XXIV. Не страшно

14 марта 2026, 17:27

3 августа

      — Еська, хватит загоняться, ну. Ну надо подумать человеку. Ничего это еще не значит.       О чем?! Или он понял, или Олег ему наболтал, или я его уже заебала …       — Неделю думает, — упрямо вглядываясь в дымок пара, что стелился над поверхностью чая, буркнула Еся. Связки стягивало, глаза жгло, в горле вязла обида, и выбранным мысленным формулировкам она даже не ужаснулась – почему-то сло́ва более подходящего на ум не шло. Хотя вот же, есть они – слова. Затрахала. Заколебала. Задрала.       И вообще – давай поговорим о чем-то еще. О погоде!       И вообще. На дворе август! Это в версии для Тани он «думает» неделю, а по правде – восемь дней и пятнадцать минут. За это время можно рехнуться, удивительно, как ей – чудо, не иначе – удавалось держаться на плаву и держать лицо перед его племянником. Дровишек в топку подкидывал случайный свидетель развернувшегося на ее лужайке «блокбастера»: Антонина Павловна вещала об увиденном без умолку. «Благодаря» Антонине Павловне сказ о том, как Кир Александрович Олега Владимировича повстречал, разнесся на все СНТ. Далее по сути ее показаний: «Ухажер твой с хахалем отмутузили друг дружку до полусмерти. Кабы не я, кончилось бы плохо, зуб даю. Поделом собаке». Всякий раз, когда Есе приходилось выслушивать ее охи и вздохи, по позвонкам бежал мороз, а загривок покрывался липкой испариной, пусть и звучали те предания как плод чьей-то заскучавшей фантазии, ведь «кабы» до полусмерти, ретироваться «хахаль» уже бы не смог. Ну а «ухажер» – «ухажера» Еся видела. Видела в безбрежной черноте его глаз что угодно, только не сожаление о содеянном. Видела подступившую тень вечной ночи. Восемь дней и семнадцать минут тот взгляд преследовал ее денно и нощно.       Таня промолчала, а потом рассеянно улыбнулась. Внимание ее теперь было приковано к детям: выдохшаяся Соня распласталась на батуте звездой, а Ян сигал вокруг, заливаясь переливчатым смехом и время от времени пытаясь вовлечь обессиленную подружку в трам-та-ра-рам. Та мотала головой и отнекивалась, но выглядела при этом куда счастливее и беззаботнее, чем месяц назад, когда сидела сиднем на участке. Теперь Соня вливалась в компанию Яна, и, судя по всему, ни полнота ее, ни дефекты речи не были тому препятствием. На аккуратные вопросы о том, не дразнятся ли дети, Ян уверял, что нет, а если начнут, «получат в кумпол».       В авторстве фразы сомневаться почему-то не приходилось. Почему-то совсем не доводилось сомневаться – еще как получат.       Телефон завибрировал, сообщая, что пришел долгожданный ответ. 17:20 От кого: Ульяна: Мне в те секунды было так тошно, мне казалось, что я умираю. Я и умирала. И я тогда просто в него вцепилась. Я поняла, что если выйду в его дверь, то назад уже не войду. Я прямо в глазах читала, что не войду, прямо читала, что это конец. Веришь?       Верю 17:20 От кого: Ульяна: На следующее утро мы вместе проснулись.       Еся моргнула. И снова моргнула. Окольными путями да проулочками смысл фразы достиг мозга, и щеки вспыхнули и запылали. Ну нет, Ульяна, наверное, как-то не так ее поняла. Она, вообще-то, совсем не потому спрашивала, что хочет… Господи… Вообще – так все это странно, как будто не с ней. Сегодняшнее утро началось с истерики, и когда, не справляясь с собой, Еся начала перебирать тех, кто может дать ей совет, на ум, кроме Ульяны, никто и не пришел (а Таня потом пришла сама). Ведь, как Еся тогда поняла по рассказу Ульяны, Ульяна на исчезновениях своего ненаглядного собаку съела. Как она поняла по рассказу Ульяны, Ульяна в подобных фокусах спец. В общем, объявив саму себя «шизанутой», которой можно все, кое-как собравшись с духом, с трудом подавив смущение, Еся ей написала. Не знала, чего ждала. Ответа вроде «Не волнуйся, все они с придурью, скоро отпустит». Не знала, чего, утешения, насмешки, игнора, совета, но уж точно не подкупающей честности. И прозорливости. Хотя чему удивляться? И кристальную честность, и прозорливость вкупе с неподдельным интересом к Есиной непримечательной личности и увлечениям Уля проявила в первый день знакомства.       Как признаться храбрецу в том, какой пропащий ты трус? 17:22 Кому: Ульяна: «Больше не войду в его дверь» звучит «обнадеживающе»…       Как звучит «вместе проснулись», сознаваться не хотелось. От одного лишь допущения подобного развития событий Есю охватывал мучительный пламень стыда. Да они чуть ли не за одной партой сидели! В началке! Да он видел, как она в колготки надула посреди урока и как сопли размазывала по щекам! Как, будто отсылая к тому позору, желтой краской измазали ее костюм снежинки! Видел ее уродство, видел, как стригли… Слышал, какими словами дразнили, как насмехались! Он тогда от нее отказался, и это понятно – никто не захочет дружить с лохушкой. А сейчас, может, вспомнил, и, может, вновь не хочет… А как проверить, да или нет? Разочаровался в ней или нет? Хочет ли и чего?.. И вообще! Негоже «хорошим девочкам» о таком думать. Негоже. Мама бы сказала, что дочь ее позорит… Нет, мама давно уже от нее открестилась.       Все это какой-то сюр… Он даже по-нормальному не приходит, а она! Она!       Сдается.       — Только не говори, что он с тех пор вообще не объявлялся, — отвлекшись от детей, выдала Таня. Внимательный взгляд ее вернулся к Есе, и та считала в нем непоколебимую уверенность в собственных выводах. Как признаться, что все очень плохо, очень? Что Кир превратил ее в наркоманку? Что в ней завелось прожорливое Нечто, и она больше не может его прокормить, и теперь оно круглыми сутками рвет на части? Нечту теперь все время нужно больше. Ближе. Теплее. Нечто не убеждают предостережения разума о неминуемой гибели. Она скитается по пустыне, где каждый родник – лишь мираж. Она умирает от жажды! Дайте.       Дайте его.       Тише, тише.       Опустив глаза на вновь вспыхнувший экран, Еся нахмурилась. 17:25 От кого: Ульяна: Ну… Когда Егор от меня бегал, ничего хорошего у него не происходило и ничем хорошим для нас не кончалось. Жуть одна.       М-м-м, кла-а-асс. Лучше некуда!       Если уж на то пошло, если прямо, то Кир не Егор! И Кир вовсе от нее не «бегал». Он, вообще-то, пару раз появлялся: один раз привез «из Серпухова» мешок конфет-тягучек и диффузор с палочками, «держи, приткнешь куда-нибудь, прикольный запах, цедровый, на твой похож, должен понравиться»; другой раз – «из Чехова» – двух тамагочи (и где откопал?) и квадратного, как табуретка, смешного плюшевого корги, «забавный, почему-то о тебе подумал». А третий – «из палатки» – две пачки попкорна. Так что да! Кир не Егор и Кир не бегал! Он сам заглядывал, сам! Правда, ни разу не задержался: вручив очередную покупку, спешно ретировался с участка под – да, она по глазам читала! – каким-то левыми предлогами, ради мифических дел. То ему надо сарай разобрать, то шалаш достроить, то цветник зарос и вообще – у него три собеседования с разницей в несколько часов. Нет, в буквальном смысле никто тут не «бегал». Но она чувствовала катастрофический разлад – он перестал приходить просто так, не намекал, что узнал, не вглядывался в душу и не оставался дольше, чем на пять минут, несмотря на робкие попытки задержать хоть на чай. Это было так странно – они будто поменялись местами, и ей стало холодно, отверженно и страшно потерять! А еще ей казалось – нет, ей не казалось – что чересчур чувствительным к их общению стал Ян. Последнее время вопросы сыпались из него безостановочно и что ни вопрос, то надлом в голосе и тревога во взгляде. Шутка ли – за эти восемь дней мальчик раз пять спросил, что будет, если друг больше не захочет с ней дружить.       Четыре атаки она еще кое-как выдержала, а пятую нет: разревевшись, призналась, что с ней и так всю жизнь никто не дружит, и что ее уже бросали, и что ей тогда будет очень грустно. А Ян стушевался, замялся и сказал, что он никогда ее не бросит и что это он попросил Кира не приходить. И голова гоняет одно и то же. «У Яна на меня и так уже зуб». И путается, путается в предположениях.       — Странно. Не станет парень за девушку морду бить, если она ему безразлична, — выдержав паузу в надежде на комментарии и их не дождавшись, не терпящим возражений тоном заявила эксперт по отношениям Татьяна. А после откинулась на спинку садового кресла с кружкой в руках. — Отвечаю.       Не хочу больше быть жертвой иллюзий       Была бы Есина воля, она бы с Таней эту тему мусолить не стала, но Таня же – ее же хлебом не корми, дай о мальчиках потрещать. А у Еси – сезон мозгов набекрень: там, в мозгах, единственная тема для размышлений, других забот и поводов для волнений у нее нет. Нечто скребется и воет взаперти, в венах замерз страх, и голова гоняет одно и то же: «Должен был раньше за тебя въебать».       Одна фраза – и три ночи бессонницы: бесконечные часы верчения с боку на бок, в подозрениях, что слова Кир подобрал со всей тщательностью и смыслы озвучил именно те, которые хотел.       — Полно историй, как за девчонок на улице заступаются, — предприняла Еся слабую попытку возразить.       — Ни фига, — обиделась Таня. В день «мордобоя» она перво-наперво взяла измором Антонину Павловну, которая в тот момент узрела в Тане единственного благодарного слушателя и поняла, что вот он – ее звездный час. После вдохновенной речи соседки Таню было не переубедить: оседлав любимого конька, она с тех пор восседала на нем с видом бессменной победительницы. — Никто не будет устраивать такой махач ради абы кого. А Кир твой нормально так помахался, — вздохнула она мечтательно, меж тем как Есин мозг, беспокойно ворочаясь, увещевал хозяйку не питать надежд. — Говорит же бабулек, что чуть не убил… И я ей, кстати, верю.       — Что же он тогда не идет?.. — пробормотала Еся расстроенно. Ну не может же быть, что потому, что Яна послушал.       Мог ли он пойти на поводу у ребенка? Глупо так думать, но голова гоняет одно и то же: «У него на меня и так уже зуб».       Мог ли он пойти на поводу у ребенка? Глупо так думать, ведь это на него совсем не похоже. А вдруг похоже, а она просто совсем его не знает? А вдруг он заключил, что здесь ему не рады, потому что все лето она вела себя, как отбитая? А вдруг он просто мстил ей за молчаливый и затянувшийся побег в город? А вдруг она тогда все-таки сильно задела его эго? Звал ведь, а она даже не вышла поговорить. Последние версии могли бы сойти за сносные, если бы не подарки, от которых горело в груди и для которых сам он выбирал нарочито небрежные определения типа «подгон» и «барахло». Могло бы, если бы не шальная румба под Виардо и не ночные посиделки на лавке, которые случились уже после ее возвращения. Так что не складывались эти «а вдруг» в пазл.       Оставались самые невыносимые, самые пугающие «а вдруг». А вдруг Олег что-то такое ему про нее наплел? А вдруг он ее вспомнил? Ведь голова гоняет одно и то же: «Должен был раньше за тебя въебать».       — Ну, не знаю, — взяв издевательский тон, протянула Таня. — Вообще-то ты тоже все лето к нему не идешь, и это так на тебя похоже. Любой бы уже забил.       Телефон вновь заманчиво тренькнул. 17:27 От кого: Ульяна: В общем, я тогда поняла вот что – если любишь, не молчи. Во-первых, может оказаться взаимно. Во-вторых, может стать слишком поздно. Поздно говорить. Правда, Еся. Поверь.       Поздно...       Перед внутренним взором проступили два длинных черенка под шапкой снега, мертвый бетон и паутина голых ветвей в плотном молочном тумане, и посреди жаркого августовского дня Есю пробрал озноб. Знали бы они. Знали бы они все, как трудно ей всю жизнь совершать над собой это воистину нечеловеческое, титаническое усилие – разрывать слепленные губы и давать появиться себе настоящей.       Предвещающая грозу духота наваливалась, и вместе с духотой неподъемной глыбой наваливался страх. Кир просто ее рассмотрел, вот и все – увидел неприглядную правду, которую знают все и которую все это время она пыталась от него скрыть. Разглядел в ней разлом, разглядел Чудо-Юдо – и разочаровался. Он…       «...стать слишком поздно»       Ей не выдержать отвержения.

.

