — вина. Искренняя. Такая искренняя, что у Кристы перехватывает дыхание. Он действительно мучается, и это сбивает с толку, не дает злиться, ненавидеть. — Ты все поймешь, обещаю. Обязательно поймешь, как только выслушаешь объяснения.       — Так объясняй, — выдавливает Криста. Голос тоненький, звенящий, но в этой дрожи прорезается требовательность, которую она не замечала за собой прежде. — Сейчас. Здесь.       Райнер качает головой. С сожалением, почти детским, неуместным для этого тела, неподобающим монстру, способному крошить камни голыми руками.       — Для этого есть другой человек. Тот, кому надлежит говорить с тобой.       Криста смотрит на него сверху вниз. Когда она в последний раз смотрела на кого-то сверху вниз? Могла ли вообще позволить себе? На муравьев разве что, жуков, на детей, когда подросла, — на все, что меньше и слабее, что не угрожает ей мучительной смертью или очередным унижением. Пока весь мир возвышался над ней, довлея силой и властью.       Когда догадка приходит, внутри все обрывается:       — Отец…       Да, речь об отце.       Она не называла его так, может быть, никогда. Человек, чье имя произносится с благоговением или не произносится вовсе, чей профиль чеканят на монетах, чья воля двигает легионы и решает судьбы народов.       Император послал за ней. Криста пробует представить, зачем. Признать ее? После стольких лет предпочтения игнорирования, молчаливого презрения — признать, наконец, что она хотя бы просто существует, что она его кровь. Или… устранить? Очистить свою совесть, рассказав, почему он отворачивался от нее, избегал всю жизнь. Чем провинилась, что не заслуживала даже взгляда. За что ее рождение стало трагедией для империи.       Ноги подкашиваются, но падать некуда. Криста вжимается в стену пятками, ягодицами, затылком, пальцы скребут по шероховатой поверхности в поисках любой неровности, чтобы ухватиться и не сползти вниз. Руки бесконтрольно дрожат. Она прячет их в складках туники, сжимает в такие же дрожащие кулаки до боли в щелкнувших суставах.       — Хорошо, — слышит она собственный голос — со стороны, точно вовсе и не она говорит, точно кто-то другой решил за нее... Впрочем, так и есть. Вся ее гордость, совсем вялая, нарочитая непокорность, дни, проведенные здесь, когда она училась держать спину ровно и соответствовать тем, кто сильнее, — все это разбивается о волю отца, которому невозможно отказать: он просто есть, и по всем гласным и негласным законам ее судьба окончательно определяется им. — Я пойду.       Райнер медленно поднимается с колен. Отряхивает тунику. Кивает с признательностью. С благодарностью. Не то чтобы ему пришлось бы прибегать к угрозам или принуждать — он бы просто взял, как умеет, однако лишняя суета ему явно ни к чему.       Криста не замечает, как идет следом, уставившись на широкую спину впереди себя, не видя, — тело какое-то чужое, безвольное, подчиняющееся правилам этого мира, простому «должна».       — Малышка, — окликает Кенни, и голос у этого предателя, запросто отдавшего ее, такой ласковый, что Кристу передергивает, как от озноба, — от плеч до бедер. Она оборачивается.       Кенни стоит неподалеку, держа в руках паллу — ту самую, шелковую, которую Леви купил ей, жертвуя последними монетами и собственным благоразумием. Уже с запахом дома — каким бы этот дом ни был.       — Позабыла свою любимую шаль.       Она тянется забрать, кончики пальцев уже касаются прохладной ткани, гладкой, знакомой до каждой нитки, но Кенни не отдает. Держит свободно, но палла не двигается с места. Шаг вперед. Еще один. Он приближается, и в этом движении — небрежном, чуть ли не ленивом — ни следа старческой неповоротливости. Одна сплошная, отточенная грациозность ядовитой змеи.       — Позволь старику, а то когда ж еще позаботиться выдастся, — мурлыкает он, встряхивая паллу, как будто в самом деле собирается бережно укрыть любимую дочь перед дальней дорогой. Так это… так это и могло бы быть. Если бы они не были самими собой. Если бы руки, держащие шаль, не принадлежали Кенни Аккерману хотя бы. — Ветрено сегодня — завяжу потуже, чтобы не приходилось держать.       Криста слышит… Понимает. И вся холодеет — не от спины к затылку, как бывает, когда страх накатывает волной. Сразу вся. Одним толчком.       Она мотает головой, поджимая губы, чтобы не закричать, что нельзя, и сделать еще хуже.       Райнер Браун преторианец, и он не совсем человек. Не просто тренированный солдат, выживший в схватке с Леви, — а оставшийся абсолютно невредимым. А Кенни… Кенни не знает об этом.       Она взглядывает на Райнера. Тот стоит у двери, равнодушно наблюдая за этой преувеличенно трогательной сценой с выражением скуки, с видом сытого зверя, который расшевелится только тогда, когда оголодает снова.       — Пожалуйста, нет, — цепляясь за ткань на плечах, шепчет Криста одними губами, но Кенни едва ли смотрит, а, если смотрит — не придает значения. Его внимание, все без остатка, сосредоточено на Райнере. Он просчитывает, выбирает момент. И уже знает, что делать. — Прошу...       — Ну вот, малышка, — перебивает Кенни, и его ладони ложатся на ее плечи — тяжелые и теплые, успокаивающе поглаживающие по коже сквозь шелк, какими могли бы быть ладони отца, всегда готового защитить свое дитя. И на одно короткое, невозможное мгновение Кристе чудится, что она в безопасности, что этот странный, страшный человек, которой избавился от нее с той же легкостью, с какой дышит, сейчас сделает что-то, что все исправит. — Теперь можешь отпускать.       