Торг
12 декабря 2025, 19:16Я жил, пил, бил себя в грудь
Страсть, раз да между глаз
Пес с ним - буду один
Как перст, но пал и воскрес
Из дальних мест невеста моя
Нежданная
Откуда и я, тот океан
Кто не был там, не видел Вечность
Ты для меня не принадлежность
Я для тебя тоска и нежность
Дай мне обнять тебя заснеженную
Дай бог понять, кто мы такие Zero People — Тоска и нежность Если бы стих сложился
Если бы год задался
Если бы меньше фальши
Если бы свет включился
Если бы ты остался
Если бы все, как раньше
Если бы все, как раньше
Чтобы что-то изменить
Мне придется умереть
Земфира — Если бы
— В этом дурацком городе совсем не видно звезд. Я так люблю звезды. — Давай уедем. В Карелию. Или в горы. Да хоть на край света. Будешь смотреть на них каждый день. Она улыбается. Глаза сверкают. Ну какие звезды, Ангел. Ты и есть звезда. Моя личная сверхновая. — Нет, так будет неинтересно. И быстро надоест. Красоту нужно потреблять маленькими дозами. И желательно с эффектом неожиданности. — Не согласен, — я смотрю на нее сверху вниз, придерживая за талию. Щеки розовые от мороза, в волосах запутались снежинки. — От твоей красоты я готов словить передоз. — Ты со всеми такой романтик или только со мной? — Я других не помню, — я даже не вру ей. Правда не помню. Ее фырканье можно было бы счесть презрительным, если б не довольная лисья улыбка. С Невы дует студеный ветер, и я обнимаю ее крепче, поворачиваясь спиной к воде. Снег все усиливается, пока не начинает засыпать набережную крупными хлопьями. Мы стоим, обнявшись, и понемногу превращаемся в два небольших сугроба. Я касаюсь губами ее макушки. Свежесть, снег, цветы, миндаль. И немного безумия. — Замерзла? Поедем? — Давай еще немножко побудем. Люблю холод. И реку. “А я люблю тебя”, — бьет в башке набатом. Глотаю это все, пока наружу не вырвалось. Страшно пиздец. После такого назад дороги не будет. “А нужна она тебе, эта дорога?” — Ангел. — М? — Посмотри на меня. В свете фонарей ее глаза кажутся еще ярче. Волосы растрепались от ветра. Ресницы подрагивают, ловят снежинки. Кончик носа покраснел от мороза. Она покусывает обветренные губы, и я ловлю себя на мысли, что мне очень хочется ее поцеловать. “Нет. Не нужна. Хочу идти вперед”. — Я тебя люблю, — твердо говорю я, глядя ей прямо в глаза. Никакого удивления. Даже намека на него. Она поджимает губы, чуть морщит нос и несколько раз кивает. Я молчу. Смотрю и жду. Ветер кусает за затылок. — В общем и целом, я тебя тоже, кажется, люблю, — отвечает она, сдвинув брови. Даже не моргнула. В воздухе клубится пар от нашего дыхания. У меня вырывается легкий смешок. — Формулировка — огонь. — Можем сделать ее локальным мемом, — она улыбается и, привстав на цыпочки, трется кончиком носа о мою щеку. У нее теплое дыхание. И ледяной нос. И вкусные губы. Бережно целую эти трещинки с привкусом снега и помады. Ее шарф щекочет мне подбородок. Моя щетина колет ей подмороженные щеки. Холод перестает существовать. Мы растворяемся. И остаемся. Навсегда.***
Где ты… Где ты… Где ты? Просыпаюсь. Пусто. Опять. Нащупываю рукой подушку на второй половине кровати и накрываю ей лицо, прижимая покрепче. Вдох. Ничего. Еще вдох. Глубже. Пока грудная клетка не заноет. Снова ничего. — Блять, — мычу прямо в подушку и откидываю ее в сторону. Бесполезная хуйня. Ее там больше нет. Даже те крохи запаха, что оставались на вещах, выветриваются. Исчезают. Дом становится стерильным. Она остается только в моих мыслях и снах. Один и тот же момент снится мне уже в третий раз. Наше первое признание. Я почти чувствую ее вкус на своих губах, и даже щеки горят, как от мороза. — Почему именно он? Что ты хочешь мне сказать? — шепчу я в пустоту, прижимая ладони к глазам. Ответа нет. И не будет. Отстойное утро. Лучше бы не просыпался.***