      Ей не справиться с равнодушием.       Нечем дышать       А времени сколько?       С пустотой, которая грядет, не справиться. С дырой…       Где Ян?       А что она ему скажет? Совершенно не представляет, что сказать.       «Привет. Мы с тобой вместе учились. Я сзади тебя сидела. Я была той девочкой с уродливым шрамом, кривыми зубами и в дурацких очках, которую все тюкали, помнишь? Меня называли Блаженной. Из-за пятна. Мне ужасно стыдно тебе напоминать и ужасно страшно, что ты снова меня бросишь. Что не захочешь со мной дружить».       … я боюсь тебе доверять ...что ты не возьмешь ответственность…       … что снова предашь…       Но я так больше не могу… Я не могу… Не могу!       Немилосердное воображение нарисовало скривленную линию выточенных губ. Рука с аэрографом дернулась, и резко сменивший направление поток воздуха разбрызгал уродливые кляксы недосохшего спирта на бесчисленные параллели чернильных изгибов, которые она, пытаясь успокоить мысли, вырисовывала час кряду, в отстранении отмечая, что выходило симпатично. Цвета́ мятного и смородинового листов мягко переходили в небесный; они смешивались, образуя лазурь и аквамарин, а поверху невесомыми нитями струилось жидкое золото, и было во всем этом что-то безмятежное и, вопреки растущему напряжению, уравновешенное и гармоничное, и даже бледно-желтые чернила удалось ввести в картину без грязи, соединив цвета́ с нежной белизной. На полотно легла история об ее лучшем в жизни лете – согревающем надеждой, сияющем лете, которое она не забудет, чем бы ни обернулось.       А чем обернется, предугадать не выходило. Время шло, и Ян все больше походил на самого обычного, живого, задорного, а порой и задиристого, да, ревнивого, да, местами эгоистичного, но, главное, ребенка: глядя на него теперь, нельзя было заподозрить, что этот мальчик пережил горе. Он перестал замыкаться в себе и кукситься без видимых причин. У него здесь образовалась целая ватага друзей, и, похоже, он в той ватаге предводительствовал, а годами погруженные в сонную тишину улицы вновь наполнились детским гомоном.       Не поднимал тему усыновления и не жаловался на то, что не справляется с племянником, Кир. Он давно уже не звучал, как человек, который устал, жалеет или раздражен необходимостью присматривать за свалившемся на голову счастьем, она наблюдала, но не замечала недовольства на обращенном к Яну лице, более того, сам мальчик частенько взахлеб рассказывал ей о занятиях, в которые дядя его втягивал. Ни разу больше Кир не заикнулся, что не хочет детей. И она сохранит в самом укромном уголке сердца воспоминание о том, как, сидя на ступеньках сарайчика, привалившись к прогнившей стене, он говорит: «Без тебя бы я не знаю, как…Мне повезло». Повезло или нет – это еще вопрос, но так или иначе, за лето надежды на лучшее для этой семьи окрепли, а опасения, что Кир найдет причину сбагрить ребенка, сошли на нет. Не верилось, что в ответственный момент он сможет предать детскую любовь.       А что будет с ней? Оторвав расфокусированный взгляд от борда, на котором досыхали жирные кляксы-шрамы, Еся метнула хмурый взгляд на лежащий на этажерке блокнот имени Олега и внутренне сжалась. Про́клятый. Блокнот хранил заметки о пяти годах, в течение которых она по черточке стирала себя, и заметки те накидывались почерком эпилептика. А еще там бумажка с номерами телефонов, которые оставлял ей Кир – Ян нашел и спрятал, «чтобы не потерялась», а она все никак не переложит. Вытащить и перепрятать в местечко понадежнее.       Что будет с ней? В этом месте Еся видела лишь белесое пятно неопределенности. Если так продолжится, ничего хорошего. Она была измотана нескончаемой борьбой страха и надежды, что ведется в ней без перерыва на сон. Чувствовала себя изможденной и побежденной. Потребность в опоре стала до того явственной, что она готова была обнажить перед Киром уязвимое и уродливое свое нутро, лишь бы прекратить эти извращенные муки. Готова была, превозмогая свой ужас, забыв принесенные клятвы, зажмуриться и шагнуть через свой разлом – на ту сторону. К нему.       Кажется, Аверьяновы пришли в ее жизнь объяснить, что война энергии созидания и энтропии может вестись в душах бесконечно, лишая сил жить. Что это жестокая пытка, но человек способен остановить ее усилием воли.       Господи, да неужели ничему меня не учит жизнь?!       Одна лишь мысль о том, что ей придется прекратить затянувшийся поединок и объявить победителя, рождала в животе трусливую и сладкую тягу. Судорожно схватив бутыль со спиртом, Еся щедро плеснула жидкость на борд и уже спустя мгновение наблюдала, как под прозрачным слоем медленно исчезает ее лучшее лето. С усилием провела скомканным бумажным полотенцем по помутневшей поверхности, превращая холст в девственно белый, как не было. Ничего не было. Ей померещилось. Просто показалось.       Стерев следы мыслепреступления с глянцевой поверхности доски, отшвырнула полотенце, вышла на порожек веранды и напряженно прислушалась к звукам улицы, точнее, к полнейшему их отсутствию. День сегодня какой-то… Странный. Сикось-накось сотканный из лоскутков воспоминаний, обрывков разговоров и переписок с людьми, которых рядом с ней сегодня больше привычного одного. День изнуряющего томления и тревожного предвкушения неизбежного. Холодной щекотки в ожидании неизвестного. День тесноты в груди. Яна вновь понесло по друзьям, без него тускло, паршиво и одиноко, а калитка, глядя на нее с некоей провокацией, приглашает остановить борьбу. Калитка зовет в нее выйти и свернуть налево, потом через забор, шиповник и Баржу – и прямо к Аисту, и оказаться нос к носу с тем, кто довел ее до белой горячки. Стиснув ребра в кольце рук, Еся язвительно поздравила себя с дебютом шизофрении: что ни говори, до сей минуты переглядываться и спорить с калитками ей не доводилось. В очередной раз в волнении отметила, что напряженное затишье природы не к добру, и зловещее черное небо над Москвой тому подтверждение. Сегодня в ночь обещали грозы и шквалистый ветер, а это значит, что пора заваривать чай с мелиссой, ромашкой и медом, чтобы крепко спалось. И заварит, и выпьет – и вновь не уснет, и будет вздрагивать от каждого раската, и кутаться в два одеяла, и жаться в стенку, словно там, за стенкой, находится выход в реальность, где нет ни страха, ни пустоты, ни одиночества.       Солнце спускается в набухшие тучи, на прощание накаляя до алого их свинцовую кромку.       Вот и еще один день.       Без него.       Прошел.