Она послушно разжимает пальцы, руки повисают вдоль тела.       Кенни делает выверенный полушаг в сторону, якобы намереваясь оценить результат своих стараний, и оказывается аккурат между ней и Райнером.       Рывок.       Палла взвивается — шелк расправляется в воздухе, как крыло, как знамя перед битвой. На миг, на выдох, на один удар сердца она зависает в воздухе.       И стремительно падает. Прямо на голову Райнеру.       Скользящая ткань, закрывая обзор, охватывает плечи, руки, доходя до самого пояса. Райнер дергается, вскидывает руки, чтобы сорвать ткань, отбросить, а затем — ответить. Но Кенни уже не там, где был.       Он за спиной.       Криста не понимает, как… Только что стоял рядом с ней — и вот уже вплотную к противнику, прижимается к его лопаткам грудью, и короткое лезвие ножа сверкает у стянутого скрипящим шелком горла.       Она не успевает даже моргнуть.       Райнер замирает. Шелковый платок сползает с его головы, открывая лицо, открывая глаза, расширенные, да, но не испуганные, не удивленные даже. По-звериному злые. Не такими они должны быть у человека, горла которого касается холодная сталь.       — Руки… — выдыхает Райнер. — Убери руки, старик.       — А то что? — Кенни дышит ему прямо в ухо — как ребенку перед сном, успокаивая, и от этой нежности по отношению к тому, кто вот-вот умрет от его рук, у Кристы стынет кровь. — Позовешь своих? — Усмешка, обнажающая острые клыки. — Передавай привет сотне преторианцев, которых я перерезал, пока они гонялись за мной по всей Элдии.       Райнер предпринимает попытку вырваться, перехватить руку с ножом — резкую, с таким расчетом силы, который сработал бы против обычного человека. Но Кеннет Аккерман не обычный человек. Он — сама смерть, которая прикидывается стариком в поношенной тунике.       Лезвием по горлу!       Быстро. По-хозяйски.       Одно движение — ни капли сомнения. Кенни без зазрения совести просто режет и заканчивает то, что начал, точно мясник.       Криста вскрикивает и спешит поймать этот высокий звук, зажав рот обеими руками.       Но лезвие не входит.       Не найдя податливой плоти, оно скользит по коже твердой, как гранит, как металлический нагрудник, как какая-то немыслимая броня, которая не должна находиться на живом теле — ни капли крови, на широкой шее остается лишь разрезанная ткань.       На долю мгновения Кенни, кажется, теряется; впервые в его самодовольном лице что-то меняется, мелькает тень замешательства, быстрая, как взмах ресниц, — и тут же недоумение сменяется упрямой сосредоточенностью профессионала своего дела.       — Твою ж...       Он не договаривает — уже действует. Перехватывает нож — молниеносно, привычным для убийцы движением — и бьет под ребро. Снизу вверх. Лезвие входит в стык доспехов. Туда, где у любого человека сердце, где мясо мягче и нет костей, где смерть приходит быстрее, чем боль.       То же самое... Лезвие упирается в нечто, не желающее пускать вглубь.       Райнер приходит в движение. Не как человек — как сложная машина для ведения войны, как катапульта. Мощным рывком он подается назад — всем корпусом, всей тяжестью — и Кенни, инерцией прижатый к его спине, впечатывается в стену.       Раздается хруст.       Криста слышит этот звук всем телом: собственным позвоночником, ребрами, каждой целой косточкой. Пока ломаются чужие. Она знает, потому что слышала треск под пальцами титанов, отскакивающий от стен арены. С таким люди кричат и умирают.       Шаг вперед — и Кенни уже сползает по стене вниз, когда стремительный удар лопатками в грудь, тяжелый, как таран, расплющивает его еще раз. И еще.       Колени подламываются. Заходясь кашлем, он падает на пол, грузный, как мешок с зерном, который вываливается из подскочившей на кочке телеги. Пыль взлетает, оседает на его спине, на подернутых сединой волосах.       Отступив, Райнер срывает паллу. Шея цела. Ни царапины. Только багровый след от давления — и тот бледнеет на глазах.       — Тварь... — хрипит Кенни с пола. Глаза горят ненавистью и, кроме нее, каким-то совсем диким… азартом. Ему больно до дрожи. И до дрожи интересно. — Такая же тварь, как Рейсс, да? Во дела! Выходит, не один у нас, элдийцев, живой бог. — Он сплевывает темно-красный сгусток, пытается встать, опираясь на стену одной рукой, сжимая нож в другой, уже отвердевшей. — Ничего. И не с такими уродами управлялись… — Обращается к Кристе, оценивая, прикидывая шансы, которые есть, когда все тело, перемолотое в труху, ноет от боли — аж темнеет в глазах. Ну надо же! — Если тебе от папочки достались какие-то умопомрачительные способности, малышка, самое время их применить.       Что?..       Такая же тварь?       Криста смотрит на него и не понимает и уж тем более не чувствует ничего специфического: ни тепла в груди, которое, наверное, должно было разлиться по венам дочери такой же твари в критический момент, ни превосходящей силы в руках. Только страх. Пустота в животе, вытесняющая воздух. И мысль, всего одна: «Я не знаю, что делать! Я хочу сбежать!»       Райнер уже направляется к Кенни. Разделаться. Избавиться не потому что мешает — потому что это закономерно, как раздавить букашку.       И Криста бросается вперед.       Сама не понимая, как и почему. Тело движется, подталкиваемое каким-то импульсом, не спрашивающим разрешения у здравого смысла. Она врезается в Райнера сбоку — тщедушная, легкая, смешная в своей попытке защитить того, кто только что своими словами раздавил ее последнюю надежду на нормальную жизнь.       — Не смей! — Кулаки молотят по пурпуру, по железу, в которое закована немыслимо жесткая плоть, какую не берут ни клинки Леви, ни нож Кенни, ни ее бесполезные руки. — Не смей! — кричит истошно, забыв обо всем.       Криста бьет и кричит. Бьет. Бьет. Костяшки встречают твердость, от которой немеют, раздираемые до крови; боль стреляет в запястья, в локти, но она не прекращает.       — Я приказываю тебе остановиться! — Голос звенит от напряжения. Но она не молит, не просит — приказывает. И ее тон — властный, тон, унаследованный от отца, повелителя империи. — Я приказываю!       Это должно подействовать. Он же стоял перед ней на коленях, он же преторианец, присягнувший императорскому дому — его тело не его собственность, его воля не его. А она — дочь своего отца. В ней кровь Рейссов, кровь самой Элдии, кровь которая может заставить повиноваться и пасть в пыль к ее ногам любого.       Она почти верит в это. Почти чувствует себя Хисторией Рейсс, а не Кристой Ленц.       Однако Райнер перехватывает ее запястья. Одной рукой сгребает оба, тонких, без усилия. Сжимает — и кости, кажется, вот-вот треснут под давлением. Обхватив плотнее, медленно тянет вверх — боль пронзает руки от кистей до плеч — и поднимает ее над полом.       Криста повисает в воздухе. Ноги болтаются, ищут опору — тщетно. Носки босоножек царапают пустоту, пятки скользят по голеням и бедрам Райнера, застревая между птеругами. Она визжит — отчаянно, не узнавая себя. Это не ее голос. Не может быть ее голосом. Ее голос — тихий, послушный, почти всегда благодарный. А этот — звериный.       — Пусти!       Но Райнер даже не замечает, что ее мышцы или связки — что-то, что держит кости вместе, — начинают попросту сдавать. Слишком отличается от нее, чтобы понять.       И в этот миг Кенни нападает снова.       С такими повреждениями не встают — он знает это лучше многих. Чувствует ушибленный позвоночник, соленую жидкость в легких, каждый сдвинутый сустав, каждую трещину, которая расходится по костям паутиной при малейшем движении, Но он встает. Он бросается на Райнера, занося нож, и в глазах у него та самая ярость, что не признает законов физики, что заставляет умирающих убивать и делает таких, как он, — выжившими.       Нож входит.       Куда-то под мышку — в одну из подвижных, незащищенных ни сталью, ни невидимой броней бога областей под пурпурными складками. Кенни наваливается всем телом, вкручивает лезвие в плоть, которая должна — должна, сука, — поддаться; рычит сквозь кровавые зубы. Кровеносные сосуды лопаются под напором хлынувшей из разрезов крови, ритмичные толчки отдаются вибрацией в рукояти.       Райнер пошатывается. Нога делает шаг назад, чтобы удержать равновесие. Этого достаточно, чтобы добиться выражения досады на его лицо и с диким рыком причинить больше боли, надавив. О пол разбиваются тяжелые струи алого цвета, и массивная рука повисает вдоль тела, слабая, безвольная.       — Хер тебе, а не девчонка, выродок!       Во рту Кении привкус крови смешивается с тошнотой, настойчиво клонящей в сон. Он заставляет себя думать: вот оно, слабое, — подмышки, пах, подколенная ямка, ахиллово сухожилие и запястья. Прям как у гребаных титанов, которых с пафосным профессионализмом валит его гребаный племянник.       — Надоел! — сквозь клокотание злобы в груди выплевывает Райнер.       И отшвыривает Кристу, чтобы освободить вторую руку.       Она не успевает сообразить, что происходит. Мир переворачивается, превращается в мешанину цветов и звуков. Ее тело описывает дугу, и в быстром полете она не чувствует ничего, кроме собственных органов скопом резко дернувшихся вверх и обрушившихся вниз, как только…       Удар о пол.       Удушливая тьма разливается от затылка к вискам, обжигает лоб, глаза. В них вспыхивают звезды — и гаснут, одна за одной, оставляя после себя черноту.              Мысли ворочаются в голове Леви, неугомонные, — аж ломит лоб. Железный легион. С тех пор, как он не стал легионером, он знать не знал, что из себя представляет железный легион. Только слухи: мол, лучшие из лучших — оно и ясно; те, кто заканчивают войны или не начинают их вовсе, потому как смелости выступить против такой мощи доставало лишь варварам, и она вскоре оборачивалась глупостью. Теперь эти солдаты наводняют лудус, и Армин без оптимизма мрачно прогнозирует два исхода: либо их всех поубивают на арене, либо на той же арене других поубивают они. Мысль, что гладиаторов поставят против легионеров не укладывается в голове. Абсурд. Но, если не так — тогда что? Совместное сражение против титанов? Демонстрация мощи Элдии? Отбор лучших кусков мяса, брошенных в пасти чудовищ? Сука. Эрвин наверняка уже знал бы. Но Эрвин, к счастью, никогда не увидит, во что превращается Парадиз и сама империя.       И еще эти боги с их тягой к Кристе... В частности — Эрен. Парнишка не сделал ровным счетом ничего, однако от одного факта именно его существования мурашки по коже. Вот уж действительно бог.       Впрочем, Леви уже видел мертвых богов — ничем не отличаются от людей, и, покуда у него есть его гладиусы, все более или менее под контролем.       Он еще на рынке чувствует: что-то не так.       Гул другой. Люди не торопятся по делам — стоят группам, перешептываются, тянут шеи в одну сторону и снова перешептываются. Леви знает, что разрозненное скопище плебеев и рабов, занятых своим, становится таким, когда есть что обсудить. Когда что-то случается. Рядом. Иначе заметил бы неладное раньше: читать толпу давно вошло в привычку.       