IV • II

20 апреля 2026, 11:20
      На что способен Эрен, Армин не знает наверняка. То есть знает — кожей, холодком, что ползет по ней, когда тот, замерев, смотрит чуть мимо него, — но облечь в слова не может. Эрен всегда говорил о своей силе как-то... смазано. Будто сам до конца не понимал ее природы или понимал с той ужасающей ясностью, которая безвозвратно отвращает, и боялся, что единственный друг отшатнется от него.       Он может видеть. Это Армин знает не по рассказам. Видеть прошлое — как чувствовать запах гари от остывших углей, как вкус выпитого вина на языке. И будущее — как дрожь век, когда пытаешься разглядеть лицо в толпе, а оно теряется — и вот уже дорисовываешь черты сам.       Эрен показывал ему. Иногда. В те редкие моменты, когда Микаса уходила за водой или едой, и они, маленькие, немытые и уставшие с дороги, оставались вдвоем. Когда взгляд Эрена стекленел — не эстетично, а как у рыбы на прилавке, которую вот-вот выпотрошат, а голос становился чужим: низким, без интонаций, лишенный живой, мальчишеской хрипотцы. Он брал Армина за руку — и мир лишался краев. Не становился больше, нет. Переставал быть твердым.       Армин видел себя в других мирах. Видел мальчика с такой же светлой головой, склоненного над картинами того, что здесь казалось ему обыденностью, а там — мечта. Видел себя юношей в одежде из ремней под зеленым плащом, — смотрящим на море. Видел мужчиной. И всегда рядом был Эрен. То крикливый мальчишка, рассказывающий о внешнем мире. То юноша с тоскливым взглядом, сжимающий клинок. То... кто-то еще. Кто-то, кого Армин не мог разглядеть — только контур и ощущение давящего присутствия.       Эрен называл это «другими жизнями». Но никогда не объяснял, где они, эти жизни, реальны ли, проживают ли их другие Эрен и Армин прямо сейчас? Они уже случились и никогда не повторятся или это некое будущее? Армин подозревал, что Эрен и сам не знает наверняка: контроль над собственным восприятием давался другу с тем же трудом, с каким больной справляется с рвотными позывами. И как вообще постичь того, кто проживает сотни, тысячи, миллионы жизней разом? Того, в чьих воспоминаниях мгновения, которых нет больше ни у кого? Впрочем, Эрен действительно пытался… пытался втащить Армина вглубь своего существа, разделить с ним пребывание в бездне.       Сегодня... сегодня одно воспоминание поднимается из мутной глубины без спроса. Не из тех, что Эрен показывал нарочно. А может, из тех... Армин не понимает, почему именно оно.       Он закрывает глаза, позволяя жаре и запаху травы исчезнуть. Его утягивает в тот слой времени, где они еще дети, где у Эрена еще нет этого прищура, словно он постоянно вглядывается во что-то за горизонтом. Где его смех еще звучит чаще, чем пророчества.       Они нашли его в камышах у сточной канавы, где вода воняла дерьмом и гнилью. Скелет, обтянутый серой кожей. Дрожь шла не от страха даже, а от голодных спазмов в пустом брюхе. Скулеж был тонким, как комариный писк, почти неслышным за стрекотом стрекоз. Мать, большая, черная, лежала там же с проломленным с одного удара черепом — камнем, пущенным взрослой, злой рукой. Может, кому-то надоел лай. Может, напугала зараза. Щенок тыкался носом в ее остывший живот, цеплялся зубами за соски, не дающие молока.       Эрен полез в канаву, мягко говоря, не раздумывая, — он рухнул вниз, даже не подоткнув тунику. Полы одежды тут же намокли и потяжелели, почерневшие от грязи. Пара мгновений — и он, толкая воду бедрами, уже шагал обратно, держа щенка у груди. Тот затих, удивленный.       — Он голодный, — банальность, сказанная Эреном с интонацией, с какой жрецы объявляют волю богов.       Армин протянул руки. Он ожидал тепла и мягкости, но пальцы наткнулись на колючие ребра; под тонкой, шелушащейся кожей бешено колотилось маленькое сердце, било в ладонь.       С того дня они кормили его каждый день. Эрен таскал обрезки с кухни — хрящи, жилы, пленки — все, что оставалось после разделки кур; мать грозилась общипать ему уши, но не всерьез. Армин выпрашивал у соседей остатки. Щенок жрал с неприличной жадностью. Вскоре шерсть полезла клочьями, а затем — повалила новая, черная, жесткая, как конский волос. Прорезался голос: уже не писк, а звонкий, наглый лай, от которого в ближайших домах начинали орать дети.       — Я уговариваю деда, — сказал однажды Армин, глядя, как пес, чавкая от удовольствия и давясь, выхлебывает из глиняной миски козье молоко с размоченными корками. — Говорю, будет сторожить. У нас же две гусыни и коза — это целое хозяйство. Вдруг волки? Или воры?       Эрен фыркнул:       — Воры? В нашей-то дыре? Сюда вор залезет — сам же пару монет оставит из милости.       — Ну и что?! — Армина аж бросило в жар. — Собака — это... это статус! У всех уважаемых людей есть собаки. У сенаторов — целые своры! А мы чем хуже?       — У нас на свору денег нет — резонно заметил Эрен, но без злобы. — И на одну нет, если честно.       Армин буркнул что-то нечленораздельное и замолчал.       Он знал, что дед регулярно пересчитывает монеты, распределяет, откладывает. Лишний рот — пусть и собачий — это лишние затраты. Но каждый вечер Армин заводил разговор. Приводил доводы, достойные философов. Расписывал, как пес будет охранять их жалкий скарб, слушаться команд, как станет ему другом.       — У тебя есть друг — Эрен, — как-то сказал дед, положив мозолистую ладонь Армину на макушку — к земле придавило не силой, а ощущением безнадежности. — Разве тебе мало?       Армин промолчал. В горле встал ком — не от обиды, а от невозможности подобрать слова... Как донести до старика, что Эрен — это не друг. Эрен — что-то проникшее под ребра, ворочающееся там, у самого сердца. Без него — пустота, с ним — удушье. А щенок — это другое! С ним не надо говорить о судьбах мира, он ничего не знает наперед. О нем можно заботиться, щенка можно защищать.       Армин бежал так, что во рту стояла горечь. Несся к их месту за кряжистой оливой — запыхавшийся, раскрасневшийся, туника сбилась набок, открывая острое плечо. Эрен уже ждал на толстом суку, взобравшись на который сидел, качая босыми ногами; пятки у него были грязные, в ссадинах. В зубах — травинка. Взгляд — расфокусированный, страшный. Армин на бегу отметил это, но отогнал леденящие душу мысли. Не сейчас. Щенок спал внизу, свернувшись в ямке между корней.       — Разрешил! — выпалил Армин и рухнул в траву рядом с теплым собачьим боком, ткнулся в него потным лбом. — Дед разрешил! Сказал… — Он выдохнул и поспешил вдохнуть: — Сказал, если я сам буду убирать за ним и кормить из своей доли, то пусть живет!       Эрен моргнул. И улыбнулся той редкой широкой улыбкой, от которой у Армина все внутри переворачивалось, потому что знал: так он улыбается только тогда, когда еще не видит. Когда он здесь, в этом самом миге, а не разбросан по тысячелетиям.       — Я же говорил! — Эрен спрыгнул, тяжело приземлившись на обе ноги. — Ты кого хочешь уболтаешь. Хоть магистратов, хоть самого консула! Будешь у нас сенатором, Армин. Богатым рабовладельцем — вот точно! — Он сунул ноги в сандалии со сбитыми носками, небрежно перехлестнул истертые ремешки и сел на корточки рядом с другом.       — Надо дать имя, — сказал Армин. И… замялся. Потер холодный после бега нос тыльной стороной ладони. — Только я не знаю… мальчик это или девочка. — Щеки Армина предательски заполыхали. — Я как-то… не посмотрел.       Эрен прыснул. Сначала коротко, сдерживаясь. Потом заржал в голос — по-мальчишески, заливисто, запрокинув голову. Смех был таким громким, что щенок дернул ухом.       — Ты серьезно?! — сквозь хохот выдавил Эрен. — Столько дней с ним возишься и не знаешь?!       — А ты знаешь?! — огрызнулся Армин. Голос подскочил, отчего стало еще обиднее.       Эрен перестал смеяться. Не потому что обидел друга — просто задумался. Впрочем, ненадолго. Он бесцеремонно перевернул спящего зверя на спину: лапы кверху, голым пузом — к небу. Тот заворчал, изогнувшись червяком, но не проснулся.       Они склонились к розовому, вздутому после еды брюху, едва не стукаясь лбами, — в нос ударил запах прелой кожи друг друга и собачьей мочи.       — По-моему, мальчик, — неуверенно протянул Эрен, тыкая пальцем в крошечный бугорок.       — Да нет, — Армин прищурился, раздвигая короткую, жесткую шерсть. — Девочка. Смотри, вот тут... ну…       — Что «ну»? — искренне возмутился Эрен. — У девочек не так там.       Армин поднял светлые глаза.       — А как?       Щенок зевнул, показав бледно-розовый язык и мелкие, как рыбьи кости, зубы; из пасти пахнуло. Он дернул задней лапой, почесал воздух и снова затих, так и оставшись лежать беззащитным и смешным.       Мальчики переглянулись — и расхохотались. Громко, навзрыд. Смеялись над собой, над своей нелепой попыткой быть взрослыми и серьезными. Эрен — все громче; в его глазах, залитых слезами, отсветом пожара мелькнула тень будущего. Армин увидел, но сделал вид, что не заметил. Потому что сегодня все хорошо.       Щенок рос своевольным. Откровенно говоря, ему было плевать на забор, на изгороди, которые сооружал старший Арлерт, на человеческие правила в принципе. Удирал, просачиваясь сквозь щели, как вода: то за белой бабочкой, трепещущей над сухой травой, то за жирной крысой, шмыгнувшей вдоль дороги. Армин, кляня сквозь зубы, тащил его обратно под мышкой — вертлявого, громко-громко лающего, пахнущего то лесом, то речной водой. Приходилось играть с ним дома до темноты, пока пес, вывалив розовый язык, не падал замертво.       Эрен водил пальцем по полу, выписывая невидимые лабиринты под аренами для гладиаторских боев. Черный, подросший уже зверь, смешно переваливаясь, атаковал руку с яростью Цербера, захлебываясь заливистым щенячьим лаем. Армин сидел напротив, подобрав под себя тощие ноги, и улыбался, наблюдая. От этой улыбки, которую Эрен ловил украдкой, не поднимая глаз — лишь взглядывая из-под теней от длинных ресниц, внутри теплело особенным теплом — как если бы солнце напекало грудь. Он знал: бог.       А потом…       Сначала стала заметной, казалось бы, обыкновенная усталость. Армин просыпался разбитым, с тяжелой головой. «Переусердствовал, — бормотал он, растирая виски. — Пахота эта проклятая. Дед просил вскопать грядки — вот и ломит спину». Вечерами начинало крутить живот — тупо, глубоко, где-то под самым пупком. Он морщился, тер кулаком, отмахивался: «Съел что-то не то. Репа, вон, была перезрелой. Пройдет»       Не проходило.       Через пару дней его вывернуло прямо за ужином. Дед, достав из танура чуть теплые ячменные лепешки, ставил на стол отвар из шалфея, когда раздался утробный звук, от которого руки его дрогнули. Армин вдруг побледнел, зажал рот ладонью, но встать не успел — размоченные желудком комки хлынули наружу, на стол, на его колени. Запах ударил отвратительный: кислый, с примесью желчи.       Легче не стало. Тошнота поселилась в его горле — липкая, горячая, подкатывающая волнами от одного запаха еды. Он просыпался по ночам в холодном, пропитавшем покрывало и набедренную повязку поту, сжимая живот обеими руками. Бежал к отхожему месту, не зная толком, какой стороной к нему прильнуть.       Армин худел стремительно. Не так, как худеют от голода — как усыхает труп. Щеки ввалились так, что стали видны очертания скул и челюсти. Он ловил свое отражение в медном тазу с водой и не узнавал. Проводил сухими пальцами по лицу, нащупывая провалы под скулами, и пальцы дрожали — тонкие, с проступившей паутиной синих вен, с побелевшими ногтями.       А потом пошли слухи.       Сначала — шепотки, похожие на шипение змей. Потом люди осмелились от страха, заговорили громче:       — Это все мальчишка Арлертов.       — Он первый слег.       — От него зараза пошла.       — Всегда-то он был… не от мира сего. Проклятый, видать.       Армин пытался кричать, что он не виноват, что он не знает, откуда взялось это — дрянь, губящая деревню. Его дед, еще державшийся на ногах, хотя его истощенное постоянной рвотой тело била мелкая дрожь, заслонял внука собой. Но что мог сделать старый, высохший элдиец с трясущимися руками — все в пятнах — и больным животом против толпы, обезумевшей от ужаса перед напастью — скверной, которую некоторые во всеуслышанье уже кликали чумой?       Армин шел от колодца. Ведра, полные воды, оттягивали руки, выворачивали плечи из суставов; ноги, совсем ослабевшие, заплетались. Вода выплескивалась на запыленную месяцем без дождей дорогу, оставляя темные пятна, которые палящее солнце высушивало за считанные мгновения. Лицо его было серым, как вулканический пепел; глаза провалились в глазницы, обведенные иссиня-черным, губы потрескались, и в трещинах запеклась кровь — он все слизывал горечь и давился. Похожий на мертвеца, он пах уже не потом даже, а чем-то сладковатым — гнилостная вонь мяса, сутки пролежавшего на прилавке в летний зной.       Люди смотрели. Поднимали головы, высовывались из окон; провожали его враждебными взглядами — так смотрят не столько на зачумленных, сколько на разгневавших богов.       Эрен хотел подойти, взять у него ведра, проводить до дома, заслонив собой от этих неправильных взглядов, но не мог.       Армин споткнулся — изможденное тело потеряло последнюю опору. Одно ведро ухнуло вниз, с глухим стуком опрокинулось, и вода, хлынув, растеклась лужей, в которой отразилось солнце — белое, равнодушное ко всему. Армин попытался удержать второе, рванулся всем телом, но мышцы, доведенные болезнью до состояния гнилых веревок, не напряглись с достаточной силой. Колени подломились, и он рухнул вперед; боль прострелила от локтей до самых плеч и затихла только где-то в позвоночнике.       А потом пришла другая боль. Не та, что ныла в животе неделями, — острая, раздирающая подгнивающий кишечник. Армин застонал низко-низко, схватившись за живот; из-под туники брызнуло — и по внутренней стороне бедер потекло темное, горячее настолько, что между ягодицами обожгло. В воздух поднялся запах крови, смешанной со зловонием зернистой каши, что когда-то была едой. Бурый ручеек, пузырясь и чавкая, потек по пыльной дороге, огибая мелкие камешки, и уткнулся прямо в сандалии стоявшей напротив женщины.       — Гниет! — взвился визг, высокий, истеричный, режущий уши. Она отшатнулась, прижимая к груди ребенка так, что тот захныкал, задергался. — Заживо гниет!       — Проклятый! — подхватил мужской голос. — Это он! Он заразу притащил! Моя жена третьи сутки не встает, под себя ходит!       — И моя дочь! Вчера чернотой ходила!       — И мой брат!       Толпа, только что глазевшая в тишине, вдруг зашумела. Страх, копившийся, пока деревня серела, угасая, пока воздух становился смрадным из-за обилия дерьма в кустах за домами, — этот страх нашел выход. Им нужен был повинный. Не невидимая хворь, не тухлая вода из колодца или канавы, куда смывались нечистоты, не крысы, плодящиеся в камышах. Кто-то живой, тот, на ком можно выместить злость от ужаса перед неизбежным, — и он почувствует.       Первый камень прилетел откуда-то сбоку. Небольшой, с кулак. Он ударил в плечо, в то место, где ключица переходит в сустав — Армин дернулся, но не вскрикнул. Качнулся, уперся дрожащими от слабости руками в мокрую землю под собой.       — Нет... — прошептал Эрен, но голос его прозвучал не в этом мире.       Второй камень — крупнее, с острым сколом, — рассек Армину бровь. Кожа лопнула, и кровь тут же обильно хлынула в глаз. Он поднял руку — утереться, чтобы видеть, — но рука не послушалась. Заморгал, пытаясь смахнуть ресницами, но ее было слишком много. Замотал головой.       — Сдохни! — проорал кто-то.       И толпа пришла в движение.       Люди хватали все, что попадалось: булыжники, придавливающие сорняки, твердые комья засохшей глины, вывороченные из дороги, черепки разбитой посуды, выброшенные кости. Они швыряли их в скорчившегося на земле мальчика, который уже не пытался ни закрыться, ни убежать тем более. Сил не было. Он только вздрагивал от каждого удара, подтягивая колени к груди, сворачивался точно так же, как тот черный щенок, которого они с Эреном когда-то нашли в камышах.       Эрен смотрел. Не мог отвести взгляд. Не мог закрыть глаза. Его держала какая-то безжалостная сила, принуждая видеть все.       Удар между лопатками. Армин выгнулся, когда тяжелая глыба скатилась со спины, а внутри что-то хрустнуло. Он закричал. Первый и последний раз.       Следующий — в затылок. Кожа под волосами лопнула, обнажая белую кость.       По пальцам. Тонкие кости поломались с сухим треском, вывернувшись под неестественным углом. Армин рефлекторно дернул руку к груди и заскулил.       Камни летели и летели. Небольшой, но пущенный с силой — попал в рот. Армин выплюнул его вместе с осколком переднего зуба, белеющим в кровавом пузыре. Из носа текло тоже. Лицо превратилось в месиво, в котором двигались только глаза, мутные, невидящие.       Лужа под ним росла. Он лежал почти неподвижно. Хрипел.       В пробитом горле булькнуло:       — Эрен! Эрен, ты чего?!       Голос — как пощечина. Реальный. Чуть хриплый от волнения.       Эрен дернулся всем телом, будто ему самому прилетело камнем в грудь. Моргнул. Пот, приклеивший волосы ко лбу, заливал глаза, больно щипал — он стер его быстрым, безотчетным движением. Судорожно вдохнул, и воздух обжег легкие. Настоящий воздух. Сильно пахнущий собачьей шерстью.       — Ты побледнел, — Армин, положив ладони на плечи друга, смотрел во все глаза, перепуганный, и в его расширенных зрачках Эрен видел свое отражение: бледное, лихорадочно дрожащее в плену бледных отсветов. — Опять... видел что-то?       Эрен видел Армина — живого, дышащего, без крови на губах, — и не мог вымолвить ни слова. Он попытался вернуть контроль над горлом — сглотнуть. Не вышло.       Еще раз — рот, освободившийся от слюны, вытолкнуло хриплое:       — Нет. Просто... задумался.       Он не мог рассказать. Не сейчас. Не этому Армину, который был абсолютно здоровым и счастливым. Как можно… «Я только что видел, как тебя забили камнями из-за собаки, которую ты сейчас пойдешь кормить лепешками»? Какими словами можно сказать это?!       Эрен опустил руку, пальцы погрузились в теплую, подрагивающую шерсть. Щенок тут же завалился на бок, завертелся, подставляясь; хвост заходил ходуном, застучал по деревянному напольному покрытию. Дождавшись ласки, он требовал еще, еще и еще.       Армин улыбнулся этой своей теплой, как свет солнца, улыбкой — и Эрену захотелось взвыть.       — Я сейчас! — воскликнул он, вскакивая. — Сбегаю за вчерашними лепешками! Покормим!       Он ободряюще хлопнул Эрена по плечу — беззаботный, все еще не замечающий бледности друга или списывая ее на типичную для того задумчивость, на «Эрен опять сам не свой».       Хлопнула дверь. Шаги затихли за порогом.       Эрен остался один на один со щенком.       Тот сидел у его ног, склонив голову набок, и смотрел своими глазами, темными и блестящими, так… доверчиво.       Эрен смотрел на него — и не видел.       Он видел посеревшее лицо Армина, заострившееся, с глубокими ямами вместо глаз, провалами в сухой коже вместо щек. Видел кровь, текущую по иссушенным голодом бедрам, густую — аж комковатую — и темную, как испорченное вино. Камни, выламывающие из немощного тела крик. А следом — убитую мором улицу, где солнце зажаривает остатки гниющей плоти на присыпанных песком костях.       И все это — из-за этого живого благодаря двум мальчикам существа, которое сейчас тычется мокрым носом в неподвижную ладонь Эрена, выпрашивая ласку. Которое — известно уже — не усидит на месте, в очередной раз вырвется, подхватит заразу где-то там, где валяются дохлые крысы и гниют отходы, принесет в дом. Принесет ее Армину.       Эрена затрясло.       Сначала свело пальцы, которые только что гладили податливое пузо с колючими сосками под шерстью. Потом — начало ломить запястья. Дрожь поползла выше, к локтям, к плечам, и, когда она добралась до горла, сдавила — он услышал стук собственных зубов. В животе противно заворочалось что-то тяжелое, склизкое — не боль, а… отвращение.       — Нет... — взмолился он шепотом. — Нет, нет, нет...       Щенок заскулил, учуяв в воздухе изменение запаха человека. Он подполз ближе и лизнул безвольно повисшую руку горячим, шершавым языком.       И от этого прикосновения Эрена передернуло.       Или он. Или Армин.       Мысль ворвалась в мозг, еще детский, еще не научившийся анализировать, находить оптимальные решения, — простая, как удар топора. В видении Армин умер. Умер страшно, мучительно — в грязи, в собственном дерьме, пока Эрен отсюда стоял и смотрел, разинув рот. Но здесь, прямо сейчас он еще мог что-то сделать. Мог изменить... Оборвать эту нить, пока она не затянулась петлей на шее.       Он подорвался. Ноги, до неуклюжести ватные, понесли его к двери; Эрен вывалился во двор, сощурился от яркого света солнца, ударившего по глазам. Все расплывалось то ли вставших в них слез, то ли от ужаса, сделавшего мир нечетким, ненастоящим. Он не заметил, как добежал до поленницы. Не заметил, как схватил топор — тяжелый, для взрослых, которым дед Армина рубил дрова по вечерам. Топорище было шершавым, чуть липким от брызгов смолы, несколько толстоватым для мальчишеской ладони.       Когда он вернулся в дом, щенок сидел все там же. Ждал. Увидел Эрена — и весь пошел ходуном: хвост заметался, передние лапы подогнулись, а зад нелепо подпрыгнул раз-другой. Он звал играть. Дурак. Глупая, счастливая тварь...       Эрен замер на пороге. Ни вперед, ни назад. Топор в его руке вдруг стал неподъемным, потянул вниз, к земле, словно понял, что здесь замышляется... Стало так больно, что он чуть не закричал; в горле запершило, и оно издало странный звук: не стон, а какой-то сухой скрежет.       Этот зверь с влажным, подергивающимся носом и языком наперевес не был виноват, что родился собакой. Не был виноват, что его слюна или моча принесут смерть ему самому и другим. Он просто живет. Дышит. Любит их с Армином так, как умеет, всем своим щенячьим естеством, не знающим, что такое предательство или злой умысел — по своей природе попросту не способным на это. Тогда…       — Почему?..       Почему или он, или Армин? Кто придумал этот выбор? Кто дал его ребенку? Кто позволил миру быть устроенным так подло, так неправильно?       Эрен сделал шаг. Щенок, ничего не подозревая, задвигался активнее, залаял.       — Прости, — прошептал Эрен, и слезы наконец прорвались — хлынули, горячие, соленые, заливая чумазое лицо. Он почувствовал их вкус на губах, и его затошнило. — Прости меня. Прости. Прости.       Щенок не понимал. Не мог понять. Он слышал голос того, кто был ласков с ним, — значит, сейчас человек погладит, почешет за ухом, может, угостит чем-нибудь вкусным.       Эрен поднял топор. Руки дрожали так, что лезвие рассекало воздух судорожными рывками. Он смотрел на это жаждущее любви создание и не понимал — не понимал, почему, чтобы спасать нужно становиться чудовищем?       И еще одна мысль, совсем темная, поднялась откуда-то оттуда, где таилось божественное нутро: а когда кто-то другой — такой же, как он сейчас, — придет за ним? Когда встанет на пороге и замахнется, потому что Эрен принесет смерть тоже?       Он замахнулся.       