IV • I

9 апреля 2026, 11:33
      Пожалел ли он?       Да.       Каждый день своего существования в мире навсегда чуждом и безрадостном, видя, как эти круглые, как монеты, зеленые глаза смотрят вокруг не с природным любопытством ребенком, а с пророческим равнодушием философа, постигающего тайны мироздания. Каждую ночь, прислушиваясь к ровному дыханию на своей груди и зная, что в его руках дремлет не маленький мальчик, а будущая катастрофа. Зик Йегер посадил на цепь сам конец мира. И пожалел об этом.       Эрен рос тихим — слишком тихим. Он не бегал до усталости, укладывающей в постель до заката, не кричал во все горло просто потому, что может и это интересно — как звук рвет тишину. Не играл в игрушки. Он сидел и наблюдал: за огнем и водой, за тем, как день сменяется ночью, а ночь — днем. Вопросы, которые он задавал, начинались не с безобидного «почему», а с угрожающего «что будет, если». И при всех своих знаниях и умении предсказывать будущее, Зик не мог ответить ему.       Они покинули Марлию, выбрав позабыть о случившемся с родителями Эрена. Зик малодушно лелеял надежду, что заговаривать об этом не придется, однако закономерно полагал: Эрен будет знать и помнить всегда.       Обосновались в Элдии, еще юной, еще не империи — республике. В небольшом доме на территории поселения, когда-то — на памяти Зика — марлийского. Обязанности жреца отнимали время и силы, но отказаться от идеи предупредить элдийского царя Рода Рейсса об опасности и начать реализовывать какой-никакой план по спасению человечества Зик не мог, несмотря на то, что сам же совершил судьбоносную ошибку. Как не мог и присматривать за маленьким Эреном постоянно. Впрочем, тот справлялся сам, словно какая-то более взрослая версия его же самого вдруг брала на себя ответственность за ребенка. Зик не раз возвращался и обнаруживал его безмятежным, довольным даже — иногда, увлеченным каким-то своими незатейливыми делами в пределах постельки и разве что сильно соскучившимся — теплый комок плоти так и ластился к нему, цеплялся за складки тоги, за волосы, пока не удавалось прижаться улыбающимися губами к носу.       Умилительно? Вызывает ответное чувство? Безусловно, но…       Они были на рынке, в самой гуще, где толчея и гам поглощали все отдельные звуки. Зик, держа Эрена за руку — не столько из нежности, сколько из осторожности, — проталкивался сквозь плотную массу тел к книжной лавке. Эрен позволял вести себя, но его взгляд, острый и удивительно взрослый, выхватывал в мелькании лиц и пестроты товаров на прилавках под портиками что-то свое.       Когда Зик остановился и наклонился, чтобы торговец расслышал его голос, рука Эрена выскользнула из широкой ладони.       — Смотри-ка! — позвал он брата, придя в восторг от увиденного. Тот не услышал.       Он смотрел на беременную женщину, расстилающую перед собой ткани, выбирая подходящую по соотношению цены и качества. Ее живот был большим, круглым, жизнь в нем, под шерстяной столой, пульсировала в своем неспешном, правильном ритме.       Эрен, как зачарованный, вытянул руку, указал пальцем. Так, бывало, указывал на бабочек, особенно красивых, на причудливые ракушки под ногами или на странные облака, похожие на животных, которых он никогда не видел, но знал. «Это слон, Зик! Смотри! А это… — он задумывался, выискивая в беспредельной памяти правильное название, — кит!»       — Там, внутри… движется, — произнес он, и уголки его губ дрогнули в чем-то, что у любого другого ребенка можно было бы принять за улыбку. — Как… как маятник! — Ему понравилось это слово, оно было знакомо Зику как авгуру: он складывал из букв, на которые указывал маятник, ответы на вопросы. А вот звук, который пришел Эрену и показался подходящим, был чужд этому мир, этой эпохе: — Тик-так. Тик-так. — Он, возбужденный познавательным интересом, дернул Зика за плащ. Еще раз, требовательнее. — Посмотри! Я покажу!       Его указательный палец слегка дрогнул. И Зик, чье ослабевшее зрение за годы, проведенные с самым необыкновенным созданием, научило его различать не контуры, а потенциалы, — увидел. Он увидел, как под пальцем Эрена незримая нить, связующая плод с самим временем, качнулась. Несильно. Как качели, которые толкнуло легкое касание.       Женщина даже не почувствовала. Она лишь инстинктивно коснулась живота, внезапно ощутив беспричинный холод.       Но Эрен уже потянул сильнее — нить, дрогнув, качнулась в другую сторону. Вперед. Ребенок в утробе матери на короткий миг стал старше, крупнее, его размытые амниотической жидкостью черты проступили сквозь время. Назад. Он съежился до состояния зародыша, едва обретшего форму.       Тик-так. Тик-так.       Эрен смеялся обыкновенным клокочущим смехом ребенка, открывшего для себя что-то новое, осчастливленного захватывающей игрой. Качели раскачивались. Все быстрее. Быстрее! Вверх и вниз. Вперед-назад. Тик-так.       — Хватит!       Зик не думал ни мгновения — он грубо схватил Эрена за плечо, отвернул и рванул на себя, с силой оттаскивая от смертоносной игры. Эрен взвизгнул от неожиданности и боли. Его пальцы разжались, выпуская нить.       А женщина…       Она не закричала. Ее рот открылся, но с побледневших губ не слетело ни звука. Удивление округлило глаза. Затем они остекленели. Обе ее руки судорожно сомкнулись на животе, и по бедрам побежали алые ручейки. На мостовую плеснула темная струя, густая, с комковатыми ошметками жизни, с трудом узнаваемой в растерзанных окровавленных формах.       Посреди рынка образовалось кольцо молчаливых зрителей, окруживших несчастную стеной молитв и вздохов.       Эрен, прижатый к ноге Зика, смотрел на происходящее широко раскрытыми глазами. Не с ужасом, не с состраданием — с непристойным интересом, подобным тому, с которым рассматривал бы прилипшего к подошве сандалии раздавленного жука.       — Мы же играли… — прошептал он. И спросил, подняв лицо: — Она — что? Сломалась?       Зик не ответил. Он подхватил его, легкого, как птенец, и на сгибе локтя быстро-быстро, не оглядываясь, понес прочь. Спрятать. Не Эрена спрятать — весь мир от него.       Он пожалел. О, да.       Внутри было шумно. Посетители расположились кто где: вот в укромном уголке устроилась парочка — они говорили вполголоса и не сводили друг с друга глаз. Чуть подальше мужчина обедал в одиночестве, неторопливо отламывая кусочки от жареного цыпленка. Позади двое солдат весело смеялись, стуча кулаками по столу. Между столами бродила собака — видимо, хозяйская. От нее была немалая польза: она подъедала упавшую на пол еду, тем самым поддерживая в помещении относительную чистоту.       Зик выбрал небольшой свободный стол в стороне и заказал лепешку, оливки и маленьких рыбок в маринаде. Дожидаясь, пока их обслужат, он внимательно следил за Эреном. Худощав, жилист, но плечи обещали раздаться с возрастом; от матери ему досталась аккуратность и чарующая выразительность черт, от отца — их строгость, цвет глаз и волос. «Мог бы вырасти тем еще сердцеедом», — иногда мысленно усмехался Зик, подозревая, впрочем, что младший брат будет в этом ох как плох.       Эрен уже достаточно подрос, чтобы сдерживать… Не силу — силу Эрена невозможно было контролировать, она была вездесуща, как воздух, сама плоть мира. Сдерживать свои порывы. Gloria ad Janus.       Качая ногами, Эрен бесхитростно наблюдал за сидящими за соседним столом четырьмя мужчинами. Простой люд, рабочие с соляных разработок — очень тяжелое ремесло. Один из них, казалось, вообще не раскрывал рта: челюсти, словно бы сжимающие что-то, были абсолютно неподвижны, и только редкие смешки делали заметной нехватку передних зубов.       Эрен замер — лишь его глаза, безжалостно ясные, столь же безжалостно вворачивались в реальность. Вглубь. В самую суть. Зик знал этот взгляд и знал: сейчас начнутся вопросы.       — Не пялься, Эрен, — устало скомандовал он.       — Что с ним? — спросил тот, не обернувшись. Он старался быть нормальным: мир требовал от него адекватности, соответствия негласным правилам поведения людей, но банальная темпераментность — мальчишеская черта — не давала. Порой Эрен просто не успевал подумать. — Он болен, — ответил Эрен сам себе.       — Сигнатия, — кивнув, уточнил Зик.       Нижняя челюсть незнакомца была сращена с черепом из-за отсутствия челюстного сустава. Чтобы он мог питаться, ему удалили передние зубы. Но и сейчас он не столько ел, сколько пил жидкости и глотал пюреобразную пищу, как младенец.       — Он таким родился, — с сожалением заключил Эрен. — Ему больно. Он думает, что у него не будет того, что будет у других.       Девушка с миндалевидными глазами и длинными ниспадающими на плечи вьющимися волосами — средиземноморская красотка — принесла еду. Эрен даже не взглянул.       — Ешь давай.       Повернувшись к столу и отправив себе в рот пару оливок, Эрен пробубнил приговор:       — И он прав.       Зику нравилось искреннее неравнодушие брата — это обнадеживало, но он не позволял себе обманываться: под сочувствие вполне могло быть замаскирована любознательность. Непосредственная. И по-детски жестокая. Только вот обычно мальчики и девочки интересовалась, почему сначала молния, а не гром, почему море соленое, откуда берутся дети — Эрен же ответы на такие незамысловатые вопросы не искал. Он исследовал иные материи.       В харчевню зашел центурион — подкрепиться. При появлении вооруженного человека многие из посетителей обернулись. В городе с раздражением относились ко всем этим военным, расхаживающим по улицам. Впрочем, это было вопросом времени: население вскоре сменит привычки, станет совсем элдийским.       Эрен поерзал, устраиваясь поудобнее, и принялся рассказывать, беспечно катая во рту оливковую косточку:       — Он был в плену. И не оказался бы здесь, если бы не... — Посмотрев куда-то внутрь, он затараторил бодрее, с возбужденностью — неуместной, не соответствующей сухим формулировкам: — Населенный пункт захватили элдийские войска, и местным подразделениям пришлось врассыпную бежать к крепостным стенам, чтобы подготовиться к атаке. Надзиратель убежал со всеми и в спешке забыл на столе ключи. Выудить их оказалось плевым делом! — Кончики его пальцев забарабанили по поверхности стола, изображая бег, за которым он наблюдал, впечатленный приключением. — Заключенные, которых он освободил, бежали по лестнице, убивая солдат неприятеля. Его клинок разил тела быстро-быстро, и в конце концов он почувствовал себя отомщенным за все те побои, что вынужден был сносить в тюрьме.       Центурион поднес бокал вина к губам — но не отхлебнул. Очевидно, он находился во власти своих снов наяву — там же, где в совсем другом настроении пребывал Эрен: дыхание его было прерывисто, он часто-часто моргал. Эти неожиданно накатывающие спазмы — недуг солдат, тела которых продолжали бороться.       Работающая здесь красавица ненавязчивым движением опустил его руку и напомнила: пора было заплатить и освободить стол для других посетители заведения, ожидающих своей очереди.       