Обрывки фраз врезаются в слух:       — Видел? Весь в кровище...       — Неудивительно. Этот лупанарий самым убогим был, все время там подозрительные шастали...       — Кошмар!       — Говорят, преторианец…       — Тише! Тише ты! Коли это императорские дела...       Леви уже не слушает. Он бежит.       Расталкивает зевак локтями, плечами, бесцеремонно врезаясь всем телом в застывшую массу, — кто-то возмущается, кто-то шарахается, узнавая чемпиона, кто-то просто охает. Ему плевать.       У входа — девочки. Длинноволосые, фигуристые, в немногочисленных одеждах — те, которые иногда перемигивались с ним, смеясь, зазывали обещаниями упоения от разврата на любой вкус, не зная, что он предпочитает тишину и, если уж на то пошло, совсем другие лица. Сейчас они плачут. Взахлеб. Раскрашенные глаза и губы размазаны в цветные разводы, руки трясутся, колени слабеют — кто-то из них в чем есть (ни в чем) садится прямо на землю, они всхлипывают в плечи друг друга.       Леви не спрашивает, что происходит. Он достаточно пожил и повидал соотвественно, чтобы напрочь утратить веру в благополучные исходы. Поэтому он знает…       Оттеснив столпившихся проституток, он переступает порог.       Криста приходит в себя от неудобства.       Что-то острое впивается в живот, под самые ребра. Давит, мешает дышать. Режет сквозь складки смявшейся, задравшись, туники, сквозь кожу. Она пытается сдвинуться, сменить положение и понимает: она не лежит. Висит.       Голова опущена, кровь приливает к вискмм, стучит мучительно тяжелыми ударами. Перед глазами мелькает пол, засаленные доски, серые тени на них. И пурпур. Много пурпура. Он заполняет пространство, и только спустя бесконечно долгий миг Криста осознает: это развевается перед самым ее носом шелковый плащ преторианца. Она перекинута через плечо Райнера, как мешок, и он идет, мерно покачиваясь в такт шагам.       — Нет… — выдыхает она. И выкрикивает пронзительное: — Нет!       Кровь бьет в лицо — кожу жжет, колет. Она инстинктивно рвется прочь от этого ощущения — прогибается в пояснице и бьется под почти неестественным углом. Стучит локтями по широким плечам, по твердым лопаткам. Хватается за этот проклятый плащ — рвет. Ноги дергаются, колени барабанят по груди. Она вертится, изворачивается и кричит — громко-громко, во все горло, чтобы услышал хоть кто-то.       — Помогите! Помогите мне!       Из занавешенных закутков слева и справа выглядывают лица. Девушки в растерзанных нетерпеливыми пальцами полупрозрачных туниках и их клиенты с небрежно придерживаемыми у паха тряпками в руках.       Спасение… У спасения встревоженные лица, такие разные. И сейчас Криста благодарна каждому. Смотрит в них огромными глазами на распухшем до красноты лице. Надеется. Ждет.       — Преторианская гвардия!       Несколько человек как один торопятся нырнуть в комнатушки позади, предпочтя не вмешиваться, не нарываться.       Коридор стремительно пустеет.       — Пожалуйста… — хриплая мольба Кристы.       — Эй! — до слуха доносится мужской голос. — Парень, а ты куда ее тащишь?       — Девочка-то не из местных. Что происходит?       Какой-то незнакомец — немолодой, плотный, чуть поддатый — выступает вперед, преграждая дорогу, распростерев руки. За ним — еще один. Криста видит их краем глаза, кое-как извернувшись на мужском плече. И чувствует телом: Райнер даже не сбавляет шага. Покрепче сжав ее елозящие по коже бедра, он опускает свободную руку на плечо мешающего ему человека. Движение быстрое, чуть ли не рефлекторное, будто он отгоняет комара, но в него вложено столько силы, что мужчина, сорвав занавеску, врезается лицом и грудью в угол дверного проема.       Второй, перепугавшись, отступает, но Райнер настигает его в пару шагов. Толчок — и тот, в кровь разбив затылок о стену, без звука складывается пополам у пола.       Коридор, который раньше разрывали сладострастные стоны наполняется криками. Суетой. Занавески взлетают и опускаются, выпуская обнаженные тела. Одни — кто может — бросаются к выходу, толкаясь, другие жмутся к стенам, друг к другу.       Райнер отпихивает всех без разбора, наступает на упавших — под его сандалиями крики и треск.       Криста все еще выскребает из осипшего горла мольбы о помощи. Механически. Хотя глаза, мокрые от слез, видит распластанных людей, видят чужой ужас, хаос, устроенный ею.       — Пожалуйста… О, боги…       Хитч выскакивает тоже — полуголая, в одном лишь повязанном на бедрах льняном сублигакулуме; спутанные кудри падают на решительное лицо. Она встает прямо перед Райнером, уперев руки в бока.       — Отпусти-ка ее. Слышишь, ублюдок? Никто не имеет права...       Рука Райнера поднимается быстрее, чем Криста успевает зажмуриться. Пальцы смыкаются на лице девушки. На щеках. На челюсти. На тонких костях, которые не должны встречаться с давлением такой силы.       Хруст.       Брызги.       Кто-то визжит. Кто-то бежит.       Райнер идет дальше.              Леви переступает порог и на мгновение цепенеет, захлестнутый волной вони, пресыщающей до оскомины: пот и кровь. Чудовищность жестокости, которая уместна на арене, вдруг настигает его в месте, пусть грязном, запущенном, но предназначенном для наслаждения — хоть какого. Не для смерти.       По ушам бьет вой. Слезные молитвы остаются без ответа, имена богов, выкрикиваемые в закрывающие лица ладони, одинаково бесполезны: Юпитеру ли, Венере ли — им плевать.       