Рука не опустилась. Мышцы плеча свело судорогой. Где-то на краю сознания стучало в такт сердцебиению неугомонное: еще можно отступить. Еще можно бросить топор, упасть на колени, зарыться лицом в дышащий бок, пахнущий псиной, — и разрыдаться. Плакать долго, до икоты, пока кто-то другой не решит, что делать.       Пожалуйста. Я хочу просто плакать…       Щенок заскулил, почуяв неладное; уши прижались к голове, хвост упал между задних лап. Он все еще тявкал — звонко-звонко, с надеждой. Ну же. Ну же. Одумайся.       Я не могу. Я не могу. Я не могу.       Слова бились в черепе.       Или он. Или Армин.       Эрен зажмурился. Сжал веки так крепко, что перед глазами цветом взорвались целые вселенные. Не глядя, не дыша, не чувствуя ничего, кроме ужаса, сделал шаг вперед и просто позволил топору упасть. Всем весом — вниз.       Глухой удар. По мягкому. По мокрому. Лезвие топора вошло в плоть, скрежетнуло, царапнув по костям, — плечи и лопатки дернуло от сопротивления.       Эрен молил о тишине. Молил всех богов, каких знал, и даже тех, чьи имена никогда не звучали в этом мире. Пусть будет тихо. Господи, пожалуйста, пусть будет тихо!       Но тишина не наступила.       Щенячий визг оборвался, сменился скулежом, скулеж — хрипом, а потом осталось дыхание. Чье?       Эрен задержал свое. Разжал пальцы. Разжал веки.       Топор, застряв, торчал из маленького тельца, как какой-то чудовищный нарост. Кровь — темная, почти черная в полумраке, — текла, разливалась по голому мясу, по шерсти, по полу. Лапы еще дергались, скребли воздух, скребли дерево, оставляя бороздки. Глаза, чуть закатившиеся, казалось, смотрели прямо на Эрена. Смотрели не с укором даже — с вопросом. Ты же… свой?       Оцепенело глядя на дело своих рук, Эрен чувствовал, как по изо рта горячее хлещет на пол — с бульканьем в разодранном рвотой горле, с вонью. Он не сразу понял, что это.       Спазм согнул его пополам, уронил на колени. Прямо в лужу — в кровь и блевотину, разбрызгавшуюся по груди, сорвавшись с подбородка, и голым ногам, отскочив от грязного пола.       Эрен закрыл лицо перепачканными кровью ладонями и заплакал, сотрясаясь всем телом, его спина задвигалась, сжимаясь и разжимаясь в судороге, пальцы ног зашкрябали по полу. Весь он — болезненное сокращение мышц. В груди, там, где должно было — должно было — быть сердце, давила на артерии мучительная тошнота, бурлящая, но больше не выплескивающаяся — как ни давись.       — О, боги, спасите… — Он соскреб пальцами собственное лицо, ногти врезались в щеки — вошли глубоко, до жжения, до первых капель крови. От боли взвыл. — Я не спаситель!       Навести порядок.       Мысль пришла внезапно, мелочная, но неотвратимая в своей безжалостной трезвости. Ему некогда было чувствовать боль, ныть сквозь зубы… Убрать все это. Спрятать. Стереть с лица земли, пока Армин не увидел и не посмотрел на него так, как посмотрит... Эрен протянул дрожащую руку к шерсти, еще теплой, рефлекторно подрагивающей, мелко-мелко, стихающими волнами, — и отдернул. Не смог.              — Принес! — воскликнул Армин. Эрен содрогнулся. — Знаешь, дедушка говорит: если пес будет хорошо есть, вырастет здоровым и...       Он осекся.       Улыбка сползла с лица. Не сразу. Она треснула, как вулкан, и посыпалась вниз тяжелыми камнями: сначала ушел свет из глаз, потом — дрогнули губы, его переносицу рассек черный разлом. Непосредственная радость осыпалась, и под ней обнажилось нечто страшное, не предназначенное для детских лиц.       Он смотрел на Эрена, бледного, заплаканного, с кровавыми полосами под глазами и следами рвоты на трясущихся губах. На расползающееся бодрыми ручейками пятно под его коленями. На топор, торчащий из чего-то маленького, гладкого, с проломом где-то между ребрами и тазом — там, где у живых существ бьется сердце.       Миска выпала из рук Армина. Лепешки разбились на крошки, растворяющиеся в том темном, что текло к его ногам.       — Что...       Голос сорвался. Армин не договорил. В его глазах, всегда таких ясных, всегда смотрящих на Эрена с теплом и доверием, вспыхнуло что-то дикое, неостановимое, как жидкий огонь. Что-то, чего тот никогда не видел и не должен был увидеть.       Непонимание, сменяющееся ужасом. Ужас, сменяющийся злостью. А злость — бешенством. Беспощадным бешенством того, кто впервые столкнулся с предательством.       — Эрен!       Он бросился на него. Не раздумывая, не давая объясниться, даже раскрыть рта не давая. Просто — с ревом, рвущимся откуда-то из живота, как из недр породы, со слезами, которые встали в лишенных мысли, лишенный всего, кроме ярости, глазах, но не пролились.       Звякнуло.       Эрен не успел сообразить, что это.       Пальцы Армина врезались в его тунику, разорвали; ногти царапнули грудь. Вес чужого тела сбил с ног — лопатки Эрена ударились о пол, подогнутые ноги застряли под ягодицами и заныли, придавленные тяжестью.       — Что ты сделал?! Зачем, Эрен?!       Тот мотнул головой — инстинкт, спасающий жизнь.       Возле уха с оглушительным треском лопнуло деревянное перекрытие — там, где только что была его голова. На ободранную щепками щеку брызнули взметнувшиеся от удара капли крови. Эрен скосил округлившиеся глаза на лезвие топора, нечеловеческой силой вогнанное в пол на расстоянии в половину ладони от его лица.       — Армин…       Злой. Дышащий жаром. Ненавидящий его Армин. Живой Армин.       Ошеломление схлынуло. Сменилось не радостью даже… восторгом. Диким, почти непристойным в своей неуместности восторгом. Эрен осознавал: его чуть не убил лучший друг. Еще бы чуть-чуть — и… Но эта мысль не пугала. Она грела. Ведь Армин был жив. Кричал, плевался ему в рот, рвал его одежду и кожу под ней — а не лежал где-то там, в грязи, со сломанным ударами телом.       Глядя в его искаженное яростью лицо, Эрен улыбнулся. Криво, но искренне.       Кулак размозжил эту улыбку. Еще раз. Еще раз! Нос хрустнул и перестал дышать. Десна лопнула — кровь наполнила рот. Но выражение счастья не стерлось — осталось в глазах, в дрожи бровей, в слабом шевелении разбитых губ.       — Теперь... — прохрипел Эрен, обнажив перепачканные красным зубы. На перепачканное лицо посыпались соленые капли. — Теперь все будет хорошо, Армин.       Мотнув головой, Армин прогоняет наваждение. Запах крови все еще щекочет ноздри, хотя вокруг пахнет только нагретым за день воздухом, сухой травой, пылью, поднятой сандалиями. Сердце стучит чаще необходимого, горло еще сжимается.       Эрен никогда не говорил, что было дальше, но Армин верил и верит до сих пор в его «хорошо». Не потому что глуп. А потому что… как иначе? Эрен был готов стать хоть предателем, хоть убийцей, безжалостным монстром — кем угодно — ради этого исхода. Чужие слезы, чужая злость, ненависть, боль — для Эрена это справедливая цена. Всегда. Во всех мирах.       Микаса идет чуть впереди, молчаливая, собранная. Она всегда идет так, будто точно знает, куда и зачем. Армин, признаться, завидует этой уверенности. Сам он сомневается, оглядывается всю дорогу. Смотря на ее спину, он старается не думать, но мысли, как всегда, лезут, непрошеные.       Он никогда не расскажет ей про щенка. Про то, на что способен Эрен ради других. Не потому, что не доверяет. А потому, что у Микасы было свое. Свой Эрен. Своя боль от него. Зачем ей еще и его воспоминания? Зачем знать, что человек, которого она выбрала любить, еще в детстве научился убивать невинных — и улыбаться, глядя в глаза тому, кто готов убить его за это? Нет. Эту ношу Армин понесет сам.       Но кое-что другое не дает ему покоя.       — Возможно, это очередная ловушка.       Он думает об этом, пока они идут по этой проклятой дороге, рисуемой перед глазами его божественным нутром. Нет, дольше. Пожалуй, с того самого момента, как Леви обронил скупые слова о том, к кому все это время влекло богов. Дочь бога и человека. Та, что в одним своим существованием создает уязвимость. Аномалия для мира, где бессмертие целого вида было незыблемо, пусть и по-своему, с оговорками.       В форме титанов они смертны. И эту форму в любой момент им может придать Зик Йегер — еще одно уникальное создание, выворачивающее божественную суть наизнанку. Армин думает о нем и чувствует, как внутри все холодеет. Не от страха. От понимания. Зик не дурак. Зик — расчетливый, исключительно терпеливый, знающий. Он уже показал, на что способен, когда наделил силой Энни обычного человека — смертную; когда создал оружие, использовав науку и веру, естественные процессы и божественные законы. Уничтожение богов, систематическое или в порыве праведного гнева, не входит в его планы. Он не мясник. Архитектор. Он планирует создание армии с учетом всех человеческих правил, которые здесь, в Элдийской империи, люди чтут как волю богов. Вымышленных. А настоящих Зик, тем временем, держал в уязвимом состоянии рядом с профессиональными убийцами титанов — это понятно. Логично до красоты.       И все же, если убийство Эрена — его цель, отчего не вывел Атакующего на арену снова после первого провала Леви? Чужая кровь до сих пор циркулирует в венах Эрена — одно превращение, один умелый гладиатор, один точный удар чуть ниже затылка…       Ответ приходит не сразу. Он медленно вызревает, пока голод ведет Армина.       Жалость? Возможно. Желание унизить? Причинить боль? Доказать свою правоту, быть может. Или продемонстрировать ее — не Эрену даже, а целому миру.       Словом, в противостоянии богу Зик Йегер проиграл собственной человечности. Ирония, достойная мифов.       А теперь, по-видимому, оставаться нерешительным нельзя.       Энни, Бертольд и другие боги — все они были для Зика оружием, которое достаточно выбить из рук противника, перековать и вручить достойным, лояльным. Но Эрен… Эрен — источник силы слишком немыслимой, слишком страшной. Зику не нужно наделять способностями брата людей. Зику нужно изничтожить их, вытравить из этого мира. В принципе. Сделать так, чтобы здесь, в этом самом месте, по словам Эрена, отрезанном от других, запертом, Эрена Йегера больше не существовало. Единственный мир без него. И этот мир — ловушка.       — Я защищу вас, — говорит Микаса. Она не сомневается. Верит в свои слова.       И от этой искренности Армину становится горше.       — Микаса… Зик сделал все, чтобы здесь боги рисковали умереть. Ты не в безопасности тоже. Рядом со мной — тем более.       Армин размышлял и об этом: кровь дочери бога и человека подавляет божественность — это ощутимо в любой форме; но что-то другое — с привкусом чужой сущности, с чем эта кровь была смешана, делает их титанами. А затем — звук… Именно звук уродует плоть со скоростью, зависящей от интенсивности. И, к несчастью, едва ли поможет закрыть уши, забить тканью, глиной, собственной кровью, разбив барабанные перепонки: звуки проникают в тело не громкостью — вибрацией. Они находят путь сквозь кожу и мышцы, резонируют в костях. Значит, если Зик окажется рядом, то Армин либо лишит его возможности действовать, либо станет его радикальным решением, неумышленно спалив все дотла в форме Колоссального. Одержимый человек способен пожертвовать всем, даже собой. Так что загонять Зика в угол категорически нельзя…       Возможно, у Эрена есть план.       Эта мысль наивна, но небезосновательна.       Эрен всегда был таким. Всегда. Когда казалось, что выхода нет, — он находил путь. Не умом, нет. Он чувствовал правильное направление нутром. Каким-то прямо-таки звериным чутьем, которое вело его сквозь кровь и боль к единственной цели. Выжить. Защитить и выжить.       Армин не знает, о чем думает Эрен. Но он знает Эрена. И этого достаточно, чтобы надежда теплилась — по-детски глупая, неистребимая надежда.       И сейчас, где-то там, впереди, Эрен, возможно, уже знает, что делает.