Легкомысленная улыбка сошла с лица Эрена — мальчик, воодушевленный увиденными картинками, исчез. Понурый, он опустил ладони на стол.              — Сколько таких же, как он, вернувшихся с войны легионеров… — проводив центуриона взглядом из-под хмурых бровей, произнес он.       — Легионерам помогают выговариваться и справляться боевые товарищи — их незыблемое сплоченное братство, — подметил Зик. — И бабы.       Внимание привлекли ритмичные удары — процесс приготовления приправленного вина, напитка, пользующегося в харчевнях большим спросом.       Девушка подхватила два наполненных кубка и поставила на стол, за которым сидели мужчины. Она уже развернулась, но один из них удержал ее за локоть и притянул к себе. Бросил несколько слов, подмигнул… Девушка улыбнулась в ответ, но решительно отвела его руку, уже щупающую ее грудь. Взглянула на хозяина — тот безучастно кивнул.       Мужчина поднялся, и пара направилась к занавеске, за которой — деревянная лестница, ведущая на обычные в элдийских постройках антресоли.       Эрен заговорил:       — Он даже не раздевается. Толкает ее на кровать, переворачивает и задирает тунику…       — Хватит, Эрен.       — Она сухая, — не услышав, продолжил тот. Он поднял руку и уставился на ладонь, поднеся к лицу. — Я чувствую это на своих пальцах.       — Эрен!       Зик поспешно накрыл его руку своей, прижал к столу. Эрен вздрогнул, моргнул, и его затуманенные чужими жизнями глаза наконец стали глазами ребенка — растерянного, не понимающего, что именно он увидел, что почувствовал.       Доносящиеся сверху звуки вызывали улыбки у солдат, стол которых стоял недалеко от лестницы. Беззубый задрал голову, заулюлюкал и прыснул со смеху…       — Она не хочет, — Эрен тряхнул головой. И вперив взгляд в лицо брата, повторил тверже: — Она не хочет.       Зик молчал. Он мог бы объяснить: про социальное положение бывшей марлийки, про монеты, которых не хватает, хотя стоимость этой «дополнительной услуги» не превысит стоимости маленького кувшина вина не самого высшего качества; про то, что, в конце концов, это входит в ее обязанности. Про то, что в этом мире выбор — лишь иллюзия — иллюзия свободы, которой у людей не было, нет и никогда не будет. Но он смотрел в слезящиеся глаза брата и видел там то, что делало все объяснения пустыми.       — Это несправедливо.       Зик не ответил. Эрен продолжил дрожащим от обиды голосом, набирающим неестественную для ребенка жесткость:       — Люди болеют — это несправедливо. Люди воюют — это несправедливо. Люди делают то, что не хотят, — это несправедливо. Почему так много несправедливости?       А вот и одно из самых сложных «почему».       — Мир так устроен, — пожав плечами, сказал Зик. Что, собственно, он мог сказать? Воля богов? Превратности судьбы? Воздаяние? Ничего из этого попросту нет. Он-то знал наверняка — тот, кто повидал богов, кто всегда был добр к людям и бережен к миру, и тот, кто сполна хлебнул пресловутой несправедливости. — Не потому, что кто-то хочет, чтобы людям было плохо. Не потому, что они заслужили. Просто… он так устроен, Эрен.       — Значит, мир устроен неправильно, — буркнул тот. И в этом его замечании было столько наивного возмущения, что Зик почти умилился.       Почти.       Зик ясно осознал: этот момент — переход. До сих пор Эрен Йегер был существом, которое не понимало. Он игрался с нитями чужих жизней, потому что не знал, что они могут рваться. Он смотрел на смерть с любопытством, потому что не знал, что это больно. Теперь, взрослея, он начинал понимать. Не до конца, по-своему — но начинал. И это было страшно по-другому. Потому что если раньше он был опасен своей слепотой, то теперь он будет опасен своим виденьем.       

***

      Осилив разбитые ступени почти в беспамятстве, Криста переступает порог храма, и тихая темнота, обрушивающаяся на нее, вынуждает задержаться, продлить мгновение между теплом, что ласково касается снаружи, и прохладой, что терпеливо ждет внутри.       Пахнет сыростью и чем-то сладковатым — может, гнилыми фруктами, которые укрывающиеся здесь путники оставили у алтаря, дабы не гневить бога.       Свет просачивается сквозь дыры в крыше, падает полосами на каменные плиты, между которыми упрямо зеленеет сорная трава. Где-то наверху возится птица, шуршит крыльями, и этот звук кажется оглушительным в пространстве, которое, наверное, десятилетиями не слышало ничего, кроме возни полевых мышей. Когда-то этот храм был ухоженным. Теперь — заброшенный склеп, который природа медленно, но неотвратимо забирает обратно. Но двойные врата — врата Януса — все еще узнаваемы. В Элдии их открывают, когда легионы воюют, чтобы бог мог выйти и помочь. С начала кампании в Марлии и до сих пор они остаются таковыми.       Статуя Януса стоит в глубине — два его лица смотрят в противоположные стороны. «Какой страшный», — думает Криста и тут же пугается своей мысли: разве можно так — о боге?! Эрен же даже не взглядывает на него. Он подходит к алтарю, сметает рукой мусор с каменной плиты: сухие листья, птичий помет, многолетний пепел.       — Садись.       Криста не двигается. Смотрит на его руки, испачканные серым, на то, как он их отряхивает.       — Садись, — повторяет Эрен так, будто водрузиться на алтарь — обычное дело, ничего предосудительного. — Ты еле стоишь.       Она идет, потому что идти больше некуда. Камень холодный, и этот холод заставляет вздрогнуть, когда она касается алтаря ладонями и бедрами. Криста неловко взбирается на него — то ли нарушитель всех писаных и неписаных законов, то ли подношение; ноги, не достающие до пола, свисают с края, она спешит прикрыть колени туникой.       Вопросов так много, что тяжело в груди, но она не хочет спрашивать. Рот, однако, открывается сам собой:       — Почему мы пришли сюда?       — Здесь тихо.       Эрен отходит к нише, возле которой на земле стоят запыленные амфоры. Берет одну — морщится, принюхавшись. Еще одну. Третью. Наконец, выражение его лица чуть смягчается.       — Вода, — говорит он, возвращаясь. — Не очень свежая, но не воняет. Сгодится. Давай руки.       Он ждет с протянутой ладонью. Криста переводит взгляд с нее, такой белой, на свои — грязные, в запекшейся крови, с чернотой под ногтями; сгибы прямо горят при каждой попытке сжать кулаки.       — Я сама… — начинает она.       — Перепачкаешься, — категорично констатирует Эрен. — Кровь не останавливается, видишь?       Криста видит. Подавшись вперед, она вкладывает кисти рук в ладонь Эрена — он бережно берет их. Вода, контролируемым потоком проливающаяся из наклоненной амфоры, касается ссадин — Криста дергается.       — Я не знал, что ты болеешь, — тихо-тихо.       Его длинные пальцы, омываемые холодной струей, разбивающейся о костяшки Кристы, движутся завораживающе методично. Он прикасается исключительно ласково, оставляя подушечками теплый след на ее коже.       — Это… Это недоразумение.       Эрен не поднимает взгляд, остается сосредоточенным на тщательном мытье девичьих рук. Вода, смешавшись с кровью и грязью, стекает на каменный пол, разливается под его ногами бурыми лужицами.       — С таким недугом в детстве я бы не выжил, — невесомая улыбка трогает его губы. — У меня всегда были коленки и локти в синяках, разбиты кулаки. Лицо. Брат, помню, смотрел на меня, взъерошенного, в порванной одежде, и говорил, что не узнать: мол, то нос сломан — кривой, то глаз подбит — опухший и не видно. Ругал. Промывал раны и ругал смешными словами.       Закончив с ее руками, Эрен опускается на колени. Криста торопится остановить, тараторит, отчаянно ерзая в попытке отстраниться от парализующей неловкости, но он непреклонно развязывает ее босоножки; ремешки отходят от воспаленной кожи с болью, от которой она, стиснув зубы, шипит, как кошка. Смотрит на его макушку, на волосы, собранные в узел, из которого выбиваются пряди — непроизвольно поправляет свои, смахивая с лица спутанную паутину. Она не знает, куда смотреть. Смотреть на него, занятого ею, — невежливо. Смотреть на его руки на ее тонких лодыжках — слишком интимно. Смотреть на статую — чудится, что лица Януса насмехаются. Криста закрывает глаза, заливаюсь краской стыда.       — Местная ребятня меня недолюбливала, — продолжает Эрен ровно, без горечи. — Не знаю, почему. Я всего лишь хотел, чтобы меня звали, чтобы «Эрен» звучало не как ругательство.       Тогда один из ребят настиг его у колодца и, отведя глаза в сторону, пробормотал: «Эй, ты! Мы там… по деревьям лазаем. Иди, если хочешь». Сердце маленького Эрена заколотилось сильно-сильно. Он хотел. Он так хотел.       Он не заметил усмешки, скрытой в уголках рта. Не заметил, как остальные ребята, прячущиеся за углами, переглянулись и подавили смешки. Он видел только возможность и с наивной жадностью цеплялся за нее.       Эрен приподнимает ногу Кристы, положив ладонь под пятку, чтобы смыть сукровицу с волдырей на стопе.       — Я думал, они будут со мной играть.       — Думал, мы будем с тобой играть, урод?       Их было пятеро. Первый удар пришелся по лицу. Кулаком — прямо в эту глупую, доверчивую улыбку. Эрен закачался и повалился увальнем, прикусил язык до крови.       Они не просто били. Они с каким-то сосредоточенным усердием, будто это работа, причиняли ему боль. Когда он падал, поднимали и калечили. Когда закрывался руками, заламывали их и калечили. Удары приходились по ребрам, по почкам, ногами — по спине.       Кто-то швырнул его на землю, стопой вдавил лицо в грязь. Его новехонькая купленная Зиком туника превратилась в рваное тряпье, волосы слиплись, перепачканные кровью. Эрен все пытался сжаться, свернуться — прикрыть живот, пах. Захлебывался слезами и мокрым от его соплей и слюней песком, кричал так долго, что забывал значения слов.       — Они перестали бить меня только тогда, когда устали. — Он плещет воду на маленькие розовые пальчики Кристы. Отставляет амфору и массирует их обеими руками. Его движения неторопливы, умелые — будто он делал это не раз. Наверное, делал: Эрен не похож на молодого человека высокого происхождения, брезгающего излишними ухаживаниями, но и рабского невежества в нем нет. — Попинали еще немного, лениво — и подняли туники. Я не сразу понял, зачем.       — Нет… — вырвалось у него совсем слабым шепотом.       Первый горячий поток ударил в грудь, раздражая свежие раны. Второй — в лицо. Он зажмурился, задержал дыхание, но ненадолго: разбитые губы не слушались и никак не смыкались, распухшие. Очередная желтая струя попала прямо в раскрытый рот. Едкий, отвратительно-соленый вкус насилия заполнил его, потек в горло — Эрен, скрученный болезными спазмами, давился слюной, кровью и мочой и срыгивал под себя, слушая звуки глумления и хохот.       — Мне было больно. Стыдно. Омерзительно в собственном теле. И я расплакался. Разрыдался. И пока лежал в луже и трясся, я видел... Чужое будущее проступило вместе с потом. Я видел одного из них на заседании сената подписывающим бумаги, от которых будут зависеть поставки зерна. Другого — обнимающим за стройную талию красавицу в свадебном одеянии. Еще один — я видел — должен был умереть раньше других: сердечный приступ в терме. Но это нескоро. Слишком нескоро для того меня...       Криста во все глаза смотрит на него.       — Ты видишь будущее, — она понимает не умом — нутром. — Как… авгур. Как…       — Хистория, — Эрен поднимает взгляд, пронзительно многозначительный.       — Откуда…       — Твоего рождения ждали веками.       Ей вдруг становится грустно. Криста поджимает ноги, сминает в пальцах край туники. Она чувствует, как вода с рук стекает по бедрам, бежит вниз по ногам — капли падают между его разведенными коленями.       — Мое рождение не обрадовало никого. Ни одну живую душу. Мой отец — император Элдии, — эти слова, которые она не решалась произносить вслух, выходят какими-то плоскими, лишенными веса. Неважными. — Разве ему могла быть нужна незаконнорожденная дочь? Наверное, это была случайность. Нелепица. Не смог сдержаться или не захотел, потому что ему плевать. А мать… В детстве я спрашивала, где моя мать. Никто не знал. Я думала, меня обманывают. Позже поняла: никто и впрямь не знал, потому что никому не было дела до проститутки. Может, она все еще работает. Может, умерла от какой-нибудь болезни или голода. Может, от нее избавились, чтобы не болтала. Как должны были бы и от меня… — В горле встает ком, и она глотает его, не разрешая себе заплакать.       Эрен выпрямляется, поднимаясь с корточек. Криста успевает почувствовать скольжение его пальцев, до последнего касающихся ее кожи, прежде чем он садится алтарь. Она отодвигается, чтобы освободить ему место, но не настолько, насколько требуют приличия. Теперь они рядом, плечом к плечу.       — Поверь. Ты появилась на свет вследствие очень сильной любви.       Криста взглядывает на его профиль. Ждет продолжения: может, он знает что-то, чего не знает она? Но Эрен как-то странно молчит — без осмысленности, и его взгляд становится... беспомощным, утратившим прежнюю непреклонность.       Сколько лет назад была эта любовь? Не больше двадцати. Тогда он втолкнул в этот мир противоположность неизбежности. И застрял в нем, лишенном предопределенности.       — Ты и прошлое знаешь, да? Как Янус? — догадывается Криста. — Бог «между», бог переходов.       Брови Эрена сдвигаются к переносице. На мгновение выражение его лица становится пугающе жестким — до неузнаваемости.       — Знаю, но… — Его аж передергивает. — Просто знаю. Но с тобой…       Криста пугается этой его неконтролируемой реакции, пугается голода в его взгляде, когда он поворачивается к ней. Смотрит на него пристально, обездвиженная, — и страх оседает тяжестью в животе, ниже живота. Внутри нее все твердое и непреклонное становится зыбким. Она хочет коснуться его. Жаждет. Коснуться бога. Убедиться, что он настоящий. Поверить. Ведь как она может смотреть на него и почему он вообще существует, а не царит в старых легендах, которые никто и не вспоминает? И эта плотоядная потребность не имеет ничего общего с обыкновенным благоговением — она куда более жадная.       Это ненормально. Криста знает, что это ненормально.       Эрен видит ее смятение, но говорит о другом:       — Наверное, кое-что в твоем появлении действительно было случайным — унаследование. То, что теперь хранитель — это ты.       — Я ничего не храню, — возражает Криста. — У меня ничего нет.       — Ты хранишь прошлое, Хистория. Носишь в себе прошлое всех миров. Каждое «было», каждое «когда-то давно». Ты — живая память о сожранном богом, именуемым Сатурном.       Тишина и холод.       Криста не понимает.       — Род Рейсс вечен. — Эрен смотрит на нее в упор, и его тяжелый взгляд становится невыносимым — она терпит. — Чтобы оставаться таковым, он пожирал прошлое: каждый случившийся миг, каждую прожитую жизнь, каждое воспоминание о ней, каждую слезу и улыбку. Он становился все могущественнее, а мир — пустее. Он не просто правит империей. Он властвует над забвением. Люди не помнят, как быть другими, не помнят, каким может быть мир. Они наивны и невежественны. Как дети, — это он произносит так ласково, что хочется улыбнуться. И тут же: — Дети, вынужденные воевать друг с другом, не зная, за что. Вынужденные рождаться и умирать, породив таких же вынужденных рождаться и умирать.       Криста, оцепенев, не дышит даже — только ее руки, покоящиеся на коленях, мелко дрожат. Она хочет сказать, что это какой-то бред, жуткая сказка; а сама она — всего лишь незаконнорожденная, в которой нет ничего, кроме чувства вины и немой злости. Но слова не идут. Впервые все, что казалось странным, мистическим, вдруг становится объяснимым. Этот абсурд удивительно легко ложится на ее жизнь.       — Почему? — почти беззвучный шепот — единственное, что выпускает ее неподвижная грудь.       Эрен небрежно пожимает плечами:       — Жажда власти, быть может. Или такова его природа. — Он невзначай пододвигается, колено касается колена. — Причина не имеет значения, покуда у людей отнято воспоминание о том, что они не дети, а основа миров. Если они оглянутся, они увидят общее прошлое. Увидят свободу. Равенство между такими же, как они. И с совсем другими. Единство людей и богов. Единство человечества и самой плоти жизни.       Эрен замолкает, и в воцарившейся внутри храма тишине становится еще холоднее — где-то под кожей.       — Прости, — он потупляет взгляд и в глазах Кристы, такой непостижимый, вдруг становится противоречиво уязвимым. Обычным. — Это, наверное, сложно, непонятно. Я не слишком хорош в…       — Нет-нет! — спешит соврать она. — Я понимаю. Не все, да, но понимаю.       Его лицо оказывается совсем близко. Свет падает на скулы, смягчая точеные черты, на губы, изящно изогнутые полуулыбкой, от тепла которой беспокойство отпускает Кристу. А затем обуревает ее вновь.       — Подумать только, трепещу подле богини… — хмыкает Эрен. Смущенный. — Я, наверное, тоже такой же простой человек — от этого никуда не деться. А от тебя зависит судьба человечества. Всю свою жизнь ты была в неведении. Взаперти. Отец держал тебя под рукой. Использовал тебя, твое тело, твою кровь, усмиряющую божественное.       — Моя кровь…       Эрен кивает.       — Хистория, ты такая одна. И других богов тянет к тебе, — об этом — более жестко, дабы донести важность слов. — Они чувствуют то, чего лишены: свои собственные истории, свои цели, свои победы и поражения. И они хотят вернуть себе цельность. — Пауза. — Тем же способом, которым это было украдено.       Криста вздрагивает, вспоминая Райнера. Он обещал ей причину для понимания и прощения — что ж, вот она.       — Они хотят меня… съесть?       — Да.       Криста сглатывает — горло сухое.       — А ты… Ты тоже хочешь?       Эрен молчит. А потом делает самое немыслимое — он смеется. Не насмехается, а просто смеется. Как человек.       — Меня называют богом переходов, — говорит он. — Я смотрю в прошлое и в будущее, но настоящее для меня — пропасть. Миг, которого нет. И я прозябаю в этой пропасти столько, сколько себя помню. Но… — Его голос ломается. — Когда я рядом с тобой, я пребываю в настоящем. Впервые за тысячелетия я смотрю и не знаю, что было и что будет. Смотрю на тебя и вижу только... тебя.       Криста чувствует, как губы разжимаются, но ни слова. С открытым ртом она так и сидит на холодном камне. Лицо, которое все это время оставалось чужим — лицом бога, становится лицом юноши, сказавшего девушке что-то слишком откровенное — аж самому страшно. В голове у нее пустота. Она хотела спросить что-то о его намерениях, но этот вопрос и все опасения теперь кажутся лишними. Эрен видит только ее. Хисторию. Ту, кого никто никогда не замечал. Даже она сама.       Взгляд Эрена соскальзывает с ее лица на врата, сквозь щель между створками которых пробивается дневной свет, виден клочок неба, обрывок дороги.       — И что же мне теперь делать? — Голос Кристы подскакивает — некрасиво, по-детски. Она ерзает на камне, и это движение отдается легкой дрожью во всем теле: от лодыжек до ключиц, которые ходят ходуном от учащенного дыхания. Сама не понимает, что делает. Она хочет, чтобы он сказал. Чтобы обратил внимание и ответил тем же голосом, каким рассказывал, кто он. Она ждет «беги». Ждет «останься». Ждет запрета вести себя так глупо.       Эрен возвращается к ней. Не сразу. Его сосредоточенность медленно перетекает из одной точки, где он был, в другую, где вот-вот будет.       — Ты можешь вернуться к отцу. Делать вид, что ничего не изменилось. Истекать кровью и по-своему властвовать над чужими судьбами.       Криста сжимает зубы, как делала, когда хотелось кричать, что несправедливо, что она человек, что она тоже хочет, чтобы ее...       — Ты можешь вернуться, — повторяет Эрен. — Или... — Он еще раз взглядывает на врата. Криста ждет. — Можешь вернуть людям то, что у них отобрано.       — Как? — выдыхает она. — Я даже не понимаю, что именно у меня внутри. Где оно. Я просто...       — Просто глупая девочка с глупой мечтой, которая не знает, за что ей все это, — угадывает Эрен. В его устах эти грубые слова, сорванные с ее губ, почему-то звучат ласково. — Но ты — дверь. И, что за ней, мы узнаем, если сумеем подобрать ключ.       — Бог дверей и врат… — произносит она с благоговением. — Если кто-то и сможет, то только ты, да?       Он больше не говорит. Криста видит, как его лицо меняется, как что-то — что-то, что он прячет, — проступает на выразительных чертах. Желание? Нетерпение? Нет. Надежда, возможно?       Ее рука, дрогнув, поднимается. Можно сказать, против воли. Она не касается его руки. Еще нет.       — Ты грезишь о… справедливости? Поэтому рассказал мне, что пережил?       Эрен внутренне усмехается. Он рассказал так мало. Она даже не понимает и не поймет никогда, что за века в мириадах миров он пережил столько… И столько же раз он думал, взвешивал, принимал решения, отказывался от них — и принимал другие. Вновь и вновь. Искал ответ, в чем же справедливость: в наказании ли, в воздаянии ли. Видел тысячи и тысячи путей сделать мир лучше — легких и тяжелых, с жертвами и без. И еще больше — испепелить его. Истереть в пыль. И начать заново.       — Счастья, скорее, — неловко улыбается он. Наблюдает за ее рукой. За тем, как кончики пальцев приближаются к его. И снова смотрит на вход.       Криста замечает, как его глаза на одно короткое мгновение становятся внимательнее, острыми. Чего он ждет? Кого? Она облизывает пересохшие губы. Эрен размыкает свои:       — Знаешь, они говорят: если страданиям суждено прекратиться, я стану спасителем.       Кто — «они»? Впрочем, мало ли у бога тех, кто говорит с ним…       Ее ладонь наконец опускается на его костяшки. Тепло к теплу.       — Пусть бы этому миру не понадобился спаситель.

