XX. (Не)Жить

11 октября 2025, 18:38
      — Все нормально, пап. Честно…         Уголки губ дернулись. Не выдержав испытующего взгляда отца, Еся отвернулась и слепо уставилась в окно, на расползшийся багряным пятном закат. Пальцы, скользнув по истертой жаккардовой обивке дивана, нащупали оставленный раскрытым старенький фотоальбом и, поразмыслив, все же захлопнули, чтобы не цепляться больше взглядом за улыбчивые, светло-невинные лица девятилетних палачей.          Все нормально, пап...       ...Пап, не выходит избавиться от чувства безнадеги, что сидит в груди уже неделю. Пап, там, внутри, дыра без дна и края, и в этой дыре исчезают июльское солнце и поводы стараться. Там, внутри, так тонко, до прозрачности, там от голых стен отражается голодное эхо. Там исчеркано все, искромсано. Пап, ты сможешь понять меня, пап?..  Ты не виноват, что не видел, тебе было не до этого...          — Обманываешь, — послышалось папино негромкое, но твердое. Имелось ли у него когда-то время вглядываться в свою дочь или нет, а все же он неплохо ее изучил – достаточно неплохо, чтобы уметь определять степень фальшивости ее улыбок. Уж что он знал наверняка, так это то, что кривизна их излома напрямую зависит от масштаба катастрофы, которую они призваны прикрывать.            Пап, внутри так пусто…          — Нет… — не отрывая глаз от сотканного из разноцветных лоскутов неба, упрямо повторила Еся. Зубы жевали щеку, ногти впивались в ладонь, а пальцы левой руки бездумно тарабанили по обивке, будто пытаясь вобрать через кожу оставленную на этом диване юность. Поскрипывающий, пахнущий пылью, раскладной диван был свидетелем ее надежд и их угасания, и где-то там, в его поролоновом нутре, высох литр ее беззвучно пролитых слез. Здесь она проснулась официально одинокой, но живой, опьяненной свободой и счастливой взахлеб. А сегодня опять… Так уж вышло, что на протяжении жизни единственным поверенным в тайны ее души, единственным очевидцем ее метаний и нескончаемой борьбы с собой и с ними, единственным ее слушателем был диван. Потому что невозможно сказать о страдании – всю жизнь ей было проще умереть, чем сказать. А диван – он немой: он не посмеется, не осудит и вообще – молча стерпит любой позор.         Я устала быть сильной… Я не хочу вставать с кровати… Я больше не могу… Па…         Корежило. Больно. Не понимала, отчего же именно настолько больно. Оттого ли, как горчит пилюля Правды? Оттого ли, что Прошлое так и ходит за ней по пятам, и никогда ее не оставит, и при всяком случае напомнит, кто она такая, какая она и у какой параши ее место? Оттого ли, что сердце задыхается в мертвой хватке лап Страха? Оттого ли, что Память, нахлынув, изуродовала полотно восприятия, и все хорошее, что было им для нее сделано, потеряло вдруг значимость на фоне не сделанного двадцать лет назад? Или оттого, что понимала: с его восприятием случится то же самое, и он увидит в ней – «такой», «нормальной», той, которой «в пометки не годятся» – униженное ничтожество. Ничто. Тогда-то он и поймет, какая она на самом деле. Есть и всю жизнь была…          А может, настолько больно от Осознания, что один раз он уже от нее отказался? От Стыда? Оттого, что понимает, что никогда не сможет быть с ним честной до сжатого в обручи горла, что не найдет сил напомнить ему об обстоятельствах их встречи. Нет, она не готова перед ним обнажиться – не готова явиться пред его очи уродливой кривозубой терпилой, об которую вытирала ноги вся параллель. Не предстанет девчонкой, что надула в колготки прямо посреди урока. Той страшилой. Тем позорищем. Пустым местом, возможностью поправить самооценку и мишенью для словесных дротиков.         А может, так больно от Обиды? Оттого, сколько ужаса из школьной поры за одну лишь неделю вспомнилось? Оттого, как унизительно все это на самом деле было и как мучительно проживалось? Оттого, что так и не смогла оправдать его малахольное, молчаливое потакание толпе? Оттого, что в бездне его зрачков впредь будет видеть смерть очередной надежды? Видеть, как он выходит из класса, оставляя ее один на один с палачами? Это так больно от понимания, что вновь ошиблась, объявляя презумпцию невиновности? Или от Подозрения, что не меняются люди?          От Скорби не сбывшемуся? Что все осталось позади, не начавшись?          Громкий настырный стук в дверь и мягкое «Сень?» так и стоят ушах, а перед глазами застыла картина, на которой он сидит, подпирая спиной прогнившую дверь сарайчика, и задрал лицо к небу, и бог знает о чем думает, и задумчивый огонек сигареты расцветает в сумерках, и кружево дыма над его головой …          Думал он тогда, наверное, о том, что раз дверь заперта, то она ушла в магазин или гулять. Как чуяла…         Или то болит от Трусости, пригвоздившей ее к полу у откоса окна и не позволившей к нему выйти? Ноздри щекочет запах пыльной занавески и горечь осознания, а на переднем плане – стеклянные блики окна и пятна раскидистого чубушника, что встали между ними стеной. На переднем – колья страха под ребра и звон в ушах.         От Отвращения к себе – нюне? От Разочарования, настигшего в момент, когда он, резко вкинув руку, посмотрел на часы, поднялся со сгнивших ступеней, бросил короткий взгляд на дом и был таков?         От Угрызений Совести? Она же… Тоже была такова. Бросила. Она их бросила.          От чего так болит? Еся не знала. Знала она одно – что больше не сможет смотреть ему в глаза. Не сможет, нет. Знала, что ее Кира, Кира Без Прошлого, вырвали из рук, не спросив, а кто такой этот – Кир, который видел ее унижение и унижал сам, который дарил ложную надежду и тут же отбирал, этот, который мог понять, но предавал, бросая ее им на съедение, – ей неведомо.          Надежды он дарит по-прежнему. Он их дарит. Но Нечто, что поселилось в душе этим летом, оцепенело. Дыра оказалась сильнее, и теперь Нечто иссыхало и умирало, поглощенное наползшей тьмой, которой не хватало сил противостоять.         Почти неделю – в метаниях, бреду и панических приступах, в попытке справиться с напряжением и удержать плотину, а до кучи пыткой обернулась встреча с папой. Ехала сюда по случаю «дня рождения», в надежде на спасение, но, оказавшись в отчем доме, осознала: чуда не случится. Здесь годами ничего не менялось, время тут застыло, с горла не сняли обруч, и ощущение тщеты борьбы с обстоятельствами лишь усугубилось. Рыпайся, не рыпайся – все предрешено и повторится.           Папа тоже словно законсервировался: не редела макушка и не рос живот. Не менялась роговая оправа очков, любовь к дурацким рубашкам с коротким рукавом, аромат дорогого сердцу парфюма с нотами бергамота и взгляд на мир. И лишь понимание в серых глазах с каждым приездом проступало все отчетливей. Он словно только после ее разрыва с Олегом, когда, переступив через самое себя, она выдрала наружу признание о причинах расставания, разглядел, что со школьной скамьи ничего не изменилось и что его взрослая дочь так и несет в себе тяжелую ношу отвержения миром. А подлинность свою прячет в раковине, как улитка.         — Кхм. Знаешь, когда люди говорят, что все «нормально», Лисенок? — выдержав задумчивую паузу, все же продолжил отец. — Когда не доверяют. Или когда экономят время. Когда не хотят выглядеть слабыми. Или не могут себя услышать. Когда боятся в себя заглянуть. Когда боятся осуждения. Не отмахивайся от себя.          Пронзило приступом острой жалости к себе… Ощущала: еще немного, еще чуть-чуть, и дамбу таки прорвет, и накроет истерикой, она напугает папу, и как бы не кончилось вызовом скорой. Папе. Сердце-то у него износилось.         — Спасибо за подарок, — крепко сжимая в кулаке бархатистый мешочек с изящной подвеской из белого золота, пробормотала Еся. — Не стоило так тратиться.          Голос дрожал, легкие сдавливало, нещадно саднило глотку, поток слез подходил, наступал, уже давил на баррикады стянутых связок, а цветастые небесные лоскуты размазывались в очередное нечеткое пятно.          — Что ты чувствуешь? — настойчиво повторил отец.          Что? Не знает. Только внутри такая пустота, такая оглушительная тишина и такая свинцовая тяжесть, что становится страшно за завтрашнюю себя: сегодня утром еле заставила себя подняться – и то лишь ради назначенного на десять урока и поездки в гости к отцу, а так бы, наверное, весь день плашмя и пролежала.          Что?.. Липкую апатию, падение в пропасть уныния… Не пора ли к Марине?         Что? Едкую горечь обиды. Ну почему? Почему она такая? Почему с ней можно вот так? Почему она такое им всем разрешала? Чувство собственного Ничтожества. Несправедливости. Безысходности! Беспомощности перед волей судьбы. Стыд! Нестерпимый стыд за то, что такая! За то, что нуждалась и нуждается! Она не должна в них нуждаться… Не должна… Внутри – слезами посоленная каша из чувств, горшочек все варит и варит, и им слишком тесно, ребра распирает.         