***

      Храм Януса рушится.       Камни грохочут, падая в изломы, и пыль встает столбом — густая, мешается с известняковой крошкой, царапающей губы, оседающей на языке меловым налетом. Леви дышит через край туники, но пыль все равно лезет в горло, сушит, дерет. Он прижимается спиной к уцелевшему простенку — камень под лопатками дрожит, грозящий в любой момент расколоться и похоронить его под собой.       Сквозь погребальную пелену разрушения он видит титана, подобного зверю, громадой нависающего над проломом в крыше, заслоняя свет. Дыхание — горячее, смрадное — волнами прокатывается над развалинами, шевелит волосы на голове, руках и ногах, липнет к коже.       Эрен стоит в эпицентре хаоса. Тога изорвана, хлещет по открытым лодыжкам, волосы треплет сквозняк между рушащимися сводами. Запрокинув голову, он смотрит вверх, на чудовище. И смеется.       Леви слышит этот смех сквозь гул — и кровь в жилах стынет быстрее, чем от близости смерти, быстрее, чем от осознания, что любой камень может случайно прилететь в голову. Это не истерика. Не смех безумца. Эрен смеется радостно, почти по-детски. Про этот смех Микаса говорила с благоговением? Мол, красивый… Тогда Леви не понял. Что ж, сейчас понимает. Холодеет, но понимает.       — Зик! — во все горло орет Эрен, и его по-юношески звонкий голос громче грохота. — Ты пришел! Огромный, мохнатый. Воняющий зверем... — Он улыбается широко, открыто, и глаза у него горят — можно поверить в этот неуместный, ностальгический восторг — В детстве ты так нравился мне в этом обличии. И так редко его принимал. — Пауза ровно на вдох. И тут же контрастное: — Боялся, что я убью тебя такого, смертного, да?       Исполинская лапа, поросшая жесткой шерстью, обрушивается вниз, целясь вмять, размазать его по камням. Эрен не двигается. Ждет. Пока она не преодолевает половину расстояния, пока ветер от удара не взметает его волосы. А потом — смещается. Один плавный шаг в сторону. Ни суеты, ни страха. Когти проходят менее чем в десятке дюймов от его плеча, вспарывая воздух. Каменная крошка сечет по лицу — Эрен не щурится. Знает траекторию каждой пылинки — знает, что ни одна не попадет в глаз.       — Со мной это не работает. Забыл?       Титан яростно ревет. Заносит вторую лапу — бьет сбоку, наотмашь.       Эрен пригибается, и она проходит ровно над головой, едва не задев макушку. Перекатывается через плечо — быстро, смазано — и, встав на ноги, выпрямляется в тот самый миг, когда многотонный блок падает точно туда, где он был только что.       — Я знаю твое намерение, Зик. И знаю каждое будущее движение этого мира. Этого достаточно. Всегда было! — Еще одна глыба летит в него — вывороченный из стены кусок гранита со стертыми остатками фрески. Эрен уворачивается с насмешливой грациозностью, как танцор на празднике, переступая через обломки. Камень врезается в камень за его спиной, разбивается и осыпается. — Видишь трещину под своей ногой? Сейчас она пойдет дальше — и ты оступишься.       Титан переносит вес, чтобы перешагнуть через обломки, и каменная плита под пяткой с хрустом проседает, краем уходит в почву. Чудовище шатается, теряя равновесие, — кожистая ладонь врезается в колонну, и та с грохотом переламывается напополам. Обрушивается целый пласт перекрытия.       Эрен ждет, когда рокот стихнет.       — Ты чужой в этом мире, Зик, — голос тише, но Леви слышит каждое слово. — Я не могу увидеть твои движения. Ты — та самая свободная воля, в существование которой заставлял меня не верить. Иронично, правда? — Он разводит руками. И орет, согнувшись от усилия при напряжении связок: — Давай же! Покажи мне что-то, чего я не видел!       Леви не медлит. Тело действует само — инстинкт, срабатывающий годами. Он вырывается из тени. Правая рука висит и ноет где-то на задворках сознания — тупая, пульсирующая боль в вывихнутом плече, — но вторая сжимает гладиус с силой, взбугривающей мышцы груди.       Он атакует со спины. Беззвучно. Идеально. Дыхание затаено, шаг легок, клинок, следуя за диким взглядом, идет по короткой дуге. Удар рассчитан убить мгновенно — в основание черепа, где позвоночник входит в затылочную кость; отрубить башку — и дело с концом!       — Ты что, не понял, капитан? — Эрен не оборачивается. Он, текучий и гибкий, просто подныривает под руку Леви, и клинок уходит в пустоту, рассекая воздух, — мышцы живота сводит от резкой смены вектора. — Я видел, как ты бежишь на меня из той тени еще до того, как этот храм был построен.       Глаза Леви непроизвольно расширяются, но он не тратит время на удивление. Доворачивает корпус, пытаясь догнать движение Эрена, выйдя на новую траекторию атаки.       Поздно.       Юное лицо Эрена оказывается прямо перед его лицом, так близко, что Леви видит вкрапления в зеленых радужках и чувствует тепло его дыхания. А следом — удар. Острый кулак входит точно под диафрагму, в незащищенное сплетение нервов. Леви сгибается пополам рефлекторно и тут же с рыком заставляет мышцы брюшного пресса расслабиться, а спину — разогнуться.       Перед глазами колышется черная тога, мелькают голые икры, ступни на каменном крошеве. Изящный разворот. Локоть Эрена вворачивается между лопаток, в позвоночник, — и Леви падает на колени.       Тепло чужого тела приникает к спине. Плотно. Пальцы Эрена, цепкие и хищные, врезаются в кожу головы, сгребают волосы в кулак. Тянут назад, выгибая шею до влажного хруста позвонков — держит крепко, на грани перелома.       Губами к виску:       — Совсем скоро она будет в безопасности. Понимаешь? — до омерзения интимное шипение прямо в ухо. Леви дергается. — Никто не сожрет ее. Никто не использует. Она перестанет быть нужной, потому что перестанет влиять на богов.       Одно лишь упоминание Кристы — и Леви, взбешенный, утробно рычит. Ярость обдает лоб жаром, перебивающим боль.       В ответ на сопротивление Эрен дергает еще, сильнее. Мышцы шеи, тонкие, как струны, натягиваются так, что сквозь стиснутые зубы прорывается болезненный стон.       — Я не сраный насильник. Не злодей. Так что не тупи, капитан Леви. И прекрати мешать!       — Пошел ты!       Ногти Леви впиваются в предплечье Эрена, он тянет вперед, чтобы ослабить давление на горло, выиграть дюйм, полдюйма. Грудь горит, в спине трещит.       А затем — рывок. Леви вскидывает голову и бьет затылком. Череп встречается с лицом Эрена — и он слышит хруст хряща, чувствует костью, как тот сминается, крошится.       Ногой — под колено, сильно, от бедра, оторвав от камней свое, разбитое. Эрен отшатывается — на шаг, на два, — зажимая кровоточащий нос костяшками. Он пятится по инерции, и…       Давление над головой резко подскакивает, и Леви рефлекторно припадает на руки, вжимается в битый камень, когда, сгребая сгустившийся воздух, над ним проносится исполинская ладонь. Зик, все это время казавшийся неповоротливой горой плоти, двигается с ужасающей скоростью зверя. Его лапа не бьет — хватает. Огромные пальцы смыкаются на торсе Эрена, опоясывают: от подмышек до бедер; отрывают от земли и впечатывают в ближайшей стену.       Леви откатывается в сторону — из-под воняющего шерстью предплечья, из-под брызгов слюны, срывающейся с оскаленной пасти. Катится по изломам, царапая об острые углы плечи, бедра; врезается лопатками в обгрызенное основание колонны, замирает на мгновение, оглушенный. Но взгляд ясный, ищущий.       Камень за спиной Эрена идет трещинами, кровь брызжет на мрамор. Любой человек умер бы сразу от разрыва внутренностей. Но Эрен не человек.       Зик раззявливает пасть, массивные челюсти расходятся, обнажая ряды желтых, мокрых зубов и темный провал глотки. И оттуда, из самой глубины, из самой сути этого немыслимого урода, выходит пронзительный, потусторонний звук, вибрирующий в черепе. Уши закладывает до звона. Леви пытается подняться, но руки скользят, словно бы не слыша команд. Отчаянный, он сопротивляется законам физики с упрямством самоубийцы и распрямляется, находит взглядом силуэт Кристы — неподвижное светлое пятно на сером. Не смей подыхать!       А там, у стены, где человеческое тело раздавлено лапой звероподобного титана, вверх поднимаются клубы пара. Горячий, густой, он валит из разрывов на лопающейся коже Эрена.       Потом — треск. Трещат камни, кости и, кажется, сама реальность.       Плоть Эрена вздувается, идет волнами. Перекраивает саму себя. Мышцы на руках набухают, рвутся с чавканьем — под ними алеет мясо, пронизанное бесцветными жилами, паутиной сосудов; и срастаются заново, гигантские, чудовищно сильные. Кожа расползается от натяжения — и, страдая, затягивает красное, блестящее от влаги плотным слоем, одним за одним.       Жилистые пальцы, уже не человеческие, удлиненные, с утолщенными суставами, смыкаются на запястье Зика, сминают шерсть, шкуру под ней. Вторая ладонь, почти не уступающая в размерах звериной, толкает в грудь. Но тот перехватывает ее, прижимает к стене.       Стена не выдерживает. Рушится с треском, обломками сыпется в пыль, на разбитый пол, в сырую землю под ним. Две громады проваливаются в это месиво.       Леви смотрит, не в силах отвести взгляд. Он видел титанов, всяческих. Сражался с ними. Убивал их десятками, сотнями. Но он никогда не видел, как, вопреки законам природы, бог становится титаном. Это не превращение. Это низвержение до сути, разрушительной для всего божественного. И смертной.       Эрен растет. Десять метров. Пятнадцать. Его тело заполняет пространство, плечи расталкивают каменные блоки, и те ломаются, крошатся, падают дождем осколков. Голова упирается в уцелевшие деревянные перекрытия — балки трещат, лопаются, щепки сыплются на спину Зика и застревают в шерсти. Мощные ноги бьют по земле, вышибая пласты почвы из-под остатков фундамента.       Его лицо — теперь это морда, огромная, с тяжелой челюстью снаружи. Зеленые глаза смотрят на зверя, нависающего над ним, из-под рассыпавшихся черных волос.       Атакующий титан.       Его кулаки врезаются в плоть звероподобного: в ребра — сбоку, в грудь, в плечи. Зик рычит, но не отступает. Он опытнее, знает свое тело. Он принимает удары мощным корпусом, гасит их инерцию жировой прослойкой, а затем отметает их. Его по-обезьяньи ловкие руки хватают Атакующего за горло, за запястья.       