***

      — А что же Габи? — не унимается Райнер. Тяжесть его поступи и треск суставов в сжимающихся кулаках выдают его беспокойство и бессильный гнев — тот, что сопровождает тревогу. — Эти твои игры… Я добился доверия Эрена, выяснил, где он, — сообщил тебе. Габи не должна была быть втянута в это. Ни в коем случае, чтоб тебя! Почему ты, всезнайка, не знал, что она в Элдии?       Доверие — в самом деле? Идиот. Эрен не доверяет даже самому себе.       Дернув щекой, Зик ведет затекшими от напряжения плечами. Ему и без того пришлось в спешке отослать всех солдат из дозора, когда на территории императорского дворца его настиг Райнер, искалеченный, взбешенный до дрожи, и сквозь клокотание рыхлого дыхания принялся докладывать, отнюдь не выбирая выражения. И все демонстрирует стенам и пилястрам из желтого мрамора полное отсутствие почтения, бездумно нарушая субординацию.       Дабы не привлекать лишнего внимания, Зик ускоряется, двинувшись к саду. Но и здесь раб-садовник проверяет центральный фонтан с фигуркой бронзового олененка, спасающегося в прыжке от охотничьих собак. Струя воды должна быть обильной и издавать приятный звук при падении в чашу. Сейчас Зику откровенно насрать, каким будет звук,— властным и небрежным жестом он гонит раба прочь.       — Эрен горазд врать — ты даже не представляешь, — шипит Зик. — Так что не вздумай лезть, Браун. Хватит с нас громких сцен. Благо, лупанарий, который ты разгромил, был дырой: окажись ее завсегдатаем хоть один патриций — преторианская гвардия не отмылась бы до полного переформирования. — Он придирчиво оглядывается по сторонам. Никого. Наконец-то никого. — Что сказал Эрен о твоей сестре? Дословно.       — Сказал, она с этой его узкоглазой шлюхой.       Зик хмурится.       — С кем?       — Микаса. Угрюмая стерва, не отлипающая от него. Я видел ее в лудусе. Если Габи там и если ее пошлют на арену, я…       Задумчивость на лице Зика перемежается с замешательством — редкое выражение для верховного жреца, сведущего в предсказаниях, для полубога, видящего вещие сны, — тем более.       — Не может быть. Он же Микасу… — Он не договаривает, прикрывает глаза и с силой трет их, просунув пальцы под очки. — Эрен, ну неужели ты… — Сообразив, что новым знанием застигнут врасплох, Зик насилу берет себя в руки и спрашивает о насущном: — Как Габи Браун угораздило оказаться в Элдии?       — Понятия не имею, — рявкает Райнер. Рассудив, добавляет чуть сдержаннее: — Могла рвануть за мной. И попасться на границе.       Зик качает головой:       — Ох уж эти младшие… — Расправив плечи, опустившиеся под тяжестью свалившихся на голову проблем, он сухо отдает приказ: — Приведи себя в порядок. А я займусь Эреном. Если не доберусь до него, спасать уже будет некого.       Он уже разворачивается, чтобы двинуться прочь, когда слышит обреченное:       — Ты видел, чего он добивается? — Голос Райнера падает до бесплодного полушепота, выжженного, как поля под солнцем, беззвучной паникой. — Это… Я не сразу понял, что вижу. Он был…       — Даже знать не хочу! — отрезает Зик. От раздражения его аж передергивает — приходится выдохнуть под счет, чтобы унять дрожь, сопровождающую экзистенциальный ужас. — Исполняй.       Оставшись в одиночестве, Зик Йегер садится на скамью, закидывает ногу на ногу, позволяя себе пару мгновений на передышку. За годы своеобразного отцовства он наслушался споров Эрена о том, как все должно быть, и истерик, соответсвенно; насмотрелся, как тот претворяет в жизнь свои противоречивые желания, ликует и жалеет, жалеет и ликует, — словом натерпелся. Хватит. Еще одно предположение, к чему идет его младший брат, не принесет пользы, ибо, по его же словам, конец предопределен.       Зик смотрит на свои руки. Они дрожат.       На нем белая туника, тонкая, почти прозрачная там, где ткань натягивается на плечах и коленях. Ни доспехов. Ни охраны. Ничего, что могло бы задержать лезвие…       За спиной шевелится тень. Быть тенью — навык, освоенный раньше, чем умение складно говорить. Впрочем, и оно пригодилось для подкупов, уведших стражу со своих постов в нужный момент. Мертвых тел нет. На Палатине лучше обходиться без мертвых тел. По крайней мере, до того, как возникнет повод. Кажется, Зик Йегер — как раз он.       Зик не оборачивается. Но его плечи едва заметно напрягаются. Услышал. Или почувствовал. Леви не гадает, что именно сработало в этом механизме, перемалывающем чужие жизни, замаскированном под философа. Он делает последний шаг и останавливается вплотную. Обоюдоострое лезвие гладиуса ложится в пространство между затылком и основанием шеи — туда, где даже у титанов уязвимость, туда, куда Леви Аккерман привык бить, чтоб наверняка.       — Не рыпайся.       Зик не рыпается. Опускает руки на колени ладонями вверх — жест, который должен означать: я не опасен. Леви знает, что это ложь. Зик опасен всегда.       — Леви, — произносит Зик. Голос у него спокойный, будто они встретились на рынке, а не в саду отца государства, будто клинок у позвоночника — часть ритуала приветствия. — Живучий же ты, недомерок. Пришел прикончить меня?       — Рад бы, но нет.       — Все цепляешься ко мне? Знаешь, порой мне кажется, что мы невзлюбили друг друга еще до того, как встретились, — он многозначительно поправляет очки. — Взаимная неприязнь на уровне рефлексов или что-то вроде того. Собака кошку видит — и шерсть дыбом. Вот и мы…. — Леви не видит лица, но слышит усмешку — она в голосе, в том, как Зик растягивает слова. — Но я все же гибок. Давай попробуем начать с разговора? — Зик поворачивает голову, насколько позволяет лезвие. Угол рта под густой бородой, скула, прядь светлых волос, упавшая на лоб. — Однако я предпочитаю искать общие темы, глядя собеседнику в лицо.       Леви молчит ровно столько, сколько необходимо, чтобы Зик успел почувствовать тяжесть этого молчания позвоночником. И отступает на полшага.       Зик поворачивается, не торопясь, — как человек, который знает, что спешка рядом с вооруженным человеком — фатальная ошибка. Устроившись, смотрит на Леви снизу вверх, и в его взгляде нет ожидаемого высокомерия. Только усталость, глубокая, въевшаяся в крупные черты.       — Ты выглядишь... — Зик кривится, недовольный своим наблюдением, — лучше, чем должен был бы. Учитывая обстоятельства твоей смерти.       — А ты — хуже. — Леви не опускает меч. — Где Криста Ленц?       Зик вскидывает брови. Вопрос, кажется, удивляет его.       — Проникнув во дворец божественного императора, ты угрожаешь великому понтифику — и все ради того, чтобы спросить о рабыне? Либо ты исключительно недальновиден, гладиатор, либо у тебя есть что-то, что сохранит тебе твою жалкую жизнь.       — Она не рабыня. И ты знаешь это.       Зик молчит. Смотрит на Леви, и во взгляде зеленых глаз проступает что-то, похожее на уважение.       — Вот оно что, — тянет он. — Знания воистину лучше богатства, власти, силы — они остаются с тобой навсегда.       Леви ждет. Вместо ответа Зик с беспечной снисходительностью провоцирует:       — Что ж, ну а я убедился в том, что подозревал всегда: любовь — это не слабость, а единственная причина, по которой люди не убивают друг друга каждый день.       Леви не клюет. Давно научен: слова таких, как Зик, — приманка.       — Для умного человека ты многовато говоришь. Умные люди обычно вовремя затыкаются.       Зик вздыхает. Выдох выходит длинным, испытывающим терпение.       — Ее забрал Эрен.       Гладиус в руке Леви качается. Он не дает этому движению стать заметным.       — Твой брат.       — Мой брат, — соглашается Зик. В голосе нет тепла. Нет и холода. — И чем больше времени мы тратим на праздную болтовню, тем больше он говорит ей. А он, уж поверь, умеет быть убедительным. И, когда ему удается убедить, он использует.       Это Леви знает не понаслышке: граничащая с одержимостью преданность Микасы, да и его собственное почти безропотное решение принять сторону богов. Позже согласился расчленить одного из них, чтобы скормить другому... Помог бежать — как оказалось, именно Эрену, — пожертвовав невинными людьми. В здравом уме ли был? Да — просто верил. Верил малознакомому пацану со смазливой физиономией, как когда-то верил Кенни, как верил Эрвину — самым важным людям в своей жизни. И коли эта вера не помутнение рассудка, не банальное проявление глупости, и хотя бы отчасти она была обусловлена влиянием Эрена, то Зик прав: Криста не в безопасности. Не беря в расчет то, что она в принципе рискует сохранностью рядом с любым богом.       — Она в смятении, — поясняет Зик, с прямо-таки вульгарной внимательностью наблюдая за изменениями в лице Леви, остающемся, однако, бесстрастным. — Я бы сказал, на распутье. А богу переходов, видишь ли, особенно легко управлять такими. Тебе ли не знать: тень сомнения — и уже выслушиваешь его доводы, жалеешь даже, видя, как он… борется за право быть человеком.       Вот и ответ.       Проклятье. Позорище, Аккерман!       — Не говори, что хочешь защитить ее.       — Я хочу ее использовать. — сознаваясь, Зик не отводит глаз от глаз. — Так же, как Эрен. Разница только в том, что я пытаюсь сохранить этот мир. А он — бедный мальчик — исправить.       — Почему?! — выл Эрен, брыкаясь в его объятиях. — Они сделали со мной это, Зик! Сделали это — и будут счастливы! Почему?!       Зик крепче сжал воняющее мочой и потом тельце, почти удушающе, и наклонился так, чтобы его дыхание коснулось алого уха Эрена, а голос — негромкий, монотонный, как при чтении молитв — вошел прямо в голову.       — Глупец. Это не значит, что кому-то позволено, а кому-то — нет. Это значит, что так предопределено. — Он ослабил хватку, позволив Эрену вывернуться, чтобы увидеть его лицо. — Спрашиваешь «почему»? Я дам тебе ответ. Один из них станет сенатором не вопреки тому, что он жестокий. А потому что его жестокость, его тупое упрямство — это фундамент, на котором выстроится его карьера. Второй твой обидчик женится на красавице, хоть он и подлец, потому что его наглая самоуверенность покажется ей силой. Их пути предопределены их же природой. Как и у всего сущего, Эрен.       — Но… — тот всхлипнул. — Мое желание отомстить…       — Задумано тоже, — Зик закончил за него. — Если оно есть — значит, оно часть этой истории. Если ты сейчас вырвешься из моих рук, побежишь к их домам и всадишь подобранный по пути топор им в затылки — значит, так и должно быть. Твоя месть и их смерть — все это лишь исполнение сценария, который ты умеешь видеть.       