Она чувствует так неподъемно много! …Едва слышную пульсацию желания рухнуть в его руки и найти спасение в них. Услышать, что все неправда, что она обозналась! Что он сожалеет! …Жажду отмщения, стремление показать, что с ней так нельзя! Она хочет бежать, бежать – и добежать, и ворваться в Дом бурей, и остервенело пихать ладонями в грудь, и отталкивать, и лупить кулаками, и трясти за плечи, и, срывая глотку до сипа, кричать: «Да как ты мог?!» «Как ты мог быть с ними согласен?!» «Как ты мог их поддерживать?!» «Как мог бросить меня им на съедение?!» «Ты такой же, как они! Ты ничем не лучше! Ты гораздо хуже! Понял?! Ты просто трус!» «Предатель!» …Вытрясти из него всю душу – пусть отвечает! Пусть он ответит за тогда! Она хочет знать, почему! Почему он ушел? Почему ее бросил?! Почему молча смотрел?! Зачем участвовал в играх в собачку? Зачем он дарил ей надежду? Зачем дарит сейчас? Чтобы снова – вот так? Остался ли он таким же?.. Способен ли он предать? Способен ли отнять? Пусть отвечает! За все!          От чувств вот-вот разойдется грудная клетка, а до кучи распирает осознание несоразмерности своей реакции сложившейся ситуации, ведь тот Кир, которого она знает лучше, чем Кира прежнего, ничем подобное не заслужил, наоборот...          Попытки переступить через обиды тщетны. Сердце шепчет: «Всего девять лет… Вам было всего девять. Вы были полупустые сосуды, которым лишь предстояло наполниться…» А разум: «К девяти ядро личности сформировано». Разум сводит ее с ума – кричит, орет, требует содрать розовые очки. Ведь социальные нормы и роли, моральные ориентиры, самооценка, интересы и склонности –          – все это находится в девять лет в стадии активного становления. И не получается оправдать поступки фразой: «Мы были несмышлеными детьми и не понимали, что хорошо, а что плохо». Понимали. Понимали.         Она не ворвется в дом, не закричит и не расплачется, ведь он тогда как пить дать все вспомнит. Он тогда узнает в ней Блаженное Кривозубое Очкастое Пятнистое Зарубцованное Ничто, Франкенштейна. Ужасно! Ужасноужасноужасноужасно!          Если бы она могла стереть себе память о нем...        Если бы она могла стереть ему память.        Если бы она могла стереть память о себе.          А еще она думает о Яне: как он там? Ему она сказала, что ей нужно в Москву по делам, и теперь телефон то и дело оживает его голосовыми. Иногда Ян докладывает обстановку и рассказывает, например, про друзей, но в основном хочет знать, когда она вернется. Есе нечего ему ответить, и она отвечает: «Скоро, солнышко». Скоро. Ради него она через свой ужас перешагнет.  Однажды на запись попал и другой голос. Голос требовал от Яна «оставить человека в покое» и звучал... Она так и не поняла, как он звучал. Переслушала двадцать раз, и всякий раз ей мерещилось разное: то злость, то разочарование, то безучастность. Не менялось одно: холод. Всякий раз от этого голоса леденело сердце.         Ему перед отъездом она ничего объяснять не стала: не нашла сил вернуться в Дом. Но клочок бумажки с номером его телефона зачем-то переехал в карман заношенной джинсовки. Не знала зачем.          — Дочь?..         Не могла подвести свои чувства под единый знаменатель, не могла назвать их и найти им выход, ощущала только кольца на горле, как по дамбе пошла трещина, как вот-вот... Нельзя, нельзя чувствовать… Нельзя желать заботы и тепла… Она не идеальная, как требовала мама, она плохая, она не заслуживает, ее не примут… С трудом сглотнула. Скрипнула жалобно, что ржавые петли. Быстро-быстро замотала головой и вцепилась зубами в заусенец.          — Ничего.         Со стороны кресла послышался протяжный вздох, а спустя мгновение диван просел под тяжестью грузного папиного тела.         — Иди-ка сюда. Давай-давай.         В этот раз отец не стал церемониться: перекинув руку через плечо, положил ладонь на голову и настойчиво притянул к себе. Пахло от него стабильностью – «Фаренгейтом», которому он не изменял десятки лет. Неуклюже припав к отцовскому плечу, Еся съежилась и застыла в неловкой покорности.          — Кругом дураки. Но знаешь, некоторые все-таки что-то со временем осознают, — утыкаясь носом в макушку и крепче прижимая к себе, прошептал папа. Еся парировала молча, вспоминая весь свой дачный опыт, а потом – Таньку. — Шанс давать нужно… — он говорил, а ее сознание расщеплялось и уплывало, пытаясь укрыться от боли в эмоциональном вакууме. —  Разреши себе быть слабой… Не держи. Ты такого не заслуживала. Никто такого не заслуживает…   

.

.

  17:35 Кому: +79277850787: Считаешь, люди меня|         Нет…   17:36 Кому: Ян [аудиосоообщение]: Ян, солнышко, я приехала, просто… Что-то я в Москве совсем расклеилась. Не приходи пока, ладно? А то заразишься… Слушайся дядю.          Расклеилась вдруг: нет сил ворочать языком. Нет сил к мыслительному процессу и анализу. Нет сил встать. Нет сил себе врать. И сил верить хоть во что-нибудь тоже нет. Знобит посреди июля, тело содрогается в липкой лихорадке, она пробует барахтаться и противостоять, но увязает в вязком варе безысходности, проигрывает в истощающей борьбе с осклабленными тенями Прошлого, энергия оставляет, апатия накрывает, и все, чего изо дня в день хочется – спать.  

 

***

        Охренеть… Отмазалась…         У дяди имя есть          — Сеня совсем расклеилась… — торопливо запихивая телефон в карман и под угрюмым взглядом «дяди» поспешно хватаясь за вилку, буркнул племянник.          Не глухой         — Это значит разболелась? — робко уточнил Ян.         — Ешь, — процедил Кир, наблюдая, как кучерявая головушка покорно склоняется над тарелкой с покрытыми белесым налетом макаронами, скользя пустым взглядом по застывшему, омертвелому пространству и цепляясь вниманием за замершую кисть с зажатой меж пальцев вилкой. Что-то нет аппетита… За остоебенивший (!), непозволительно (!) жизнерадостный (!) ярко-зеленый сервант. За срывающиеся с крыши ручьи и прикрытые козырьком навеса ступени, на которых посапывает счастливая простым собачьим счастьем Жужа. За уходящую к калитке, залитую водой тропку, по которой вот уже неделю никто, кроме Яна, не ходит. И нет надежды, лишь тупая безнадега, что сменяется болезненным раздражением на себя самого, и так по кругу. Вот и сейчас – вспышка кратковременного ликования при вести о возвращении блудного друга Сени погасла, и вот уже зубы вгрызаются в губы, и рецепторы чувствуют вкус железа. Так он сам себя и съест. Нервы, честно, стали ни к черту. За неделю ее отсутствия лично в его жизни, за неделю тотального одиночества, за неделю наедине со своими мыслями и слившимися в гул голосами догорели их остатки, он вынес себе диагноз, а подслушанный «войсик» выдернул последнюю жилу: Кир уверен, что только что явственно слышал ее жалостливый предсмертный звон, а после все лопнуло и затихло.          А может то Ребенок его, обиженный на весь белый свет, надрывался, пока не понял, что все без толку и никто не придет. Да-да, тот самый скучный чувак, общества которого не искали. Вот и она тоже.         В тупых жерновах непонимания перемолота готовность быть честным, нет, искренне чистосердечным, и в груди валунов гора, и нутро все пытается, и все не может смириться с чужим колючим равнодушием. А не пойти бы в лес? Проораться? А не пойти бы ему в лес? С такими загонами? Будто проблем ему мало. Некоторые умники говорят, мол, люди сами выбирают, что в той или иной ситуации чувствовать. Но разве он выбирал это чувствовать? В трезвом уме это выбрал? Этот хаос? Когда?         Ясно когда. Когда, обманувшись иллюзией нужности, ощутил себя видимым, значимым, живым, настоящим. Когда обрел себя.          Эмоциональную кучу-малу и без того не разгрести, а на нее все продолжают падать глыбы нового чувственного (прости господи) опыта. И первая из них – это, конечно, сам факт побега Сениного стремительного. Вот так вот, значит, у друга Сени все «просто»? Просто взять и – без объяснений – свалить? Ни словечка не обронив? Оставив его наедине с собой и какофонией сводящих с ума голосов в башке? Один на один с табуном пущенных по позвонкам мурашек и гугнивым тембром? Увязшим в дегте прогрессирующей амнезии? С запахом цитруса в ноздрях, мушками конопушек перед глазами и миллионом вопросов, на которые не прозвучит ответа? Ни намека, ни объяснений, ничего? …А вся коммуникация впредь – через двуногого почтового голубя? Вот как, значит?         Почему?! Чем и когда он успел ее обидеть, что она опять взялась за старое?.. Чем и когда успел перед собой провиниться, что решил вот так, с разбега в нее впечатавшись, себя наказать?         