***

      — У нас все гуд, не переживай.       Шляется где-то…       Опустившись на ступеньки крыльца, Кир нашел опору в стене. Взгляд, стремглав пролетев над дорожкой, уперся в приоткрытую калитку, и краешек рта внезапно пополз вверх – без особой причины, оно само, потому что рад был слышать родной голос, потому что голос этот лечил, избавляя от чувства вины за редкие звонки. И сполохи совести угасали, как пурпурные мазки в темнеющем небе.       Впрочем, мыслишки о том, что «сыночка» из него никудышный, нет-нет да пробивались в башку, так что возникшая было улыбка схлынула, под ребром неприятно кольнуло, а нос наморщился сам. Да уж, хорош, ничего не скажешь – набирает раз в полгода, а привыкшая к жизни на вторых ролях мать терпеливо дожидается, когда родная кровиночка про нее вспомнит.       Мо-ло-дец, скотина неблагодарная.       А голос у нее, какого давно не слышал – взволнованный, а интонации все восходящие, будто и не обижается она вовсе (ишь чего удумал), будто для нее великое счастье, что «сыночка» ее наконец объявился, и за каждую минуту разговора с ним она ему благодарна.       Вот же ж занятой говнюк.       За минувшие годы чувство досады и стыда за сыновью несостоятельность успело просвербить внутри дыру размером с лунный кратер имени Ландау, однако поделать с собой Кир ничего не мог – как говорится, горбатого могила исправит. Да, он терпеть не мог отчитываться за «как дела» и с трудом выносил пулеметную очередь предсказуемых вопросов, нравоучений и причитаний, а делиться собственными переживаниями не умел, возможно, потому что сызмальства смирился с мыслью, что родителям по жизни как-то не до его душевных терзаний. Некогда. Отец – тот и вовсе при каждом удобном случае напоминал, что мужику нюни распускать негоже. В общем…       В общем, так у них с мамой и повелось – бесед взахлеб не случалось, а порой диалог и вовсе затухал, не успев стартовать. Редкие звонки Кир пояснял изматывающей работой (скотина, говнюк, а до кучи и лжец), причем, по правде сказать, неясно, насколько этот аргумент служил утешением маме, и насколько – оправданием себе. Но сегодня – сегодня разговор обещал состояться, ибо от себя он устал, и нутро требовало… нет, не выговориться, а простого присутствия близкого сердца. Может, оно подскажет ему, что теперь делать.       Чуть помолчав в поисках новых тем для беседы и, совершенно очевидно, их не обнаружив, мама зашла на второй круг.       — Как Януська? Справляешься?       Говорили уж       Подступившее было раздражение прогнал мыслью о том, что мама просто скучает и просто не хочет вешать трубку, потому что потом неизвестно когда. Вот ведь. Кстати, когда она говорила «Януська», Кир улавливал созвучие с ее собственным именем, очень красивым, к слову. Ясмина, «цветок жасмина».       — Угу… Нормально, ма, не волнуйся, — блуждая взглядом по саду и подмечая фронт работ на завтра, отозвался Кир фактически на автомате. Цветник вдоль веранды дома вновь зарос мокрицей и требовал прополки, а пораженные невиданной болезнью ветви яблонь уже давно пора спилить. — С друганами целыми днями. Весь в отца. Копия, блин. Кучерявая.       Повисшая тишина заставила отругать себя за несдержанность. Кто за язык тянул? Обычно он старался поберечь маму, маскируя чувства за беспечными интонациями и улыбкой – да, натянутой, да, фальшивой, но через трубку разве поймешь? Но сегодня сил на спектакль не было.       — Тимур всегда был душой компании. — В мамином голосе вновь отчетливо слышалось запертое горе. Всю жизнь она так поступала, всю жизнь прятала боль внутри, не показывая своим мужчинам ни слезинки. Эту дамбу прорвало в феврале, а к марту поток иссяк вместе с мягким светом ее души. Она опустела, а он замкнулся. — Полгорода друзей, всех знал...       Я тоже скучаю…       В проводах застрял немой вопрос. Зимой мама задавала его ежечасно, ответа на него тогда не было, и Кир проваливался в беспросветную и безнадежную, тоскливую, безжалостную пустоту. А теперь ответ появился, вот только озвучить его Кир не мог. В башке вертелось «Я отомстил, ма», «Эта тварь подохнет в муках, обещаю» и прочие далекие от здоровых клятвы. Но нет, ни к чему маме знать, что «отблагодарил» их семью тот, в чью тарелку, приговаривая «кушай-кушай», она – сама вечно недоедающая – щедро наливала салму. Тот, кто зажимал по углам ее обмирающего от ужаса, безвольного тюфяка-«сыночку». Липкой холодной лапищей хватал под челюсть, тыкался прыщавым потным лбом в висок и влажно дышал в ухо, мешая первосортную грязь с шантажом и угрозами. Фу, блядь. Никогда Кир не расскажет ей, как стал свидетелем последних минут жизни Тима и как жаждал измарать в крови его убийцы собственные руки. Должен ли он сообщить ей хотя бы о том, что Тимур защищал семью? Она и без того, выплакав океан горя, превратилась в пустыню скорби, куда ей еще сверху? А еще нужно думать о сердце: оно у нее слабеет. И вообще.       Я чуть не убил его, мам… Чуть не... Мам...       — Ян таким же будет, — хмыкнул Кир натужно. Он точно знал, о чем говорил, ведь сам как-то стал свидетелем борьбы за внимание Аверьянова-младшего. Разворачивались те сцены на Барже: смех взахлеб несся над крышами вместе с именем племянника, которое местная ребятня выкрикивала по десять раз в минуту. Кир старался не высовываться и не портить тусовке всю малину, но один раз не справился с любопытством и прогулялся-таки мимо «по грибы» – и наблюдал парочку обращенных к Яну распахнутых девичьих взглядов, меж тем, как трое мальчишек разной степени измазанности в тине из ближайшей канавы облепили его со всех сторон и гомонили наперебой. «Ян, смотри!» «Ян, ты сколько поймал? Я пять. А правда, что из них лягушки вылупятся?» «Ян, а ты в курсе, что обновление уже вышло?» «А ты приедешь ко мне на день рождения в сентябре?» Звезда, ёпрст.       — Вы хоть нормально кушаете? — оседлала мама любимого конька. Вот опять: все ей кажется, что «сына» не способен позаботиться не то что о мелком – о себе не способен.       — Угу, — разглядывая чернеющий горизонт, отстраненно отозвался Кир. Но, правда, здесь стоило признать неоценимый вклад друга Сени. Если бы не она, питался бы Янчик одними макаронами. Макароны эти у него бы уже из ушей лезли. Просто макароны, макароны с сыром, макароны с молоком и сыром, макароны с сосисками, макароны с кетчупом и макароны с мазиком, макароны по-флотски, макароны с томатами, макароны с яйцом, макароны с беконом, макароны жареные в масле – круг замкнулся и по новой. Вот еще рис с изюмом он умеет. Но Ян почему-то не заценил сей шедевр кулинарного мастерства.       — Вот ты говоришь, а ведь я еще могу потянуть внука, сыночка, — обронила мама второпях. — Ты же так хотел в Европу… — В ОАЭ… Что ж теперь?.. — Всевышний даст, справлюсь. А ты к мечте пойдешь.       Мысль о перекроенном маршруте заставила неприязненно поморщиться. Нет, мама все-таки как всегда. Ведь без обиняков говорил ей, что Москва – страна возможностей, а Карабулак звучит как приговор. Но мать упрямо заводила свою шарманку. Может, тошно ей там было, в Карабулаке своем. Может, Ян мог бы помочь ей оклематься. Позвать к себе, пусть с ними поживет? Что-то не чувствует он радости от замаячившей перспективы. Почему все так сложно в этом взрослом мире холодного расчета?       — У тебя сейчас какой размер? — перевел Кир тему.       — Пятьдесят четвертый… — растерянно отозвалась мама. — Десять кило за полгода прибавила. А что?       — Да ничего, просто, — криво усмехнулся Кир. Мама всегда следила за фигурой, и эти налипшие десять кило выглядели для него как свидетельство того, что после ухода Тимура она сдалась. И острое осознание конечности жизни, это ставшее навязчивым ощущение, что, едва родившись, всё вокруг начинает готовиться к распаду, усилилось. Захотелось бросить все и приехать самому. Не дать ей распасться. — Помнишь, как мы ходили на рынок и ты не купила кофту, потому что она тебя полнила?       — Да, — чуть помолчав, неуверенно отозвалась мама. — С чего ты вдруг?       С чего, с чего… Это жемчужина золотого фонда его детских воспоминаний.       — Она совсем тебя не полнила, она тебе очень шла, — усмехнулся Кир, понимая, что вгоняет мать в окончательный ступор. — Спасибо, ма. За тамагочи.       Тишина на том конце стала почти невыносимой. Но как Кир ни пытался, не мог заставить себя продолжить – открыть рот и сказать ей, что любит (пусть и страшно обижался, когда она вышла на работу – так обижался, что поверил, что даже ей не нужен, и однажды, когда она согласилась выйти не в свою смену, даже сбежал из дома, до качелей во дворах через квартал, где Тим его и обнаружил, причем, кажется, совершенно случайно). Конечно, любит, пусть и претензии найдутся, пусть в свое время так жаждал ее внимания, а потом и вовсе стал всепонимающим, незаметным и проглатывал холод молча. Тогда смириться помогал… Тим, конечно, кто же еще? Это он объяснял, что просто мама вот такая – что в ее семье к девочкам не принято было выказывать ласку, и потому она в нее не умеет, что вовсе не означает нелюбви. Про отца он высказывался примерно в том же ключе. Тогда Тим компенсировал ему за троих. Теперь просто хотелось сказать. Не выходило, мешало ему что-то в горле. Но затаенная обида за недополученное образовывала странный замес с пониманием, что и сам бы мог больше отдавать. Больше тепла, больше благодарности, больше заботы, больше. Не знает, как отец, а мама ради своих детей была готова на все. Другое дело, что во главу угла она всегда ставила материальное. Возможно, ее детство впроголодь и определило ее приоритеты.       — За что? — прошептала мать наконец, прекратив тем самым Кировы моральные терзания. Момент ощущался упущенным.       — Яйцо такое электронное. Помнишь? Голубое.       — А… — отозвалась она растерянно. — Ну что ты, сына? Такая ерунда…       — Не когда ты сидела на диетах, чтобы мы с Тимуром как следует «кушали».       Мама совсем потерялась, а он предпринял очередную попытку прорвать эту внутреннюю блокаду и сказать, как сильно в ней нуждался, но вместо этого лишь сдавленно засмеялся.       — Ты чего там? — удивилась она. Ничего. Не признаваться же ей, что именно тогда почувствовал, что все-таки любим и важен, а еще – что нашел, кому говорить спасибо за собственную одержимость скупкой всякого барахла.       — Забей, — отмахнулся Кир. Взгляд фиксировал на горизонте косые штрихи, как если бы кто-то взял широкую малярную кисть и уверенным движением сверху вниз смазал акварельную тучу. И еще одну – дальше и правее. И еще. — Кстати, угадай, кого мы тут встретили.       Последнее сорвалось с губ вовсе не случайно – очередным общим на двоих моментом в череде тех, которые подкинула память. Сорвалось, потому что все эти дни отчаянно (и безуспешно) рвалось хоть куда-нибудь. Рвалось прочь из темного погреба позорных воспоминаний и упиралось в низкий потолок непонимания, как теперь быть. Опустошающая Беспросветная Безысходность – вот то чувство, с которым он провел последнюю неделю. Был бы Тимур жив, Кир пришел бы к нему, устроился бы на излюбленном кухонном стуле и спросил, кто виноват и что делать.       «Ответ в твоей башке, не нужна тебе ни моя кухня, ни мой стул, ни я».       — И кого же?.. — отозвалась заинтригованная мама.       Нутро опять заныло, в бестолковых попытках отвлечься Кир шарил глазами по отяжелевшему небу. Темнело быстрее, чем вечерело, а значит, в кой-то веки синоптики не ошиблись в прогнозах: час-полтора – и должно зарядить затяжными. А значит, сразу после мамы надо набрать Яну и сказать, чтобы дул домой. Полчаса назад «Локатор» показал, что он тусит у своего дружбана. Внезапно внутренняя камера поехала, небо ушло в расфокус и превратилось в смазанное пятно, пейзаж сменился на интерьер, на линии желто-бежевых парт и коричневых дээспэшных шкафов, а пение птиц – на крик голосов. «Держи ее!» «Держи, вырывается!»       — Альку, — автоматически сунув в зубы машинально сорванную травинку, пробормотал Кир.       Имя звучало чужеродно, будто вовсе и не Есино, и послевкусие на языке осталось горчащее, а в груди засвербело. Она ведь специально это сделала. Проверила все, еще раз во всем убедилась. И сбежала специально, ведь как смотреть в глаза предателю и трусу? И соврала специально. Она пыталась от него спрятаться, а он ее взял – и нашел, и теперь... Что теперь-то?       — Кого? — переспросила мама удивленно.       — Аль-Есю, — споткнулся немеющий язык. Ну вот же – сам же тему поднял, сам! И мычит. — Мы вместе учились в третьем. Она пришла и ушла. Помнишь?       — Это которую оболванили, а ты потом не ел? — чуть помолчав, предположила мама.       Слово-то какое… Как нарочно…       — Угу, — не сводя глаз с калитки, отрешенно откликнулся Кир. Калитка настойчиво звала. Туда. К той, которую оболванили. Привет, шиза.       Поднялся. Вернулся на веранду и встал у окна.       — Да, конечно – конечно, помню! — выдохнула мама, даже, как показалось, с какой-то то ли радостью, то ли облегчением. — Как не помнить первую любовь своих детей?       Резкий свист секиры – и нутро рассекло надвое. Последнее Кир предпочел бы не слышать, и без того тошно, но зашедшееся сердце показывало не только то, что все слышало, но и что со всем согласно. Только, если честно, не припомнит он, чтобы вываливал на маму откровения подобного рода. Помнит, что измывательства над ними двумя были причиной смурного настроения, которое он приносил домой. Вариантов, откуда мама могла прознать, имелось лишь два. Первый – материнское чутье. Второй…       «Я совсем немного ей рассказывал, — в деланом недоумении развел руками Тимур. — Сорян, братиш. Но она ж волновалась, а ты всё как партизан, приходилось пояснять, че стряслось».       — Она изменилась. Имя поменяла. Знаешь, как ее сейчас зовут? — Ты не поверишь… — Пальцы стучали хаотичную, почти эпилептическую чечетку по пыльному, усыпанному дохлыми мухами подоконнику. Откуда только берутся? Не успевает убирать! — Сеня.       Есения, Еся. Это она, представляешь? Она. Черт возьми, ты бы видела ее глаза… Мама…       А в глаза ей смотреть стало вдруг невыносимо. А изжить в себе желание видеть ее хотя бы изредка он не мог – в добровольной изоляции его перемалывало в труху, он становился гонимой осенними ветрами рябью, мертвой зыбью неумолчной рефлексии, разлетался окрест шумами помех, и к третьему дню находил повод смотаться куда-нибудь за чем-нибудь, и привезти, и сунуть в руки, и снова убедиться, что он не бредит и это она, она… – она! – и оценить, как она теперь на него смотрит, и увидеть в глазах бог знает что, и трусливо срулить, и сожрать себя после, и сгинуть в тоске, и так по кругу. Какое-то наваждение… Бесовщина. Он больше не может.       — Погоди… Это которая… Про которую Ян все время твердит?.. Друг его?.. Та самая? — протянула мама ошарашенно. — Алеся?       Прикинь. Сюрприз       — Только не говори ему то, что мне сказала, — спохватился Кир. — Он мне тут и так сцены ревности закатывает.       На том конце послышался понимающий смешок. А потом она взяла и все испортила. Или это он уже давно все испортил, не удержав в себе наболевшее.       — Есть поводы? — уточнила мама лукаво. Кир ясно расслышал в мамином голосе тактичный подкол, которым она неумело попыталась замаскировать тающую надежду на то, что «сыночка» ее когда-нибудь остепенится. Но вот она подтрунивает, а ему тут, вообще-то, совсем не до смеха. И надежда истаяла.       — Нету, — проворчал Кир, вновь спустившись на крыльцо и уперевшись лопатками в стену. Взгляд сверлил гребаную калитку. Калитка звала, то ли заклинала «приди», то ли призывала «иди». А сознание твердило, что вообще-то для ревности поводы есть еще как. Только незачем обнадеживать ни маму, ни тем более себя.       — Жаль. — Безмятежность в мамином голосе совершенно точно звучала искусственно. Может, все эти годы он пребывал в великом заблуждении, и на самом деле она вот так же слышала фальшь его улыбок? — Это ведь я помру раньше, чем внуков от тебя увижу.       — Ну, ма! — возмутился Кир машинально, четко осознавая, что произносит эту фразу в десятитысячный раз. Все потому, что она в десятитысячный раз заводит свою телегу про внуков. — Ладно, все, зря я вообще сказал.       — Не переживай, не помру, — тихо засмеялись в динамике. — Пока не увижу, как мой мальчик остепенился.       Если и была тема, которая раздражала его неимоверно и выводила из равновесия на два счета, если и была тема, заставляющая вспыхивать динамитной шашкой, то пожалуйста, вот она, и звучать должна непременно в исполнении матери.       — Значит, будешь жить вечно, — опускаясь на ступени, недовольно процедил Кир.       Мама вздохнула там – так судорожно и громко, словно большей глупости от него не слышала и надеется больше не услышать.       — Не шути так, сына. Накликаешь. Нет хуже, когда никому в мире нет до тебя дела. Когда родной души рядом нет.       Ян есть…       Укол вины вышел болючим. Вряд ли она этого хотела, но уж как получилось.       — Знаю… — прошептал Кир. С каждым днем он чувствует мимолетность жизни острее, и подозревает, что теперь это состояние будет лишь усугубляться. Это в детстве ты неуязвим и бессмертен и все вокруг тоже, а сейчас вдруг расслышал истинный смысл песни про праздник детства.       — Видишь, вот уже и знаешь… — протянула мама тоном, подразумевающим мысли такого примерно содержания: «Совсем вырос мой мальчик». — А там, глядишь, и...       В приступе безысходного отчаяния Кир стукнулся лбом об колено.       — Все ма, хватит, — взгляд намертво вцепился в несчастную калитку, будто гипноз мог помочь чуду случиться (например, племяннику объявиться), и разговору без лишних моральных мук завершиться. — Мне пора.       — Берегите себя! Кушайте хорошо! Высыпайся как следует! — зачастила она. — Отдыхать тебе надо побольше! Здоровье проверь!       Башку…       — Ла-а-адно, — закатив глаза сразу прямиком под надбровные дуги, протянул Кир. — И ты себя береги.       — Пока, сына, — прошептала мама. Не нужно быть экстрасенсом, чтобы угадать, о чем она думала. Наверняка же о том, что в следующий раз услышатся они нескоро, ведь сына такой занятой, ну такой занятой, что и звонками отвлекать неудобно, и ждать их от него – глупость.       — Пока, ма. Не болей.       В трубке пошли гудки, а грудь сдавило очередным обручем – привычным приступом самоедства под названием «недостойный отпрыск своих родителей». Досадливо поморщившись, Кир обхлопал карманы, обнаружил искомое и отправился в сад – последние минуты свободы он собирался потратить на попытки внушить себе, что не такой уж он и говнюк, как порой кажется. Потом объявится Ян, и вечер в ту же секунду перестанет быть томным.       Потом его ждет два часа трескотни, перемежающейся десятком-другим вопросов. Болтовне непременно надо внимать, на вопросы – отвечать (ты же нормальная семья, а не хер с горы, так что будь добр). Потом – очередной допрос, чистосердечный и прямолинейный как половая доска. С допросами племянник последние дни зачастил – и так заходил, и эдак, все пытаясь как-нибудь поаккуратнее выяснить, не покушается ли дядя на «его» Сеню. И, кажется, мучился-таки угрызениями совести, шантажист мелкий, что, если начистоту, радовало, поскольку свидетельствовало о дефолтных настройках морального компаса.       Но, может быть, и нечего малому беспокоиться: их с Есей общение последнее время – это и никакое не общение вовсе, а так, конвульсии и хрипы испускающего дух. Его тянет к ее сарайчику, но держаться с прежней непринужденностью и разыгрывать легкие цирковые номера он при ней больше не способен. Разучился. Потому что одно дело – быть склеротиком, и совсем другое – склеротика изображать. Потому что три месяца пустых попыток ее вспомнить завершились погружением на дно бездны, в пучину жгучего, гнетущего стыда. А кислород он самонадеянно не заготовил и теперь задыхается в толще вод одних на двоих воспоминаний. А понимание, что она собрала этот пазл вперед него, лишь усугубляет состояние. Любой нормальный человек скажет: «Ну и что? Вы же были детьми», а он горит синим пламенем, вспоминая ее разочарованный, тусклый взгляд в момент, когда от нее отступился. Он хочет провалиться в Преисподнюю всякий раз, когда заглядывает к ней, чтобы прокатиться на машине времени проверить верность своих догадок и посмотреть, как она теперь на него реагирует. Плохо она реагирует – кричащим громче обвинений молчанием, опасливостью и склеенными губами, хмурой недоверчивостью в складках бровей. Сгрызенными заусенцами и занавесом волос. Каждое пересечение глаз напоминает об апогее его малодушия. В каждом смятенном выражении ее лица, в неспособности держать визуальный удар он теперь читает «Я тебя помню, а лучше бы не помнила». А выводы таковы: ему не показалось, он действительно стал для нее угрозой, такой же, как и все они. Стал ими.       Это продолжается больше недели. Больше недели в котле стыда, изощренной боли и зуда, осторожного приглядывания, принюхивания и пытки страхом отвержения, больше недели в торгах с собой (в конце концов, это просто смешно). Больше недели блефа, отчаянного желания покончить с мучительной партией, выложив карты низшей пробы на стол, и сомнений в том, а стоит ли, если Еся делает все возможное, чтобы джокеры остались в рукаве. Больше недели один на один со своими пороками – с трусостью своей, которую он так и не смог одолеть. С отражением в зеркале. Мыслительные процессы вдруг стали даваться с таким скрипом и тяжестью... Больше недели на смирение с пониманием, что будет, если ситуация станет для нее чрезмерной. И ведь он даже не сможет ее осудить.       О чем она думала, когда клала голову ему на плечо? О чем? Зачем? Зачем его мучает?       Это продолжается больше недели и не может больше продолжаться.       Так не может.       Больше.       Продолжаться.       Ответ Тимура на вопрос о том, что с ней делать, всегда звучал одинаково. Ухмыляясь самым уголком рта, затягиваясь сигаретой до треска табака, брат вытягивал длинные ноги и выносил приговор:       «Сдаваться».       Как чувствовал.       Легко Тимуру говорить. Это не он ее потеряет.       Он. Он и потеряет, учитывая, что это его командный пункт находится в бедовой башке того, кому предложено выбросить белый флаг в призрачной надежде на чудо. Однако тут есть проблема. Проблема с чудесами в том, что в них ты не веришь. Дайте-ка вспомнить. Кажется, флер волшебства Нового года развеялся в момент, когда ты понял, что от Деда Мороза несет водкой, а под синтетическим кафтаном у него тельняшка. Волшебство кончилось, когда ты понял, что как бы ни просил, отец не возникнет на пороге под бой курантов, если по условиям задачи в этот момент его фура тащится из пункта А в пункт Б по сибирскому тракту со скоростью сорок километров в час. Так что все эти россказни о том, что Вселенная тебя слышит – это все редкостная ахинея, ведь и десять тысяч дней спустя не исполнилась глупая мечта – чтобы папа любил.       Однако удивить мироздание все равно способно. Удивительно, но мама помнит про тебя такую, казалось бы, фигню. А еще удивительней, что двадцать лет спустя ты, подчиняясь диктату сердца, среди десятков, сотен и тысяч блеклых, невыразительных лиц выхватил пусть и правленое временем, но единственное особенное лицо. «Свое» лицо. Что это, если не провидение?..       И больше не нужно искать ответ на вопрос, почему она – такая; и больше не нужно поражаться назойливому чувству родства, которое заставило, забыв про гордость, вцепиться в нее намертво. В эту уникальную, невозможную, близкую. В эту Чуму, ставшую в одночасье такой логичной и понятной с каждым ее загоном и каждой реакцией, с замкнутостью ее этой и дистанцией, с молчаливостью, и исчезновениями, и неспособностью выдерживать взгляды. С отказом доверяться миру и первым встречным. С тщетными попытками сбежать от них всех и криком, что в полной тишине рвет изнутри… Все вдруг стало так... очевидно и просто. В семьях из маленьких человечков лепят форму, а общество обтесывает края, создавая неповторимые силуэты, щербинки, зазубрины и рубцы. Такова Школа жизни. Безжалостная и безнаказанная.       Впервые сожалеешь, что с Милой теперь в неприкрытых контрах: та прекратила любые подкаты и зыркает волком из-за забора, а ты, типа, слепой, ты теперь Робинзон Крузо на необитаемом острове, а Ян-Пятница – твоя маленькая, но гордая компания. Сожалеешь, потому что теперь не потрепаться с ней о детстве, не расспросить о том, как АлЕся выглядела в свои восемь-десять лет, не убедиться в своих догадках, хотя поведение Сенино буквально-таки вопит о том, что никакой ошибки нет, поэтому и телефона ее по-прежнему нет, и тогда, в их рощице, проверяла она, конечно же, родинки, на которые смотрела каждый день, потому что одежда с широкого плеча Тимура всю жизнь сидела на тебе мешком. Разбросанная временем мозаика сложились в складную картину, и нет здесь ни единой дыры…       Есть. Дыра есть. Сквозная.       В груди.

.

.