Леви отползает к алтарю. К Кристе. Она в ссадинах, мелких, сочащихся кровью, но чудом не зашибленная. Дышит. Не выпуская из сведенных судорогой пальцев гладиус, Леви обхватывает ее за талию, тянет под случайно образованное очередным завалом укрытие по шершавым камням, царапающим ее спину, ягодицы, голые ноги.       Атакующий титан подстать самому Эрену моложе, быстрее и неугомоннее, яростнее. Его кулак врезается в челюсть противника — косматую голову откидывает назад, из пасти вылетает слюна, смешанная с кровью. Еще удар — в грудь. Звероподобный теряет опору, заваливается. Эрен выворачивается из-под него, до жути гибкий для своих размеров, ползет, волоча за собой собственное огромное тело.       Зик набрасывается снова. Тяжестью своей туши вбивает его мощной грудью в каменный пол с такой силой, что внутренности Леви подбрасывает до непроизвольного выдоха: «Ох!»       Эрен пробует подняться, мышцы, перевитые жилами, вздуваются от напряжения.       Леви слышит низкий голос, искаженный рычанием связок, едва ли приспособленных для человеческой речи, разрывающих слова на слоги:       — Руби! — звучит приказ. Горящие на уродливой морде глаза звероподобного находят Леви.       Атакующий титан распят на мраморном полу храма Януса. Его загривок — широкая, мускулистая полоса плоти между плечами и основанием черепа — открыт. Уязвим. Кожа там подрагивает от напряжения мышц, пытающихся оторвать тело от земли.       В этой форме Эрен смертен. По-настоящему смертен. Как человек, которому вот-вот отрубят голову.       Один удар. Один точный, выверенный удар, который надо было нанести еще на арене, — и Эрен Йегер перестанет существовать. Бог, именуемый двуликим Янусом. Тот, кто предал Кристу, невинную, светлую. Тот, кто тронул ее. Тот, кто сказал, что она будет в безопасности… Почему он так сказал?       Мысль маячит где-то на краю сознания, но Леви отмахивается от нее.       Он поднимается. Ноги дрожат, в висках стучит кровь. Но внутри, под израненным мясом, просыпается что-то, что всегда просыпалось при виде титанов, — однозначное намерение. Цель.       Он преодолевает расстояние, перемахивая через обломки, через трещины. Крепче сжимает гладиус в руке.       Зик рычит:       — Быстрее!       Привычная ярость разгоняет кипящую кровь, заглушает боль, сужает мир до точки.       Леви заносит клинок.       Тело знает этот удар лучше, чем разум. Тысячу раз. Десять тысяч раз. На тренировках, в боях, в кошмарах. Леви наносил его.       Лезвие ловит серый свет, оскорбительно мягко льющийся из пролома в крыше, вспыхивает молнией. Мышцы плеча, дрожащие от нетерпения, напрягаются до предела. Остается только рубануть.       Вдох. Выдох.       Тишина в голове.       — Леви!       Женский крик. Звенящий от ужаса и... молящий.       Леви замирает. Гладиус подрагивает в заведенной назад руке, мышцы, готовые обрушить сталь вниз, сводит судорогой. Он не оборачивается — не может сейчас, когда каждый мускул горит, — но он и так знает, кто это.       Микаса.       Он чувствует ее присутствие затылком, лопатками. Знает, что она смотрит. На него. На Эрена, обращенного монстром, но узнаваемого — всегда. На клинок в его руке, зависший для смертельного удара.       И перед его внутренним взором — полуобразы-полумысли, быстрые, рваные, как удары. Как она верит Эрену. Больше, чем верит, — дышит им. Как смотрит на него — с преданностью, с любовью, которая не просит ничего взамен, которую он, Леви Аккерман, кажется, уже понимает... Чтоб его, это понимание!       Если он опустит меч, он убьет не только Эрена. Он убьет ее, живущую верой в этого безумного бога. Причинит ей ту же боль, которую только что испытывал сам, когда смотрел, как его... как Криста — Криста, которую он хотел защитить, в которой он, возможно, только-только начал видеть не просто хорошего человека, а что-то большее для себя, с собой, — смотрел, как она отдается другому. Обманывается им, идет за ним — и отдается. Эта боль все еще жжет изнутри, кровоточащая, как свежая рана от клинка, вошедшего так, сука, глубоко...       Сможет ли он? Сможет ли причинить Микасе ту же боль? Ради… чего? Боги, да ради чего вообще все это?!       Челюсти сжимаются с такой силой, что скулы ноют, а в висках хрустит. Ярость клокочет громом, требует выхода. Ищет цель.       Леви смотрит на загривок Атакующего титана, все еще борющегося, не давая когтистой лапе вспороть шею. Переводит взгляд на Зика — на его оскаленную морду, на его глаза, в которых уже читается торжество — предвкушение победы, основанное на уверенности, что человек сделает то, что привык делать, то, что ему приказано сделать, потому что он всегда выполняет приказы.       И делает выбор.       Зик ревет:       — Чего ты ждешь?!       Мышцы живота скручиваются первыми — резко, мощно, передавая импульс в бедра. Плечи разворачиваются. Рука, занесенная для вертикального удара, меняет траекторию — идет вбок с вложенными в движение всей нерастраченной мощью, всей ненавистью, болью от предательства и страхом стать предателем.       Клинок со свистом рассекает воздух и режет гигантскую лапу, прижимающую плечо Эрена. Лезвие вспарывает грубую кожу, слой жира, мышцы — все это расступается под сталью. Сухожилия в пальцах лопаются с влажным треском. Горячая кровь брызгает Леви в лицо, на грудь, заливает руку, делает рукоять гладиуса невыносимо скользкой.       Звероподобный ревет, громко и яростно — от боли и неожиданности. Его пальцы разжимаются — хватка слабеет. Атакующий дергается. Сбрасывает с себя вторую лапу, все еще давящую на грудь.       Лезвие выходит с противным хлюпаньем, оставляя рваную, исходящую паром дыру.       Леви не останавливается. Он вспрыгивает на неустойчивый камень — тот качается под ногой — и отталкивается. Ладонь вжимается в складки грубой кожи, пальцы цепляются за шерсть. Ну этот, мохнатый, прямо создан для убийства. Выпрямившись, взбегает по лапе — легко, несмотря на вывихнутое плечо, отзывающееся тупой болью при каждом рывке, несмотря на пар вокруг, влажный, склеивающий ресницы.       Молнией — вверх. Столь же стремительный и неуловимый.       Зик пытается смахнуть его второй лапой — той, что еще цела. Ветер от удара бьет в ухо, но Леви уже выше. Уворачивается от нового замаха; пригибается, вжимается в плечо титана, пропуская смертоносные когти над собой.       Он ползет вверх. Колени скользят по шкуре, сдираются в кровь о грубые волосы и каменные крошки, застрявшие в них; оставляет за собой кровавый след — два алых мазка на шерсти.       Добирается до морды. До злобных глаз в обрамлении морщинистой кожи, выражающих, помимо прочего… удивление. Ах да, не ожидал от раба… По правде, Леви не ожидал тоже. Не ожидал, что чувства возьмут верх над логикой именно сейчас. Да и в принципе.       Гладиус, рукоять которого сжата в окровавленных пальцах намертво, взлетает. И опускается.       Не убить — ослепить.       Удар приходится точно в веко. Кожа расходится. Глазное яблоко, влажное, поблескивающее, обнажается на долю мгновения, а затем его заливает хлынувшая кровь.       Звероподобный ревет. Грудная клетка Леви аж вибрирует.       Титан отшатывается от боли, закрывая морду лапами. Его огромное тело, в агонии неуклюжее, врезается в остатки колоннады, сносит ее своей тушей.       Эрен поднимается. Только что распластанный, выпрямляется во весь свой исполинский рост. Мышцы перекатываются под кожей, пар, закручиваясь, поднимается от ран. Зеленые глаза находят Леви. В них ни благодарности, ни узнавания толком. Или что-то настолько неочевидное, что не разглядеть с такого расстояния.       Он не нападает на Зика. Не добивает ослепленного, дезориентированного брата. Он отступает. Шаг назад. Еще один. Плечо врезается в каменную кладку — ту, что еще держится. Он упирается, налегает всем весом — камень трещит, пыль сыплется с потолка.       — Эрен!       Голос Микасы доносится снизу, полный отчаянной жажды докричаться, — он вворачивается в Леви злостью, мгновенной, как от удара плетью. В голове проносится мелочная мысль, обещающая замучить его позже: «Еще одна…» От самого себя, только что спасшего того, кого ненавидит, тошно. Но от самобичевания отвлекает шевеление под ногами. Зик атакует собственную боль, вслепую отшагивая назад. Ногами сносит остатки стен и вываливается в пролом — на свет. Леви спрыгивает вниз, вспарывая вонзенным в живую плоть гладиусом кожу титана, чтобы замедлить свободное падение; чужая кровь заливает изодранную тунику, ткань липнет к животу.       Твердая земля бьет по стопам. И Леви уже в движении.       Перерубить сухожилия. Самое примитивное — самое верное. Так Зик не догонит Эрена.       Атакующий проламывает стену. Каменные глыбы, громыхая, разбиваясь друг от друга, вываливаются наружу с тяжелым выдохом пыли. Сквозь брешь открывается вид на зеленый простор — контраст почти нереалистичный.       Остолбенев, Микаса наблюдает, как Эрен уходит.       Она знает, что будет дальше. Знает с того самого дня, когда впервые увидела его в форме титана. После — он сломленный. Голый. Беспомощный. Его тело горит, мышцы не слушаются. Ему нужен кто-то... Тот, кто подхватит под руки, примет на себя его вес и уложит. Позаботится. Тот, кто укроет, сожмет его ладонь в своих.       Это должна быть она. Должна!       Она срывается с места и, не замечая камней, впивающихся в ступни сквозь тонкие подошвы сандалий, бросается к бреши. Дневной свет бьет в глаза, слепяще белый, больно режущий по расширенным зрачкам, — Микаса зажмуривается на короткое мгновение, подняв руку к лицу, расцарапываемому взвившимися крошками. А когда открывает глаза...       Эрен уже толкает камень — огромный, он ползет по земле, выкорчевывая ее, трещит, скрежещет и наконец закрывает проход.       Микаса всем телом врезается во внезапную полутьму, сжимающую легкие до удушья, в завал. Вскинув руки, скребет пальцами по камню, ногтями цепляется за трещины — ломая их, расковыривает, тщетно пытаясь то ли пробиться наружу, втиснувшись, то ли вскарабкаться. Завывая, озлобленная от отчаяния, она мечется в поиске проемов, щелей. Но камни лежат плотно.       — Эрен!       Микаса кричит его имя, кашляя. Сплевывает серую слюну — и кричит снова.       Его неумолимо удаляющиеся шаги отдаются дрожью земли под ее ногами — все тише и тише, все дальше.       — Эрен, пожалуйста… Эрен! — дрожит в горле. Мольбы выходят совсем жалкими, бесполезными.       Микаса разворачивается и бежит обратно — к выходу, через который они с Армином вошли. Спотыкается, падает — колено простреливает острая боль, — встает, поскальзываясь, и бежит дальше. Армин что-то кричит ей вслед, но Микаса не слышит.       Наружу! За ним!       Вырвавшись из загустевшей белизны, она оббегает храм, уже задыхаясь собственным дыханием. Колет в боку. Зелень хлещет по ногам, оставляет красные полосы на голенях.       Пусто.       Только трава, примятая широкими следами, уходящими в полосу леса близ горизонта.       Непроизвольно замедлившись, Микаса падает на четвереньки. Воздух выходит из горящих легких с хрипом — долгим, похожим на рыдание, прерываемое надсадным кашлем.       — Почему?.. — вкус соли и пыли на языке.       Тяжело дыша, Леви с долей нездорового безразличия наблюдает за тем, как пар, окутавший силуэт звероподобного титана, поваленного им, туманом стелется по земле, приминая траву и сгоняя букашек с насиженных мест. Не похоже, что он собирается встать, да и уже скукоживается. Леви наконец позволяет себе выдохнуть. Осторожно ведет больным плечом, проверяя подвижность. Сустав отзывается выворачивающей болью — Леви шумно втягивает воздух ртом— шипящий вдох — и замирает, пережидая волну. Болит, сука.       Он отворачивается и идет. Ноги, перетруженные, плохо слушаются. Перед глазами плывет от усталости. Отчаянно хочется сесть, привалиться спиной к чему-нибудь твердому, неподвижному. Закрыть глаза хоть ненадолго       Он только что защитил Эрена Йегера.       Эрена, который в приступе безумия со всей дури двинул ему по челюсти — хрен его знает заслуженно или нет, — и вполне сознательно изнасиловал Кристу прямо у него на глазах. Эрена, который, по словам Зика Йегера — полубога, чуть ли не правящего Элдийской империей, — вскоре уничтожит вообще все.       Защитил, потому что…       Потому что Микаса. Потому что, видимо, он, дурак, согласился, что пусть лучше все сгорит — только бы не увидеть в ее глазах ту самую боль. Одна девчонка… Всего лишь, чтоб ее, одна девчонка, взявшаяся из ниоткуда, без внятного прошлого, без предков — а он положил мир к ее ногам. И отрубил ему голову.       Леви спотыкается о камень — нога подворачивается, он летит вперед. Ловит равновесие и, задержавшись в полусогнутом положении, дышит. Разглядывает руку, всю в крови, все еще до дрожи сжимающую рукоять гладиуса. Вроде своя... Так отчего же кажется чужой, помогающей достичь чужих целей?       Он сделал выбор. Проклятый Эрен целую вечность назад — там, в гипогее — сказал ему: «Делай выбор, а не давай его другим». Как знал, сосунок...       Сделал, да, — и собственный выбор кажется неправильным.             Он не Эрвин — не умеет не ошибаться. В действиях, в людях, в самом себе.       — Леви! — голос Армина. Резкий. Испуганный. Он бьет по ушам, выдергивает из вязкого полузабытья.       Леви поднимает голову, моргает. Веки тяжелые, ресницы липкие от крови. Взгляд фокусируется на фигуре у подножия алтаря. Армин на коленях. Он склонен над Кристой, и его руки... его руки в крови — блестит на пальцах, темнеет в складах ладони, размазывается по предплечьям. Он что-то делает там, у нее между ног. Леви смотрит и не понимает. Мозг, отупелый от боя, от усталости, отказывается анализировать, как-то осмыслять…       А потом — соображает.       Вот дерьмо.       Он срывается с места. Опускается на колени рядом с Армином, оттолкнув того плечом.       Криста лежит на спине. Лицо белое. Не бледное — белое, как мрамор. Губы обескровленные, сухие, все истрескавшиеся. Глаза закрыты, ресницы не дрожат — ни движения. Она дышит, но так тихо, так поверхностно, что кажется: вот-вот перестанет.       Между ног — пропитанные кровью обрывки ткани. Армин, умница, не бездействовал: разорвал свою тогу, попытался зажать, остановить... Но кровь все равно идет. Медленно, но упрямо сочится сквозь слои, пропитывает их насквозь, течет на камень под ее ягодицами, собирается в темную лужицу. Пахнет.       — Прижать мало. Скручивай в жгут, — командует Леви, сгребая окровавленные тряпки. Ткань теплая от влаги, скользкая.       Армин кивает. Действует быстро, хотя заметно, как его пальцы — красные, слипающиеся — подрагивают, и он заставляет их подчиняться.       Взгляд Леви мечется между совсем юным и контрастно безжизненным лицом Кристы и руками Армина, придающими грязным тряпкам форму спасения жизни. Но одно короткое, тошнотворное мгновение поднимается, как горечь к горлу, воспоминание, что именно стало причиной кровотечения: что было в ней, как растягивало, рвало…       Леви усилием воли давит это. И берет протягиваемый Армином жгут.       — Это Эрен сделал? — звучит над ухом. Вопрос — прямо в точку; абсолютно правильный, он бьет по больному.       Леви не отвечает.       — Подними ей ноги.       Встав, Армин освобождает место между окровавленных девичьих бедер, которое Леви занимает, сдвигаясь на коленях; спешно обходит его и кое-как подхватывает Кристу под колени — ее ноги, холодные, безвольные, повисают у него на локтях.       Двумя руками справился бы лучше, но в распоряжении Леви только одна, а на изящество исполнения нет времени. Одним движением — решительным, без тени сомнения, почти грубым в своей откровенности — он вталкивает скрученную ткань внутрь. Пальцы беспрепятственно уходят вглубь — проваливаются в неестественно сильную влажность и тепло.       — Зачем он это сделал?       Да, сука, не сейчас…       — Выше! — рявкает Леви. — Еще выше.       Так мышцы пережмут сосуды — приток крови уменьшится. Может сработать... Должно сработать.       — Криста! — оперевшись на здоровую руку, Леви подается к ней, зовет, нависнув над лицом. Голос сорванный в бою, страшно хрипит. — Криста, открывай глаза!       — Микаса… — произносит Армин чуть слышно. С неискоренимой нежностью и болью молящего богов о снисхождении. — Не говори ей. Она не должна узнать.       — Она не узнает, — наотмашь бросает Леви, и его аж передергивает. Гребаные пророчества гребаного Эрена. Он знал, что она не узнает… Разумеется. Потому что Леви ни за что не расскажет ей. Никогда.       Взгляд устремляется к ране. Если, конечно, это можно назвать раной...              Криста умирает.       Эта мысль приходит как факт. Она теряет кровь. Ее тело, ослабленное годами «болезни» не справляется. Она угасает прямо здесь, под алтарем бога, который ее только что...       Леви не хочет, чтобы она умирала. Не потому, что она богиня. Не потому, что в ней заключено прошлое, память миров. Не потому, что она полезна или нужна кому-то. А просто потому, что она, слишком юная, считай, и не жила. Девочка, которую никто никогда не любил просто так. Которую использовали все: родной отец, Зик, Эрен, даже сам Леви, если быть честным до конца. Вор и убийца, вообразивший себя героем, которым никогда не будет. Что ж, доволен? Был, да. И вот цена. Это уже какая-то проклятая закономерность: он выжил там, где умерла Изабель и сотни других таких же невинных, выстоял там, где сломали Петру — ее тело и ее душу. Остался там, где не стало Эрвина — того, кто должен был жить, кто всегда знал, зачем. И вот опять… Кого еще он переживет?       — Криста, — зовет он снова, шлепнув ладонью по липкой от испарины щеке. Ее ресницы дрожат. Совсем чуть-чуть. Может, от удара. Может, от его дыхания на ее лице. Леви задерживает дыхание и ждет. Веки дергаются. Бьет еще раз — хлестко, но безболезненно. Еще. — Давай! Давай, девочка. Открой глаза.       Он расталкивает ее как спящую — так бесцеремонно, что это выглядит грубо. Трясет за плечи так, что ее голова мотается. С ранеными так нельзя. С ней — нужно. Если она откроет глаза и будет держаться, зацепившись хоть за что-то — за боль, за звук, — шанс есть.       Руки Армина немеют, и он перехватывает ее ноги. Краем глаза замечает ее саму, засматривается.       — Она... она приходит в себя!       Леви взглядывает на ее лицо.       Глаза приоткрыты. Но какие-то не те. Мутные, смотрят в пустоту над его макушкой. Зрачки маленькие — две черные точки в сплошной голубизна радужек. Она моргает медленно, и в этом движении совсем мало осознанности. Скорее рефлекс.       — Ну же! — Леви хлопает ее еще. Ладонь уже горит от ударов — ее щека краснеет. — Это был просто секс. От такого не умирают. — Он слышит, как погано это звучит. И ему плевать.       Веки Кристы опускаются, будто сил их держать больше нет, но губы шевелятся. Со звуком, хриплым, едва слышным:       — Леви... — Ее лицо на его ладони кривится, по щеке — к пальцам — скатывается слеза, смачивает кожу. — Мне... страшно. Очень... страшно.       Леви должен что-то сказать. Должен как-то ее успокоить, утешить, пообещать, что все будет хорошо, что он будет здесь, не оставит. Будет, да, но… Слова не идут. Потому что все это — вранье. Он умеет врать другим, делал это, бывало, прямо на арене, чтобы хоть как-то облегчить ничего не стоящими словами страдания тех, кому оставалось не больше пары вдохов. Но себе — никогда. И уж точно не сейчас.       Его руки в ее крови, его голос зовет ее обратно. Леви Аккерман не даст ей умереть. Но не даст ей и лжи. А правда… Так вот она: он спасает ей жизнь не потому, что простил, не потому, что понял или принял ее выбор, а потому что тупой, безотказный рефлекс не спрашивает разрешения у злости. Руки делают, натренированные смертями, которые он не смог предотвратить.       Леви убирает ладонь с ее лица. Перемещает ниже — к животу, к бедрам. Проверяет тряпки, зажатые в ней. Мокрые насквозь. Надо менять.       — Армин, давай еще.       Тот, бережно опустив ноги Кристы, уже действует — истончающаяся тога рвется на лоскуты.       — Ты…       Шаги по разбитым камням. Тяжелые. Сзади.       Зик идет, прихрамывая. Голый, не прикрывающийся даже рукой. Его тело блестит от пота; на лице, у глаз, — багровые отметины, оставленные гладиусом Леви, края которых только начинают затягиваться розовой кожей. То же происходит с перерезанными пальцами, с полосой от плеча до запястья на руке, синяками на плечах и груди, наливающимися желтизной. Его лицо под рассыпавшимися сальными прядями волосами — серое, осунувшееся; под нижними векам чернота. Но глаза... глаза смотрят ясно. Слишком ясно для человека, который только что был титаном.       