А вторая из них, из глыб этих – ноль возможности до нее докричаться и абсолютная зависимость от Яна. Честно, номерок Сенин из Янова телефона хотелось под покровом ночи спиздить. Ради того лишь, чтобы, не теряя более ни минуты, транслировать ей.... О-о-о… О том, каким бы могло быть содержание того месседжа, даже задуматься страшно (честно), одно понятно: о неравнодушии оно кричало бы очень громко. Орало бы. Вопило. Спиздить номерок не позволила гордость вкупе с пониманием, что он сам черт знает когда оставил ей номерок и что она с тех пор ни разу им не воспользовалась. Тут у Сени тоже все «просто» – нет нужды.             А третья из них – понимание, что что бы он ни делал, как бы ни вел себя, как бы ни оберегал ее границы от собственных посягательств – все одно. Бесполезно. Она выбирает стоять на том берегу пропасти. Так и не пошло бы оно тогда нахрен? Налево, налево и по прямой?         Эта куча-мала грозит вот-вот обрушиться смертоносной лавиной и его погрести.          Так и не пошло бы оно все тогда?.. Почему ему не все равно?.. Сколько будет длиться эта пытка?.. Что с ним, сука, не так?..         «Всё с тобой не так. Никого твои чувства не волновали и не будут. Ноль ты. Пустое место.  Всем чхать, что у тебя внутри, чем ты дышишь и от чего задыхаешься. Тебя нет». Это Критик. Критик очнулся день на третий и теперь его не заткнуть, хоть что делай. А вторит ему вполне реальная милая соседка Мила: «Че кислый такой? Свалила твоя дурында? Я ж говорила, дикая». И ресничками хлоп-хлоп, губки бантиком. А в глазах самодовольное: «Выбрал бы меня, проблем бы не знал».         Уебал бы. Если б мог. Обоих. Не может, и потому Милу игнорирует, а Критика… От его ядовитого жала защищает лишь постоянное обращение к собранному на Сеню досье. Но каждый новый день тишины разрушает щит навязанной братом веры, а адресованные Яну голосовые питают ощущение забытости, – и вот температура крови уже достигла точки кипения.          Это до белого каления осознание собственной зависимости довело. Это догнало понимание, что он абсолютно бессилен ей противостоять. Что она, ей-богу, веревки из него способна вить. Это неадекватная ревность к ребенку, с которым она, в отличие от него, общаться готова (ведь ни ответа, ни привета!), и мутное допущение, что чем-то успел перед ней провиниться. Но, сука-блядь, чем?! Чем?!          Глыба номер четыре с грохотом падает в эмоциональную кучу-малу.         А если и правда разболелась?.. Голос такой… Как из могилы…         Да нет. Не разболелась. Интуиция шептала, что это – нечто другое, мучительно-тревожное, сокрытое в стыдливом шелесте листвы над их головами, в бесшумных, нерешительных шагах, сбитом дыхании за спиной и робком прикосновении ледяных пальцев. В залегших на выцветшем лице закатных бликах и тенях. Нечто другое – нечто о нем, им не обнаруженное. Нечто в нем…         Вот та глыба, которая превращает вышеупомянутую кучу переживаний в смертоносный оползень, вот та игла, что касается перекачанного шарика.          Вилка со всей дури шандарахнулась о тарелку, кладбищенскую тишину разрезал истеричный звон, и Кир, стиснув челюсти до боли, скосил глаза, последовательно проверяя вжавшего голову в плечи Яна и хозяйскую посуду. Справляться с собой с каждым днем становилось сложнее. В горле ком, гигантский ком в грудной клетке, носу, черепной коробке, на плечах, и ни туда его, ни сюда. Никуда.          Он одного не понимает. Почему вообще ему все это сдалось? Нахер она сдалась? Честно, когда он бросал курить, его и вполовину так не штырило. Но последнюю неделю ему слышится сухой хруст собственного хребта.          А может, это глюки и нет у него никакого хребта. Может, так он и остался амебой, лишенным воли слизняком, раз согласен и такое терпеть. Может, не научила его жизнь ничему.          Тимур бы...         «Остынь, — шипит сознание голосом брата. —  Никто никому ничего не должен. Она тебе ничего не должна. Ты хоть послушай ее, должно быть объяснение». Ноюще-тянущая за ребрами глушит голос рассудка.         — Кир…          — Чего тебе? — изничтожая племянника взглядом, предостерегающим от любого рода дурных вопросов, процедил Кир. Скрепя сердце пришлось признать, что, вымещая раздражение на неспособном дать сдачи, ведет себя точь-в-точь, как папанька, которым клялся себе не быть. Это всё попытки побороть в себе желание пойти и выяснить у Есении, с фига ли она решила, что в праве обращаться так с живыми людьми. Мысленно он поторапливал Яна доедать и мысленно же отправлял его к друзьям, в то время как сам – мысленно, – игнорируя просьбу не беспокоить, заявлялся в гости и, прижимая ее к стенке, устраивал разбор полетов по фактам. На пальцах. Эти воспаленные, зудящие фантазии доводили до трясучки и досаждали невероятно. Досаждало понимание, что огрызаться на ни в чем не повинного ребенка заставляло отчаяние и беспомощная ревность вкупе с ощущением повязанных рук. Что хорохориться и скалиться он может сколько угодно, а на самом же деле сдался. Что если только Еся пожелает, она сама играючи загонит его в угол.         Она не желает, вот в чем вся соль.         И потому он никуда не идет.          А если ей помощь нужна?       … … …        Написала бы. Номер есть         — Сеня ведь не умрет? — глядя на него взглядом, в котором аккумулировалась тревога всего мира, выпалил Ян.          Кир резко мотнул головой, поспешно прогоняя тут же вставший перед глазами образ «друга Сени» на смертном одре. Если он прав, и это не простуда, то… В таком случае откуда здесь взяться угрозе жизни? Мысли вдруг повело к разговору с племянником, что состоялся сразу после отъезда четы Самойловых-Толмачевых и получился довольно-таки бессодержательным.         — Когда, говоришь, она заболела? — прожигая дыру в деревянном штакетнике, уточнил Кир.         — В воскресенье, — повторил уже звучавшее Ян, а Кир вновь с неохотой признал резонность собственных выводов. Почему он сам тогда не доглядел? Потому что вместо того, чтобы всматриваться в нее и вслушиваться, вместо того чтобы реагировать на исходящий от нее запах грозы и страха, парился о том, как бы Аня с Костей в его отсутствие не откусили друг другу головы. Потому что сосредоточился на смысле ее слов, закрыв глаза на поведение.         Вновь пытался сложить пазл. Суббота. Здесь все ясно. В субботу Аня притащила сюда Егора-Егора и его женщину. Компания была шумной, атмосфера – накаленной, Анечка выкидывала номера один за другим без перерыва на антракт, и Еся заметно напрягалась, но держалась молодцом до последнего. Пересекаться взглядами избегала упорнее, чем обычно. Выдерживала под ними меньше, чем он привык – и тем поджигала внутри трепещущий фитилек веры. Взяла толстовку. Все выглядело обнадеживающе, помнит, в ту ночь в сон уносило на волнах предвкушения. Волнительного предвкушения чего-то нового.          Угу. Самообман обнаружился на следующий же день.         Воскресенье. Принесла толстовку, смотрела разочарованно, но открытых эмоций не проявила. Да никаких толком не проявила. Взгляд все больше отводила, хмурилась, отворачивалась и порывалась слинять, и в конце концов ей это удалось: от предложения остаться на чай она решительно отказалась. Стоило ей покинуть зону видимости, как Самойлова с видом победительницы изрекла: «Понял?»          Честно? Ни черта он не понял. Понял, что Анюта совсем плоха и, может, вот теперь, когда все разъехались и разошлись, когда остановка стала безопасной, может, вот теперь стоит вызвонить Костю – дать ему шанс совершить, так сказать, «поступок во имя любви», тем более что пластинка под названием «Я так скучаю, ну почему я такая дура?» после ухода Еси заиграла с утроенной силой. Записал голосовое. Скинул геолокацию. И получил от вознегодовавшей Самойловой пиздюлей. Что характерно, Косте потом тоже досталось – за сам факт приезда и за то, что он «без Кирочки» якобы «и в ус не дул». Особенно запомнилось вот это: «Я тебя сюда не звала!» В тот момент Кир, явственно помнит, думал о том, что на месте Константина развернулся бы, молча вышел в калитку и, пожалуй, уже не вернулся, и плевать, что уехало такси. Думал о том, какое счастье жить свободным от мозгоебли…  А потом появились они: расстроенная Сеня и плетущийся следом, побитый Ян. На простуженную она не походила. Он что-то упустил… Что?         Сдавшись, Кир облокотился на стол и с усилием стянул волосы пальцами: боль физическая всегда помогала ему держаться поверхности.         — Что-то она тебе в тот день говорила? Попробуй вспомнить.         Одичалые мысли метались, суетились, но не оформлялись, а разноголосица в башке подстегивала снять с себя скальп, чтобы больше не слышать этой вакханалии. В каком месте он свернул не туда, что надеяться теперь оставалось лишь на Яна? Там, где не смог донести до нее, что она ему важна и что выкидывать с ним такие фортели лучше не надо? Так вроде тысячу раз уже… Уже тысячу раз объяснял… По-всякому.          