      Видимо, он совсем утонул в своих мыслях, потому что очнулся в густых сумерках, под кроткий, извинительный скрип калитки и тихие голоса, обнаружив себя с истлевшим холодным фильтром меж пальцев, а Жужу – снова в ногах: эту неделю она вообще от него не отходила, разве что на голове не спала. Приподняв морду с пыльных кед, собака приветливо забила хвостом, однако, как считав резко возросший градус его напряжения, навстречу гостям не поднялась – осталась баюкать похеренные хозяйские нервы. Рассерженный ветер вовсю трепал листву яблонь и волосы, вдалеке осветила небо зарница, и глаза различили две хрупкие, сжавшиеся фигурки – немного поменьше и немного побольше – торопливо двигающиеся в сторону дома. Он не видел ее здесь с тех пор, как она увела его в рощу на разговор и оставила в трансе. Потом неделя пустоты, ее возвращение, «Ромочка», Тимур, Глеб, ад, ее голова на плече, потом мудила ее и просьба остаться, ревность племянника и…       Ему показалось, что понял ее? Нет, проще высадиться на газовом Юпитере, чем постичь далекую и туманную, темную галактику Есению (не говоря уже о том, чтобы однажды ее достичь).       Тело выразило решительный протест против шевеления, тупо окаменев, так что Кир остался на месте, пасмурно наблюдая за тем, как Ян упорно тянет Есю в сторону дома. В последней же словно иссякли силы к сопротивлению, прямо как в нем самом. В стремительно захватившей мир темноте не разобрать, но Киру привиделось, будто в адресованном ему коротком взгляде было написано: «Не знаю, что здесь делаю».       Стоило прибывшим более или менее с ним поравняться, как раздалась нестройная разноголосица.       — Привет, — прошелестела Еся, не сбавляя, впрочем, хода.       — Мы в дом, — доложился торопыжка Ян молча (и мрачно) взирающему на него дяде, и Кир поймал себя на прошмыгнувшей мысли, что в их семье должность суетолога определенно получит этот ребенок. — Можно мне… Ну это… Сеня хотела посмотреть… Ну… — что-то он совсем разволновался, — ретро-Меркурий!       Кир перевел вопрошающий взгляд на Есю. Первое: ретро-Меркурий? Стесняется уточнить координаты. Второе: вот так взяла и сама захотела? Ага да, так он и поверил. Да и тучи наползли, какой к херам телескоп? Скорее уж один там мелкий, настырный, по уши влюбленный в материнское отношение (и чующий скорую разлуку) мальчик не желал расставаться со своим другом. А друг не желал его расстраивать.       Кир перевел вопрошающий взгляд на Есю, но встречного не поймал.       Ничего хорошего.       — Ужин, — едва слышно обронил он, отмечая необычайную нервозность одного и заторможенность второй. Одно к одному, одно к одному… И рад бы поутешаться иллюзией, будто секундами ранее видел на ее лице тень полуулыбки, но нет: Есино лицо было нечитаемым, она словно больше не чувствовала себя здесь в безопасности, в каждой линии ее силуэта считывалась тревога, а губы если и кривились, то никак не в улыбке, а в извинении за беспокойство в позднее время.       Никогда такого не было – и вот опять.       — Я у Сени поел. И ромашки попил. С медом. — Наскоро отчитавшись, Ян потянул замершую подругу к крыльцу. — А еще я там целый город построил! Пошли!       Недооценить масштабы разразившейся катастрофы Кир решительно не мог. Его не оставляло ощущение, словно Еся мало того что ждет подвоха, как ждет его от каждого в шайке ее недоброжелателей, так еще и покорно примет любой расклад. И эмоциональный шторм усиливался. Расстройство схлестывалось с разочарованием, отчаянием, страхом, пониманием ее мотивов, раздражением, с черт пойми чем. Ну потому что – боишься? Беги, блядь! Хочешь кричать? Так кричи! Кричи! Бить? На, бей! Но с хера ли ты застыла истуканом, послушно предлагая себя «врагу» на блюдечке?! Вот сейчас он как встанет, как вплотную к ней подойдет, как в стенку ее вожмет как голову откусит! И никакой Ян его не остановит. Ясно?! А она – она даст! Даст откусить! Говорил же! Ну сколько можно?       При мысли, что в том состоянии, в каком Еся сейчас пребывает, и он, и любой другой может делать с ней, что хочет, перед глазами мутнело, а в животе шпарило и шевелилось. За эти ссыльные дни чего только Кир не вспомнил. Она ведь и тогда такой была. Всегда такой была. Он сам таким был, сам слыл безвольным тюфяком, тряпкой под чужими ботинками! И, может, совершил фатальную ошибку, так надолго предоставив ее самой себе, в распоряжение ее безрадостных мыслей, потому что сейчас воочию наблюдает откат. Но ей-богу, все это время он едва справлялся с собой, вновь и вновь переживая позор собственного бездействия и желая себя отменить. Тогда, у сарая, в поисках потерянной Али он вглядывался в бездну Есиных глаз, а сейчас… Сейчас он видит – видит свою Алю. Хорошо, что темно…       Это больше не может так продолжаться. Он словит паничку.       Вновь полыхнуло, уже куда ближе, и вот теперь-то Кир разглядел все отчетливо: сжав себя руками, Еся отрешенно уставилась в пустоту – туда, где только-только схлопнулась разрезанная светом тьма. В охапку бы ее сейчас и… И… Немилосердная память лихо вернула на скользкие бревна. Ведь как она тогда тряслась – то ли от холода, то ли от грома этого, а может, и от всего вместе. В его, между прочим, руках, пока сам он, безнадежно увязая в трясине пробужденных чувств, бормотал отборную чушь про старость лет.       Это больше не может так продолжаться. Он рехнется.       — Тогда чистить зубы и спать… братиш, — окидывая обоих неодобрительным взглядом, отрезал Кир. — Сейчас ливанет, какой еще нахрен ретро-Меркурий? Какие, к чертям, города?       Ян надулся как хомяк – ожидаемо, но больше не прокатит: этот мелкий диктатор из него и так уже веревки вьет, навязывая правила игры и расстояния до тех, по ком ноет сердце. И бровью не поведя, Кир остановил испытующий взгляд на племяннике. Посыл он транслировал единственный – исполнять.       — Нет, я… Все нормально, я обещала. Пошли, Ян.       Обещала, да?       Выудив очередную сигарету из полупустой пачки, яростно чиркнул зажигалкой и судорожно всосал в легкие рекордную порцию яда.       — Я уложу, — раздалось уже от крыльца.       В психушку ты меня уложишь       Зародившуюся мысль оборвал устрашающий рокот, прокатившийся над набухшим ватным ковром вширь и ввысь, – это стихия смеялась над ничтожеством жизней тех, кто встал на ее пути. Сотрясший черноту гром Яна не напугал, зато АлЕсю заставил вжать голову в плечи и превратиться в изваяние. Подумалось, что над Москвой там, поди, уже Мордор. А следом – что у них с Есей все стало настолько плохо, что рассыпается буквально на глазах. Если где-то скрыта камера, а сам он, того не ведая, стал участником реалити-шоу «Десять способов тебя проебать», то это, безусловно, финал.       Впрочем, что касается буйства стихии, пока все было не так страшно, потому что гроза по-прежнему бродила окрест: когда она будет прямо над ними, время между слепящими сполохами молний и ударными звуковыми волнами сократится до смехотворного, и воздух будет трещать, расширяясь. Когда гроза окажется над ними, он испытает свое малодушие.       Коротким кивком указал обоим на дом – нечего в такую погоду по улицам шастать, – а сам остался сидеть на месте в призрачной надежде на особо точный разряд – озарения, храбрости, ярости, тока – чего угодно. Его прошибет, и на том его мучениям придет конец.       Минута, и в борьбу с холодом тьмы вступил теплый электрический свет – сигнал жизни. Вспыхнув на втором, он побежал по лужайке к вальсирующим с ветром яблоням. А затем в доме раздался торопливый топот детских ног: это Ян спешил вниз – скорей почистить зубы и оказаться в полном Есином распоряжении, может даже, если повезет (а уж кому тут повезет, так это ему), в ее руках. Кир слышал Есин окрепший, звонкий голос – как она окликнула Яна, заклиная быть «аккуратнее на чертовой лестнице». Следующий раскат прокатился ближе, прокатился по позвоночнику чугунным шаром и осел в животе.       Я рехнусь, Тим…. Она сводит меня с ума       «Признай уже очевидное».       Да