Он видит плотный круг из спин полуголых женщин; плечи вздрагивают, лопатки сходятся и расходятся. Сгрудившись, они закрывают собой от посторонних глаз бездыханное тело, распластанное посреди коридора.       Ноги двигаются сами, колени не чувствуют шагов. Мыслей нет. Остается только одно — порыв, который ведет туда, к ним, — и вниз.       Леви опускается на корточки, мягко освобождая пространство между парой девушек. Кто-то из них всхлипывает громче, кто-то сразу же льнет к его плечу, хватает за бедро — просто потому что мужчина, просто потому что сильнее, за него можно держаться. Леви, погружаясь в гул рыданий, позволяет этому происходить, не обращая внимания.       Он аккуратно отодвигает чьи-то окровавленные руки, чьи-то скрюченные пальцы, нервно поглаживающие светлую макушку.       И смотрит.       Лицо. То, что он видит, когда-то было лицом. Выпирающие от недоедания скулы, насмешливый взгляд из-под порхающих, как мотыльки, ресниц, пухлые губы, готовые отпустить колкость, без обиняков поддеть, а потом сложиться в соблазнительную улыбку, дать выход смеху, громкому, заразительному, — такому, что даже извечная угрюмость избитого до полусмерти пацана — помнит — стиралась… Все это смято. В кашу на крови с прожилками лопнувших сухожилий и ошметками белесых костей.       Хитч. Девчонка, которая...       Которой больше нет.       Горе приходит первым. Тяжелое, липкое, оно обволакивает легкие.       Она родилась здесь, когда он уже был убийцей, росла, бегала босиком. Она никогда не боялась его, дразнила за то, как часто он моет руки, и ловко уворачивалась от затрещин, хохоча во все горло. Теперь тишина стоит в том месте, где должен быть этот смех.       А потом горе вскипает, гнев раскаляется до красна и рвет цепи, на которых Леви Аккерман держит ту часть себя, что умеет только убивать. Ярость, незамутненная, поднимается откуда-то из-под ребер, из того самого места, куда только что впивалась острая боль. Заливает глаза.       Он встает. Несется вверх по лестнице, перемахивая через две ступени, через три. Доски скрипят под сандалиями.       Дверь.       Леви не стучит. Просто врезается в нее плечом — гниловатое дерево с хрустом поддается, срывается с хлипких петель и грохается на пол. Леви вступает во взмывшую над погромом плотным туманом пыль. Замирает. Жадно вбирает глазами открывшуюся картину, которую разум отчаянно отказывается принимать.       Все перевернуто, поломано, растоптано. Мебель сдвинута. Стол накренен, будто его толкали, использовали как преграду. В углу расколотый табурет, оставивший след на стене, влетев в нее. Покрывала сорваны, разметаны по полу. Всюду осколки разбитой посуды.       Среди этого бардака Леви не сразу разглядывает Кенни, пристроившегося в тени, вытянув уставшие ноги и откинув голову, на импровизированном ложе из груды тряпок.       — Где Криста? — цедит Леви, подходя.       Кенни открывает рот и тут же зажимает ладонью.       — Забрали, — сипит он в пальцы, старательно пережевывая собственную слюну.       Леви срывается с места. Взбешенный. Охваченный ненавистью, вытесняющей последние остатки контроля. Он набрасывается на Кенни, как дикий зверь, не думая, не разбирая. Схватив, нависает над ним, вставая над бедрами. Не уберег! Должен был и не… Старый гад должен был так много — вытащить сестру из-под мужиков, которые лезли в ее дырку, даже когда она была больна, вырастить племянника, не бросив его, истерзанного боями, потому что так проще, так меньше возни, защитить Кристу — и не сделал нихрена из этого!       — Куда?! — орет Леви, встряхивая Кенни, намотав его жалобно скрипнувшую тунику на сжатые кулаки. — Куда ее забрали?!       — Леви... — Кенни пытается перехватить его руки, но пальцы, все в крови, скользят, не держат. Он хрипит, выплевывая слова сквозь зубы: — Леви, твою мать, остынь...       Удар затылком о стену — случайный. Просто голова дернулась, а стена оказалась близко. Следующий, осмысленный, приходится в висок, рассекая бровь.       Кенни успевает ответить — зажмурившись, бьет наугад. Кулак врезается в скулу, заставляя Леви мотнуть головой. Но это его не останавливает.       — Ты должен был быть с ней!       — Я был! — выплевывает Кенни ему в лицо, и брызги крови падают на бледную щеку. — Пошел ты! Я был!       Подтянув колено к груди, Кенни упирается стопой в живот Леви и, не давая ему, неугомонному, опомниться, толкает что есть сил. Тот отшатывается, делая небольшой шаг назад, чтобы не упасть, — один и еще один. И все же удар под колено пришлепывает ягодицы Леви к полу — он аж рычит, взбрыкивая, готовый броситься снова.       Кенни силится встать, злой, намеревающийся добить, пока есть возможность, но тело не слушается — он падает на подламывающиеся локти, и влажный кашель выплескивается из горла вместе с темной жижей, проливающейся на подбородок, грудь, на пол. Дышит с присвистом. Боль в ребрах — Леви видит только сейчас — выгибают его кривой дугой, грудная клетка движется лишь чуть, булькая.       Леви смотрит на него во все глаза, с трудом осознавая: избит, ранен в драке. Кенни Аккерман пытался...       И Кенни Аккерман проиграл.       Сгруппировавшись, он на коленях подается вперед, когда Кенни, загребая под себя скомканные ткани, кое-как усаживается. Спиной ищет опору. Не находит. Заваливается, шипя. Глаза закрываются — и открываются с трудом, мутные от боли.       