Честно говоря, нюансы воскресенья стерлись из памяти. Самойловых, помнит, выпроводил и сразу пошел на второй, к Яну. Племянника нашел в состоянии, раскисшем настолько, что все заготовленные слова сразу и порастерял, и не придумал ничего лучше, чем загрести его в охапку, как когда-то делал Тим, и проваляться так, безостановочно бормоча бессвязное и неотрепетированное про семью до тех пор, пока Ян не выплачется. Помнит, как тощие плечи перестали вздрагивать, отекший нос – сопеть, и как Ян начал проваливаться в сон. Как пробормотал, что должен сходить в магазин, а сам направился к Есе.          Резюмируя, в воскресенье ему ничего от этого партизана добиться и не удалось, кроме информации о том, что «Сеня заболела» и что «какой-то дядя нам сказал, что ты мне не семья». Ничего толком племянник не требовал и ни о чем не спросил, а единственный прозвучавший от него и врезавшийся в память вопрос – это: «Как точно-точно понять, что меня любят?»         Хотелось бы знать.         — Что ей надо подумать про людей… — покорно начал перечислять Ян. — Что на ее плече сидит какой-то черт, только я не понял какой. Что она боится.         Оставив в покое волосы, Кир распрямился и исподлобья взглянул на копию Тимура. Тот озадаченно тер наморщенный лоб. Еще раз. Воскресенье. Ближе к вечеру Еся привела разбитого Яна, попросила уделить ей минуту времени, в глаза не заглянула ни разу, гостей проигнорировала, вела себя подозрительно странно, лицом не поворачивалась, голосом не управляла, просила постоять смирно, его чуть не распылило на атомы от обуявшей тревоги и зуда узнавания, пересчитала позвонки, лишила чувства контроля, рассудка и… Покинула радиус досягаемости, отказав в праве знать.         — Например?.. — уточнил Кир, хмуро наблюдая за тем, как Ян заерзал на стуле. — Чего боится?          Он в душе не ведал, что такое на него опять накатило и чем это лечить, но несчастную вилку, с которой он так нелюбезно обошелся, в бессильном отчаянии отшвырнув на ни в чем не повинную тарелку, теперь хотелось согнуть пополам, и большой и указательный пальцы прилагали бессознательное усилие, чтобы переломить ей хребет.          Еще раз. Воскресенье. Еся сбегала с той сбивающей с толку поспешностью и с той пугающей отрешенностью на лице, оглохнув ко всему и ослепнув, что он волей-неволей пришел к дебильному выводу, который тут же сам и высмеял как свидетельство излишнего самомнения.          Но теперь, когда сто лет одиночества превратились в бесконечность, теперь, когда она забыла его имя и к нему дорогу, когда «совсем расклеилась»… Теперь, когда по каким-то причинам решила резко увеличить с таким трудом сокращенную дистанцию, когда очевидно решила его избегать, становилось ясно –          Не было никаких дел в Москве. Все гораздо хуже. Все дело в нем.          Догадка раздражала. Отзывалась нестерпимым зудом под кожей, трепетом сердца, головной болью, сбитым дыханием, бессонницей и желанием опустить руки. Бесило, что она управляла его настроением, бесило, что он не способен влиять на ее поведение и на определенное ею расстояние. Бесила ее недосягаемость и тщета попыток принять расклад и смириться. Бесило, что кожа хранит память о скольжении подушечек пальцев вдоль по спине, что он цепляется за эти ощущения и пытается их удержать. Что возвращается мыслями к ней и к ее привычке прятать взгляд, что не понимает ее!  Что готов ходить за ней по пятам! Что упорно стучал в дверь, понимая, что дверь закрыта, что ждал ее, чтобы попытаться что-то... Что ждал! Бесило, что вновь отступил, найдя повод не дождаться – прикрыв искрящие оголенные нервы обмоткой из так-себе-аргументов об оставленном дома племяннике. Бесила собственная неустойчивость и детская уязвимость.         Душа вымоталась гадать на кофейной гуще, запуталась и требовала пощады. Требовала вытрясти из виновницы своих мучений ответ.         —  Ну… Че́рта… — отозвался Ян неуверенно. — Что все себе придумывает и что никому не нужна... — С чего взяла? — Почему ты так много про нее спрашиваешь? — напряженно поинтересовался он.         Внутри резонировало болезненным узнаванием и Кир, не поднимая головы, поморщился. Если он хоть немного понимает в этих людях, если он хоть немного слышит себя, то фраза «я никому не нужен» звучит плюс-минус одинаково с отчаянным – и немым – криком о помощи.          — Волнуюсь за твоего друга, — попытка пригасить очередную вспышку оправданной ревности вряд ли удалась, но Кир cловил себя на ощущении, что вот конкретно сейчас ему пофиг. — Похоже, и правда заболела.         Если он хоть что-то понимает в этих странных милых раненых людях, то не пойти сейчас и не проведать Есю – это «просто» взять и поставить размашистую подпись под ее утверждением.          Вот уж хренушки ей. Обойдется.         —  Дождь закончится и отправимся на разведку, — поднимая подбородок и устремляя взор к небу в поисках хотя бы намеков на просветы, без тени улыбки продолжил Кир. Внутри который день досадливо тянуло и сил актерствовать, изображая всё понимающего старшего брата, он в себе не находил. Кончились шутки – это раз. Его б кто понял – два.          Ян встрепенулся и метнул в его сторону полный сомнений взгляд.         — Но она ведь попросила не приходить, — зачем-то решил он напомнить о том, о чем Кир прекрасно помнил без всяких подсказок.         Послушай женщину и сделай наоборот         — Не ссы. Прорвемся.  

***

        За полдня проливного дождя подтопило дороги, и теперь в колее повсеместно стояла вода. Ее мутная поверхность поблескивала бледным, будто пожалевшим, что высунулось поглядеть на мир, солнцем, прямо над головой висели ошметки туч, очищенный воздух пах озоном, сырая земля комьями налипала на подошву, и Кир таки признал, что решение влезть в сапоги стало правильным. Красавчик, зато можно повторять за Яном и топать прямиком по лужам – шлеп-шлеп, с задором, напролом, как в детстве, пока не видят родаки, замеряя глубину каждой и не дуя в ус. До пункта назначения оставались считанные метры и под ложечкой неприятно сосало: на нервы действовало понимание, что скорее всего ничего ему добиться не удастся. Тем более, при свидетелях. Да что уж – и без свидетелей не удавалось. Чем дольше он был знаком с этой девушкой, тем явственнее осязал невидимую стену между ней и остальным миром, к которому, к сожалению, относился и сам. Он был бы и рад встать по ее сторону, но она не позволяла.         Прикинуться маразматиком? Прогрессирующим склеротиком?..         Вкрадчивые увещевания разума, призывающего собственную гордость засунуть в жопу, а на ее причуды закрыть глаза, растворялись в неверии в возможность достижения фантомной цели.         Сейчас-то все понятно и станет.         Ян потянул на себя деревянную калитку, не без труда ее, разбухшую от сырости, распахнул и вошел на Есин участок, как к себе домой, чудовищно громко шаркая сапогами. Оглянулся на дядю в ожидании дальнейших указаний и правильно считал взмах головой.  По пути было наскоро договорено под окнами не орать, клещом не впиваться и кровь не сосать, но если окажется, что друг Сеня болеет никакой не простудой, а, например, печалью, попробовать немножко ее растормошить, а то куда это годится. «Не кисни, на радуге зависни», и все такое, все по заветам Тимура. В общем, вроде как по пути они с Яном вступили в сговор, и теперь племянник озирался на Кира через каждые пять метров, ища на его лице одобрения или подсказку.          Не теряя времени, мальчишка прошмыгнул в дом, а Кир остановился посреди дорожки и обвел глазами открытое пространство участка. Листья, ветви, трава – все было усыпано алмазным бисером поблескивающей в вечернем свете воды. Водой был залит батут, старые качели, лавка и газон. Уши улавливали то становящийся громче, то стихающий топот детских ног по настилу, и мозг сигнализировал, что в доме Еси нет. Пройдя по дорожке вглубь участка, Кир вновь остановился и, настороженно прислушиваясь, вгляделся в прорехи, что образовывали увивающие веранду лозы винограда. Сделал несколько осторожных, бесшумных шагов к ступеням и, поддавшись корпусом в проем, заглянул внутрь. Никого, и порядок такой, будто до следующего сезона больше никого не будет. Войти в хозблок не позволяло воспитание, глаза безрезультатно обшаривали сад, а голова подсказывала единственно верный ответ: такое с ним уже было – тут ее нет, как не было неделю назад. А где она, знать ему не положено.         И лишь когда из дома выскочил растерянный Ян, взгляд зацепился за голубое пятно, мелькнувшее в зарослях малины у забора. Там, в дальнем углу участка. На миг Кир замер, а затем очередным кивком подсказал племяннику направление.         А может, ну его?..         