Душ. Холодная вода. Не помогает. Вылезаю, даже не вытираясь. Открываю шкаф. На полке — аккуратная стопка ее вещей. Моя жалкая попытка “навести порядок” и “отпустить”. В пизду. Выдергиваю оттуда ту самую футболку. Мою, которую она носила. Я не стирал ее. Вжимаюсь в ткань лицом, жадно втягивая воздух. Миндаль. Еле уловимый, сладко-горький, исчезающий, но он есть. Натягиваю ее на себя. Ткань липнет к влажному после душа телу, как вторая кожа. Плевать. Так она ближе. Джинсы. Завтрак. Все делаю механически, как робот. Быстрее. Быстрее. Еще быстрее. Зубная щетка в стакане. Расческа с ее волосами. Статуэтка на полке. Отреставрированный комод. Магнитик с моря. Раньше это были ее вещи. Теперь это просто предметы. Мертвые декорации. Раньше это была моя крепость. Теперь это извращенный музей памяти, где экспонаты есть, а жизни нет. Здесь я ее теряю. С каждой минутой, пока выветривается запах, я ее теряю. Задыхаюсь. Все фонит и давит на меня, подгоняет сбежать поскорее. Она была здесь, но больше нет. Она снова ускользает, но теперь уже навсегда. Нужно бежать. Бежать и искать. Мне нужно туда, где она была громкой. Где она была стихией, а не аккуратной стопкой белья. В мастерскую. Там растворитель, там краски, там ее запах въелся в бетон так, что ничем не вытравишь. Там она еще есть. Телефон. Ключи. Дверь. Я иду.***
Черный седан. Мягкая кожа. Тишина. Я падаю на заднее сиденье, захлопываю дверь. “Поехали”. Тонировка отрезает город, превращает его в мутное пятно. Я хочу свалить отсюда. Оставить этот дом и эту стерильность позади. Хотя кого я обманываю. От себя не убежишь. Смотрю на дорогу, и маховик в башке начинает раскручиваться. А если бы мы выехали попозже? Минут на десять хотя бы. И можно было бы за кофе заехать на заправку, а не варить его дома. Разминулись бы с той “Газелью”, и тот пьяный мудак врезался бы в кого-то другого. И если бы руки успели дернуть руль… А если бы я вообще не снял этот чертов домик? Допустим, мы бы остались в городе? Заказали бы пиццу, валялись в кровати все майские, смотрели кино... Она бы ворчала, что погода дрянь, но была бы жива. Теплая. Моя. Нахрена я вообще потащил ее туда? “Перезагрузиться” захотел? Вот и перезагрузился, блять. Сердце начинает подскакивать, ладони потеют. На несколько секунд мне кажется, что это все возможно. Кажется, что можно отмотать назад. Отменить бронь домика. Остаться дома. Складывается ощущение, что все так и было, и на самом деле она не умирала. Она просто там, в мастерской. Сейчас наберу ей, и она ответит и начнет ворчать, что я отвлекаю ее от работы. Я уже хватаю телефон, пальцы дрожат над экраном, как слышу: — Не против музыки? — Что? — водитель как будто из ниоткуда возник. Я его даже не замечал. — Радио. Включить? — смотрит на меня, как на придурка. Ну я и есть придурок. Растрепанный весь, помятый, глаза бешеные. — А. Да, можно, — я киваю и резко пихаю телефон в карман, пока не натворил делов. Крыша едет. Конкретно едет. Еще секунда — и я бы реально позвонил. Нужно переключиться. Срочно. Пусть играет. Что угодно, только не оставаться наедине с собой и этими ебнутыми мыслями. Музыка. Давно ничего не слушал. За окном проплывает город. Солнце подпекает через