Он отпустил Эренa совсем, отступив на шаг.       — Так что делай, что хочешь. Твои сомнения и потуги не имеют никакого веса. Они — лишь иллюзия выбора в мире, где все дороги уже проложены, а мы — просто путники, которые с опозданием узнают, куда они ведут.       Эрен стоял, не шевелясь. Вся ярость, обида — все это вытекало из него вместе со слезами, смывающими грязь с лица, оставляя лишь бездонную пустоту. Что за смысл в действии, если оно закономерно, что за смысл в итоге — если он предопределен?       — Выходит, все бесполезно? — его голос был крошечным, как и он сам в этот самый момент. Он поднял руку к груди, сжал в кулак там, где билось его болящее сердце. — Зик… я ненавижу предопределение.       Зик набросил на него свой плащ.       — И это предопределено тоже, брат.       Сморгнув воспоминание — одно из множества тех, в которых Эрен пытался примириться с неизбежностью, Зик заговаривает вновь, поднимаясь со скамьи. Складки тоги ниспадают водопадом; шаг вперед расправляет их.       — Я знаю, где сейчас Эрен. — Он стоит близко. Ближе, чем было бы безопасно. Лезвие касается его кадыка. — Я не в восторге от того, что говорю это тебе — невежественному грубияну, однако с моей стороны было бы категорически глупо отрицать, что в своем ремесле ты хорош. А у меня есть план, для реализации которого твои умения придутся весьма кстати. — Леви приподнимает бровь, на что Зик отвечает очередным вздохом. — Можешь считать, что доверять мне нельзя. Можешь хоть ненавидеть. Это нам не помешает.       — Нам? — Леви ухмыляется. Ухмылка выходит кривой — трещина на каменном лице.       — Нам, — безропотно повторяет Зик. — Мы с тобой не друзья. Не союзники. Мы — люди, которым нужна одна и та же вещь. Именно этим я определяю потенциальную эффективность нашего тандема.       — Мне нужна Криста. Тебе — власть.       — Мне нужно, чтобы этот мир не рухнул, — стоически парирует Зик. — Она — необходимое условие.       Леви неотрывно смотрит на него. Ищет ложь. И не находит. Или не может отличить ее от правды: слишком уж искусно Зик Йегер их переплетает.       — Ты скажешь, где они. Мы до них доберемся, оценим ситуацию. Устраним угрозу — если потребуется. После этого Криста сама решит, куда идти. Ты не станешь вмешиваться и — более того — посодействуешь, что бы она ни выбрала. Только так. Торговаться я не намерен.       Леви не дурак — на взаимопонимание и уступки не надеется. Криста слишком ценна, чтобы Зик согласился отпустить ее. Статус рабыни осложняет ситуацию тоже, хоть в сложившихся обстоятельствах это и не имеет значения. Однако… пусть думает о намерениях своего так называемого соучастника, пусть сомневается, ждет подвоха — тем легче предугадывать его действия. Здесь, на Палатинском холме, и в любой яме — правила одни и те же.       — Именно это ты и делаешь, Леви. Торгуешься. — Зик качает головой так, будто разминает шею после долгого сна. — Но посмотри на себя: ты сейчас здесь — с мечом у моего горла — не потому, что тебе не нравится моя борода. Потому что ты хочешь того же, что и я: уберечь девочку.       Леви молчит, выжидая, прежде чем задать заготовленный вопрос:       — И что ты предлагаешь?       — Для начала — избавиться от Эрена.       В саду становится тихо.       — Хочешь убить брата, — заключает Леви. Однако последующая мысль вернее: «Хочет, чтобы его брата убил я».       — Я хочу сделать то, что должен был сделать уже давно, — говорит Зик. Без сожаления, без боли. Но и без торжества вершителя судеб. — Эрен слишком силен. Слишком опасен. Для всего.       Леви наконец опускает руку — теперь клинок смотрит в землю.       — Вы, боги, всегда говорите, что спасаете мир. Потом мир сгорает, а вы остаетесь.       — Пожалуй, ты прав, Леви, — Зик усмехается, как не усмехался прежде. С искренностью, от вида которой неловко. — Но сейчас у тебя нет другого выбора, кроме как поверить богу.       Леви молчит. Где-то вдалеке шумит город — миллион голосов, миллион жизней, которые идут своим чередом, не зная, что под высоко стоящим солнцем решается судьба мира.       Он убирает гладиус в ножны.

***

      Леви приходит в себя рывком. Голова раскалывается. Не просто болит — раскалывается, будто кто-то с наслаждением разводит сегменты черепа в разные стороны. Тошнота стоит в горле, в пересохшем рту — привкусом желчи. Он насилу сглатывает.       Глаза открываются не сразу. Веки тяжелые, и свет, даже скудный, бьет по зрачкам — лицо сводит судорогой. Леви жмурится, ждет, пока пульсация в висках станет ровнее. Считает удары. Один. Два. Три. На десятом становится легче. Достаточно, чтобы оценить свое положение.       Он связан.       Все тело стянуто пеньковыми веревками, скрученными из жестких прядей, раздирающими кожу на шее, на плечах, на животе и ребрах — под туникой. Он привязан к статуе вплотную: спина — к каменным лодыжкам, затылок — к холодным складкам, прикрывающим бедра и колени бога; руки по швам, ноги свободны — может согнуть колени. Да толку? Леви пробует дернуться. Веревка натягивается, впивается в горло, перекрывает дыхание на мгновение — слишком длинное, слишком черное. Он замирает. Ждет, пока воздух вернется.       Вынужден сидеть смирно. И это отвратительно.       Воспоминания возвращаются неохотно, колючими осколками, которые собираешь — и режешь пальцы.       План Зика. Он не понравился Леви с самого начала: слишком гладкий. И лживый, как все, что исходит от верховного жреца. Много требований — много пустых обещаний. А Леви не стал бы подчиняться ему. Он не оставит Кристу, не убьет Эрена — Леви знал это наверняка. Знал, когда кивал, знал, когда держал меч в ножнах, находясь рядом с человеком, которому совсем не верил.       Они продвигались вместе. На небольшой бироте и пешком. По дорогам, которые выбирал Зик, через заставы, которые он открывал своим именем, и перелески, где имена были неважны. Зик говорил мало — только то, что нужно: о заброшенном храме на окраине опустевшего поселения. Мол, жители, разбогатев, перебрались в столицу — красивая версия для тех, кто не знает, что дела империи — дерьмо. Говорил, и в голосе его было что-то такое, от чего пальцы Леви на рукояти гладиуса сжимались сильнее. Бородатый ублюдок держал его за идиота и, похоже, не собирался оставлять в живых, использовав по-полной.       Он ждал. Ждал, когда Зик скажет достаточно. Когда карта сложится в голове в целое, когда дорога предстанет перед внутренним взором, когда он сможет идти один. Ждал, пока шаги Зика не стали тяжелее на подъеме, пока спина великого понтифика не оказалась впереди, открытая, уязвимая.       Он ударил. Не раздумывая. Рукоять гладиуса опустилась на висок Зика с глухим, сочным хрустом, и тот сложился пополам. Леви поймал его, уложил в листву, связал тем, что нашел под рукой: поясом, обрывками ткани. Не убил. Руки чесались перерезать беззащитное горло, покончить с напыщенным говнюком раз и навсегда. Но мертвый Зик Йегер мог стать проблемой не столько для его совести, которая давно привыкла помалкивать, сколько для будущего Элдии. Великий понтифик вредил Кристе, но, как ни парадоксально, не империи.       Леви шел. Пока не набрел на храм Януса. Пока не переступил разбитый порог. Пока не увидел Эрена.       Тот вышел из тени статуи двуликого бога плавно, не нарушая тишины, но делая ее тяжелее. Леви помнит, как рука легла на рукоять гладиуса, как напряглись мышцы спины. И помнит голос Эрена:       — Я ждал тебя раньше.       Ждал раньше. Знал, что Леви придет. И все равно думал, что тот объявится раньше.       Эти слова стали откровением: если Эрен смотрел в будущее и не видел деталей — значит, он не может знать всего. Потому что, если бы мог, он не ждал бы раньше. Он не успевает… просто не успевает проследить за всеми вариантами развития событий.       Леви помнит эту мысль. А потом — темнота.       Удар. Не в лицо, не в корпус — он бы увернулся, поставил блок. По затылку. Оттуда, откуда не ожидал. Сзади. Кто-то был сзади. Кто-то, кого Леви не заметил, о ком не подумал. Ошибка.       И вот теперь он здесь. Привязанный к статуе двуликого бога, с головой, которая раскалывается на части.       В храме тихо. Пыль и пыльца кружатся в свете, который пробивается сквозь разломы в крыше, и в этой бледной дымке, в запахе камня и запустения время, кажется, замедляется. Леви не знает, сколько он здесь. Спина — затекшая, ноги — занемевшие. Что ж. Это ничего: он бывал в местах похуже, в обстоятельствах посложнее.       В густой тишине, где каждый звук отчетлив до мурашек, он слышит шаги. Легкие-легкие. Мягкая поступь босых ног. Тот, кто приближается, не скрывается и не выверяет. Тому, кто приближается, нечего бояться.       Колыхание воздуха.       Перед ним возникает лицо Кристы.       Она опускается на корточки. Леви смотрит на нее, и первое, что приходит в голову: она цела. Лицо бледное, волосы спутаны — впрочем, как всегда, — но серьезных ран нет, нет и укусов. Цела. Жива.       Вторая мысль: она здесь. Рядом. Он связан, а она нет — и это неправильно. Все неправильно, потому что он должен был прийти, забрать, увести хоть куда, а вместо этого сидит у ног Януса, примотанный к камню, и смотрит на нее снизу вверх.       Криста моргает, глядя в глаза, и в ее — отнюдь не испуг. Тревога, да. Но не страх. Она спокойна. Спокойна, как человек, который прекрасно понимает, что происходит.       — Прости, — говорит она. Голос тихий, ровный, в нем нет той дрожи, что обычно была раньше. — Эрен сказал, что ты не поймешь сразу — бросишься, возможно. Нам пришлось обезоружить тебя, чтобы обезопасить.       Что?..       Леви смотрит на ее губы, которые произносят эти слова, и не узнает их. Эрен сказал… Эрен сказал — и она послушала, поверила, повторяет теперь. Эрен повелел действовать радикально — и она ударила.       Он переводит взгляд в сторону — туда, где на полу, в пыли, валяются его гладиусы. Его обезоружила девчонка. Смешно. Вот только смеяться почему-то не хочется.       Криста тянется к узлам — и Леви чувствует, как ее пальцы касаются веревки, как она пробует найти конец, за который можно потянуть.       — Не надо.       Голос Эрена падает в пространство храма. Криста замирает. Пальцы отдергиваются, оставляя веревку крепко держащей.       