К черту все…         Расстояние, хоть и незначительное, преодолевалось семимильными шагами, дабы не оставить себе ни единого шанса трусливо срулить, однако по мере того как оно таяло, он все сильнее щурился и все меньше доверял собственным глазам. Может, на почве нескончаемого стресса у него начались галлюцинации? Сегодняшний день не радовал солнцем, но радовал июльским теплом, однако Есения выбрала облачиться в толстый мохнатый кардиган, который натянула поверх полосатой, кажется, шерстяной, водолазки. Волосы ее были перехвачены невзрачной бежевой повязкой – из тех, что продают в магазинах, торгующих по принципу «сто рублей ведро». Из-за голенищ зеленых сапог выглядывали края шерстяных же, натянутых поверх узких джинсов, гетр, а кисти рук спрятались в митенках. И при всем при этом складывалось ощущение, словно ей не то что не было жарко, а вовсе даже наоборот – ей, съежившейся, уменьшившейся, будто было холодно. Вся эта картина, прямо сказать, шокировала, дыхание перехватило от уколовшего совесть предположения, что Сеня действительно заболела, однако такому допущению противоречило единственное «но»: но вместо того, чтобы прятаться в сухости под ворохом одеял, она рванула осаждать мокрые заросли, едва кончило поливать. Зачем? Гостей Еся, копошась в малине, словно бы не замечала.         Перевел недоуменный взгляд на застывшего на тропе Яна и обменялся с ним молчаливым непониманием, а после взглядом же подтолкнул к ней. Ей-богу, странно было видеть ее, в плюс двадцать с ног до головы закутанную в шерсть. Ни с малиной, ни с собой Еся не церемонилась – ягоды обдирала с остервенением, тянулась кистью в самую глубину колючих кустов, и его глаза даже с расстояния различили свежие царапины, рассекающие хрупкую кожу. Во рту неприятно пересохло, в горле запершило и к небу прирос язык. Что он может сказать ей сейчас, кроме: «Что это с тобой?» Истерзавшее его: «Ты не офигела ли, друг Сеня? Считаешь, нормально все?» – так и останется лупить под ребрами, запертое и запретное.           Молча следил за тем, как племянник, подобравшись к цели сзади, дернул Есю за рукав, как та крупно вздрогнула и выронила банку со спелой ягодой и как побежало трещинами стекло. Как, выдернув наушник, опустила голову и обнаружила Яна, а потом обернулась, и как от белых, словно накрахмаленный воротничок, щек отлили остатки крови. Как растерянно, подвисая, отправила наушник в карман бабушкиного кардигана. Как распахнулись потухшие глаза, как на дне зрачков вспыхнул ужас, как разлепились в беззвучном «привет» восковые губы, и как резко она сделала вид, что нет в ее жизни ничего важнее малины. Совсем-совсем ничего. И его тут тоже нет. Не существует. И даже Яна – Яна не существует тоже. А существует лишь вот эта треснутая банка и вот эти садистские кусты.         Что происходит?         С трудом подавив желание отшатнуться, мрачнея духом, Кир продолжил оценивать развернутую в лабиринтах кустарника картину под названием «Девочка с малиной». Уязвленное престранным приемом эго схлестнулось с разумом, который не затыкаясь верещал, что шерстяной кардиган и носки в плюс двадцать – история о явном нездоровье. Ян задрал голову и что-то лопотал; продолжая обдирать малину, она чуть рассеянно и будто невпопад кивала, а сам он судорожно искал и не находил ни одного мало-мальски годного объяснения… Сам он – вдруг обнаружил себя стоящим в полуметре от ее напряженной, окаменевшей, застывшей в пол-оборота фигуры. Неделю назад все было наоборот: это она замирала за его спиной, и оттягивала ворот майки, и невесомо скользила пальцами вдоль позвонков, в то время как он стремительно терял четкость зрения и ощущение себя в теле.          Напряжение оказалось чрезмерно, мозг сварился в кашу и прийти к однозначному выводу не выходило. Последние пять минут не складывался у Кира дебет с кредитом. То ли и впрямь болеет, то ли и впрямь виноват, а может – как сладостно звучит – Анька не ошиблась, и сердце при одном лишь допущении ухает прямиком в желудок, но вообще – закатай-ка губу, потому что при чем тут тогда кардиган? Почему тогда робость, ужас в зашуганном взоре и такой (откровенно паршивый) вид?          Подумалось о том, что эта девушка может сколько угодно прикидываться, будто его тут нет, но наэлектризованный воздух, но каждая источающая беспокойство клеточка кожи, но каждая застывшая мышца ее выдает. Что ж… Эти фокусы могут показывать двое.          — Температуры нет. Никто не умирает, отбой тревоги, Ян, — касаясь и спустя мгновение отдергивая ладонь от покрытого испариной лба, негромко констатировал Кир. Пристально вглядывался в глаза: выстоять под ошалелым, мутноватым взглядом оказалось сейчас делом принципа, и он (на удивление) выстаивал. Может, его боятся, а может, обижены, может, хотят внушить ему, что он невидимка. Но вот же – она видит его и осязает, и в этом нет ни малейших сомнений, как нет сомнений в том, что собственные эмоции ломают ребра, а собственные глаза фиксируют продолжающие бледнеть щеки и дрожащие губы, с которых хочет сорваться и не срывается звук. Обнаруживают в бездне цвета мха необъяснимый страх.          В их отчаянной, до победного, визуальной борьбе проиграла Еся: отвернулась, перекинула на плечо абы как заплетенную косу и судорожно зашелестела малиной, и кусты осыпались искрами дождевой воды. Где-то на периферии звучал голос племянника, но слух словно выключился, аккумулируя весь высвобожденный ресурс в зрение: Киру казалось, он видит, как мелкой дрожью сотрясается ее завернутое в десять слоев шерсти тело.         Следом заподозрил, что загнал беззащитного котенка в угол. Следом – вновь тысяча вопросов, и во главе один – когда он стал для нее угрозой? Почему? Показал себя конченым хамлом в субботу? Был неверно истрактован рядом с Анькой в воскресенье? Да нет… А если и впрямь?.. Последняя шальная мысль сносила с ног точным мощным апперкотом… А удерживаться на поверхности помогало лишь растущее разочарование: ну почему перед лицом «опасности» Еся вечно покорно застывает? Почему позволяет себя атаковать? Нужно бить. Бежать. Но не зависать. Тимур бы…          «Сопротивляйся… Сопротивляйся, черт возьми! Не позволяй мне тебя продавить!»         Не понимал уже, чей это голос звучит в голове – Тима ли, который, пытаясь вытряхнуть дурь из тюфяка-братца, требовал от него неповиновения сотни раз (и все без толку), или его собственный голос.         Оживи!         — Или умирает?.. — хмуря брови, склонил Кир голову. — Ян, проверь-ка пульс.         Давненько его так не клинило. Если быть честнее, никогда. Он вообще перестал соображать, что вокруг творится. Что с ним творится? Ответа так и нет. Почему он, тридцатилетний почти мужик, чувствует себя онемевшим юнцом. Желающим и не способным говорить о чувствах вслух, позволяющим страху отвержения надежно зашить себе рот, готовым молча отступить в тень слабаком?         Пьяным мальчишкой, который не в состоянии ни слышать себя, ни контролировать. Происходящее внутри оказалось неподвластно собственному пониманию. Ну почему ему так важно сохранить именно ее? Почему? Может, это карма? Ведь сколько раз за жизнь он сам без сожалений оставлял. Сколько раз не вовлекался? Сколько пропавших с радаров не пытался вернуть и чувствами скольких пренебрег? Законопатился, будто подмахнул с миром негласный пакт о ненападении, даже цель себе наметил, даже фактически ее достиг, и плевал на всех, но она… Еся…         Именно она не останется, как бы он того не желал. Конкретно он оказался не в силах влиять конкретно на ее страхи и ее решения. По каким-то причинам он сам стал этим триггером, и хочется спросить, ну что же у нее вдруг случилось. У них. Но он чувствует себя снесенным потоком чувства подростком, как нелепо, боже. Тимур бы…         — А как?.. — засопев, отозвался перенапряженный племянник. — Где проверять?          — Здесь, — не сводя глаз со своей жертвы (так он теперь, к его ужасу, и чувствовал – жертвы), Кир наощупь потянулся к безвольно болтающейся руке. Расшевелить ее, растормошить, прочитать ответ в глазах, раз она не желает его озвучивать – все это уже стало делом принципа. Большой палец запутался в манжете кардигана, резинке митенки, а затем – в шнурке браслета, но все же нашел точку приклада. На ум пришла мысль о бьющейся венке под плавной линией ее челюсти, мысль о том, чтобы считать пульсацию там…  — Холодная… — Еле слышен, — вынес вердикт Кир. — Ау, Сень? Ты жива?          — Да… Нет… Просто.... Простите, — часто-часто заморгала она.         Да что с тобой? Что за анабиоз?..         — Если ты не болеешь, то… Это черт? — в тревоге вглядываясь в лицо, уточнил Ян. — Как тогда?..          Уронив подбородок на грудь, Кир озадаченно ее рассматривал, механически пересчитывая веснушки над верхней губой. От затравленного взгляда становилось натурально тошно. Он не понимал…          — Не знаю… Просто… Все нормально… — ниже склонила голову Еся.         