Он смотрит на Леви — в упор.       — Ты хоть понимаешь, что ты натворил?       Леви не отвечает. Потому что ответа нет. Он не понимает.       — Аккерманы, — выплевывает Зик. Звучит как ругательство, оскорбление на уровне биологии. — С одного все, походу, началось. На другом закончится, что ли, да? Смешно. — Он не смеется.       Зик делает еще пару шагов; подойдя, поднимает обрывок ткани, заготовленный Армином, кое-как прилаживает к тазовым костям — грязная тряпка едва держится, сползает с бедра. Его тень падает на Кристу, накрывает ее живот, грудь, лицо, взгляд ловит взгляд — и она вздрагивает. Пытается отодвинуться, но сил нет — она беспомощно ерзает, стуча пятками по камням. Ладонь Леви ложится на ее поднимающийся и опускающийся живот, останавливает.       — Я забираю ее.       Леви вскидывает голову:       — Что?       — Ты оглох? — Зик смотрит на него сверху вниз, и в его взгляде презрение, тысячелетия ненависти, которую он никогда не отрицал, но хотя бы скрывал за какой-никакой учтивостью и деланным равнодушием. Теперь — нет. — Ей нужна помощь. У меня есть средства и, если на то пошло, знания. У тебя для нее, гладиатор, — ничего.       Он наклоняется — и Криста аж отшатывается. Вяло, но Леви чувствует: ее тело под его ладонью напрягается, хочет вывернуться хоть как и уйти от неизбежного прикосновения. Ее глаза, все еще мутные, расширяются.       — Нет... Пожалуйста, нет... Леви... — Она ищет его взгляд. Находит. — Не отдавай меня им. Пожалуйста, не отдавай...       Леви видит ее страх, слышит ее мольбу. Она все еще доверяет — так отчаянно, так нелепо, — вкладывает все это свое доверие в единственную просьбу к нему.       И Леви ничего не может сделать.       Криста ждет. Долго. Мучительно долго для той, кто истекает кровью. Ожидание в ее взгляде медленно сменяется отнюдь не пониманием... Ее последняя надежда, вера в то, что хоть кто-то в этом мире не предаст ее, — ничего этого не остается.       Леви выдерживает ее опустелый взгляд. Потому что это все, что он может сейчас.       Не потрудившись закрыть рану или хотя бы опустить тунику на бедра, Зик поднимает Кристу, ловко устраивает на своих руках. Она маленькая, легкая, она не сопротивляется. Зик говорит ей что-то (слова утешения — едва ли) — и ее голова опускается на его плечо просто потому, что нет сил держать. Глаза закрываются.       Он молча уносит ее. Без спешки. Хруст щебня под его босыми ступнями стихает не сразу.       Леви остается стоять на коленях перед пустым алтарем. Кровь Кристы подсыхает на его пальцах, стягивает кожу темной коркой. Ему жизненно необходимо смыть грязь, прежде чем лечь и, вырубившись, проспать хотя бы до рассвета.       Армин возится рядом. Леви слышит его дыхание, периодический кашель. Слышит, как он кое-как оправляет одежду, как подошвы его сандалий давят крошево под ногами.       — Это было неслучайно, — говорит он. Боги, как же много он говорит. — Почему сейчас, капитан? Я должен понять. Должен. Иначе…       Иначе — что? Придется признать, что Эрен — человек ли, бог ли — просто чудовище, которому захотелось взять — и он взял? Без всего того, чем Армин пытается оправдать то, что нельзя оправдывать.       Но Леви знает, что Эрену не хотелось… Он видел, как именно Эрен делал это: с ней — не для удовольствия.       Армин не унимается. Ходит туда-сюда, мельтешит, делая редкие, маленькие шаги то в одну, то в другую сторону, бессознательно теребя рваную тогу.       — Девственность. С точки зрения физиологии — это всего лишь пленка, — Армин продолжает ровно, и это несоответствие между спокойными словами и дрожащими руками, под которыми трещит ткань, режет слух. — С ней или без нее организм остается тем же, с тем же циклом и теми же… возможностями. Но речь идет о дочери бога и человека, для которой правила другие. В данном случае физиология отступает перед… мифологией. Эта девочка — та, чья кровь…       Леви поднимается. Плечо ноет все сильнее; он дотрагивается, пробует вправить сустав — разумеется, тщетно. Кость не возвращается на место — только боль взрывается новой вспышкой. Но лучше уж это, чем осмысливать бубнеж Армина, проговаривающего вслух все то, что Леви не хочет слышать прямо сейчас.       Но ее кровь… Сделай это с ней Эрен или кто-либо другой раньше, когда она травилась этими своими разжижающими кровь травами, вероятно, она бы истекла за пару мгновений. Умерла бы прямо там, на алтаре, с членом внутри. А позже? Позже Зик забрал бы ее и проследил бы, чтобы она продолжила «лечение».       Что же это получается?       Поморщившись, Леви небрежно, не глядя, пинает оказавшийся под ногой камешек — в сгустившейся над руинами тишине его стук по обломкам кажется неуместно громким. Армин провожает его взглядом — рефлекторно. И продолжает:       — Если размышлять о процессе как, например, о потери связи с божественным... Многие ритуалы, религиозные практики или, скажем, накладываемые ими ограничения — выдумки. Для удобства, контроля. Взять хоть весталок… Девственность — залог благополучия Элдии, гарантия безопасности для государства. Ее потеря карается смертной казнью, потому что жрицы якобы утрачивают связь с богами-защитниками, которой, по правде, никогда не было, нет и не будет. Да, в быту у масс отношение к девственности более прагматичное, утилитарное даже. Девственность — просто условность, помеха. Все это — об устройстве мира людей. Но эта девушка, этот гибрид... — Армин косится на Леви, все еще отстраненного. Вид несколько пугающий. — Может быть… Я не уверен, но, может быть, в ее случае утрата целостности освобождает подавляемое человечностью — божественность. Делает ее больше богиней, чем человеком. — Он не замечает, что голос становится громче, прямо-таки ликующим. Нащупав нить, он тянет, тянет... — В теории ее кровь, возможно, перестанет быть ядом для нас. Тогда империя лишится возможности контролировать богов, делать их… смертными, капитан! — Он почти улыбается. — Сейчас мы все еще уязвимы, да. Но со временем влияние ее крови, введенной нам, ослабнет — и превращение в титанов станет не более чем неудобством. А что касается нашего голода… Божественное, должно быть, теперь вовне! В ее дыхании, в голосе... В самом ее существовании. Это могло бы сделать нас опаснее для нее, но, кажется, поглощение больше не необходимость. — Он аж бьет себя по лбу, возбужденный своим открытием. — Я должен был понять сразу! Потому что, пока я помогал ей, я не чувствовал того, что чувствовал раньше. Пытался просто… помочь. Она была так близко, в таком… положении. А мне совсем не хотелось ее…       Голову Армина откидывает назад от удара, пришедшегося точно в челюсть. Зубы клацают. Качнувшись, он спотыкается о камень, чуть не падает. Согнутый, смотрит на Леви снизу вверх; на разбитой губе проступает кровь.       — Заткнись, — тихо, без ярости говорит Леви.       Просто «заткнись». Потому что Армин говорит правду: Эрен — бог, который знает, что делает, который просчитывает все: и время, и обильность кровотечения Кристы, и планы Зика, и, вероятно, даже то, что Леви будет помогать ему претворять его больные идеи в жизнь.       — Что происходит?       Армин переводит ошалелый взгляд на Микасу и собирает всю волю в кулак, чтобы приструнить собственные бегающие глаза и придать лицу выражение спокойствия, пусть вымученного — в сей обстановке уместно. Спешит стереть кровь с разбитой губы, выпрямиться.       — Порядок, — говорит он ровно. Подозрительно ровно.       Микаса стоит в проломе. Свет обрисовывает ее силуэт: талию, плечи, насилу расправленные, линию шеи под спутанными волосами. Лицо спокойное, бесстрастное даже, но глаза еще красные под чуть вспухшими веками. Плакала.       Она переводит взгляд с него на Леви. С Леви — на пятно, оставшееся на камнях, уже впитывающееся в трещины и подсыхающее по краям.       Леви ждет вопросов.       Микаса ни о чем не спрашивает.       — Мы уходим, — обозначает он. Отворачивается. В горле нестерпимо першит— он откашливается, сплевывает в сторону, слюна с привкусом крови и известняка падает на камни.       Он слышит неторопливые шаги — ее, легкие — и почему-то стоит. Ждет.       — Дай.       Их взгляды встречаются, когда Леви поворачивает голову на звук ее голоса, — ненадолго. Микаса почти сразу опускает глаза на его руку, почти неестественно вывернутую и уже наливающуюся синевой в месте, где кожа вздулась над суставом.       Леви не спрашивает, что она собирается делать. Знает. Она кладет одну руку ему на плечо, вторую — на предплечье. Ее холодные пальцы, сжимающиеся и разжимающиеся в мерном ритме сердцебиения, медленно движутся вверх-вниз по мускулам, нащупывая точки приложения силы. От этого прикосновения, от боли, которую оно приносит, — мурашки. Леви смотрит на ее лицо. Оно близко. Он видит как дрожат ресницы над раскосыми глазами — слипшиеся, все еще мокрые. Чувствует ее нарочито глубокое дыхание где-то на своей щеке, на губах.       — Ты все время изранен.       — Я человек, — хмыкает Леви. — Мне вроде как можно не быть неуязвимым, не забыла?       Сам съязвил — сам и…       Она дергает. Без предупреждения. Резко, сильно, вкручивая плечевую кость в суставную ямку с мерзким до тошноты, влажным хрустом.       Боль пронзает, уходит в шею и растекается по руке от плеча до самых кончиков пальцев. Леви не кричит. Только воздух вырывается из легких с коротким ругательством. А потом — облегчение. Не полное, но достаточное, чтобы острая боль стала просто болью. С которой можно жить. С которой привычно.       Ладонь Микасы, все еще лежащая на его плече, начинает движение вверх. К шее. Леви чувствует каждый дюйм этого прикосновения; кожа под ее пальцами теплеет. И это почти приятно, почти успокаивает.       Еще выше — к чувствительной ямке под затылком, к затылку. Пальцы зарываются в волосы. Она чуть надавливает, притягивая, — их лбы вот-вот соприкоснутся. Дыхания сплетаются — ее, с соленым привкусом слез, и его, металлическое.       Неосторожное движение. Кончики пальцев Микасы задевают рану. Боль немилосердно напоминает Леви, откуда эта рана, кем оставлена…       — Пора.       Он отстраняется. Рука Микасы падает.       Микаса позволяет своему взгляду выражать растерянность и боль всего лишь миг.       — Уходим, — повторяет Леви.