Руки Леви ловят его плечи, решительно, вынуждая претерпевать очередной приступ, располагают у стены, удерживают. Шарит по полу, не глядя. Находит тряпку, расправляет, первую попавшуюся. На мгновение задерживается, узнавая текстуру, цвет, — и просовывает под мышки Кенни, чтобы обмотать грудь. Губы у того синеватые, пот на лбу — так сразу и не скажешь, что задыхается, потому что сломанные ребра дырявят легкие.       — Этот здоровенный императорский прихвостень, — выдыхает Кенни, морщась. — Преторианец, падла... Неубиваемый.       Шелк скользит, и Леви затягивает тугие узлы почти безжалостно.       — Райнер, — произносит он. — Он забрал Кристу. — И спрашивает уже тише: — На Палатин? Во дворец? Куда?       Кенни поднимает на него глаза, воспаленные, под опухшими веками.       — Да хрен его знает, — он сплевывает кровь, качнув головой, проходится языком по горьким губам. — Говорил о каком-то человеке, который якобы все объяснит... — Кенни кривится, не договаривая. Вдыхает глубже, чем следует, судорожно дергается, и твердая рука Леви ложится на его грудь, чтобы опустить, заставить дышать мельче. — Философы хреновы. Я бы всю эту сраную элиту — на лоскуты... Попортят девку — помяни мое слово.       Зик Йегер.       Это может быть только Зик. Верховный жрец, правая рука императора и тот, кто охотится на богов, чтобы лепить из людей подвластных Элдии монстров. Тот, кто заставляет Кристу страдать, оправдывая свои амбиции обещаниями высшего блага для человечества.       Леви выпрямляется, подстегиваемый злостью, иррационально сильным желанием стереть с бородатой физиономии Зика высокомерие и заставить говорить без этих его витиеватых прелюдий.       Опустив взгляд, он наскоро оценивает состояние дяди: слабый, захлебыаающийся, но дышащий — жить будет, если повезет. Как, впрочем, и всегда.       — Я верну ее, — бросает Леви. — Жди здесь.       Он пересекает помещением, порог уже под ногой, когда сзади раздается что-то, лишь отдаленно напоминающее смех. Звук глумления.       — Ждать? — Кенни давится новой порцией крови, глотает ее, переводит дыхание — и… шорох тряпья. Он пробует встать. — Ну уж нет, коротышка. Я не буду ждать. Я сваливаю.       Леви оборачивается. Сам не знает, почему. Ему же плевать… Смотрит на Кенни. На старика, упрямо ползущего по стене вверх, хотя, сука, очевидно, что нельзя. Он и без того вынудил его шевелиться, чуть не добив собственными руками.       — Опять? — выдыхает Леви, не успевая взять под контроль ни тон голоса, ни выражение глаз.       В одном этом оброненном слове — годы обиды и вся та пустота, которую Кенни оставлял после себя каждый раз, когда сматывался, когда бросал, когда эгоистично выбирал себя вместо...       Кенни ухмыляется. Почти нежно. И оттого жутко.       — Ну и ну, — издевательски тянет он, довольный сегодня хоть чем-то. — Неужто горестно? Ты, выходит, все такой же сентиментальный сопляк. Рожу кривил-кривил, строил из себя сраного циника, а проняло, получается, это все... семейное.       Кашлянув, он утирает рот тыльной стороной ладони. Сгорбленный, смотрит на Леви снизу вверх, с насмешкой и прямо трогательным сопереживанием, фальшивом от начала до конца.       — Только вот, знаешь ли, все это не для таких, как мы с тобой. Так и нарываемся же. Импульсивные, оба бешеные — это, сынок, как ни брыкайся, в крови. — Кенни насилу кивает куда-то в сторону — туда, где за стенами вся безжалостная Элдия, и то опасное, что ждет Леви за порогом. — Зови геройством, а я скажу: прихоть. Эгоистичная прихоть. Из-за нее я вот чуть не сдох — ты вот-вот рискнешь не выжить тоже. Полезешь, спасатель хренов… — Он хмыкает. — А правда надо, или просто ты пустой настолько, что, если остановишься, задумаешься, то не найдешь ничего, ради чего двигаться дальше?       — Выживу, — в ровном голосе Леви глухо звучит упрямое «не могу иначе», которое не позволяет отступать даже тогда, когда беспощадно честный человек обвиняет его в самообмане.       — Бравада, — мрачно заключает Кенни. — Мы одинаковые, Леви. Тебе это не нравится, понимаю — сам не в восторге, — но уж признай: оба выкручиваемся, притворяясь. Я — то добряком, то сволочью. Ты… тоже. Только вот ты называешь это выбором, а я — оправданием бессмыслицы.       Леви неподвижно стоит в дверном проеме перед еле живым человеком, который когда-то был ему почти отцом. Который собирается уйти. Снова. Оставить. С принципами, какой-никакой верностью взглядам, но без цели, без мало-мальской мечты хотя бы. Есть задача — он выполняет. Кенни неправ: это не пустота… Хуже. Рабство.       — Слушай сюда, мелкий, — Кенни говорит тише, заметно устав. И как ты собрался сваливать, дядя? Нет, это попросту невозможно. Он не рискнет. — Убирайся. Из Элдии. Убирайся так далеко, как сможешь, пока эта гребаная империя не добралась до последнего, что у тебя осталось, и не отняла.       — Она уже добралась, — признает Леви. И повторяет, прежде чем уйти: — Жди здесь.       — Дурак, — шепчет Кенни в пустоту. — Такой же, как я. Но почему-то еще более несчастный.       Они уже далеко от Троста.       Криста не знает, сколько времени прошло. Ноги гудят, ремешки босоножек натирают, оставляя красные волдыри на коже, грозящие истечь, лопнув, но она идет. Идет, смирная, рядом, не пытаясь бежать. Бежать бестолку: Райнер нагонит запросто. Редкие прохожие, встречающиеся на пути, только мелькают и исчезают, отводя незаинтересованные взгляды: никто из них не рискнет связаться с преторианцем, пусть раненым, даже если она закричит. А она больше не станет кричать...       