***

      Уснул?       Уснул, конечно, уснул: когда весь день столь щедро тратишь энергию, а на ночь напьешься мяты да еще и с медом, отключаешься, едва оказавшись в уютной постели, по крайней мере, здесь, на дачах, на свежем воздухе, много-много лет назад у нее именно так и бывало.       Сжавшись в клубочек в продавленном, пахнущем пылью десятилетий кресле, подтянув на плечи плед, принесенный Яном снизу «специально» для нее, Еся вслушивалась в звуки окружающего мира и их тревожное отсутствие. Свистящее сопение становилось все громче, а на первом стояла напряженная, неестественная тишина – ни тебе скрипа половицы, ни хлопанья дверцы шкафчика на террасе, ни шума чайника, ни цокота когтей. Ветер устрашающе подвывал, по стене Дома жалобно скреблись ветви растревоженных яблонь, а по шиферу – уходящих в небеса полувековых груш, и немилосердное воображение рисовало, как совсем скоро плодовые и березы будут скрипеть, стонать и гнуться к земле. Да, судя по всему, ночью их всех – деревья, дома, животных, людей, все живое и неживое – ожидает настоящее световое шоу с бессчётным количеством бисов. Черные квадраты окон то и дело выбеливались, но сильнее вспышек пугали гулкие раскаты: они приближались, надвигались прямо на притихшие дачи, становились громче, глубже, ниже, бежали содроганием по телу; на них, казалось, уже откликались вибрацией стекла, и Еся отчетливо понимала, что сухой и психически крепкой до собственного дома не доберется.       Уже пожалела, что поддалась желанию на него посмотреть.       Нет, ни о чем она не жалела. Хотела увидеть и увидела, а остальное как-нибудь переживет. Вашими молитвами.       От пледа пахло овечками, образующие классический клетчатый орнамент волокна бежево-серо-голубой шерсти щекотали нос и покалывали щеку, а в уголке обнаружился черный тканевый прямоугольник, на котором белой вышивкой значилось: Made in Iceland. Этот плед она знает – это Кира, Кир кутался в него в болезни.       До какой глубины одиночества надо дойти, до какой степени опустеть, чтобы обнаружить вдруг, что весь сезон ни о чем и ни о ком, кроме этой семьи, не думаешь и за себя не переживаешь так, как за них. Значит ли это, что ты поймала гиперфикс? Или это значит, что жизнь твоя стала настолько пресна, что больше не о чем поволноваться? А может, это они стали настолько важны, что захватили сознание, вытеснив из него все остальное? Это помешательство?       А что? Что «остального» там было? В сущности, ничего выдающегося, ничего такого, чтобы кто-то сказал: «Ого!» – ты собой не представляешь. Рисование и репетиторство, книги, Олег и… И все. Взглянуть со стороны, пресная заурядность – ни проблем, ни забот, ни достойных целей, ни вызовов, ни талантов, не за что ухватиться, посредственность, скука, бледная тень на фоне сияющих солнц, хотя Кир хвалит работу из смолы.       В вышине над крышей прокатился рокот. Поерзав в кресле, Еся повыше натянула плед. Ну вот, опять Кир. Снова он. Уже смирилась с тем, что все дороги ведут к нему, уже поняла, что прошлому не изменить фактов, а факты были таковы, что он успел застолбить себе надежное местечко в самой сердцевине ее надежд. Он там все захватил, все, он переворачивал мир вверх дном, он играючи сотрясал ее душу, виртуозно смешивал реальности, стряпал из ее чувств причудливые коктейли и подавал их ей в шотах и хайболах, и от их крепости все чаще сносило с ног. Конечно, она просыпалась с мыслями о нем и засыпала, а кто бы не стал? Сгорала от запретного желания, леденела от допущений, что будет, когда все вскроется, и загибалась без тепла. Вот и сегодня очередной холодный день. Он последнее время хмурый какой-то и натянутый и вечером это тоже хорошо ощущалось. Даже поза его, такая знакомая и привычная – и та казалась вылита из камня: да, сегодня он смахивал на статую... Наверное, в нем тоже что-то происходило… Что-то жуткое, о чем он не горел с ней делиться… Что-то, связанное с братом?.. Все, что заставляет его так переживать, связано с братом… Сама виновата… Сама все испортила… Блеет, как овца, ничего внятного, он от нее устал… А под пледом не хочется шевелиться, плед вбирает энергию человека, это его вещь, а теперь в шерстяных плетениях она оставит ему немного себя, и совсем нет сил двигаться и вылезать... Куда-то, задыхаясь, бежать, седеть, икать от испуга, беспрестанно вздрагивать, молиться и проклинать себя за трусость, потому что опять не смогла.       Не смогла, да, но можно, пожалуйста, здесь, в этом кресле, остаться и, успокоившись тихим дыханием Яна, зарывшись в Киров плед, уснуть? Пожалуйста…       А что бы она могла ему сказать? «Кир, слушай, тут такое дело…» Нет. «Кир, мне надо кое-что тебе…» Ну нет. «Кир, прекрати надо мной издеваться!» Вот это уже ближе. «Кир, мы-с-тобой-вместе-учились-я-сзади-тебя-сидела-ну-в-третьем-классе-еще-я-еще-такая-задротка-была-в-очках-и-со-шрамом-над-которой-все-потешались-помнишь?-Блаженная». «Кир-я-тебе-соврала. Прости». Нет, не то. Все варианты признаний во лжи так или иначе скатывались к обиде, а она не хотела быть перед ним ни слабой, ни спустя-двадцать-лет-злопамятной, а уж самоуничижением заниматься не хотела тем более. Но к этой минуте с его с ног сшибающими «коктейлями» она ощутимо перебрала, и на фоне глубокого опьянения школа перестала казаться главным. Как сказать ему другое? Как дать понять? И как не умереть, если он окажется к такому не готов? А он окажется… Это же она. Задротка в очках со шрамом. Блаженная.       «Кир, мне пусто».       Осознав, что мысли плывут и рвутся, а сон настигает – и настигает вовсе не в своей постели, Еся неохотно распрямилась, скинула плед и поднялась на затекшие ноги. Тут же стало зябко. Ян мирно спал: поразительно, но кажется, в этой семье не боялись гнева природы. Что на просеке Ян проявил не свойственную ребенку выдержку, что сейчас она наблюдала разглаженное личико и приоткрытый рот. Мальчуган даже не пытался зарыться в одеяло, его не будили ни зарницы, ни свирепый ветер, ни блуждающий вокруг дач гром. Чай, конечно, тоже сделал свое дело. А Кир – Кир, кажется, и не возвращался.       Предположение подтвердилось, стоило спуститься вниз: оставленный Яном желтый электрический свет согревал комнаты и террасу, на спинке кресла лежала Кирова байковая рубашка, у порога валялись те самые убитые в канаве кеды, а на столике – классические часы, одни из многих в его коллекции, настоящие бумажные журналы про машины, гаджеты, компы и стиль, но сам Дом пустовал, за окнами не было видно ни зги, и предположить, куда Кир мог запропаститься в такую непогоду, не получалось. В душ? В душ мог. Вопросы безопасности использования электроприборов в грозу его, как выяснилось, не заботили.       Аккуратно сложив плед, положила его на подлокотник кресла (подумала было оставить на его кровати, но постеснялась зайти, а вдруг он вовсе и не в душе, а там?) и в нерешительности застыла посреди гостиной. Весь вечер чувствовала, как, питаясь опытом, страх вновь уверенно берет верх над чахлой надеждой. Весь вечер собиралась с духом, убеждая себя в необходимости объясниться хотя бы за дикое свое поведение. Весь вечер обещала себе в нужный момент с собой справиться, взять себя в руки, заставить себя открыть рот и выдрать наружу нечто осмысленное о том, почему все испортилось. Она себя уверяла, что сможет. Но момент настал, Кир был не в духе и вообще непонятно где, внутри обрушалось, снаружи грохотало, до собственного дома еще предстояло добраться – и добраться во сверкающей мгле, – и каждая минута промедления усугубляла и без того извращенную пытку.       В другой раз…       Тьму улицы разрезала бледная вспышка молнии, а затем в тишине раздался оглушительный треск разорванного небесного полотна. Переждав, когда в высоте над Домом стихнет очередной раскат, стащила с себя джинсовку и, натянув ее над собой вместо зонта, низко склонив голову и набрав в грудь воздуха, бросилась вниз со ступенек – как с парашютом сиганула в принимающие объятия стихии. Она бы в этих потьмах сию секунду потерялась, но часть утопленной в землю тропинки попала в яркое пятно света с террасы, и путь угадывался.       — Стоять, — раздалось где-то за спиной.       Ветер не справился – не смог унести стальной тон. Бесстрастный властный приказ пригвоздил к месту, в животе ухнуло, сорвалось и обвалилось, руки с джинсовкой безвольно опустились, и Еся послушно застыла посреди безумия. Если она хоть немного ориентируется в мерцающем, полыхающем хаосе, звучал голос от лужайки, из точки темноты, где поселились стол и стулья и где она видела Кира последний раз. Понимание, что он и не помышлял никуда деваться, а все это время провел под открытым небом, прямо посреди природной вакханалии, приходило туго – гораздо туже, чем понимание, что гроза все еще сухая и дождя пока нет. И от медленного этого осознания ее крутило в неописуемом ужасе. Совсем ненормальный? Нервишки решил себе потрепать? Или ей? Ему что, вообще все нипочем?       Лопатки, шея, каждый позвонок ощутили натяжение чужого тела, и бурный щекотный поток мурашек, вздымая волоски, обрушился от темечка вниз по спине.       — Вот опять. Сколько раз я тебе говорил. — Кончик уха согрел раздраженный выдох. Пока она, дурея головой, погружалась в прострацию, он успел преодолеть разделяющие их метры и оказаться ровнехонько за ней. — Какого ж хрена ты подчиняешься? Почему, раз все не так, не откроешь рот и не пошлешь меня на хер?       Потому что не хочу, — жалобно пискнуло нутро. — Не хочу тебя слать…       — Разозлись, — потребовал Кир вполголоса. Она видела затылком игру скул и кадыка, но где-то там, в металле его тембра, вместе с клокотом негодования проступала мольба. Ее слышали не уши – душа. — Скажи: «Иди уже на хуй, Аверьянов. Задрал ко мне лезть». Скажи…       Теперь шепот.       Эти формулировки… Внутри выпал снег. Резко обернувшись, Еся встретила затягивающий черный взгляд, две бездонные бескрайние дыры во мраке ночи, а щеку лизнула первая тяжелая капля. За ней вторая, третья… До нее отказывалось доходить, о чем он толкует, о чем именно уже «столько раз говорил». О покорности, с которой она принимает происходящее? О готовности подчиниться? Было такое… Не понимала, но сердце колотилось как безумное, а от допущения, что он специально так по-детски это сказал, специально именно так, а не иначе, сказал, сознание клинило. Безотчетно следила за тем, как порывы ветра чинят хаос на его голове, как резко очерчиваются черты его лица, как хмурятся и хмурятся брови, – и обмирала под строгим выжидательным взглядом, который переворачивал все в ней вверх тормашками. Собственные волосы хлестали по щекам, лезли в глаза, в рот, в нос, везде, нет, она не могла – она была не в силах перебороть себя и откликнуться. Только губы задрожали.       Послышался обреченный вздох, холодная рука перехватила ладонь, и... Еся обнаружила себя под навесом террасы, лопатками к стене, носом к нему, с собственной джинсовкой на своих же плечах и пугающим пониманием, что из ее памяти только что выпало несколько минут. Капля за каплей, капля за каплей неслись к земле, мелькали, увесистые, блескучие и смазанные, где-то на фоне его пасмурного, искаженного смесью противоречивых эмоций лица. А ее рука, только что бывшая в его, теперь безвольно болталась в воздухе.       — Видишь? Опять. Разрешаешь мне делать с тобой, что мне в башку взбредет. И ему разрешаешь, всем разрешаешь. Да с хера ли? — сдавленно прохрипел Кир. Она слышала рык бессильного зла, ощущала, как он едва удерживает себя, чтобы не сорваться и не взорваться гневной тирадой. — С чего ты взяла, что с тобой так можно, а?! Кто выписал нам право так с тобой поступать? Сколько можно терпеть?.. Почему ты это с собой позволяешь? Где хоть капля самоуважения?.. Где инстинкт самосохранения?! Как мне тебя оставить, если ты не можешь за себя постоять? — темный взгляд пробрался, казалось, в каждый, самый дальний, забытый и продрогший уголок ее души. Он, наверное, искал ответы, и, наверное, видел лишь форменную сумятицу. — Разозлись…       Он умолял, заклинал, но Есю бесповоротно перемкнуло. Если она и готовилась к мучительному разговору, если и готовилась сигануть в пропасть, то вот сейчас те жалкие крупицы настроя испарились вместе с остатками разума. Она ехала головой в прямом эфире. На несколько мгновений Кир прикрыл глаза. Открыл. Он был разочарован ею, точно был, она успела заметить тень досады на дне черных дыр. Он был подавлен и, наверное, пытался от нее это скрыть. Он ждал…       Ослепительная вспышка света выхватила лужайку за его плечами, забор, калитку, сад, все вокруг, окаменевшие черты фигуры и лица – и схоронилась лихорадочным блеском в его глазах.       — Ну же, это проще, чем кажется… — воззвал Кир в отчаянии, а она, не в силах стряхнуть с себя вибрации близости, следила за стремительными, мечущимися движениями едва угадываемых зрачков. Он искал, он высматривал, рыскал, вглядывался в пустую пустоту и это осознавал. Он, наверное, пытался понять, слышит ли она его, но сам слышал лишь ее заполошную тишину, лишь стрекот сверчков в ее голове. — Всем нам скажи. — Нам?.. — Ори, топай ногами. Вырывайся. Лупи, реви, зови на помощь, рассмейся в лицо, обвиняй, что хочешь, только не держи ее в себе. Она же тебя сожрет. Кто-то этого не переживет. — Кто?.. — Скажи, Аль. Я так больше не могу.       … … … … …       Она что, еще жива? Грохот сверкающих туч и невыносимый шум в ушах глушили обрывки мыслей, что, врываясь в голову, в тот же миг стирались навечно. Едва осознавая себя, мотала головой, и звук изо рта не шел, связки заперли Ту, о ком он говорил, горло стягивала соль, ну вот опять, ничего не меняется, опять она как маленькая, опять как страшная бесхребетная девочка. Пытаясь спрятаться, Еся жмурилась и ниже склоняла голову. Нет, она не справлялась с перегрузом и внутренней дрожью, начало колотить, и поднять на Кира глаза она оказалась не в состоянии. Сейчас хотелось одного: схлопнуться и исчезнуть, как в чернильной космической пустоте рождается, яркой вспышкой пронзает пространство и навсегда исчезает разряд. Кажется, дождь усилился, уже затарабанил, уже залупил, кажется, он был ледяным, по косой намочил левое плечо, кажется, она умерла от ужаса, но дело в том, что чудовищные перекаты и сполохи не шли в сравнение с армагеддоном, который устроил Кир. Кир стоял слишком близко, чтобы она могла стойко пройти свое испытание. Настолько близко, что подними голову – и мазнешь кончиком носа по груди. Пожалуйста… Кир стоял слишком близко и был удручен, и ей стало предельно ясно: она не ошиблась, он точно все понял – он точно все понял, совсем все. По его густой, электрической ауре чувствовала, что он теперь знает ее иначе, чем знал. В мокрых колготах. Ревущую в вонючем туалете. Измазанную манной кашей. С огромным пятном меловой пыли на обтянутой черной юбкой попе. В одной туфле. Прыгающую по всему классу за летающим из угла в угол пеналом и собирающую содержимое рюкзака в грязи под окнами школы. Знает ее слабой, бесхарактерной, уродливой и угрюмой, не желающей за себя постоять. Остриженной, униженной, осмеянной. Он теперь ее жалеет. Побыла нормальной – и хватит, и вновь стала клоуном, хуже – нулем. И для нее это было слишком. Всё в эти мгновения было слишком. Он ее презирает? Как она ему теперь скажет? Что скажет?       Это слишком!       Над низко склоненной макушкой раздался расстроенный, обессиленный выдох.       — Прости. — Его голос растворялся, он сам будто исчезал, словно ему было сейчас не проще. — Прости меня. Ты этого не заслуживала. И ничего уже не исправить, как бы я ни хотел… Мне было и будет за себя стыдно. Прости, Есь.       Не сразу осознала касание пальцев: легкое, едва ощутимое, это было оно – успокаивающее и примиряющее, воздушное, щекотное и спрашивающее. И сердце рвалось, рвалось, летело прямо в космос и шмякалось оземь. Что это?.. Что он такое делает?..       По-прежнему не находила храбрости поднять глаза, ведь они, черт бы подрал дыру заместо души, стали совсем мокрые, тело охватил паралич, но дай она слабину, и затрясется в неудержимых судорогах, и зайдется в конвульсивных рыданиях. Только что казалось, что умирает от ужаса? Нет, теперь она умирала от невыносимой, невозможной, заставшей врасплох, нахлынувшей нежности. Как хотелось принять извинения. Как хотелось верить, что люди меняются. Как хотелось дать себе шанс.       — Ты… — в горле, удерживая пленника, упрямо смыкались связки. — Ты не злишься?       И не презираешь? И хочешь общаться?       Она бы хотела, очень хотела видеть честный ответ, но что-то мешало поднять глаза: нельзя, чтобы увидел в ней То, что она так тщательно прячет, ей не пережить отказ и даже намек на удивление ей не пережить. Ей что-то мешало, и она смотрела под ноги, куда угодно, только не вверх. А пальцы в неутолимой жажде прикосновений тянулись навстречу его пальцам. А может быть, можно? Может, пусть видит? Ведь нет никаких больше сил… Она же шла, чтобы сказать. Как-то. Что-то… О том, Что в ней из-за него поселилось.       Ощущала, как поднималась и опускалась его грудная клетка, кожей лба чувствовала сбитое, поверхностное дыхание, слышала перекрикнувший гром шум вдоха и выдоха, могла различить порывы ветра и воздух из его легких по градусу тепла, но себя – себя она не осознавала.       — Сложно на тебя злиться, как вспомнишь, что там тогда вообще творилось, — протянул Кир смятенно. — Как себя вспомнишь…       Из его голоса ушла война и зазвучал мир. Он был Война и Мир. Ее Война и ее Мир. И ничего об этом не знал.       — И давно ты… — Куда смотреть?.. — Ну... Давно ты вспомнил?       Смотреть хотелось в глаза. Еся смотрела в никуда. В помрачившую разум ямочку в разлете ключиц.       — Не особо, — глухо отозвался Кир. — Но я тебя искал, так что…       Так что у нее не было ни единого шанса не найтись.       Растерянность нарастала, а пустота в голове погружала сознание в угрожающий хаос. Вон он уже сколько сказал, а она проблеяла от силы пару слов. Нужно объясниться хотя бы за вранье, и Есе начало казаться, что она сможет. Кир же говорит, что не злится. Он и так уже все в ней перевернул и перемешал, хоть и прикидывается, что не при делах, и теперь одним откровением больше, одним меньше – с точки зрения последствий разницы будто и нет: этим летом она и так ощущает себя переворошенной и вытряхнутой до самой завалящей, сгнившей крошки, и, как ни странно, ей становится легче. Отравленные были крошки.       — Я боялась вас потерять, — упершись отсутствующим взглядом в манящую ямочку, цепляясь за узловатые пальцы, как за страховочный трос, робея и удивляясь тому, что все-таки оказалась способна признаться, пробормотала Еся. — Я испугалась тебе доверять — Я не знала, как бы ты на меня тогда посмотрел, продолжал бы ты разрешать Яну со мной общаться или нет; и вообще…       Замолкла. И вообще – получался бессвязный лепет, который уже заводил ее в дебри смыслов. Его недоумение ощущалось склоненным затылком. Держаться поверхности помогала лишь потеплевшая ладонь и исходивший от его кожи запах табака. Она все еще не сошла с ума, она все еще была здесь – в той реальности, где гром сотрясает ее опоры, но в сердце Заря, в той, где двадцать лет назад они сидели за соседними партами и где двадцать лет спустя он просит прощения… Там дальше, в реальности, провал – она плохо помнит, что с ней стало, когда Кир ушел, оставив ее с ними один на один. Помнит, как он развернулся и исчез в сумраке коридора, блеск и скрежет ножниц, как падали под ноги волосы. Это помнит, свое отчаяние и разочарование, разверзнутую воронку в груди, а остальное, весь поселившийся в ней тогда ужас.... Со временем стерся. А это значит, что стирается все. Как бы хотелось ей сберечь в себе необъятные чувства, что теснятся сейчас в груди. Увы. Восхитительные и пугливые, они вспыхивают эфемерными огненными цветами, они ослепляют и оглушают, дурманят и помрачают разум. И угасают спустя мгновения, и их не спасти. Но, наверное, можно попробовать сохранить ощущения. Она навсегда запомнит, как они тут стояли в сполохах молний, оглушенные гневом природы, запомнит отблески света в черноте глаз и как трепетно, свободно и сладко ей было. …Перестук сердца в ушах, нежную ямку меж ключиц и мелкие деревянные бусины чокера, нетерпение пьяно танцующих пальцев, свою надежду и смятенное молчание.       Кир его нарушил.       — Мне еще в мае донесли про твою якобы шизу. — Растерянный ропот раздался так одуряюще низко, что разум уплыл с концами, но даже сквозь наползшую муть Еся поняла, кого благодарить за донесение. — Август на дворе, Есь.       И все посыпалось, усыпая дождем искр и осколков. Конечно же, разве могло быть иначе? Ведь с Душечкиной Кир соседствует! Выходит, все он знал с самого начала. И не испугался, и доверил ей Яна. Выходит, он именно это имел в виду, когда сказал, что его «не колышит», что тут о ней говорят?.. И ни разу, ни разу сам не поднял тему? От перенапряжения плавились клеммы, и, не выдержав, Еся резко вскинула голову. «И что, изменилось мое отношение? И не изменится», — вот что словно с листа читалось в глазах напротив.       Слишком. То, что он творил с ней, было слишком.       Время замедлялось, и она увязала. Захмелевший, взгляд бесконтрольно блуждал по чертам подбородка, проверял зажившие ссадины по всему лицу и спускался к губам. Настолько близко она не видела их никогда: ни на бревнах, в период, когда они еще были гладкими и любили нахально усмехаться, ни когда он утешал ее в день ее рождения – тогда на них появились первые заметные ранки, а в уголках – след горечи, ни в момент, когда она обрабатывала лопнувшую, забитую землей кожу – тогда они были уже ободранные, исполосованные красными линиями и тяжелыми думами. Теперь ярких пятнышек стало меньше, зато сухости и неровностей прибавилось. А в ней пробудилась странная, животная потребность: эту нездоровую сухость, незажившие раны хотелось… зализать. Вылечить…       — Я ведь уже говорил: мне плевать, что там злопыхатели твои лопочут, — пробормотал Кир. Вельвет голоса обволакивал, и убаюкивал, и уносил. — У меня своя башка на плечах, ясно?       Что?..       Что он делает?.. Что говорит? Она точно отдает себе отчет в смыслах, точно их улавливает? Как проверить, в своей ли она до сих пор реальности? В своем ли уме?.. Все это слишком хорошо. Ей слишком хорошо. Все здесь слишком. И маховик ее больной фантазии уже завелся. Зачем продолжать истязать себя неизвестностью? Просто поднимись на цыпочках и…       — Все еще возможно… — отворачиваясь и наполняя легкие сырым и холодным, напитанным пряным запахом дождя воздухом, откликнулась Еся. — Это правда, и я не застрахована, мой дед был болен, это значит, что шансы есть.       И это не лечится, Кир. Это не лечится и не предотвратить. Понимаешь? Это на всю жизнь! Это не шутки!       Не заметила, как пальцы сплелись в надежный замок, не ответит, кто из них его сплел, но благословенное тепло его руки вбирала каждой клеткой своей кожи. Она так не хотела, чтобы все прекратилось, и понимала, что обязательно прекратится. Странное дело, несмотря на тревожный разговор, она чувствовала себя счастливой, и ради того, чтобы продолжать касаться всей поверхностью своей ладони всей поверхности его ладони, готова была оставаться в ледяных объятиях бушующей над макушками грозы.       — А кто застрахован? — Кир усмехнулся, но голос его звучал серьезно. — Я каждый день слышу и вижу Тимура, спорю с ним до усрачки, уверен, что чокнулся и что осенью надо проверить башку. Давай просто жить. А как дальше, подумаем, если она придет. Мы будем рядом. Только разреши.       Рядом?.. Ты?..       Что-то в ней безвозвратно ломалось и терялось; ломалась стена, терялось умение жить в холоде, без плеча. Непостижимым образом Кир умудрялся изгонять ее необъятный, неохватный страх, а детскую надежду защищать. Он уверенно называл победителя. Но работало это, лишь когда она могла чувствовать его физически, а когда на ее пороге вставало одиночество, переставало.       — Как ты считаешь, люди меняются? — на короткий миг поднимая глаза, спросила Еся. Ветер продолжал трепать ее волосы, как ему вздумается. Они лезли в рот, в нос, на Кира, повсюду, но ее пальцы почему-то стремились к прядям его челки, и она удерживала себя невозможным усилием воли. Зачем продолжать мучить себя запретами? Почему так сложно отпустить свои руки? Пусть они обовьются вокруг торса, пусть голова ляжет на грудь, а ухо услышит стук сердца. Он тогда все поймет. И она тоже.       Аккуратно заправив пляшущую по ветру прядь за ее ухо, Кир неопределенно покачал головой:       — Не знаю, хочется верить.       И мне… С Аней ты тоже такой?..       Вспыхнуло, выбелило, ослепило и в вышине, прямо над Домом, прямо над ними, раздался такой устрашающий треск и рокот, словно небо взрывается и конец света настанет прямо сейчас. От уходящего ввысь раскатистого грохота сотрясло волной озноба. Киру же гроза будто была ни по чем, не объявлялся на пороге Ян. Что за мужчины в этой семье такие бесстрашные?       Так хотелось… Не оказаться у себя дома под двумя одеялами, нет – ткнуться носом в его грудь и спрятаться в руках. И замереть, беспокойно прислушиваясь к ответу. Тук. Тук. Тук? Или тук-тук-тук-тук-тук?       — Давай оставайся, — пробормотал Кир. — Тут все есть, зубные щетки... У Яна их годовой запас. Комната, все, что нужно…       Здесь? С тобой?..       — Нет, я… Я… — вновь вспыхнуло, громыхнуло, разорвалось и разлетелось над головами, да так, что Дом вздрогнул и мелко задрожал всеми стенами и окнами, и… Остаться с ним? Боже, какое щедрое, гуманное предложение. Нет нужды нырять в эпицентр бури, распадаясь от ужаса на атомы. Но ведь еще бабушка ее учила: не напрягай. — Я доберусь. Нормально.       — Сень, не дури, — воззвал Кир с укоризной. Его голос мрачнел, запах его кожи стирал сознание, лишь пошатнись – и… Если она поднимет голову и таки разглядит в черных дырах Нечто, то погибнет на месте. — Я готов тебя довезти, авось Ян и не проснется, но давай ты подумаешь еще раз. Тут все есть. Комната, гостиная – сама выберешь, где тебе нравится.       Последнее прозвучало фактически неслышно. Сплетенные пальцы прекратили свой хаотичный танец и замерли в ожидании ее решения. Сердце колотилось на излете, норовя прорвать прутья ребер и ускакать. Если она сейчас поддастся, она ведь с собой не совладает, потому как Кир, осознавая это или нет, лишил ее остатков самообладания, рассудка ее лишил, заставив позабыть свои клятвы. Она хотела! Хотела! Но может понимать все неправильно и наверняка понимает. Его поведение может быть лишь попыткой наладить испорченный контакт и успокоить, лишь дружеской заботой – заботой такого рода, как он умеет. Ведь иначе бы… Только что ему были предоставлены все возможности делать с ней «все, что в башку взбредет», но он не стал ими пользовался. Он ведет себя совсем не как Олег, и она совсем ничего не понимает, не способна отличить дружеское от другого.       Дурманил, манил, тянул к себе.       Глупая. Глупая…       — Ну? — чуть качнувшись вперед и тут же отстранившись, уточнил Кир. Его внешняя сдержанность вновь и вновь не соотносилась с его хаосом, который она осязала всей собой: он ведь и сам сейчас был будто не свой. Правое плечо его совсем промокло, и теперь темное пятно расползалось по расстёгнутой толстовке, в которую нестерпимо хотелось зарыться, и чтобы его руки сомкнулись за спиной, как огромные крылья. Какая же глупая… Дурында наивная... Давным-давно на террасе укрылась Жужа.       Останови меня… Пожалуйста… Пожалуйста…       — Л-ладно. Спасибо.       Страшно. Страшно поднять глаза и поехать кукушкой, сгинув в его космосе навеки.