***

      Ступени скрипят под ногами.       Лупанарий уже кряхтит и натужно стонет. Несмотря на то, что днем случился разгром и на мозаичном полу лежал труп проститутки. К вечеру все вымыто, затерто, расставлено по своим местам. К ночи девочки уже за работой. Банальная элдийская логика: одна шлюха мертва — зачем другим подыхать с голоду? За занавесками — обрывки бессмысленных разговоров, притворный смех и звуки удовольствия сомнительного качества. Жизнь продолжается. Всегда продолжается. Плевать ей на мертвых.       Кутаясь в плащ, Микаса идет следом. Бесшумно. Она не спрашивает, куда. Не спрашивает, зачем. Как не спросила, когда в черте города посреди гробового молчания Леви поравнялся с ней и бросил: «Ты — со мной». Она просто кивнула и пошла, держась чуть позади. Как тень.       Стоит признать, слова сорвались с языка раньше, чем Леви успел придумать своему требованию мало-мальски достойное объяснение. Может, не хотел оставаться один? Бред. Сопливая сентиментальность, от которой замутило бы, услышь он это. Может, дело было в том, что Микаса только что потеряла Эрена? Снова. И он, Леви, знал слишком хорошо, каково ей. Может…       Впрочем, причина куда прозаичнее: Кенни. Старик — та еще сволочь, сволочь исключительно живучая, но после встречи с Райнером он кое-как корячился и кашлял кровью. Обильно так… Леви оставил его валяться в их каморке. И не был уверен, что не найдет там остывшее тело дяди, так и не дождавшегося племянника.       Дверь — старая, рассохшаяся и не иначе как чудом пережившая его удар плечом — кое-как прилажена. И это может означать как и то, что Кенни, найдя в себе силы, озаботился приватностью, так и то, что срочный ремонт показался целесообразным арендодателю.       Леви останавливается, ловит плечо Микасы, уже шагнувшей вперед, вооружившись масляной лампой.       — Там — Кенни, — говорит он, держа ее. — Мой дядя. Старый, злой, вонючий. Познакомитесь. — Пауза. Масло в лампе потрескивает громче, чем его голос. — Если после сегодняшнего по указке Зика меня в ближайшие дни прирежут в какой-нибудь подворотне, проследи, чтобы не сдох раньше времени.       Микаса красноречиво молчит, сдвинув брови в выражении смутного негодования: не нравится слышать, как он торгуется с собственной смертью.       Леви толкает дверь.       Скудный свет выхватывает… пустоту       Комната прямо-таки выпотрошена. Голые стены. На полу ни одной тряпки из тех, на которых Кенни плевался кровью. Среди них, помнится, была и шелковая палла… Исчезнувшая тоже. Даже запаха вина и хлеба нет. Старый ублюдок буквально выскреб свое присутствие из этого места. Будто никто и не жил здесь — просто клетушка за пару монет, которой не долго пустовать.       Леви стоит посреди и смотрит в эту пустоту. В груди — ничего. Совсем. Он знал. Знал ведь... Кенни всегда такой: приходит, когда хочет, уходит, когда вздумается. Не оглядываясь. От него не услышать «остаюсь» или «вернусь». Он исчезает, растворяется, как дерьмо в клоаке, — а ты, сопляк, сиди, гадай: жив ли, сдох ли, помнит ли вообще?       Так было в его детстве. И сейчас — то же самое. Даже после стычки с гребаным богом войны, с дырой в легком и трещинах в позвоночнике, Кенни поднялся, собрал свои пожитки — и ушел. Потому что Кенни Аккерману плевать. На всех. На кого и что угодно, кроме собственной шкуры.       И правильно…       Пустота в груди начинает зудеть. Не злость даже — а так… недовольство. Собой.       — Забудь, — говорит Леви. Себе или ей — непонятно.       Микаса проходит вглубь, поступь мягкая, осторожная. Колышущийся свет сопровождает ее тень, медленно скользящую по стенам, заглядывающую в углы, где уже нечего искать Она останавливается у стола. Грубо сколоченный, шаткий; за ним они ели, пили, резали друг друга взглядами. И не только взглядами: на столешнице темнеет глубокая отметина от когда-то вонзенного в нее ножа.       — Здесь кое-что осталось, — говорит она.       Леви не оборачивается. Посмотрев на его неподвижную спину, Микаса поднимает деревянную табличку, небольшую — с ладонь, затертую по краям; подносит ближе к лампе. На восковом покрытии выцарапаны буквы, острые, чуть скачущие. Она прочитывает строки, шевеля губами, и, закончив, поджимает их. В груди екает — больно, как после удара.       Еще один взгляд… Микаса смотрит на Леви, так и не посмотревшего на нее, и на ее лице проступает то, что она ни за что не позволила бы себе выразить при нем. Сострадание. Горько настолько, что она чуть ли не прижимает табличку к груди.       Она сглатывает, прежде чем подойти ближе. Задерживает дыхание.       — Это тебе.       Лишь скосив глаза на край таблички в ее пальцах, Леви щелкает языком.       — Дай угадаю — напутствие? — тянет он с нарочитой ленцой. — Что-то в его духе: «не подохни, сопляк» или «пей побольше вина, больше трахайся».       Микаса не улыбается. Смотрит на него, и в ее строгом взгляде что-то такое, от чего усмешка сползает с его лица сама собой.       Леви берет табличку из ее рук. Опускает глаза.       Буквы. Сраные палочки и кружочки, которые ничего ему не говорят. И навряд ли скажут.       Кенни оставил это, зная, что Леви не умеет читать. Зная, что Криста только-только начала учить его: сидела с ним бок о бок по вечерам, в мягком свете свечей водила его пальцем по строкам, смеялась в кулак, когда он путал буквы. Было неловко. И тепло. А теперь случилось то, что случилось…       Наверное, старик Аккерман полагал, что уж Леви-то вернет Кристу, и все это странное между ними, почти нереальное в своей умиротворенности продолжится, пусть уже и без него.       Что ж…       Последнее послание дяди теперь выглядит как насмешка. Как наказание.       Леви опускает руку. Взгляд упирается в стену напротив.       — Можешь идти, — обозначает он. Не приказ даже толком — слишком равнодушно для приказа.       Микаса не двигается. Стоит рядом с его плечом, почти вплотную — чувствуется тепло ее тела, запах пыли в волосах и пота, пропитавшего тунику; краем глаза он видит, как поднимается и опускается ее грудь. Не слишком ровно.       — А ты?       — Сегодня переночую здесь.       — Здесь… — повторяет она, обводя взглядом комнату. И чуть заметным кивком указывает под ноги — туда, где сквозь из-под пола поднимается приглушенный гул лупанария: стоны, смех, шлепки, чья-то пьяная ругань. — Будешь внизу, да?       Леви вскидывает бровь. Медленно, всем корпусом разворачивается к ней. В глазах — усталость, такая абсолютная, глубокая, что даже удивление дается ему с трудом.       — После всего случившегося мне хочется смыть грязь и лечь. Может, пожрать перед этим. Ничего другого не получится, даже если я расстараюсь. — Он замолкает. И добавляет уже тише: — В лудусе под боком десяток потных мужиков, которые храпят, пердят и чешут яйца. Мне выслушивать это каждую ночь всю оставшуюся жизнь, поэтому сегодня здесь — это здесь, Микаса.       Чуть склонив голову, Микаса — видно — тщательно анализирует не столько услышанное, сколько тяжесть его дыхания, то, как он держит плечи — чуть выше обычного, будто ожидая удара в спину.       — А если я останусь с тобой?       — Сил у меня не прибавится, если ты об этом.       — Я… не об этом, — споткнувшись об это, Микаса опускает глаза.       Леви разрешает себе проследить за ее взглядом, всмотреться в то же ничто на полу. И наконец выдыхает весь воздух из легких.       — Конечно, не об этом... — тише, почти шепотом. — Извини.       — Ты такой… — она не договаривает, потому что не может найти подходящего слова. Злой? Злости нет. Раздражения тоже. Циничный? Это не что-то новое. Сломанный? Она не уверена, что это применительно к нему даже сейчас, когда кажется, что да, именно так. — Это все из-за той...       — Микаса, — Леви обрывает ее резче, чем хотелось бы. Севший голос дает трещину. — День был дерьмовым. Я вдоволь насмотрелся на… — Он осекается, трет переносицу. Не надо ей знать. А ему — вспоминать. — Слушай. Выглядит все это не очень однозначно, но я правда хотел, чтобы ты просто помогла мне со старым Аккерманом. Затея была хреновая с самого начала, да. Завидь он тебя, наговорил бы такого… Про твою внешность. Про то, что ты ходишь за мной, как… как выдрессированная. Что я трахаю тебя как-то не по-человечески, а ты терпишь, потому что немая или и вовсе не в себе. — Вытолкнутые разом слова раздирают горло в кровь. Рот кривится. — Он — урод, грязный тип. Я на самом-то деле тоже. Вот уж ты бы налюбовалась тем, какая уродливая у меня семья.       Микаса взглядывает на него из-под ресниц, тени от которых рисуют паутину на ее щеках — аж хочется смахнуть прикосновением, стереть несуществующие пятна, облизнув большой палец.       — Ты не грязный. И твоя семья — не только он.       Леви встречается с этим ее сырым взглядом. Держит мгновение. Еще одно. И фыркает:       — Я не знаю, что ты имеешь ввиду, говоря это. И прямо сейчас не хочу знать. — Тряхнув головой, он расправляет плечи — не угрожающе, а наконец собирая себя обратно. Делает вдох. — Если хочешь остаться — раздобудь нам поесть. А я пока найду, где и чем смыть с нас все налипшее говно, и, может, надеть чистое. — Шаг прочь. Леви останавливается. — И, Микаса… завтра. Или, может, послезавтра. Мы поговорим. Обо всем. А пока — жратва, вода, сон. Идет?       — Поняла.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!