Леви наблюдает за тем, как она убирает руки, опускает их на колени, как поджимает губы, не оборачиваясь. Не возражает.       — Какого хрена? — выдыхает он. — Какого хрена ты его слушаешься?       Криста молчит.       Эрен подходит ближе. Останавливается рядом с Кристой, протягивает руку, чтобы помочь ей встать, — она принимает; смотрит на Леви сверху вниз со спокойствием, таким же неуместным, безумным, как и ее.       — Не кричи на нее, — говорит он. — Она не виновата.       — А кто виноват? Ты? — Леви непроизвольно подается вперед, и веревка спрутом стискивает грудь — ну и хрен бы с ней, с тем, что больно. Кивает в сторону — упрямо, зло: — Приказал ей вырубить меня. Может, предусмотрительнее было убить?       — Убить? — Эрен выглядит безвинно: лицо юное, открытое, глаза такие круглые... — Почему ты думаешь, что я хотел бы убить тебя?       — А отчего бы нет?       Эрен не отвечает. Отходит — туда, где покоится пара гладиусов, называемых простым людом на трибунах легендарными. Теперь — никчемные. Наклоняется, поднимает один. Клинок вспыхивает в луче света. Эрен держит гладиус легко, вертит в руке, взглядом следит за отблесками, прокатывающимися по лезвию от основания до самого конца.       — Я не ненавижу тебя, Леви, — признается он как бы между прочим. — Напротив. Восхищаюсь — веришь? Твоими навыками. Тем, как ты двигаешься, когда сражаешься, как убиваешь. Это… красиво. — Делает нелепое движение — подражание не то выпаду, не то прыжку. — Твоей стойкостью тоже. Ты хочешь выжить — ты выживаешь. В бойнях. Там, где умирают все. — Пауза, в которой Эрен с неожиданной силой рассекает воздух — аж свистит. — Ты проигрываешь мне снова и снова только потому, что силы неравны — и это закон. В этом нет твоей вины. Простая… неизбежность.       И поднимает гладиус опять — к лицу. Он продолжает медленнее, задумчивее, и в этой его интонации есть что-то, неуловимое, от Зика.       — Знаешь, в какой-нибудь другой жизни, возможно, ты мог бы научить меня драться. Стать наставником для меня — смотреть, как я становлюсь лучше после каждого едкого замечания и редкой похвалы. И гордиться. Мне бы нравилось это. Учитель и ученик — это же почти как… — Эрен замолкает. Шаг навстречу. Он возвращается, и в его лице, обращенному к отражению на клинке, появляется… тоска? Или просто усталость, копившаяся тысячелетиями.       Леви сжимает руки в бесполезные кулаки. Сука! Эрен делает то, что уже проделывал не раз: загоняет в ловушку словами.       Остановившись напротив, Эрен… застревает. В каких-то своих мыслях. Он не здесь. Мгновение. Одно-другое. Леви успевает сделать вдох, не понимая, что будет дальше.       А потом — нога Эрена пронзает пространство между ними, и Леви не успевает ни сжать челюсти, ни отвернуться, не успевает даже закрыть глаза. Подошва сандалии врезается в лицо — голову отбрасывает назад, затылок разбивается о камень. Боль вспыхивает темнотой.       Кровь. Теплая, соленая, течет из носа, размазывается по губам, по подбородку, капает на тунику. Глаза слезятся — мир становится мутным, расплывчатым, и в этом расплывчатом мире Леви видит, как Криста дергается. Всем телом. Она подается вперед, к нему.       Но не подходит. Останавливается. Остается на месте. И это гораздо больнее, чем удар, чем все, что было до.       Леви сплевывает кровь. Язык находит распухшую десну, шатающийся зуб. Голова аж гудит, но он поднимает глаза, претерпевая. Уже распрямившись, Эрен возвышается над ним. Наблюдает с наслаждением, да, — но без злорадства.       — Ты столько раз проделывал это с моим лицом — я мечтал ответить тем же, — признается он с озорной полуулыбкой на губах.       Да какого…       — Я тебя даже пальцем не тронул, — выговаривает Леви. Горло саднит от привкуса горечи. — Не ударил ни разу. Хотя, мать твою, надо было!       Эрен отупело моргает, выслушивая. Под порхающими ресницами мелькает… растерянность — бледный оттенок стыда. Леви не успевает толком разобраться, потому что лицо у того закрывается — быстро, как дверь, которая захлопывается перед самым носом.       — Перепутал, — отрезает Эрен, отводя глаза.       Его порывистые выходки, жесты, исключительно живые, — все это как-то не вяжется с образом бога, разрушителя и убийцы, с тем, кто может видеть будущее и менять его по своей воле. Эрен — человек, со своим характером, сложным, неоднозначным, и Леви не может забыть об этом даже тогда, когда горит лицо. В конце концов, и на него самого навешивали ярлыки — он не станет.       Криста делает робкий шаг вперед. Губы поджаты, пальцы отчаянно теребят ткань, собравшуюся в складки на бедрах; она смотрит вниз: на трещины в полу, на пыль, которая оседает на его крови.       — Эрен рассказал мне… — голос у нее негромкий, но по-своему уверенный. — Рассказал, кто я. Не рабыня, не незаконная дочь императора, которую следует прятать. Я — другое. Я — то, что, оказывается, зовется богиней. Не ошибка, Леви, а богиня. Представляешь?       Свет, который падает на ее волосы, превращает их в золото. Леви смотрит на нее, на то, как она расправляет плечи, как поднимает подбородок, и что-то в этом движении — знакомое, до боли, до судорог в костяшках. Спесь. Спесь хозяев.       — Я могу быть полезной, понимаешь? Не для кого-то одного. Не только для Имир. Не только для тебя. Для всех.       Леви понимает. Понимает слишком хорошо. Значение слова «польза» он изучил вдоль и поперек. Им затыкают им затыкают рты рабам, жаждущим свободы, им наказывают за неповиновение, им объясняют, почему одна жизнь стоит меньше, чем другая. Польза есть у инструментов. У вещей, которые выполняют свою функцию.       — Ты слышишь себя? — Разбитые губы трескаются, но Леви не чувствует. — Богиня? Полезная богиня? Ты — девочка, которой впервые сказали, что она кому-то нужна. И ты повелась. Как последняя дура.       Слова выходят грубые, но честные. Он не говорит только о том, что и сам дурак: нужно было сказать ей все это самому, по-нормальному, до Эрена.       Криста качает головой. Медленно. И в этом движении — не отрицание, а сожаление. Будто она знает, что он не поймет, и жалеет его за это.       — Ты не знаешь, кто я, — говорит она. И это правда. Он не знает. Он никогда не знал. Он принимал ее такой, какая есть, не выясняя, откуда что взялось, потому что для него это не имело значения. А теперь он смотрит на нее и не узнает. — Я всю свою жизнь задавалась вопросом: почему я? Почему ненужная, почему забытая, почему обреченная… Когда ты рассказал мне о моей крови, о том, что делали со мной люди, которым я доверяла, я не понимала, почему меня используют.       — А Эрен, думаешь, не использует? Задайся вопросом, почему он нашел тебя и наговорил всего того, что тебе так понравилось.       — Потому что Эрен такой же, как я. Он понимает меня как никто, потому что тоже… особенный. Мы оба хотели обычной жизни, справедливости, свободы выбора для себя — и у нас обоих этого не было. Отнято самой природой. И теперь только в наших руках дать другим то, чего мы были лишены, сделать жизнь правильной. Быть не изгоем, а избавителем — это мое решение. Первое в жизни.       Обернувшись, Криста взглядывает на Эрена: ищет его кивок, какой-нибудь знак. Леви прослеживает за ее взглядом и, когда она заговаривает снова, уже не слушает, потому что лицо Эрена меняется. Резко, с треском. Только что на нем была почти мечтательная отрешенность — и вот за спиной Кристы мрачный чужак. Эрен смотрит на нее с глухим, тяжелым негодованием, и Леви понимает: что-то не так.       — Эрен? — окликает он.       Криста продолжает, не замечая:       — Помимо прочего мы с Эреном связаны на уровне, недоступном для понимания людьми. Он — предопределенное будущее. Во мне — вся память человеческого рода, прошлое, которое было отнято у людей злым богом. Я хочу поступить правильно и вернуть им правду. А Эрен… он поможет мне.       Об этом говорил Кенни. И это похоже на действительное положение вещей. Но… «злой бог»? Формулировка из сказок. Боги не злые — они другие, потому что сильнее, потому что хищники, но они не злые сами по себе. Кто-то лучше, кто-то хуже. По сути, они… как люди.       Криста отступает на шаг и, поравнявшаяся с Эреном, встает подле. Ее пальцы находят его ладонь, сжимают, и это движение — такое естественное в ее исполнении — режет по сердцу. Взгляд Леви мечется между ней и Эреном, выражение лица которого, когда он опускает глаза, становится мягким.       — Откуда ты знаешь, что поступаешь правильно? — Леви спрашивает, чтобы держать ее. — Потому что Эрен так сказал? А что же будет после этой самой «правды»?       Шаг. Пауза. Полуоборот. Эрен ведет ее, и она идет за ним — легко, свободно, как будто всю жизнь ждала возможности пойти именно по этому пути. Похоже на танец. Шаг за шагом.       Криста не перестает смотреть на Леви — сквозь волосы, которые, взмывая, не успевают опускаться на плечи после поворотов.       Голос ее звучит оттуда, где она, но кажется, что идет издалека, из другого мира, в котором ему нет места:       — Нас учат, что в основе Элдии: кровавые распри, население, состоящее из отверженных: бандитов, и рабов; похищения людей, брошенные дети; титаны, топчущие плодородные земли, и войны, которые начинаются и не заканчиваются. Эта история так неприглядна, что враги насмехаются над нами, а мы стараемся не вспоминать ее. Никто не знает правду. В этом-то и проблема. Невежество и свобода — несовместимы. Понимаешь?       Леви видит улыбку в ее глазах, от которой хочется закрыть свои. Она — мечтательная, опьяненная происходящим, как воздухом после грозы, как вином.       Подхватив за тонкую талию, Эрен усаживает ее на алтарь. Ее ладони, скользнув по его обнаженным плечам, ложатся на камень. Оперевшись, она оборачивается и продолжает:       — Даже мое имя — выдумка. Я, может, и не знаю, что будет, но знаю: зваться Хисторией Рейсс — это правильно.       Эрен останавливается перед ней. Не трогает — но расстояние между ними уже неприличное, нарушающее границы, которые должны быть между малознакомыми людьми. Криста выдыхает — звук выходит сдавленный, горловой; ее плечи опускаются, голова чуть клонится назад — открывается шея, и его дыхание, наверное, касается ее кожи. Она не боится. Невинная, доверчивая, с расширенными зрачками, отдается — вот что самое страшное, хуже, чем если бы он принуждал ее силой.             