Просто. Просто ты врешь…  Ты вообще себя слышишь?         Вдруг буквально на мгновение она вскинула глаза, и щеки едва заметно порозовели:           — Кошмары… Ночные…         Кошмары, ну да... Я в них кровь из тебя, что ли, пью?.. Или что?..         «Все нормально», но голос исчезает в бездонных ямах и сносится дуновением ветерка. «Все нормально», но зачем прятать взгляд? «Нормально» все, но она что, за дурака его держит? Почему он тогда ощущает, как она исчезает прямиком из его жизни? Почему он ощущает настолько явственно, как не ощущал все эти дни – это все правда: все дело в нем, и пусть не обманет кардиган и носки. А она – как перетянутая струна: коснись – и...          …Ну, попробуй же… Ну же… Коснись.         Законы, по которым он жил, всегда были просты: не надейся – и не станешь жертвой опасных иллюзий. Не привязывайся – и не будет корежить. Не вверяй сердце – и в него не плюнут. Не касайся другой души – и не ощутишь расстояния.         Все их он благополучно нарушил. Для этого ей оказалось достаточно упасть ему на капот.         Мгновения тянулись липкой смолой. Версия про ночные кошмары отгремела, Кир вскинул брови и следил теперь неотрывно за мимикой на бледном лице и за тем, как она терзала заусенец и не знала, куда девать глаза, явно не понимая, как от него отделаться. Есин потухший вид погружал в смятение, а он думал о том, что не станет принимать странные правила, которые она пробует ему навязать. Сейчас не станет. Потому что они ему не понятны. Он с ними не согласен. Он за нее еще поборется. В конце концов, не об этом ли они с Яном по дороге договорились?          Ставшие вдруг непокорными пальцы оттянули карман старенького кардигана и, нащупав пластиковую загогулину наушника, изъяли ее на свет и вставили в собственное ухо. Сенсоры послушно сработали, музыка вновь заиграла, вскинув ресницы, Еся вздрогнула и тут же заблудилась взглядом в земле под ногами.         О-о-о… Эту мелодию он угадает с трех нот.         — Тимур говорил: «Не кисни, на радуге зависни». И все такое, — раскрывая ладонь навстречу, выдавил ободряющую улыбку Кир. — Да, Ян?         Судя по напряженной моське и распахнутым глазам не моргающего племянника, понимал сын Тима мало, а вида заколдованной Сени пугался, как пугался тогда, на дороге, когда она оказалась один на один против Милиной своры. Ян пугался и не издавал лишних звуков и выбирал беспомощно смотреть на своего дядю то ли в ожидании очередной команды, то ли в надежде на волшебство. Никуда не годится. Подумалось о том, что придется перевоспитывать еще одного «суриката».         А дядя… А что дядя? Въедливый взгляд его точно не отражал равнодушия, а что отражал? Весь ворох вопросов? Просьбу остаться? Растущее смятение? Молчаливое приглашение поговорить? Или суть слов, которые никогда не прозвучат? Не знает. В ее глазах проступали покорность и страх, безысходность и вода, а Кир все силился и все не мог понять, когда успел стать тому причиной.         Распахнутая ладонь так и висела в воздухе, он злился на себя и обещал, что делает это в последний раз. В последний раз нарушает границы, пытаясь протянуть руку человеку, который не просил руки. Ее молчание невыносимо: оно трактуется как самый громкий ответ.         — Ну же, Сень. Чуть-чуть подурачимся, — чувствуя себя дебилом и проклиная за мягкотелость, позвал Кир. — Разреши себе. — Отомри, Есь. — Можно.         Прямее некуда. Прямее лишь схватить за плечи, затрясти и прокричать: «Мне важно, что с тобой происходит, слышишь?! Ты слышишь?» Увы или ура, он никогда не умел в слишком личное, а еще едва ли готов был разводить драму, пусть последний месяц, неделю, день и минуты в драме жил (точнее, влачил существование). В личное не умел, в трагическом амплуа не пробовался, так что ничего ему больше не оставалось, кроме как следовать проверенной тактике «улыбаемся и клоунадничаем».          В конце концов Еся робко кивнула, и подушечки холодных (!) пальцев едва-едва, будто страшась обжечься, коснулись его ладони, а голову она низко опустила. Кир не имел ни малейшего понятия, что к чертям у них происходит, во что конкретно он только что ввязался и что будет делать дальше, но Тимур шуршал, зудел и вгрызался прямиком в горло, требуя тормошить, тыкать и веселить, даже если самому охота утопиться (или удавиться, тоже варик).           И песня в наушниках звучала как нельзя более подходящая. Удивительно точно попадающая в настроения его унылых дней, но, что поразительно, обнадеживающая.  «Сердце воет пусть, но если завтра я проснусь, значит Бог в меня верит». Импровизировать под нее, должно быть, несложно. И он попробует, раз уж на это подписался.         Так просто: один ведет, другой следует.          Так сложно: в основу каждого движения, кружения и вращения ложится доверие к партнеру, которого между ними нет и в помине. А что есть? А ничего, вуаль недосказанности и невыразимых, невыносимых желаний. Тяжело вести за собой, понимая, что веры тебе ноль и что все, что ей есть тебе предъявить, застынет беззвучием меж плотно запечатанных губ. И все же ты упрямо тянешь ее в центр «танцпола», и она покорна. Прямо сказать, танцор из тебя так себе, но что угодно, лишь бы не выпускать ее озябшие пальцы.          Так смешно: поглядеть со стороны – двое неуклюжих в дурацких сапогах корчатся в припадке прямо посреди орошенного дождем сада, в величественной тишине природы, соседям на потеху, Яну – на... Ну, Яну придется понять и простить, вариантов у него все равно нет.         А внутри – отчего-то невыносимо грустно. Но даже если тревожные предчувствия не обманывают, даже если осознание безрезультатности борьбы порождает под ребрами вакуум… Даже если все дело в тебе, ты будешь улыбаться с беспечностью истинного дурака – потому что не знаешь других лекарств от таких болезней. Потому что Тимур лечил тебя так и так вылечил. В эти минуты ты не отпустишь пальцы, даже если над вами разверзнутся хляби небесные.         Сближение. Отдаление. То ли вальс, то ли румба, то ли что это у вас – ни фига ты не сечешь в этих стилях. Притяжение. Отвержение. Вниманию Яна представляется чистая импровизация, возможная лишь потому, что когда-то ты полчаса как завороженный наблюдал за тем, как на помосте набережной в Парке Горького парни и девчонки танцуют странные танцы. Те парни и девчонки отдавались музыке и словно в ней растворялись, а вы теперь танцуете собственный странный танец вдвоем: движения скованы, вы как две деревяшки, как два Буратино, и все это выглядит как нелепость, но от Еси, впрочем, все равно не отвести глаз, а ты – ну а ты точно как клоун посреди лужайки (сто сорок шесть процентов), но ты стараешься, вытягивая вашу румбу на чистом вдохновении. Внезапно ­ – «Спираль». Не понял, в какой момент ее «позвал», но она «скручивается» вдоль твоей руки и замирает в сантиметрах от груди, чтобы спустя несколько мгновений в тревожном рывке раскрутиться дальше некуда. Прочь от тебя, подальше. Ее губы кривятся, кривятся, глаза неестественно блестят, кончик носа краснеет, и ради такого, ради ее эмоций ты готов побыть клоуном посреди лужайки (да кем угодно). Вращение под рукой. …В другую сторону. …«И вообще» – она же не объясняет ничего, но ты уже во всем обвинил себя, а версию Яна о неведомой болезни души принял за ведущую. Сближение. …Беспечно улыбаешься в ответ, пытаясь молча транслировать ей, что как бы больно не было, какой бы зверь сейчас не драл нутро, однажды боль утихнет, черная полоса закончится и все наладится. Обязательно. Когда-нибудь. Отдаление. Вот и песня ровно об этом. Опять вращение, и еще. …Ну и цирк, боже, до такого ты еще не доходил, но тебе нравится смотреть, как летает в воздухе расплетенная коса. …Попытки найти эту девушку в черных дырах памяти пора оставить.          Притяжение.         Не так уж, оказывается, и сложны эти ваши танцульки – засунь стыд и смущение куда дотянешься и знай себе раз-два-три-раз-два-три.         А еще – вновь и вновь вспоминаешь Тимура, который не позволял тебе замыкаться в себе в периоды тягостного уныния и черного отчаяния; Тимура, на чью протянутую руку ты мог рассчитывать, когда презрение к собственному ничтожеству брало верх. Пока не понимаешь, как передать Есе его посыл, и потому молчишь, усиленно не замечая краснеющего носа и дрожащих губ. Но ты хотел бы – хотел бы передать.         Молчишь. Не знаешь, что с ней происходит, но зато знаешь по себе, как важно, чтобы рядом был кто-то, кто сможет вернуть тебе веру в момент, когда в самом пугающе пусто, когда в отчаянии скребешь по сусекам и не можешь наскрести ни грамма. Знаешь, как важно понимать, что ты не один против мира. И, может, ей от твоей веры ни тепло, ни холодно, но быть рядом ты можешь точно, лишь бы не гнала.         