окно. Упираюсь виском в нагретое стекло и прикрываю глаза. Тело понемногу расслабляется. Мы не знали друг друга до этого лета, мы болтались по свету, земле и воде… О, Сплин. Кайф. И совершенно случайно мы взяли билеты на соседнее кресло на большой высоте… Притопываю ногой в такт. Все-таки Васильев охуенный. Его песни звучат, как Питер. Каждая из них. И мое сердце остановилось, мое сердце замерло… — Ну да, романтика. Финский залив, дождь, и ты с песнями про клиническую смерть. Я дергаюсь, впечатываясь лбом в стекло. Голос звучит прямо в голове. Громче радио. Чувствую запах сырости. Запах дождя. И кофе. Мое сердце остановилось, мое сердце замерло… — Ты иногда говоришь, как человек, который заранее пишет себе эпитафию. В горле словно какая-то заслонка упала. Ни туда, ни обратно. Воздух встал колом. Стискиваю ручку двери до хруста фаланг. Мое сердце остановилось… Пространство сжимается. Все звуки смазываются, исчезая в нарастающем в ушах звоне. Слышу хрип. Свой собственный. Слышу скрежет металла. Слышу ее крик. Мое сердце замерло… Рот наполняется слюной. Меня сейчас стошнит. Прямо здесь. — Останови! — хриплю я, дергая ручку. — Тормози, блять! Тормоза визжат. Я вываливаюсь из машины на тротуар, делаю пару шагов и сгибаюсь пополам, выблевывая весь свой завтрак на газон. Желудок сжимается, по спине волнами проходит судорожная дрожь, а из тачки до сих пор звучит эта песня. Я падаю на колени, прижимая ладони к ушам, и зажмуриваюсь до звездочек в глазах. Дыхание рвется. На языке желчь. В башке молоток. Она умерла под эту песню. Гитарное соло вкручивается в мозг, как шуруп, я снова дергаюсь вперед, упираюсь ладонями в шершавый асфальт и выворачиваюсь наизнанку. Глотка горит, спина вспотела, перед глазами все плывет. Пытаюсь вдохнуть — не получается. Стараюсь удержаться, чтобы не упасть лицом прямо в эту противную лужу. — Мужик, ты че? Может, воды? Или скорую вызвать? Водила выскочил из тачки, пляшет вокруг меня, не понимает, что происходит. Делаю над собой чудовищное усилие и поднимаюсь, но тут же валюсь обратно, ударяясь коленом о поребрик. Он подхватывает меня под локти, помогая встать. — Отъебись, — отмахиваюсь я, пытаясь удержать равновесие. Мир кружится, как в центрифуге. От этой свистопляски снова тянет блевать. — Бухой что ли? — он похлопывает меня по щеке, и я с психу отталкиваю его, чуть не падая. — Вали! — Да я помочь хотел… — Вали! — рычу я. Шарюсь по карманам в поисках денег, выковыриваю какую-то купюру и швыряю ему в лицо. — Ну! — Нарик конченый, — бормочет он, пятясь назад. Садится в машину и уезжает. Музыка исчезает. Отпускает. Понемногу. Медленно прихожу в себя. Вытираю лицо — слезы, сопли, грязь на руках — все в одно. Грязный, мерзкий и пустой — это все я. Да и похуй. Оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, где вообще нахожусь, и вижу в конце улицы ворота. И купола. Смоленское. Конечно. Короткая дорога до Петроградки. Судьба не просто смеется, она, блять, глумится. Выдыхаю так резко, что под ребрами щемит. Она так близко и в то же время так далеко. Ноги сами несут к воротам, пока внутри все визжит от страха и нежелания видеть этот чертов крест и табличку с ее именем. Думал, что дорогу к могиле не помню, но она словно отпечаталась где-то изнутри черепа. Такое не забывают. Почти бегу, сжав кулаки. Ногти впиваются в ладонь. Дышу через раз, толчками. Кресты, цветы, памятники, венки, оградки. Я не хочу здесь быть. Я хотел сбежать в мастерскую, спрятаться в ее вещах, но