Леви рвется из пут, хочет вывернуться, переломать себе кости — только бы встать, только бы дотянуться. Но узлы держат.       — Эрен! Эрен, прошу, не трогай ее! — Леви Аккерман не узнает себя. Никогда не просил. Когда хотел есть так, что жевал собственные сандалии ради хоть какого вкуса, когда его били, унижали так, что лучше было умереть, когда было страшно — не просил. От собственного тона тошнит.       — Больно не будет, обещаю, — голос Эрена течет, как масло по воде, тягучий, оставляющий след. Смотрит на Кристу, на ее белую шею, на линию плеч, дрожащих под его взглядом, на руки, которые уже подламываются. — Ты слышишь это, Хистория? Сила, которая может переписать историю, внутри тебя. Бьется. Рвется наружу. Хочет… Мне нужно просто добраться до этого... Высвободить.       Он поднимает руку, ладонь опускается на ее грудь чуть ниже хрупких ключиц. Пальцы у него горячие. Криста дергается — и тут же замирает. Хмурится, плотно смыкает губы, чтобы скрыть дрожь, пробегающую по лицевым мышцам предательской судорогой. И ложится на алтарь. Сама. Сознательно. Запрокинутая голова свешивается, волосы падают вниз, метут каменный пол кончиками.       Эрен раздвигает ее ноги. Не спрашивая. Не глядя в лицо. Одна рука, задирая тунику, скользит по коже, открывая бедро до самой паховой складки, — там, где кожа нежнее, с проступающими синеватыми прожилками вен; другая — распускает его собственную тогу. Его взгляд прикован к месту, где ее бедра сходятся, обнаженному, с завитками волос и розовеющим пятном, уже блестящим от влаги. Он тяжело дышит ртом — не от желания пока, от напряжения. Тело отзывается нехотя, но послушно, словно ему приказано возбуждаться, работать.       Криста не двигается, не пытается закрыться, свести колени. Лежит на спине, неподвижная, и разве что ее грудь ходит вверх-вниз, вверх-вниз в ритме, выдающем испуг. Соски, затвердев, проступают сквозь ткань туники — от холода, страха перед тем, что тело реагирует на происходящее помимо ее воли.       — Эрен! — голос Леви срывается, становится кашлем, бульканьем крови, которая заливает рот, делая слова невнятными. Веревки скользят по содранной коже, по мясу — волокна становятся красными. — А как же Микаса?!       Имя эхом отскакивает от стен, от колонн, от каменного Януса, который смотрит в обе стороны и не видит ничего. Звук множится, дробится. Эрен не двигается, слушая, как он искажается и затихает. Стоит, склонившись над женским силуэтом; его спина и плечи — широкие, мускулистые — застывают в напряжении. Пот блестит в ложбинке над ключицей, собирается в каплю, которая , тяжелея, срывается вниз, разбивается о судорожно вздымающийся живот Кристы.       — Микаса, — повторяет он. — Кто это?       Леви перестает дышать. Застрявший воздух не идет ни вверх, ни вниз. В ушах звенит.       Эрен не притворяется. Не играет. Действительно не знает, о ком речь. И это страшно, потому что Эрен, который не помнит Микасу — это не тот Эрен, которого знает Леви.       Его рука ложится на колено Кристы, надавливает. Пальцы сжимаются так, что кожа под ними белеет, потом — наливается розовым. Леви слышит, как она выдыхает — тихо-тихо — то ли от смущения, то ли от предвкушения, то ли от ужаса, который она пытается задушить горлом.       — Микаса! — кричит Леви в ярости, которая не помещается в груди, распирает, рвет глотку. — Та, кто была с тобой! Всегда. Твоя жрица. Твоя… женщина. Та, которая ради тебя…        Он не успевает закончить.       — Микаса не узнает, — неоспоримо констатирует Эрен, и вот теперь это имя звучит иначе. Тяжелее. В нем — боль, которую он прятал. Вина, которую носил. Любовь, которую похоронил в такой глубокой могиле, что не найти. Его лицо темнеет, становится жестче, старше на десятилетие.       Один миг — всего один — он колеблется.       А потом возвращает свое болезненно-острое внимание к Кристе. Кладет ладонь поверх свободной ткани, сжимает себя сквозь плотную материю с проступившей на ней маленьким темным пятном, проверяя. Твердый. Достаточно. Можно. Застывшее лицо Кристы, ее отсутствующий взгляд — это почему-то помогает. Ее неподвижность, безвольная покорность. Никакого сопротивления. Ни одного «нет».       Он наклоняется к ней. Ее грудь касается его на вдохе. Чувствуется, как она дрожит всем телом. Член упирается ей в бедро — твердый, непроизвольно дергающийся, реагируя на близость тепла, на запах. Эрен закрывает глаза на мгновение, прислушиваясь к ощущения: тяжесть между ног, пульсация, отдающая в бедра, жар, растекающийся по телу от паха к груди, к горлу, к голове. Когда он открывает глаза, в них нет ничего, кроме голода — разбуженного, требующего насыщения. Зрачки расширены до предела, радужка — тонкий ободок, губы приоткрыты, дыхание шумное, влажное.       — Эрен! — Леви рвется вперед — аж темнеет в глазах. — С ней нельзя! Ты убьешь ее!       Криста смотрит на Леви. Прямо. Без тумана в небесно-голубых глазах, без той блаженной отчужденности, с которой она проповедовала о правильности своего выбора. Она боится. Неподдельный, детский страх плещется в них, огромных, дрожит в уголках губ, в наморщенном лбу, в пальцах, которые беспомощно скребут по камню. Она знает, что ее кровь — убийца, о котором Эрен почему-то не упоминает, но который там, с ними, внутри тела, ждет только толчка — одного движения, которое выпустит ее всю. Если он войдет в нее — неважно, как медленно, неважно, насколько глубоко, — сосуд, в котором якобы хранится прошлое, треснет. Ее тело не выдержит этого насилия. Эрен не знает. Или знает — и именно это ему и нужно.       — Леви… — шепчет она. Его имя — единственное, что она успевает произнести.       Эрен приникает к ней. Неумолимый, как прилив, как солнечное затмение. Направляет себя рукой, задерживается на мгновение, приставив открытую головку к самому входу.       И толкается внутрь.       Криста вскрикивает. Негромко, сдавленно. Ее тело выгибается не от наслаждения — от боли. От этого вторжения, заставляющего ее плакать.       Эрен остается внутри. Внизу — там, где их тела соединяются, где его плоть исчезает в ней, он видит кровь, алую, смазывающую его член. И это зрелище вырывает из горла низкий, утробный стон.       Леви рычит. Звук рождается где-то в груди, пробивается сквозь стиснутые до боли зубы. Мышцы на шее вздуваются, жилы на висках набухают, готовые лопнуть. Дикий, как зверь в ловушке, готовый отгрызть себе лапу — лишь бы вырваться.       И в этот момент — треск.       Что-то тяжелое падает сверху; Леви вскидывает голову как раз вовремя, чтобы увидеть, как крыша храма проламывается, и зажмуриться. Деревянные балки трескаются, как сухие ветки. Черепица сыплется градом — острые осколки всех размеров барабанят по полу, разбиваются в крошку; один отскакивает от Леви, саданув по плечу, еще один — бьет по голени.       Снаружи — рев. Такой низкий, что он не в ушах — он в костях, в ребрах и позвоночнике. Внутренности поджимаются сами собой — инстинкт, кричащий «беги», когда бежать некуда.       Стены крушатся. По старому камню зигзагами бегут трещины — тонкие, как волос, и шире — с палец; в воздух взвивается пыль. Колонны кренятся, одна — та, что ближе к алтарю, — накреняется, и капитель с витиеватой резьбой угрожающе повисает над распростертыми телами. Статуя Януса — тяжелая каменная громада — раскачивается вперед-назад, готовая рухнуть, подломленная хождением фундамента.       С неба, из пыли, внутрь смотрит уродливая звероподобная тварь. Огромная, с пастью, полной клыков — каждый размером с предплечье взрослого мужчины, с горящими бешенством глазами на морде, обрамленной густой, свалявшейся шерстью.       Титан.       Он заносит лапу — непропорционально длинную, с узловатыми суставами, обтянутыми грубой кожей, когтистую. И обрушивает ее вниз.       Грохот. Мир на мгновение перестает существовать — только серость, забивающая нос и рот, и каменная крошка в воздухе, секущая кожу.       Эрен отскакивает. Кубарем катится по вздыбившимся каменным плитам, обдирая о проломы локти и колени, врезается плечом в основание колонны, и тут же ловко вскакивает — бежит прочь, пригнувшись, с изяществом предсказателя будущего петляя между падающими обломками.       Криста падает с алтаря. Спиной, затылком — на каменный пол. Она еле шевелится. Лежит в пыли, в обломках, среди черепицы и щепок — маленькая, неестественно бледная, с задранной до самого живота туникой. Ноги разведены, по внутренней стороне бедра течет кровь — собирается в ярко-алую лужицу на камне.       Еще один удар. Небрежный, но прицельны. Одна из колонн переламывается пополам, обломки толкают статую бога. Леви чувствует, как камень за спиной вздрагивает. Веревки натягиваются, скрипят — грубые волокна трутся друг о друга. Статуя клонится, и одна из каменных лодыжек, к которой он привязан, трескается.       Он не думает. Дергается. Всем телом, вкладывая в рывок остаток сил, боль, ярость. В сторону — в темноту, которая наваливается на глаза, когда плечо выходит из сустава с тошнотворным хрустом.       Веревка лопается — самая тугая, та, что поперек груди. Волокна расходятся с сухим треском, и Леви проваливается вниз. Падает на бок — на разбитое лицо, на плечо, которое выворачивается окончательно, и боль от этого такая острая, что на мгновение он, кажется, теряет сознание — просто проваливается в черноту на один удар сердца, на один вдох.       Перед глазами все плывет, двоится, но он заставляет себя фокусироваться. Привык.       Титан продолжает крушить храм. Лапы сметают опоры — одну за одной, когти вспарывают каменные плиты, оставляя глубокие борозды.       Криста не двигается.       Эрен стоит у дальней стены, вжавшись в угол. Он смотрит на титана, и на его лице выражение, от которого у Леви холодеет внутри. Узнавание. Так смотрят, идя навстречу старому знакомом, замеченному в толпе, — с нарастающим восторгом.       Леви поднимает взгляд к небу — к тому, что осталось от неба над разбитой крышей храма. Серое, затянутое дымкой, оно кажется бесконечно далеким. Титан заслоняет его своей мохнатой тушей — громадный силуэт на фоне мутного света. Экая обезьяна.       Пальцы свободной руки шарят по полу — по осколкам, острым обломкам, которые режут ладонь, — пока не натыкаются на холод металла. Леви сжимает рукоять гладиуса.