Странные танцы вдвоем закончатся так же внезапно, как и начались: она замрет в сантиметрах, и ты послушно замрешь следом, пытаясь успокоить дыхание и прислушиваясь к ее. Захочется опустить голову и коснуться лбом ее лба, но не станешь. Дальнейший путь уже намечен – направо, направо и по прямой – но прежде ты аккуратно приподнимешь пальцами ее подбородок, не удержишься и проведешь подушечкой большого по блеклому шраму на скуле (один-один) и произнесешь патоку, достойную финальных кадров в драме года: «Я в тебя верю».          Ослепнешь от блеска глаз цвета мха. Софиты. Аплодисменты. Занавес. П-ф-ф-ф.          Закончится все твоим шутливым реверансом, разумеется, а вовсе не пафосными речами и нарушением всех мыслимых границ на глазах у застывших в малине ревнивых свидетелей. Ты выкрутишься из этой ситуации с тем же изяществом, с которым в нее влез, но что, и помечтать нельзя?           Моргнул. Пора и честь знать.          — Ян, передаю друга тебе, позаботься, — раскрывая ладонь, отступая на несколько шагов и отвешивая «другу» запланированный поклон, окликнул племянника Кир. Тот, стоит отметить, ждать себя не заставил: метнувшись на зов, тут же перехватил освобожденные пальцы и задрал голову, в тревоге вглядываясь в веснушчатое лицо.         Притянув мальчишку к бедру, хмурясь, Еся уставилась прямо на нарушителя своего (не)спокойствия. Контакт глаз дольше трех секунд не продлился – взгляд она вновь отвела, врезавшись им в газон. С тоской подумалось о том, что все бесполезно – в ее зрачках по-прежнему читался страх, только теперь с примесью чего-то, что он распознать не мог. Возможно, то было сомнение. Бессилие наползало и накрывало, и Кир чувствовал растущую потребность схлопнуться.         — А ты… Куда?.. — спросила Еся, стоило ему развернуться в сторону калитки.         Классный вопрос. До канавы напротив – утопиться         В ответ Кир лишь плечами пожал. Не мог же он сказать ей: «Туда, откуда не буду тебе угрожать», или «Подумать о своем поведении», или «Зализывать сковырнутые корочки». Кажется, по дороге сюда он обещал себе не читать нотаций и воздержаться от манипуляций. А вообще – всю минувшую неделю клялся себе от этой Чумы воздерживаться (ну да, было дело – в белой горячке). А сейчас, когда она вновь объявилась в его жизни, он обещал себе не отпускать и побороться... А теперь драпает. Сущий дурдом.         — Прогуляться по просеке, — дав голосу равнодушия, отозвался Кир. — Там красиво туман стелется на закате.         А после можно и в лесок завернуть – от души проораться. Мир вокруг опять как слоем пыли покрылся – все вновь стало таким бледным и невыразительным, таким неинтересным. Казалось, еще чуть-чуть, и на лицо заморосит бесконечной нудной октябрьской моросью.         — Один? — цепляясь пальцами за косу, уточнила Еся.         Ну, моя компания от меня отказалась         Кое-как сдержался, чтобы не показывать ей. Поджав губу, неопределенно повел плечами, перекатился с носка на пятку и отвернулся, делая вид, что рассматривает сарайчик за покошенным забором. Чувствовал себя обиженным ребенком, цепляясь за интонации в ее вопросах, не пойми чего ждал, и курить хотелось до одури. Как, скажите на милость, выживать в этом мире, когда ты гол и уязвим настолько? Когда весь ты стал зависеть от другого? И с какого, спрашивается, хрена ты стал зависеть? Ты когда успел, мальчик? Ты куда смотрел?         Открыл было рот, планируя ответить коротким «вестимо», но тут уха достигло едва различимое:         — А с тобой… Можно?..          И Кир застыл на месте, прекратив перекаты.          Че?        … … …       Ты неделю меня игнорила, ты смотришь на меня как на палача, который ведет тебя на плаху, и просишься «со мной?» Что ты такое, женщина? Чего тебе от меня надо?         Чувствовал, как оставляют силы отбивать подачу, чувствовал: он беспомощен, он вот-вот чокнется, он ничего не понимает, но ничего не хочет так сильно, как ответить согласием.         — Зачем? — тяжело сглотнул Кир. За пять секунд до этого готовился совсем к другому, а точнее – вообще ни к чему, он просто тянул время прежде, чем выйти в калитку на неопределенное количество дней.         — Одной плохо.    

*** 

        Внешне так мало похож… Похож…         Кир брел по своей половине колеи, вяло вороша сапогами мокрую траву и не пропуская ни одной лужи: он намеренно в них влезал, оценивая то ли глубину, то ли надежность обуви. Топтался в этих лужах, и поджимал губы, и хмурился, и ковырял мыском сапога дно под слоем мутной воды – и тем напоминал обычного мальчугана, в котором проснулся исследовательский дух. Как ни старалась Еся лишний раз на него не смотреть, не выходило: все поглядывала искоса, еле сдерживая просящуюся наружу усмешку и про себя отмечая, что внешность внешностью, а сейчас от девятилетнего паренька его отличала лишь зажатая меж пальцев сигарета и тема беседы – точнее, монолога. Сегодня болтать Киру приходилось за двоих, потому как ей язык упорно отказывал – приклеился к небу, повинуясь парализованному сознанию. А взгляд следил, а грудь медленно отпускали тиски, легкие раскрывались, и забитые моральной палкой, загнанные в недосягаемые глуби́ны чувства вновь поднимали волнение в пустоте Дыры. И уголки губ дергались вопреки воле всякий раз, стоило ей подметить очередную мальчишескую замашку.          Все-таки он вновь пришел. Сам. К ней. Несмотря ни на что. Сам. Пришел. Этот Кир ее принимал.          Их компании не хватало Яна, чье присутствие могло бы немного сгладить пропитавшее воздух смятение. Мальчик подался было с ними, но не доходя до ворот к просеке, ни с того ни с сего насупился, а спустя еще пару минут и вовсе круто развернулся и рванул прочь, на бегу прокричав, что гулять больше не хочет и пойдет к друзьям. Возможно, по-своему истрактовал ватное молчание взрослых, а может, почувствовал себя неприкаянно, да только Еся, к своему стыду, испытала облегчение, ведь разорваться между ними так или иначе не могла. Всю минувшую неделю ее больной интерес был прикован к другому... мальчику. Другого мальчика она исколола острием своего внимания и шпильками обиды. А сегодня поняла, что Страх душит нутро, подползая исподтишка, и процесс медленного убийства будет длиться до тех пор, пока в конце концов он не окажется с тобой нос к носу, не зажмет в углу и не лишит пространства для маневра. И тогда ты поймешь, что выбор твой не ахти: встретить его со всей храбростью, глядя ему в глаза, или спрятаться в раковину и позволить иллюзиям себя уничтожить. Третьего не дано.          Кир был Страхом и Огнем, Кислородом и Угарным газом. Он был Выбором.          Но как его выдержать? Ей на роду написано сойти с ума, и, кажется, он запустил процесс. Он завихрял в ней бурю – бурю таких острых и непостижимых чувств, что порой казалось, будто вынести их она не сможет. Захватил ее сознание и внимание и играючи удерживал их в заложниках. Он был Водой и проник повсюду. Это он питал Нечто в забытом мерзлом уголке ее груди, он стал ей сниться, и как бы она ни сопротивлялась, как бы ни пыталась отстроить дистанцию, как бы ни стращала себя, какую бы армию аргументов ни выставила щитом, какие бы постыдные ситуации ни вспоминала и как бы ни умоляла себя образумиться, пока не стало слишком поздно – стоило ему явиться, закружить ее и согреть, как страх сменился необоримой тягой и хлипкая стена посыпалась.          Стоило увидеть их двоих, и что-то туго натянутое лопнуло: удавка ослабла, легкие раскрылись, а сердце сжалось, треснуло и разлетелось, сообщая: она все еще жива. Стоило поднять глаза, и стало понятно, что неделю не жила. Стоило разрешить себя коснуться, как озябшая душа взмолилась не отпускать.          Он разрушил все, что она полтора года строила, а теперь пожалуйста – резвится на руинах, что невинное дитя.         Он был Испытанием.         Так… Странно. Находиться рядом – изводить себя страхом разоблачения, избегать – казнить мерзлотой. А противостоять его притяжению – как? Касание теплых пальцев прогнало подкожный холод и вернуло июль, а поведение заставляло заподозрить, что в этот раз отчитывать ее за исчезновение никто не станет. Хотя взгляд… Взгляд говорил сам.          Кир брел по своей половине колеи, вяло вороша сапогами мокрую траву и не пропуская ни одной лужи, рассказывал немного о жизни, а она пробовала вслушиваться в смысл, но впервые за все месяцы не выходило. Все поглядывала на него искоса, пытаясь прогнать тревогу и убедить себя, что прав отец и что нельзя разрешать прошлому вмешиваться в настоящее, что ошибка – предъявлять взрослому за детские поступки. А взрослый явился и ослепил – и ей так захотелось поверить… Вновь. Ведь в настоящем рядом с ним каждый день тепло и легко, как сегодня. Ведь лишь его ей день ото дня и хочется видеть. Эта неделя стала пыткой. Ведь только он ее и понимает. Она так скучала! Один раз дать шанс… Один шанс! Один…         Она выбрала Жить.         