***

      Уснула?       Ему для того, чтобы охладить сознание, понадобился душ: освежающий, ставящий башку четко на плечи, снижающий градус закипевшей крови, отрезвляющий душ. Другого способа вернуть себя в себя на ум как-то не шло. Ей предложил вперед, упомянув, что, правда, идти придется по улице, так эдак пару десятков метров (и налево), и что с освещением там беда. Ну, не мог же он не предложить? Встретил распахнутый испуганный взгляд, который она поспешила отвести, и понял, каков ответ. Угу, ясненько. Вывалил перед ней гору новеньких зубных щеток в ассортименте (шопоголизм не лечится, личная Янова коллекция, он будет не в обиде, взяла красную с цветной щетиной и прозрачной шейкой), предоставил выбор между удобной кроватью и не слишком удобным диваном (выбрала диван), выдал ей несколько одеял, потому что она попросила, «если можно, несколько одеял», а то «по ночам становится холодно» (Матерь Божья…), помог застелить постельное и оставил на спинке дивана красную клетчатую байку, которую однажды уже предлагал ей и которую она однажды уже надевала, и те же штаны, потому что она в них тогда не утонула. И все – в каком-то коматозе, затянувшем мозг киселе. Предложил. Выдал. Помог. И пошел вон, от греха. Как бухой.       И вроде бы не было его минут пятнадцать, но вернувшись, обнаружил погашенный свет и взаправдашнюю груду одеял на диване. Судя по тому, что ни в доме, ни на диване не наблюдалось шевеления, АлЕся там, под ними, зарылась, еще и подушку на голову водрузила, чтобы понадежнее. Или чтобы не подглядывали, или чтобы не доставали. Чтобы не трогали, в общем.       Хмуро покосившись на кучу-малу, придушив в себе желание аккуратно приподнять ближний край и нащупать пятку, поднялся наверх – так, на всякий случай, убедиться, что Ян дрыхнет без задних ног – несмотря, что называется, и вопреки. Неужели всё чай с ромашкой? Если да, надо взять на вооружение. Посидел там немного в проваленном кресле, думая о том, видит ли все это Тимур и был бы доволен. Прочувствовал, как истончилась нить его выдержки, зачем-то попросил у Яна прощения (за слабость и посягательство). Спустился (дурацкие скрипучие ступеньки), отметил, что бесформенная куча на диване не изменила очертаний, постоял (не проверить ли все же пятку?) и прошлепал, стараясь не шуметь, в свою комнату. Прикрыл дверь. Потупил, упершись в ее прохладную поверхность стучащим виском. Пошарахался по углам. Остудил пылающий лоб о стекло окна. Пробовал дышать на четыре. Включил торшер и упал на кровать как был.       Твою мать.       Это больше, чем он способен вытянуть. Больше его!       Мозги встали набекрень, а нутро – на дыбы, зациклившись на мгновении, которое не вернуть. Как страшился спугнуть одним неуклюжим, необдуманным движением и проморгать правду в подернутых дымкой глазах, и как вдыхал еле-еле, втягивая ее незнакомо-знакомый запах, и давил эмоции – их было столько, не перечувствовать, в них лишь захлебнуться и пойти ко дну. И как узрел навсегда неприрученное в ее застывшем, испуганном взгляде, как ничего не мог поделать с памятью, картинки громоздились одна на другую, и он видел перед собой остриженную девчонку – девчонку, которую бросил на произвол. Ту девочку за оправой больше не существующих очков, ее – с рассекающим лоб темным пятном и бордовым пиратским рубцом, который эта сука Гитлер заставляла выставлять напоказ, угрожая вызовом родителей. Перед толпой АлЕся и тогда замирала, предоставляя врагу возможность оторваться как следует, но пока они над ней измывались, она держалась, и он завидовал ее стойкости. Порой, когда они совсем уж перебарщивали, она все-таки плакала, и тогда он искал слова в утешение, но… Как был додиком, так им, похоже, и остался – теряется и не может объяснить, что в нем происходит.       Невыразимое. Невообразимое.       От вечеринки, что закатили на Небе, дребезжали стекла, и ему отчего-то нравилось представлять, как один точный удар разгневанного Зевса превратит его в горелое облачко. Такова кара за малодушие. Жизнь закончится, но зато никаких тебе больше страданий и моральных мук тоже ровным счетом никаких. Тогда, растворившись в вышине, перестанет болеть душа. Ну, а они тут как-нибудь без него справятся.       Шутка. Но парочку раз за вечер его и впрямь перекрутило в фарш, пару раз его и впрямь посетило желание сдохнуть, чтобы больше это не чувствовать. Эту ноющую, разгорающуюся боль, почти животный, до одури, страх вновь ошибиться и потерять, балансирование на острие, это беспомощное желание и безудержную жажду, стремление, плевав на незыблемые ее границы, сгрести в охапку и сжать в руках. И тихо спросить в висок, что же она творит. С ним.       Твою мать. Он здесь. А она там. В ворохе одеял. Она там? А если?..       А если никакой ее там нет и это муляж, а сама она, пользуясь моментом, сбежала домой?       Ну не сумасшедшая же?       «Кто тебе сказал? — реагируя на слепящую вспышку ужаса, ухмыльнулся Тимур. Губы его тянулись в стороны, укладываясь в понимающую, сочувствующую и вместе с тем какую-то почти нахальную, ироничную улыбку. — “И вообще”, уже забыл? Эта может».       Может. Еще как может.       Мысль о подобном исходе аж побудила совершить перекат с живота на спину и, приподнявшись на локте, в беспокойстве вслушаться в звуки дома. Дом кряхтел, внутри было тихо, а снаружи – громко. Показалось или скрипнул старый диван? Показалось… Почему она вообще выбрала диван, когда вот же кровать нормальная? Он бы сам на этом сраном диване спал.       Дьявол! Упав на подушку, закрыл локтем глаза. Свет гасить не хотелось – в темноте мысли мучают его с особой изощренностью. Свет гасить не хотелось – не готов он расставаться с ней в момент, когда она настолько близко. А может уже и далеко… Вымокшая до нитки и перепуганная до смерти.       Она тогда обиделась       «Ну а теперь ты ее напряг, — не моргнув глазом, парировал Тим, предлагая, видимо, всерьез рассмотреть вероятность того, что Еся-Алеся дала деру, пока кое-кто, проявив наивную неосмотрительность, ослабив бдительность, бился башкой о стенку душевой. Тим любил сначала чутка поучить, помотать нервишки и может даже получить от этого удовольствие, а потом уже сжалиться и выдать базу. — Распустил лапы! Вообще, знаешь, ты делаешь успехи, братиш, — сменил он тон на издевательский. — К выпуску Яна из школы раздуплишься.       Вот к чему была та нахальная ухмылка. Теперь понятно.       Ой, да иди ты… Твой ревнивый, капец. Забудь       «Божечки-кошечки, кого я вырастил? В какой момент проебал? Откуда такая робость?»       Кир мог поклясться, что слышал внутренним слухом, как брат обреченно вздохнул. Мог поклясться, что видел внутренним взором, как вскинул брови, а после их свел, как устало подпер подбородок ладонью и уставился в ответ с однозначным посылом во взгляде. «Че мне с тобой делать, а?» – вот с таким. К этому жесту Тим обычно обращался, когда аргументы и внушения типа «Не ссы, прорвемся», «Дерзай» и «Для тебя невозможного нет» иссякали, а просветом и не пахло. И не было для Кира хуже, чем видеть разочарование в тусклеющем взгляде Тимура. И не знал Кир, как Тимур умудрялся транслировать его с того света.       Да с ней так нельзя! Нельзя наскоком! Она расколотая, скованная, ее чудище ее жрет. И вообще, это же ты говорил «защищай, что дорого». Ты? Вот я и защищаю       «От себя?» — насмешливо фыркнул Тим.       … … …       Сука блядь. Тим всегда умел одним точным, филигранным пинком выбить стул из-под жопы. И всегда в такой момент был уверен в своей правоте. Выходит, да – от себя. Он пытался блюсти ее границы и защищать от себя, раз уж она дала понять, что видит в нем опасность. Но какое же это оказалось мучение, какая издевка, какая изощренная, извращенная пытка над самообладанием. И финал у этой пытки кровавый.       «Ну и зачем? Чтобы чувствовать защиту, человеку достаточно знать, что он больше не один со своими демонами. Больше никогда не один. Никогда. Сечешь?»       Слушай, я пытаюсь       «Плохо пытаешься. Поконкретнее пытайся»       Куда уж, в самом деле, конкретнее… Ладонь еще помнит несмелый танец со льдом. Тем более головокружительный, чем дольше он длился. Тем более одуряющий, чем отчетливее осознавалось, что она не пытается высвободить руку – напротив, позволяет перебирать и переплетать озябшие пальцы, сжимать фалангами узелки фаланг, скакать подушечкой большого по острым твердым костяшкам и атласным ямкам и соприкасаться всей поверхностью кожи. Что она не только не пробует освободиться, но стремится навстречу ответным движением, и глаза поднимать избегает, и застенчивость ее пропитала воздух, и им ты дышишь, и от каждого касания лупит током, и от каждого погибаешь, и никакой атмосферный разряд по силе воздействия не сравнится с плавным иль резким взмахом ее ресниц, и ничто не испепелит до тла с тем же надежным результатом, что сконфуженный горячий выдох в ключицу. До того момента ты не знал, что такое вдрызг.       Мизинец, безымянный, средний, указательный, большой, средний, мизинец, безымянный, мизинец, указательный, невесомо по пальцам, вальс, танго, фокстрот, откуда все эти названия в твоей башке, «тормози», «не останавливайся», решетка, замок, жар в венах, в висках, везде, вспышки, вспышки, пока-контроль, туман, раскат, дрожь, дождь, вдрабадан…       Сколько еще это будет продолжаться?       «Неверно поставленный вопрос. Верный: что еще тебе не ясно?» — тяжко, будто всему приходится этих малолеток учить, вздохнул Тимур. Дьявол... Стянутую чувствами грудь так и не отпустило, и Кир до отказа наполнил легкие воздухом. Сознание совсем захмелело, однако отключаться отказывалось наотрез: не хотело разменивать дурман на сон, сегодня ему нравилось плавать в дурмане.       Вновь прислушался к неподвижной тишине за стеной. Она росла, расширялась, проникала в кровоток и давила. Если бы не барабанный бой по откосам и перекаты над крышами, может, и удалось бы что услышать, а так… Природа безумствовала уже час, укрепляя в подозрении, что конца и края этому представлению не будет и что, может, летом стоило строить не шалаш, а ковчег.       Ну нет, серьезно, ну не могла она рвануть по такой погоде домой. Не могла же?       … … …       Дьявол!       «Ну пойди проверь ее, хоспадя»       Ты прикол?!       Едва удержался, чтобы не положить на лицо подушку (что это, если не странное желание себя удушить и покончить с мучениями? Нет повести печальнее на свете, чем повесть о поехавшем… Соседе? Дармоеде? Аскете? Мозгоеде.)       Удивительно, как все по итогу сложилось: ведь и впрямь не ошибся – действительно оказалась она, девчонка, что две четверти кряду сидела прямехонько за его спиной. Та – позволявшая безмозглой толпе надругательства над границами, которые не обозначила. Та – лишившая его покоя, аппетита и остатков самоуважения, добавившая комплексов, заставившая терзаться вопросами к себе и презирать отражение в зеркале. Не понял, приняла ли она его извинения или нет. Наверное, раз согласилась и дальше его терпеть. Ничего не понял, кроме того, что сам уже того. Что как бы ни пытался, а не сдюжит, и это вопрос не недель и не дней. Может, даже не часов.       Представил, как по-Яновски крадется к дивану, садится на корточки против подушки, там, где, по логике, должна быть ее голова (суставы обязательно хрустнут и его ей сдадут), тактично приподнимает уголок одеяла и шепчет: «Есь?.. Ты здесь?» А из мрака пухового домика (лисички, а может, и зайчика) на него не мигая глядят два блестящих глаза. И что он тогда сделает? А она? Насчет нее сомнений нет – тысячу раз пожалеет, что поддалась его уговорам.       Дурашка – как можно бояться, что он больше не доверит ей Яна? Знала бы она, сколько претензий у него к самому себе, сколько неудобных вопросов на собственный счет роится в его бедовой башке. Воистину, порой он напоминает себе подростка-переростка. Такому, как он, доверять детей можно лишь за неимением альтернатив.       «Еще она сказала, что боится вас потерять, — прочистив горло, напомнил Тим. Брат не сдавался. А интонации его копировали теперь интонации воспитателя в ясельной группе. — Ума не приложу, кого же она имеет в виду».       Ох уж эти беседы с собой. Ничего не мог Кир поделать с удушающей тоской, что обрушивалась на него по ночам, когда он оказывался заперт в клетке собственного сознания и отчетливо осязал внутреннюю пустоту, которую было нечем заполнить. Ощущение было до того иррациональным и удручающим, что он призывал Тимура и вел с ним бесконечные диалоги, затухающие лишь с провалом в сон. Иногда Тим следовал за ним и туда. Редко.       Аньке, что ли, написать? Давненько не списывались, она ведь даже и не в курсе, что ее дружочек чуть не присел за убийство (как-то не хотелось об этом никому и в то же время хотелось, но она опять пропала). Да, можно, наверное, написать: узнать, как там она, как там этот ее Чернов, уточнить насчет хорька… Джой ведь классная кликуха. Или котенка ей подогнать? Хорьки все-таки вонючие и вредные создатели хаоса, а котятки – теплые тарахтящие создатели уюта, а она сейчас не в той поре, чтобы подкидывать ей проблем. Она в той поре, когда нужно утешение.       Лучше завтра. Завтра напишет.       «О, классика жанра: братиш делает вид, что не слышит», — возмутился в башке голос.       Кир в ответ лишь поморщился и слабо усмехнулся – если уж слетать с катушек, так слетать весело. Что изменилось внутри за это лето? Расхотелось посылать Тимура на хуй при каждом удобном случае. Обвинять его во всех бедах, в том, что бросил на произвол. А хотелось просить прощения за то, что успел наговорить во тьме собственного горя. И любить, покуда ноги по земле носят. Он примирялся с самим собой, вот что изменилось.       Тебя я всегда буду слышать       За стенкой легко скрипнули половицы, а следом – извинительно – и дверные петли, которые все не дойдут руки смазать. Ян. Напугался-таки, проснулся. Ну вот, теперь освобождать нагретое местечко, сдвигаться к краю и спать не шевелясь, просить не шуметь и прихватить с кресла плед. Еще ведь и испинают, и рукой за горло придушат. Он обречен. Приподняв локоть со лба, Кир устремил смиренный взгляд в дверной проем.       — Мне очень страшно, — раздался сдавленный сип.