***

      Армин заглядывает в просвет между створками ворот — тех, за которыми тренировочный амфитеатр, сейчас полупустой и тихий. Высоко стоящее солнце заливает песок белым светом, столь нестерпимым, что глазные яблоки ломит, — он зажмуривается, прикрывая лицо восковой табличкой с расчетами. Окидывает взглядом гладиаторов и легионеров, рассредоточившихся кто где. Мирная картина. Двое у дальней стены — лениво перебрасываются ударами; дерево стучит о дерево. Один лежит на песке, раскинув руку, пот блестит на загорелой коже. Еще трое сидят в образовавшей с одной из сторон тени, передают друг другу бурдюк с водой, тихо переговариваясь о чем-то, не имеющем отношения к их будущему.       Ее нет.       Что ж…       Он возвращается в прохладные коридоры и продолжает поиски.       Декрет, согласно которому только определенный максимальный процент хозяйских рабов может получить свободу по завещанию, он продавил не иначе как чудом. Имя Эрвина Смита сыграло немалую роль — неумолимый аргумент в его красноречивых формулировках. Покойся с миром. Как крупный рабовладелец Армин Арлерт мог отпустить только одну пятую часть. Но, по-видимому, магистраты и сами устали от того, что гладиаторы умирают, не окупив и половины вложений в их обучение и содержание. Да вот налоги... Государственный налог за освобождение раба, составляющий пять процентов от его стоимости, никто не отменял. А их у Армина было пятьсот... Казна требует свое звонкой монетой, а доходы лудуса, признаться, оставляют желать лучшего.       Нужно повышать ставки на арене. Устраивать больше боев, завлекая зрителей зрелищностью, кровью. Рисковать бойцами: выставлять их чаще, держать на арене дольше. Мысль об этом затягивается в груди Армина тугим узлом — аж тяжело дышать.       Он проходит мимо стоек с оружием в оружейной — настоящим: мечи с потемневшими от крови лезвиями, от пота — рукоятями; на крючьях висят кожаные доспехи, старые, затертые до дыр. Мимо бараков, где под аккомпанемент жужжания мух на соломенных тюфяках дремлют молодые люди: юноши и девушки вповалку. Микасы среди них нет.       Армин уже собирается окликнуть кого-нибудь, спросить, когда слышит голоса. Тихие. Не разговор даже, а таинственный шепот — такой, каким говорят в храмах, когда слова не предназначены для человеческих ушей. Они доносятся из сада с разбитым фонтаном, который, запущенный, заросший сорной травой, не используется по назначению — просто есть и есть. Он идет на звук, стараясь ступать бесшумно — привычка из детства, когда неприметность была синонимом свободы. Там, в тени потрескавшейся стены кладовой, где на земле покоится позеленевший от мха валун, которому чья-то терпеливая рука придала форму алтаря, сидят двое.       Микаса стоит на коленях. Ее спина прямая, голова чуть опущена — до щемящей тоски знакомая поза; она в ней столько, сколько Армин ее знает. Перед ней на замшелом камне лежат несколько сухих цветков — тех, что растут у стен лудуса, невзрачные, чахлые, но все равно упрямо тянущиеся к солнцу.       Рядом, скрестив ноги под собой, сидит Габи. В ее маленьких, исцарапанных ладонях тоже подношение: горсть ячменных зерен, которые она, судя по соломенной трухе, запутавшейся в волосах, стащила с кухни. Она держит их бережно и смотрит на Микасу с тем сосредоточенным выражением, которое проявляется на ее лице только тогда, когда она действительно старается понять что-то, что не укладывается в ее голове. Рот приоткрыт. Несколько зернышек скатывается в складку туники между бедер.       Армин замирает в проеме, еще незамеченный. Он не должен вмешиваться, но и уйти не может.       — Ты молишься кому-то конкретному, да? А он услышит? Ответит? — вопросы Габи сыплются с искренним, почти голодным любопытством. Она подается вперед, упираясь локтями в острые коленки; хмурится все пуще, разглядывая скромное подношение Микасы на импровизированном алтаре, и фыркает: — Мне кажется, это неуважительно. — Она кивком указывает на камень. — Тут же нет ни лица, ни... Это просто глыба.       Микаса не отвечает сразу. Она проводит пальцами по шершавой поверхности, и в этом движении что-то очень личное, очень тихое, почти неприличное в своей обнаженности. Подушечки цепляются за неровности, за мох, мягкий и влажный на ощупь. Гладит этот камень так, как гладила бы лицо спящего.       Габи напросилась с ней сама — увязалась, когда услышала, что Микаса идет молиться. Ожидала ларарий хотя бы, статую с алтарем перед ней, на который можно возложить дары. Ожидала возможности вознести хвалу и почести своим богам. Вместо этого — пыльный сад и камень. Просто камень. Судя по недоумению на ее лице, разочарована условиями, обстановкой, всей это неказистой, бедной святостью, которая не выглядит хоть сколько-нибудь убедительно. Но и уйти не решается. Потребность в вере сильнее.       — Когда я была ребенком, — начинает Микаса, и голос ее звучит не так, как всегда: мягко, тепло, — моя мама учила меня, что у богов не обязательно должны быть имена, что ритуалы не обязательно должны быть правильными. Главное — от сердца. Мы с ней возносили молитвы просто для того, чтобы было светлее, когда темно. Чтобы вместе… — Она замолкает. Пальцы все еще лежат на камне. — Мне, кажется, не было и пяти, когда моих родителей наказали за чужую веру. Меня догнали тоже... В старом храме. Тогда я подумала, что верить во что бы то ни было, в кого бы то ни было — опасно. Больно. — Тишина. — А потом появился он. — Микаса выдыхает, и в этом выдохе — целая жизнь. — И я сделала выбор. Моя вера — это мой выбор. Я выбрала жизнь. Выбрала любовь — она меня хранит. Моя вера ведет меня, я иду с этой любовью. — Габи слушает, замерев. Зерна в ее ладони нагреваются от тепла кожи, становятся влажными, липнут. — Кто-то может посчитать, что я выбрала его, — продолжает Микаса, и на ее губах намечается улыбка, еще чуть-чуть — и расцветет. — Но мне кажется: я выбрала себя. А себя не предают.       — А о чем тогда ты молишься сейчас? — спрашивает Габи. Жадная, жаждущая понять. — Что просишь?       Микаса качает головой. Медленно — распущенные волосы, качаясь, скользят по плечам, по лопаткам.       — Я ничего не прошу. Я молюсь, чтобы он помнил. Кто он. Откуда. Чтобы помнил, что его ждут, несмотря ни на что. Что ему верят, несмотря ни на что.       Габи смотрит на нее. Взгляд тяжелый, изучающий. Она пытается осмыслить услышанное: Микаса говорит о боге как о возлюбленном, как о живом человеке из плоти и крови, который может забыть, уйти и не вернуться. Это… странно. Но она понимает.       И вдруг уголки ее губ ползут вверх, в по-марлийски темных глазах вспыхивают одна за одной озорные искры — те самые, которые разгораются, когда девочка ухитряется узнать секрет другой девочки. Острое лицо становится лукавым, хищным в своей пытливости.       — Любовь — к нему… — тянет она заговорщически. — Понятно. А что же верность?       Микаса моргает. Один раз. Поворачивается к Габи всем телом — движение плавное, но в плечах чувствуется напряженность. И впервые на ее щеках проступает почти незаметный румянец. Он начинается где-то на скулах, спускается к шее — и без того розоватая от загара кожа, налившись цветом, выдает ее с головой.       — Что?       — Ну… — Габи выразительно отводит глаза, прямо-таки горящие. Она покачивается, поджимая под себя ноги. Зерна скатываются на землю, но ей уже не до них. — Я же видела. Как вы с капитаном Леви… — Она растягивает паузу, как опытный рассказчик. Облизывает губы. — Он такой… — Габи притворно хмурится, расправив плечи, — становится похожа на маленькую злую карикатуру: — «У меня все под контролем», — произносит она низким, скрипучим голосом, выдвинув челюсть вперед; настолько точно — Микаса аж в удивлении вскидывает брови. — А ты такая… — Ресницы порхают. Габи извивается всем телом: от бедер до плеч — волной, вызывающе двусмысленно. Движение выходит таким откровенным, таким взрослым в своей насмешливой чувственности, что краска шпарит не только щеки Микасы — уши, шею, ключицы, даже под ними. Она вздрагивает, когда Габи, довольна донельзя, выпаливает, хлопнув в ладоши: — И он стоит, пялится — разве что слюни не капают! — Она заливается смехом, по-детски звонким.       Микаса открывает рот. Закрывает. Отводит взгляд в сторону. И вдруг делает то, чего Армин не видел никогда.       Она поправляет волосы.       Медленно, рассеянно, кончиками пальцев подцепляет прядь и заправляет ее за ухо. Они задерживаются у виска, касаются нежной кожи и соскальзывают вниз, к шее, прежде чем опуститься на колени. Жест такой женственный, такой непривычный для нее — защитницы, бойца, — что у Армина перехватывает дыхание. Микаса, которая никогда не думала о том, как выглядит. Микаса, которая отрезала волосы, не глядя, чтобы не мешались в бою. Которая так давно не смущалась, потому что смущение непродуктивно, мешает выполнению задач. Микаса, которая…       — Это другое, — говорит она тихо.       Габи фыркает — громко, дразняще.       — О, разумеется! Еще скажи, что я маленькая и ничего не понимаю. Давай, скажи! — Она подмигивает, и в этом дерзком жесте вся ее несносная натура. — Между прочим, со стороны-то виднее: ты ему…       — Прекрати, — отрезает Микаса, но без привычной твердости.       Все еще взволнованная, с ощущением странной легкости в груди, она вдруг тянется к Габи. Ее ладонь ложится на взъерошенную макушку.       Габи замирает. Дыхание останавливается на полувдохе, плечи поднимаются к ушам.       Микаса замирает тоже. Сама не понимает, что делает. Она чувствует под пальцами спутанные волосы, нагретые солнцем, чуть сжимает их — самую малость — и проходится кончиками по голове девочки. Почти невесомо. Робко, неуверенно. Она никогда не гладила именно так. Никого. Но сейчас почему-то хочется...       Габи не отстраняется. Сидит тихо-тихо, как маленький дикий зверек, которого впервые в жизни погладили не для того, чтобы схватить. Просто так.       Микаса убирает руку. Ладонь соскальзывает, пальцы на прощание цепляются за кончики волос, и несколько прядей выбивается, падает Габи на лоб.       — Ты тоже хочешь помолиться? — спрашивает Микаса, кивком указывая на сжатые кулаки той.       Габи опускает глаза. Медленно разжимает пальцы. На ладони — раздавленные зерна вперемешку с целыми. Она выдыхает — воздух вырывается из груди толчком, задевая голосовые связки. Габи торопится прокашляться, чтобы спрятать случайный всхлип.       — Единственному богу, которого знаю, — говорит она глухо. — Вот только… я не знаю, услышит ли он. Здесь. В Элдии.       Большим пальцем она бережно проходится по зернам, отклеивает их от влажной кожи.       — Неважно, к кому и где, помнишь? — мягко говорит Микаса. — Твой бог услышит.       Габи поднимает на нее глаза. В них больше нет насмешки. Только что-то очень сырое, очень искреннее.       Неуклюже, будто никогда этого не делала, Габи кладет зерна на камень рядом с цветами Микасы. Они ложатся неровной горкой, несколько скатывается в трещину, исчезает в темноте.       Армин не смеет пошевелиться. Даже не дышит — легкие горят от недостатка воздуха, но он все равно не вдыхает. Боится, что любой звук, любое движение разрушит это — то, что происходит сейчас между женщиной, впервые за долгие годы позволившей себе нежность, и девочкой, которая эту нежность к себе приняла.       Табличка с расчетами в его руках становится неважной, почти постыдной в своем существовании здесь, в двух шагах от чего-то по-настоящему значимого. Проблемы доходности лудуса, судьба гладиаторов — все это кажется сейчас мелким, грязным.       А потом что-то происходит.       Не с ними. И с ним в то же время.       Тянет.       Сначала — едва заметно. Армин хмурится, думая, что показалось. Но уже через мгновение тяга становится сильнее. Настойчивее. Физическая, необъяснимая, властная — она исходит изнутри, из самой сердцевины его существа, из того места без названия и четкой локализации, которого нет в человеческом теле.       Невидимая нить, привязанная к самому центру его груди, натягивается — резко, до боли. Не метафорической — настоящей. Армин чувствует, как что-то под ребрами сжимается, мышцы сводит судорогой, как сердце делает один тяжелый, гулкий удар и замирает на бесконечный миг, прежде чем забиться снова — быстро-быстро, сбивчиво.       Она тянет его куда-то. Не вперед, не назад, не в сторону — в определенную точку пространства, которую он не видит глазами, но чувствует всем телом — как чувствуют север перелетные птицы, как чувствуют воду корни деревьев. Это знание просто есть: в костях, в крови, в самом пульсе.       Как же сильно...       Он делает шаг вперед. Сандалии скребут по каменным плитам, поднимая мелкую пыль. Табличка с расчетами — с колонками цифр, с пятнами пота от его пальцев — выскальзывает. Падает с глухим стуком.       Микаса оборачивается. Движение плавное, но быстрое — тело реагирует на его звук раньше, чем разум       — Армин? — Она уже поднимается — одно колено отрывается от земли, за ним — второе; сильное тело распрямляется медленно, но твердо, как клинок, выходящий из ножен. — Что с тобой?       Он не отвечает. Не может. Слова застревают где-то на полпути между сердцем и горлом, бьются там. Вместо этого он просто смотрит на нее — и она видит. Не страх. Не боль. Что-то другое. Что-то огромное, древнее, не вмещающееся в человеческое тело.       — Мне нужно… идти, — выдавливает Армин. Голос звучит глухо, чуждо. Как будто говорит вовсе и не он. — Прошу тебя...       Микаса не спрашивает «куда». Не спрашивает «зачем». Не спрашивает «что происходит».       — Я с тобой, — говорит она.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!