Хитч. Хитч, чье лицо теперь и не лицо вовсе, а кровавое месиво, отпечатавшееся на внутренней стороне век Кристы. Из-за нее... Из-за нее череп Хитч, раскроенный, ввалился внутрь, и раздался этот страшный звук — хлюпанье густой, наваристой похлебки. А затем зубы рассыпались по грязным доскам, как камешки порванных бус.       А Кенни… Что с ним, она не знает и уверена, что это знание не сделает ее счастливее. Судя по хромоте Райнера, подволакивающего окровавленную ногу, схватка продолжалась. А судя по тому, что он здесь…       Криста часто испытывала вину: когда советник Зик качал головой, неудовлетворенный ее несовершенством, когда Имир злилась на нее за наивность, за глупость; испытывала вину за сам факт своего существования, за постоянное молчание. Но за чужую смерть — никогда.       Ее трясет так, что щелкают зубы: то ли от холода, то ли от страха. Она обнимает себя руками, растирает плечи, но это не греет. Время от времени проводит ладонью по лицу, чтобы смахнуть скатывающиеся слезы. Ушибленные локти саднит, горят ободранные ладони; снова и снова выступающие капли крови она не нарочно размазывает по рукам, стирает о ткань на бедрах.       Они идут. Куда — она не спрашивает. Грунтовая дорога петляет, уводит в пшеничные поля, к конопляным фермам, возвращает к редколесью, где нет жилых домов — лишь старые склады и, вон, гремит лесопилка. Криста не оборачивается, не проверяет, как далеко остался Палатинский холм и дым над столицей. Ей кажется, если обернется — рухнет.       Райнер молчит, и это молчание хуже любого требования. Криста несколько раз решается открыть рот— спросить, возмутиться, — но слова застревают в горле, как кости. Она глотает их, колючие, и идет дальше, жмурясь от досады. Не всхлипывай, только не всхлипывай.       Сначала — скрип шагов по траве за спиной.       — Ты долго, — голос падает слишком близко — и Криста, истощенная, чуть не подпрыгивает от неожиданности, прежде чем успевает взять себя в руки.       Райнер останавливается, резко, будто бы прямо перед ним из-под земли вырастает невидимая стена, хотя, казалось бы, ни одна ему не помеха. Плечи напрягаются, рука — та, что цела, — непроизвольно дергается, тянется к ножнам на противоположной стороне пояса.       Делая вид, что всего лишь поправляет тунику под доспехами, он, с деланным спокойствием и очевидно готовый к встрече, поворачивается к стоящему позади них юноше. В черной тоге, открывающей жилистое плечо, ключицы, тронутые загаром, и подтянутую грудь, с волосами, небрежно собранными на затылке. Молодой, черты по-девичьи утонченные, ровные, как у статуи бога. Наверное, немногим старше Кристы. Но взгляд... взгляд у него отнюдь не юношеский. Тяжелый, прямой. Прямо клеймящий нерасходуемой яростью.       Криста смотрит на него до неприличия пристально и физически не может отвести глаз. Она никогда не видела этого человека. Ни разу в жизни. Но узнает. Странным, невозможным образом — узнает. Как узнают змею по движению среди камней, как узнают запах дыма до того, как показывается пламя.       — Эрен, — выдыхает она незнакомое имя, и это не вопрос.       Он опускает взгляд на нее, делает шаг навстречу.       — Провозился со старым Аккерманом, — ворчит Райнер, дергая края изрезанной туники, на которой кровь уже засохла, стала твердыми корками. — Досаждающий, как все они. Сам знаешь.       Короткий смешок. Никто не подхватывает.       Эрену плевать. Это написано на его лице — в том, как он даже не взглядывает на Райнера, в ленивом движении плеча, в пальцах, которые уже тянутся к Кристе. Сухие, горячие, на удивление нежные, они смыкаются на ее запястье — не плотно, но так, что невозможно выдернуть руку. Он поднимает ее, грязную от крови, с ногтями, обломанными до мяса. Наклоняется. И его губы касаются тыльной стороны ладони, медленно, с какой-то пугающей вязкостью, — а глаза не закрываются, смотрят в упор, жадные.       — Ты не должна меня бояться, — он словно бы говорит очевидное. — Наша встреча была даже более чем предопределена. — Эрен тянет ее к себе. Забирает, как вещь, как трофей. Рука не разжимается, перетекает с запястья на пальцы, и Криста понимает, что идет, потому что не хочет сопротивляться тому, как он ее ведет.       — Уговор, — голос Райнера врезается в сжимающееся пространство между ними.       Его ладонь ложится на плечо Кристы — тяжелая, пригвождает к месту. Она зажата между ними, как кусок мяса между двумя голодными псами, которые еще не решили уступить или рвать.       — Напоминаю, — продолжает Райнер, с Эреном глаза в глаза. — Будущее Марлии в обмен на девчонку. Мы договаривались.       Эрен смотрит на руку Райнера. Долго. Слишком долго для того, чтобы просто согласиться, заговорив. Взгляд задерживается на каждом пальце, на том, как растопырены, как вбирают в широкую ладонь ее тело. Его собственные на ее руке сжимаются чуть сильнее. Обещание защиты? Или предупреждение?       — Я помню, — говорит он наконец. — Отдай.       Райнер убирает руку. Медленно, нехотя, внимательно следя за тем, чтобы Эрен не дернулся; он меняет положение, предусмотрительного распределяет вес, отчего становится выше, больше, еще тяжелее.       Эрен притягивает Кристу к себе — плавно, собственнически; теплая ладонь поднимется выше по коже, обхватывает худое предплечье.       Она не понимает. Будущее Марлии — врага Элдии. Торг. Ее тело, ее жизнь — разменная монета в игре, в которой она не знает, кто против кого. Голова кругом. Кажется, единственное, что еще в принципе держит ее на ногах, — две высокие стены, между которыми она зажата, маленькая, незначительная.       