Кир брел по своей половине колеи со скучающим, даже отсутствующим видом, такой притягательный и пугающий, а ее сводили с ума навязчивые мысли о том, как изменится его восприятие, когда он узнает в ней затюканную замухрышку, которую пинали все, кому не лень. У отца, в старом фотоальбоме имени ее, Еся нашла ту фотографию с линейки – фотографию, которую все двадцать лет игнорировала. Табличка «3 А», Гитлимова-Гитлер с пышными пестрыми охапками гладиолусов и астр с бабушкиных дач улыбается фотографу безгрешной улыбкой, а на переднем плане все они – в большинстве своем счастливые, солнечные дети, в них не заподозришь будущих тиранов. Нашла себя – пока еще с храбро поднятым подбородком и прямым жестким взглядом прямо в камеру, но уже без отблеска надежды на лице. С великим трудом, среди облаков белоснежных бантов, нашла еще одного мальчика без тени улыбки на сжатых губах. Она третья слева в первом ряду, а он второй справа во втором. И кто только придумал так расставить класс? Его, маленького и щуплого, почти не видно за макушками этих дылд. Кир – ежик на голове, наморщенный вздернутый нос, высокий покатый лоб и зародившийся в уголках искривленного рта протест. Узнать его можно лишь по восточному разрезу глаз, которые смотрят на фотографа колким, лишенным зачатков доверия взглядом. Та фотография засвидетельствовала их знакомство.          Кир не подавал никаких признаков узнавания. Может ли он не вспомнить?         Вероятность имелась: за минувшие двадцать лет она сильно преобразилась, даже имя поменяла, сняла очки и фактически извела шрам. В груди разгоралась надежда, что он не вспомнит, ведь она сидела за его спиной, пряча глаза в учебнике. Он не вспомнит, если ему не помогут, а кто ему поможет?.. Такого он вспомнить не сможет, определенно, нет, но нужно немного себя обезопасить. Она должна… должна попробовать.         — …иногда оглядываюсь вокруг, никого не нахожу и думаю о том, скольких людей отпустил, — цепляя пальцами мокрый сухоцвет, продолжил Кир свой прервавшийся было монолог. — Тут пару дней назад в вузовский чат слили древние фотки. Я на них обнаружил себя – в компании своих тогдашних друганов, на лавке у института. И вот смотрел я, значит, на эти фотки и думал: этот в Порту, этот в Амстере, этот в Дубае. Размотало нас, конечно… Я и сам планировал, — голос его звучал негромко и ровно, но слух улавливал нотки сожаления. —  Смотрел и вспоминал, как классно было: тебе девятнадцать и проблем ровно ноль, время стоит, до сессии как до луны, и пацаны ждут на лавке. Сейчас вообще никто не ждет. Ну, сам виноват – никого возле себя не оставил... Смотрел я на это, значит, смотрел… — ужасно сильно хмурился, смысл сказанного доходил до нее туго, но страх разоблачения потихоньку отступал, недельный паралич отпускал, и сознание постепенно успокаивалось. — И не по себе как-то стало. Даже подумал, не постучаться ли к кому-нибудь из них в личку… Потом передумал. Понятно же, что нечего там уже спасать, раньше надо было... Вообще, не похоже на меня, если честно, — немного помолчав, признал Кир. Он будто на себя сердился и глядел в основном под ноги, а она – на то, как ветерок разметает длинные пряди. С длинными ему лучше. — На этом фоне даже… Даже вспомнилось, как год назад отец вдруг вспомнил про друга, с которым поссорился из-за херни и чертову уйму лет не общался. Короче, стукнуло ему в голову его найти, он ради этого даже мне позвонил. Офигеть. Решил, что раз сынок айтишник, так всесильный. У меня хоть с папашкой всю жизнь траблы, но я тогда попытался нормальным быть… заслужить его до… попытался, короче, помочь, — фыркнув, ладонью провел по бессмертнику и собрал в кулак целый пучок травы. — Накидал ему тезок из Одноклассников, весь рунет перерыл, выяснилось, все не те. В общем, по итогу концы в воду… Отец тогда сокрушался... Все просил еще поискать. А я подумал: разве не сами виноваты?.. — вздохнул Кир и затих. — Люди теряются. Выходит, что терять и теряться – их выбор, — заторопился он вдруг. Голос звучал досадливо. — Ну, я имею в виду, сложно оправдать стечением обстоятельств. Уж точно не в мире, который дает нам все средства, чтобы...         Он спотыкался о мысль и замолкал, бормотал, как сам с собой дискутировал, морщился, пропускал меж растопыренных пальцев травинки и отрешенно рассматривал налипшие на влажную кожу семена, а Еся не могла сосредоточиться на сути сказанного – украдкой всматривалась в профиль и анфас, и видя перед собой девятилетнего Аверьянова, и его не видя, и не в состоянии справиться с сильнейшим раздраем. Кир ничем не показывал, что узнал ее. Кир выглядел безобидно и был безоружен, Кир манил, и притягивал, и, главное, кажется, действительно ни о чем не подозревал. В эти минуты наедине, только их минуты, все, что он успел для нее сделать за пол-лета, одерживало верх в поединке против его детского малодушия, против его молчаливой поддержки ее травли. И два противоположных желания – спрятаться от него как можно дальше и оказаться к нему как можно ближе – схлестывались в остервенелой борьбе. От неразрешимых противоречий сознание корежило, ломало и крутило в тугие узлы.         …А привычка сидеть с подвернутой ногой осталась…          …Узна́ет меня…         — Короче, пересобрался этот пазл со временем. Обнаружились другие смыслы. Особенные люди.          Замолчав, Кир приложил к глазам козырек ладони и с прищуром уставился на закатное солнце. Мысли о неминуемом разоблачении, мелькнув, погнали на очередной круг паники, сердце вновь заколотилось, ошалелое, и только разум пытался сохранять трезвость и шептал: «Сделай что-нибудь… Сделай же».          — А у меня здесь не было никого, кроме Таньки, — воспользовавшись возникшей паузой, сообщила Еся сорванной травинке. — Мы переехали из Омска, когда мне двенадцать было, и особо ни с кем задружиться уже не удалось.         Сама толком не поняла, как это допустила. Не удержалась и испуганно стрельнула в Кира глазами, проверяя. Тот отвлекся от заката и смотрел теперь на нее настороженно, вязко-тягуче, будто сверяя только-только поступившую информацию с уже имеющейся… Смотрел так, будто не спешил верить услышанному.         — Что? — не выдержав, нервно сглотнула Еся. Уже проклинала себя за то, что поддалась-таки истерике и соломки подстелила гнилой. Какую-то минуту назад идея казалась ей неплохой, но сейчас, мужественно выстаивая под цепким, острым взглядом коричных глаз, она уже была ни в чем не уверена, а в тесной клетушке черепа билось припозднившееся:          Это можно проверить…          — Ничего, — нахмурился Кир. — Гадаю, когда успел превратиться в привидение. Смотришь так, будто я оно и есть.          Он был Миром. Он был Войной. Ее ожесточенной бойней с собой, одним-в-поле-воином на стороне Добра. Или все-таки Зла? Где-то там, на горизонте, ей виделись белые флаги. Все же он был Миром…         Еся зажмурилась до вспышек перед глазами, готовясь в очередной раз пойти поперек своих принципов.         — Я… Прости… Мне неделю снились кошмары, будто из-за меня с вами что-то… — запинаясь, начала оправдываться она. — И я… Я решила, что это знак… Что нам не стоит… Извини.         Начни врать – и не остановишься. Еся распахнула глаза. Склонив голову, даже не пытаясь скрыть озадаченность, Кир ее изучал. С выражением лица, на котором читалось единственное, но очень однозначное заключение: «На фига ж ты веришь в такие бредни, друг Сеня?»          Разочарован?         Зацепившись взглядом за что-то за ее спиной, приподнял руку, и та на мгновение застыла в воздухе. А затем потянулась к волосам и подхватила с макушки зонтик пригнанного ветром пуха. А ее откинуло памятью к самому началу сезона: тогда, на Бетонке, он вот так же снимал с пряди у ее лица «гусеницу» вербы. В тот раз она отшатнулась, как какая-нибудь дикарка, а в этот застыла изваянием. Напряжение оказалось чрезмерным, и в животе скрутило, и воздух стал плотным-плотным, густым и тягучим, как нагретая карамель. Как смола, в которой увязаешь, не в состоянии выдерживать пронизывающий, обшаривающий каждый забытый уголок нутра взгляд. Пространство и время обратились в текучий янтарный мед – могилу любой бабочки и мухи. Не отвести глаза от приоткрытого рта, от…          — Расслабься, — достав из кармана тренькнувший телефон и опуская глаза на экран, глубоко вздохнул Кир. Секунда – и на тронутое закатным светом лицо легла мраморная маска. Секунда – и уха коснулось сдавленное шипение: — Земля тебе стекловатой.          Секунда – очарование момента рассеялось, спуганое игрой острых желваков. С ней такое уже точно было: у него оживал телефон, а в ее мире моргал свет.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!