***

      — И холодно, — на мгновение прикрыв веки в попытке защититься от тысячи пуль немых вопросов, выдрала Еся наружу.       Она как нагая перед ним стояла, хоть и в его «пижаме» и укутанная в пухлое одеяло с головы до пят. Как сугроб. А озноб бил тем сильнее, чем шире распахивались черные как деготь глаза и чем глубже она в них увязала, чем тягучей становилось одно на двоих смятение и резче – взгляд из-под застывшего сгиба локтя.       Страшно. Холодно. Холодно. И страшно. Непонятно, от чего больше – от повисшей меж ними бездыханной тишины, оттого, что жалобно стонущий и кряхтящий, звенящий стеклами Дом вот-вот сложится пополам и ее под собой погребет, или оттого, что сейчас Кир предложит третье одеяло.       Что Кир подумает черт знает что.       Что не поймет ее.       Что поймет ее.       И остановит.       Что покончит с агонией гибнущей веры и пульс ее впредь не забьется, что за́мок хрустальных иллюзий разлетится осколками и они вопьются в сердце.       И тогда она станет Каем.       И замерзнет в льду уже навсегда.       За смелость сделать несколько шагов она расплатилась последними нервными клетками и остатками собственной гордости, пеплом бессмысленных обид и горсткой надежды, что в себе наскребла. Конвульсией сердца и отринутым опытом, от которого еще болит и гноится. Насильственной амнезией, всей своей сутью, предательством клятв. А на сдачу ей отсыпали отчаяния и предчувствия скорой погибели.       Но Нечто расперло грудную клетку, одолело ее и вырвалось на свободу. Нечто мучилось жаждой и толкало к двери, из-под которой пробивался тусклый свет ночника. Нечто томилось, распалялось и заклинало, что лучше сгореть от стыда и захлебнуться в слезах, чем засохнуть без воды и тепла и кончить заметенной снегом, как те цветы.       Как те цветы. Вот что он значит, тот сон. Это ступени ее дома, ее облетевший сад. Она сама себе главный враг, сама себя убьет и погребет. Вот и сейчас, стоя в дверном проеме и не понимая, как выдержать чудовищный вес молчания и застывшего замешательства, она сражалась со стремительно накатившим желанием отступить в темноту гостиной, в холод пустой ночи. Да, у нее имелись все шансы засохнуть без воды и тепла. Ведь она себе враг.       Кир буравил в ней дыру, определенно осознавая цену ее выходке, а может, решая, что с ней делать, или вспоминая, где третье одеяло, а может, думая, какая она испорченная, или какая она наивная, или какая она смешная и страшненькая маленькая девочка, или какого вообще черта происходит? На что она надеется?       А если?..       А если он сейчас скажет: «Ты чего, друг Сеня? Боишься такой фигни?»       Сколько она уже тут? Секунду? Час? Уже тысячу раз пожалела об объявленной страху войне, один в поле не воин, а Он ей не помогает, и вот уже воображение рисует многочисленные «а если», разгоняя раздрай до пределов, ранее не достижимых. И тишина становится липкой, и сердце мечется на излете, как загнанная, вздыбленная, неукрощенная лошадь – и стучит так громко, что там, наверху, от немыслимого этого грохота должен проснуться Ян. Озноб бьет все сильнее, все жестче, уже колотун, перед глазами темно, а воздуха совсем мало, и ко всему кружится голова. Что это? Атака на себя? У Марины было для этого слово… Аутоагрессия. Сколько она тут? Не знает. Во времени потерялась, еще когда стояла вплотную к нему, под козырьком – минуты тогда тянулись и застывали, а она не понимала, прошло мгновение или чертова вечность. Под ресницами там... Под его ресницами не радужка, не зрачки. Это угли. Раскаленные угли!       Зачем она здесь? А если он сейчас думает: «Свалилась мне на голову»?       Жгущий взгляд остывал и успокаивался, сглаживались напряженные черты подбородка и скул, а затем удушливую тишину оборвал продолжительный вдох. Приподнявшись на локте, Кир молча перекатился к стене и, захватив уголок покрывала, поверх которого лежал, распахнул ей навстречу.       ... ... ...       Вот как значит, да? Да что ей это покрывало?! Ее не спасет мертвое тепло! Босые ступни срослись с полом перед невысоким порожком, плечо приклеилось к косяку – это кто-то внутри требовал очнуться и не пересекать черту, которую сам Кир только что и провел.       Просто попросить еще одно одеяло. Он ничего такого о ней не подумает.       Тело подалось вперед, к нему, снаружи грохнуло, взорвалось, сотряслось и задребезжало, внутри содрогнулось, залихорадило, заколотило, подкосилось и повело. Зажмурило и прибило к стене. Нет, не может она. Она хорошая девочка. Хорошие девочки так себя не ведут.       — Так, друг Сеня, ну что ты? — зашептал совсем близко, в ухо, в сердце. Разум ее покидал. — Тише, тише. Чш-ш-ш…       Вокруг сомкнулись руки-крылья, руки подхватили вместе с облачным коконом, руки спрятали и понесли, а ниц, на кровать, она рухнула сама – кульком. Пара мгновений, и исландский плед, раскрывшись над ней куполом парашюта, опустился очередным бесполезным слоем. А Кир, немного помедлив, сел на краю.       На том краю Земли.       — Ты не заболела? — ладонь на лбу оказалась горячей, его губы в таком освещении выглядели выцветшими, под глазами залегли тени многоночной бессонницы, а взгляд затревожился. — Давай включу тебе радиатор.       Он же не будет сейчас над ней смеяться, правда? Не будет?       — Я боюсь грозы, — сжавшись в комок под рокот очередного переката, прохрипела Еся. — Боюсь одна. — Едва подавила желание придвинуться и уткнуться носом куда-нибудь в него – докуда дотянется. Дома, пытаясь унять страх, она обычно безотчетно вжималась в голую стену. — Я видела, как молнией убило человека. Это было не здесь, в Москве. Мне тогда было пять или шесть, я видела из окна... Все осветилось и он упал… А мама была… Не помню… А папа на работе. И он там лежал и не поднимался. Какой-то кучей. Был живой, стал куча, раз – и все... Прибежали люди, п-приехала скорая, его накрыли… па-пакетом… и…       Очень холодно.       Зуб на зуб не попадает.       Кир вдохнул так порывисто, будто сам искал воздуха. Плохие новости: воздуха в этом доме давно нет. Хорошие – выключатель щелкнул, комната погрузилась во тьму, а это значит, что он не увидит, как кончился лично ее воздух.       — Жесть… — опускаясь рядом на локоть, пробормотал Кир потрясенно. Левую руку он устроил под головой, а правая легла поверх груд ее одеял, обняла, чуть притянула, и сердце тотчас пустилось в демоническую, агоническую пляску. — Я бы тоже боялся.       Наконец-то. Наконец-то. Наконец.       Наконец…       Колошматить не переставало, хуже – к горлу начало подступать, как это у нее всегда и бывает от жалости к себе. Прикрыв глаза, скрючившись под мягко прижимающей рукой, Еся вслушивалась, как смешиваются его неровное и ее нервное дыхания. Его запах оставался его запахом – почти неуловимым ароматом кондиционера для белья с нотками горных трав и дождя. Все-таки кондиционера, потому что исходил от одежды, в том числе выданной ей. А сейчас к нему примешивался ненавязчивый запах от кожи. Ветивер? Черный перец? Амбра? Что это? Когда она умывалась, Кир уходил в душ в одной футболке, а вернулся в другой – она подглядела сквозь щелочку в одеяле. Мокрый пришел и босой, с влажными волосами, которые и сейчас не досохли. Слышала, как поднимался к Яну и как спускался, видела, как постоял у дивана, как прошел к себе и прикрыл дверь, включил и не выключил свет. В растущей тревоге прислушивалась к тишине и не могла справиться со страхом, но и удержать себя уже не могла. А поднимаясь, думала о том, что, если он уснул, она просто скрючится клубочком где-нибудь под его боком, потому что слушать жалобное дребезжание стекол и оставаться в гостиной, что то и дело освещается вспышками молний, оказалось невыносимо. Представляла, что Аист на крыше вертится как безумный, как в торнадо. Что их сейчас унесет, как в той сказке…       Его запах был только его запахом, и никакой другой она на нем представить уже не могла. Не могла унять безостановочно бьющую ее дрожь.       — Не, что-то не то, — растерянно пробормотал Кир. Тяжелая рука, поднявшись с плеча, потянула подоткнутый под ее подбородок уголок и подкинула полотно одеяла, а уже через мгновение оно вернулось на лихорадящее тело. — Вот так. Так лучше. Чш-ш-ш…. Тише, Есь. Она пройдет. Гроза… Пройдет. Все пройдет…       Жар окатил стремительно – в момент, когда она осознала себя все в той же позе, но прижатой грудь к жесткой груди, без лишних, не способных согреть, сколько их на себя ни мотай, прослоек. Носом в разлет острой ключицы, с запахом геля для душа в ноздрях. Когда почувствовала, как в макушку ткнулся его подбородок, а в спину крепко впечаталось предплечье. Когда осознала, что слышит гулкий и быстрый перестук его сердца.       Таким, как она, попасть в ловушку тепла тела проще простого, а выбраться из нее может стоить себя. Но сейчас она была готова – готова попасться и поплатиться, ведь в нее проникало живое тепло, то, без которого она всю жизнь загибалась. Его не спутать с бутафорией, это не фальшивка, не лучи зимнего солнца, не льстивые речи, не машинальные объятия и не электрический свет. Это согревающий огонь распахнутой души.       — Гораздо лучше радиатора, — пытаясь побороть смущение, без всякого успеха, впрочем, пробормотала Еся. Он там хмыкнул над ее головой и на миг усилил хват.       Лучше любого успокоительного… Любого, самого крепкого, сносящего с ног алкоголя, убийственного транквилизатора. Лучше любого из всех, кого знала.       — Знаешь что? — нарушая хмельное молчание, пробормотал Кир вдруг. Как хорошо, господи... И макушке тоже – макушке тоже уютно от теплого воздуха прямиком из его легких. Он дышал, притягивал, убаюкивал, и в этом мгновении хотелось застыть. Вот только ее бедное сердце оказалось не способно выдерживать подобную пытку: за последний час оно и так оттарабанило на десять лет вперед и только ускорялось.       — Что? — выдохнула в футболку. Все попытки выровнять дыхание и подстроиться под его ритм терпели фиаско, а все-таки дрожь под рукой потихоньку начала униматься. Кир хмыкнул, как показалось, с некоторым сомнением, и все же продолжил.       — Ты когда-нибудь считала свои веснушки? — обронил он над макушкой.       Что?..       Если он хотел отвлечь, то лучшего не мог придумать. Вопрос прозвучал так легко и невинно и так врасплох, таким необоримым вдруг стало желание проверить, уж не шутит ли он, что Еся не выдержала – оторвав лоб от плеча, задрала подбородок и столкнулась с прикрытой ресницами бездной. Глаза достаточно привыкли к освещаемой сполохами темноте, чтобы она видела: нет, Кир не шутил, уголки губ и не думали двигаться, не смеялся взгляд – отстранившись на несколько сантиментов, он пристально наблюдал за ее реакцией на очень, судя по всему, существенный вопрос. И в носу вдруг защипало со страшной силой и предательски зажгло глаза… Воли остановить грядущий потоп такой мощи в ней не найдется.       — Серьезно?.. — пытаясь разглядеть черты лица сквозь стремительно наплывшую воду, просипела Еся. Голос совсем сдал – больше ни в какую не желал ей подчиняться. Ее больше не слушалась голова, ей отказывали зрение, слух и сердце, а душа рвалась вон.       Подушечка большого пальца вспорхнула по шраму, задумчиво очертила его контур, огладила щеку и нажала на кончик носа.       — Чш-ш-ш, — протянул Кир примиряюще. — Все пройдет, я точно знаю… На лбу их тридцать две. Всего… Над правой бровью больше, чем над левой.       Всё. Всё. Не может. Больше не может. Шершавые твердые губы коснулись лба чуть выше переносицы, и Еся ощутила, как, дрогнув, они медленно тянутся в тонкую, скромную улыбку, как начинает крутить, жечь и ломать, словно хворост; как внутри бьется невыносимое горе, как, бросаясь обезумевшей птицей в непрошибаемое стекло запретов, оно ищет выхода и ломает хрупкие крылья.       — На носу… — Теперь губы мазнули по кончику носа. Разбитые, тугие и, должно быть, терпкие… — Много… Все время сбиваюсь. Больше семидесяти, но меньше сотни. Тут, слева, три очень яркие.       Где-то полыхнула зарница, а Еся погружалась в состояние оцепенения, в летаргический сон. Рваное дыхание касалось лица, сердце, нещадно сжимаясь, болело, легкие застыли, внутри обострилось и вода застила глаза. Отринутая миром, зачерствевшая, она оказалась не готова такое вынести. Той безбрежной, разоружающей нежности она не заслужила. Она такой не знала. И, ловя каждый миг его ворожбы, распадалась теперь на звездную пыль.       Тронул губами зажмуренное веко, а ей сквозь дурман чудилось, что сам жмурится. Если происходящее – фантасмагория затухающего мозга и на самом деле она лежит на ледяном полу в собственном доме, корчась в предсмертных спазмах без тепла и любви, то так тому и быть, лишь бы тело продолжало пускать сквозь себя беспощадную нежность.       — Чш-ш-ш… Под левой бровью пять, ближе к переносице, — уверенно, не отрывая губ, прошептал Кир, и ладонь, поднявшись с лопаток, побежала по волосам. — Вот здесь. А под правой две, — коснулся второго века, коснулся уголка глаза, где собралось готовое выплеснуться соленое озеро. — Кругом одни мудаки, скажи?.. Все пройдет…       Где-то громыхнуло и с рокотом покатилось, прижал надежней, сердцем к сердцу, кончик носа плавно скользил по скуле, боже, как же близко. …Сгореть и родиться в его руках – совсем здоровой, совсем другой, в счастливом забытии. И так остаться. Стер соленую дорожку губами, втянул воздух, и она как под гипнозом потянулась щекой вслед за ним.       — На правой щеке около пятидесяти... примерно, — Прекрати... Я больше не могу… — А на левой не знаю, — подушечка большого вновь пробежала по рубцу, в плывущих пятнах перед глазами угадывался броский ремешок часов, и где-то под линией скулы, где-то под линией ее челюсти задержалась его ладонь, — ты все время прячешь ее за косой. Думаю, там больше.       Пройдясь по виску, пальцы аккуратно заправили за ухо мокрую, слипшуюся от соли прядь, обветренные губы легли на ненавистный, искореживший ей всю жизнь шрам и, вопреки всем попыткам предотвратить прорыв дамбы, нутро взорвалось, слезы хлынули в три ручья и бесконтрольно затряслись плечи. Ладонь почти по-отечески, почти невесомо скользила по волосам. Кир не пытался остановить беззвучный рев, не призывал успокоиться, ни к чему он не призывал – а продолжал свои заговоры, мал-помалу выманивая наружу ее бесов. Они и его заставляли содрогаться. А в ней иссякли последние силы – все вытекли, не чувствовала она больше ни отчаяния, ни обиды, ни горя – все забрал, – а чувствовала только благодарность и каплю веры, что и у нее – и у нее тоже! – все может быть хорошо. В белесой звонкой пустоте осталось одно – желание слышать биение близкого сердца и прятаться от невзгод в жестком кольце рук, носом в грудь. И надежда – надежда на лучшее. Осталась она сама – крохотная, распахнутая и уязвимая каждой клеточкой себя. Сама – безголосая, но все-таки появившаяся, способная дышать, ощущать и желать. Иметь право быть. Вот же она, она здесь! Она – есть… Она тут… Нечто заполонило собой теперь целую Вселенную, Нечто Вселенной стало. А где-то там, в бездонном колодце памяти, тускло светилось воспоминание о кареглазом мальчугане, который как-то, на излете весны, когда она впервые заикнулась, что боится людей, сказал: «Нельзя давать страху победить. Потому что тогда станет очень плохо и темно. Мне так папа говорил». Воспоминание проступало все отчетливей, руки продолжали баюкать, а ухо опаляло колдовство.       — Пройдет – и гроза, и пустота… Будет смысл…       Обещай… Обещай, что будет…       Это она с такой неистовой силой в него впечаталась, или он прижимает так крепко и обнимает всем собой так полно, что озноб сменяется жаром? Ледяная лихорадка больше ее не била – все стало куда хуже: теперь она была как пламенем объята, и это пламя, выжигая ее болезнь, распаляло истому. Оказалось, она жадная: ей слишком быстро стало слишком мало. Запах его кожи кружил голову, каждым сантиметром тела ощущала его напряженную сдержанность, в неясном, мучительном ожидании большего откликалась на рывки грудной клетки, чувствам стало так тесно, а живот вязало узлами и лизало огнем. Коснувшись чуть колючей щекой лба, Кир замер, задумался, может, о чем-то, и его сердце стучало сильно и громко, и щекотное дыхание было сбитым, она спаслась и погибла, и предчувствие грядущего катарсиса прогнало страх, погрузив в неведанное ощущение мира с собой. Теперь ей казалось, что его ощетинистость – лишь иллюзия, лишь маска, только лишь роль для мира, с которым он не будет цацкаться, а внутри него живет кто-то другой. Попробуй заглянуть за занавес, попробуй его разглядеть – и поедешь головой.       Если ей и правда суждено тронуться умом, она выбирает тронуться прямо сейчас.       — Ты забыл подбородок… — отрываясь от ямочки меж ключиц, распахивая влажные ресницы и слегка поднимаясь на подушке, чтобы оказаться вровень и суметь до него дотянуться, пробормотала Еся. Сознание заволокло абсентным туманом, она брала разбег над пропастью, желая сгинуть в прикрытой тенью ресниц безбрежной, космической черноте. Навсегда. Желая чокнуться.       Чокнуться…       Кир очнулся. Кончик носа плавно, задумчиво, сверху вниз, снизу вверх гулял по щеке. Сантиметры, невозможно, извращенное испытание, таких садистов еще поискать.       — Не забыл… Внизу штук пятнадцать... — едва слышно, но все с той же поражающей уверенностью прошептал он. Освобожденное горячее дыхание касалось губ.       Это конец. В изматывающей, бесцельной и бесплодной борьбе с собой она исчерпала все силы. И если крохи их в ней и остались, то вовсе не для того, чтобы вытаскивать себя в сознание: шальное бормотание, легкость его пальцев в ее волосах, тихие заклинания, колдовство тембра и баюкающих интонаций пленяли разум. Он выбрал ее, и страх проиграл, и сил у нее – лишь на поворот головы. Она заразила его неуемной своей дрожью. Где сокрыты пределы его внутреннего контроля?       — А слева, у уголка рта – там штук…       Воздуха…       Чтобы им встретиться, оказалось достаточно поверить надежде – и устремиться к нему ощупью, почти бесконтрольным движением щеки. Чтобы им встретиться, пришлось броситься прямо в объятия мертвенных щупалец страхов, сомнений, запретов и комплексов. Испуганно мазнуть губами по губе и поймать уголок, сцепиться, срастись и оглушено застыть, более уже не в состоянии осознавать не только его, но и себя. Не только себя, но и его… Чувствовать, как магма, в момент вскипая, бурлит и несется по венам, как плавятся рассудок и воля и вышибает все пробки махом; и жмуриться, и бредить, и падать-падать-падать в бездну, что под ней разверзлась, едва отдавая себе отчет в том, что вот оно, оказывается, как бывает. Совсем не так, как привыкла. Пытаться унять неудержимое волнение тела, умирать от слабости, сладости, от тревоги, желать сдаться в плен и просить приговора, а спустя миг жадно требовать, почти умолять. Трепетать на его дрогнувших в улыбке губах и поддаваться им, шероховатым, искусанным и упругим. Раскрываться и капитулировать под мягким натиском без боя. Обезуметь.       Все-таки обезуметь.       Вдох. Разрешить себе пылко и шумно дышать. Выдох. Отпустить свои пальцы путаться в его волосах и вслепую ощупывать впадины скул. Вдох. Позволить лицу лечь в чашу широких трепещущих ладоней. Выдох. Отдаться взрывной волне, разрешить себе ничего не бояться и на все надеяться, царапать губы о губы и шершавый подбородок и тыкаться носом, как незрячий котенок. Изумляться. Лететь. Парить. Ликовать. Срываться вниз, чувствуя на себе внушительный вес, и плавно повреждаться умом от мелкой дроби его напряженных мышц и обжигающего прерывистого дыхания. Сгорать в исступлении, теряться в головокружении, ощущать дрожь схватки одержимости с недопустимостью, ощущать, как он себя держит. Утрачивать связь с собой и обрывать ее с миром. Дать стону сорваться и обнаружить ее жажду.       Держит.       Сама того хотела. Сама выбрала рехнуться этой ночью. За этим-то она к нему и пришла. Сказать, пока не стало поздно. Рехнуться. Рехнуться…       Почему между ними вновь ее дурацкое одеяло? Попытаться избавиться от возникшей меж бедер преграды и понимать – не выходит. И пусть. Стремиться и льнуть к нему каждым сантиметром кожи, ластиться и греться, пылать, пить его запах и вкус, желать до трясучки и понимать, что на юг ушла гроза.       Раствориться во времени и в себе. Погрузиться в транс. Быть током в его жилах, качаться на волнах эйфории и плавиться в набегах горячих приливов. Стать импульсом, стать одним ритмом, стать уровнем моря, подниматься все выше и выше, пытаться быть тише, наполняться и переполняться, выплескиваться и сливаться то в бурном, то в нежном танце. Задыхаться. Захлебываться...       Выходит, сбылось?

.

      Уткнувшись лбом в лоб, Еся едва слышно ловила ртом воздух. Его пальцы вольно гуляли в ее волосах, а ее – беспрепятственно блуждали по его лицу, его дыхание кружило голову, его тепло согревало и баюкало тело, жесткий торс дарил чувство защиты, а лучики в пробирающем взгляде затягивали в безбрежную, бездонную, черную невесомость, откуда – знала – ей уже не вернуться. Легкие касания ласковыми волнами бежали в глубину и накатывали к лону, к самой-самой ее сердцевине. Занавеса в глазах больше не было, исчезла пелена недосказанности, и во встречном взгляде Есе чудился мир и решимость. Дом стоял, где стоял, за окном настала упоительная тишина и, кажется, светало, по крайней мере, его лицо в этой иссиня-черной, а теперь медленно выцветающей темноте она видела со всей отчетливостью. Как и безмятежность, и любопытство в успокоенной, задумчивой тени ресниц. Конец света отменили.       — Зачем одеяло?.. — едва скрывая разочарование, пробормотала Еся.       Мне так не нравится. Убери его       Правда, не нравится ей! Оно легло меж их бедер прохладным пухлым слоем в тот самый момент, когда хлынувшая к животу распаленная кровь обратила в трескучие искры ее сознание. И до нее отнюдь не сразу дошло, что это не случайность.       — Для надежности, — крепче смыкая объятия и примиряюще касаясь лба разбитыми губами, хмыкнул Кир немного принужденно.       Ее собственные стертые губы полыхали жгучим огнем, никогда так одуряюще жадно, так упоенно долго и иступленно ее не целовали, никогда еще не обрушали на нее такой нежности и неистовства, но она уже знала, еще чуть-чуть, и желание убедиться вновь нахлынет, и она захочет еще, а если он уснет, то будет порхать по его плечу поцелуями, теперь можно. По-прежнему не верилось, что всё взаправду и с ней, что можно сгореть и свихнуться, целуясь, что можно родиться заново в руках другого… Но именно так все и было. Так и было! Ответа Кира Еся не поняла – что могло быть надежнее и жарче тугого сплетения рук и ног? – но подметила, что звучал он не очень-то естественно.       — Ну что? Тебе больше не страшно? — немного помолчав, прошептал Кир в висок.       Ей больше не холодно. И не страшно.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!