Эрен тянет слова почти скучающе:       — Я всегда считал, что — с твоим-то потенциалом — ты мыслишь как-то... мелко. Райнер.       Райнер хмурится. Брови сходятся на переносице, и в этом движение проступает его солдатская готовность стремительно реагировать на угрозу любого характера.       — Страна, — Эрен пожимает плечами — жест выходит таким легким, пренебрежительным, точно речь о пустяке. — Всего лишь одна страна. — Он кривит губы, однако усмешка не касается глаз. — Любая, даже самая любимая — временна. Мне ли не знать.       Райнер багровеет. Не от стыда — густая, венозная злоба поднимется от шеи ко лбу.       — Не умничай, — цедит он сквозь зубы. — Не все боги мотаются по мирам. Моя жизнь — здесь, в этом. Мой дом — здесь. Моя семья — здесь. Пойми, если можешь, и запомни: я сделаю все, чтобы то, что в этой жизни дорого мне, было в порядке. — Он нависает над Эреном, смотря сверху вниз с мольбой, тут же смытой злостью. — Ты обещал Марлии будущее. Так покажи его. Прямо сейчас.       Эрен хмыкает, как-то по-мальчишески, с озорным смешком, и этот звук так контрастен, так не вяжется с его стоической невозмутимостью, что кажется — послышалось.       — Уговор, — парирует он тем же словом.       Криста чувствует, как воздух меняется       Нет. Не в воздухе дело, не в пространстве между ними, хотя оно вдруг сужается, будто в него толкается и насильно входит что-то инородное, не предназначенное для этого места. Дело в ней самой. В каком-то органе чувств, о существовании которого она не знала, в точке восприятия, которая не была открыта прежде, — от ощущений распирает грудь, ломит виски. А следом приходит уже знакомое, острое до тошноты, желание вернуть все как было. Обратно. Назад. Пожалуйста, все назад…       Райнер не двигается. Только зрачки — маленькие черные точки — мечутся из стороны в сторону, пытаясь охватить весь открывшийся вид разом и по малейшим деталям, заприметить каждую. Его глаза расширяются. В них — недоумение. Потом ужас. Потом что-то такое, от чего Кристе хочется закрыть лицо руками, хотя она не видит того, что видит он. Так люди смотрят на смерть — неотрывно, с неосознанным голодом тяготения к познанию неизведанного и неверием, что она вообще возможна.       — Что... — севший голос Райнера ломается. — Что это?       Тишина.       — Что это?! — он почти кричит, и в этом крике — паника. Паника живого существа, нутром ощутившего начало катастрофы и не знающего, куда бежать.       Моргнув, Райнер переводит взгляд на Эрена. Всматривается. И понимает. Понимает, что этот сумасбродный мальчишка сделает с Марлией. Что сделает со всем миром.       — Дрянь!       Он бьет так, что рассеченный кулаком воздух свистит от неожиданности.       Эрен уворачивается. Легко. Изящно. Будто знал заранее, куда полетит кулак, будто видел это движение тысячу раз. Он увлекает Кристу за собой — и она послушно переставляет ноги, не понимая, почему двигается так правильно и не падает.       Еще одна попытка. Эрен снова уходит. Почти танцует — плавно, текуче.             Райнер ревет. Раненый, атакует снова. И еще. И еще. Под коленом и под мышкой — там, где побывал нож Аккермана, — вновь выступает кровь, стекает вниз по телу. Эрен уклоняется, не выпуская руки Кристы из своей, и в каждом его движении — насмешка. Над чужой яростью. Над силой. Над отчаянием. Но сам он не смеется. Предвидение, естественное, как дыхание, двигает его по скользкой траве.       А затем Эрен останавливается.       Просто перестает сопротивляться. Позволяет взбешенному Райнер схватиться за горло. Хрип выходит из него, страх — нет.       Райнер тяжело дышит, сжимая пальцы на шее Эрена, вдавливая их в покрасневшую кожу.       — За что?       — Предопределение, — сквозь боль и удушье улыбается Эрен. Если, конечно, его оскал, выражающий разом и муку, и восторг, можно назвать улыбкой. — Я — предопределение всего мира. Всех миров.       Райнер смотрит на него в упор. Глаза расширены, зрачки сужены. Пальцы с последним мужеством обреченного давят все сильнее — до треска кожи, до хруста позвонков.       — Тогда, — выдыхает Райнер, — я прямо сейчас избавлю все миры от проклятья.       Он душит. Просто душит, пока зеленые глаза смотрят на него, заливаясь краснотой.       — Га… — неуместно комично вывалившийся из сизого рта язык Эрена выталкивает имя: — Габи…       Райнер дергается.       Пальцы на чужом горле ослабевают.       — О! — Эрен буквально вываливается из его руки; согнувшись, трет горло и сквозь лающий кашель усмехается. Неясно: приятно удивлен своим открытием или доволен эффектом. — Веришь, да? Один… один мой приказ, — необходимость выровнять дыхание прерывает его, — и Габи не станет. Микаса так близко. Она по… позаботится об этом. — Из-под выбившихся прядей он смотрит на Райнера с вызовом, с прищуром, в котором читается: мне известно, где она, с кем и что ты сейчас чувствуешь. Мне всегда известно. — Ты же знаешь ее. И впрямь досаждающая.       Райнер сжимает кулаки.       — Думаешь, не найду управу на твою сучку? — выплевывает он. — Какая-то рабыня в яме.       — Не успеешь.       Два слова. Чистая правда.       Райнер стоит, сжатый, все еще опасный. Но уже отступивший, потому что мыслит как-то… мелко.       — Забирай, — он кивком указывает на Кристу и, не смиряясь с поражением, заставляет себя успокоиться, нервно проводя ладонью по лицу раз-другой. — Забирай и проваливай, чтобы тебя.       Эрен кивает. Будто иначе и быть не могло. Его рука находит руку Кристы.       — Идем, — повторяет он.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!