ноги привели сюда. К реальности. И теперь кажется, что мне больше некуда пойти. И ей тоже. Вот она. Гортань сводит спазмом. Я каменею и врастаю в землю, остановившись в нескольких метрах от могилы. По лицу ползет болезненная гримаса, я открываю рот и чувствую, как внутренности скручивает в узел. К горлу вновь подкатывает тошнота. Зажимаю рот и нос ладонью, сглатывая кислоту, но не удерживаю — меня снова выворачивает прямо на тропинку. Я кашляю, содрогаясь от рвотных позывов, и еле удерживаю равновесие, вцепляясь рукой в ближайшую оградку. Блевать-то уже нечем, а меня все еще колотит и сотрясает, словно тело хочет избавиться от желчи вместе с моей болью. — Макс! Пиздец, что с тобой? — чьи-то осторожные руки касаются моего плеча, обхватывают за пояс, помогая выпрямиться, и мягко отводят в сторону. — Вика, — я вцепляюсь в ее руку, почти повисая на ней. Глаза щиплет, на языке отвратная горечь, дыхание никак не выровняется. Может, я забыл, как дышать? — Тихо-тихо-тихо, — она почти тащит меня на себе и усаживает на скамейку у соседней могилы. — Сиди. Вот так. Я сейчас, — она исчезает. Я облизываю пересохшие губы и с отвращением сплевываю едкую вязкую слюну. Кожу на щеках стянуло от слез, картинка перед глазами размытая. Тело пустое, как сдувшийся шарик. Просто сижу, глядя в одну точку, и отрешенно наблюдаю за разноцветными пятнами, в которые превратился мир. Лица вдруг касается что-то влажное, и я отдергиваюсь, чуть не падая со скамейки. — Блять, Левин, сиди ровно. Пожалуйста, — Вика аккуратно протирает мне лицо влажной салфеткой. — Убери, — я отталкиваю ее руку, морщась от приторной вони. — Что ты тут вообще делаешь? — Разрешаю тебе вести себя как мудак, но только если выпьешь это, — она сует мне в руку бутылку воды. Я с жадностью присасываюсь к горлышку. Бутылка трещит и сжимается — выпил все залпом. Выдыхаю. Трясу головой. Фух. Мир снова в фокусе. Но нутро все так же разъебано. — Легче? — Да если бы, — ворчу я, хмуро глядя на нее. Легче, блять. От бутылки воды. Ага. Вика сидит передо мной на корточках и смотрит в ответ. Я благодарен ей хотя бы за то, что в ее взгляде никогда не встретишь жалости. Только немое беспокойство и желание помочь. Но прямо сейчас даже это бесит. — Что ты тут делаешь? — повторяю я, вцепляясь пальцами в скамейку. — Убраться приехала, — она указывает рукой на могилу. Рядом стоят мусорные мешки, набитые травой и увядшими цветами. — Лина занята, попросила подменить. Блять. Вот я уебище лесное. Она порядок наводит, обо мне успевает заботиться, а я кидаюсь. И даже цветов не купил. Смотрю на свои измазанные пылью руки и хочется себе же по ебалу надавать. Разглядываю могилу. Все идеально. Чисто и ухоженно. Ваза со свежими лилиями, которые она так любила. Рядом аккуратная горка разнообразных роз, гвоздик и хризантем. Кто их вообще приносит? — Ребята из “Луны” часто приезжают, — говорит она, проследив направление моего взгляда. — Художники ее знакомые. Заказчики. Каждый вторник курьер привозит белые розы, но не говорит, от кого. Видишь вон тот здоровый букет? — Вижу, — севшим голосом отвечаю я. Почему от этой заботы мне становится душно? Смотрю на это цветочное море, и меня передергивает. Потому что эта гора цветов означает одно: они все смирились. Приняли, отпустили и превратили ее в какой-то монумент. “Талантливая художница”, “светлая память”… За этими пышными букетами не видно той настоящей, живой девчонки, которая пила рассол из банки и носила мои футболки. Они хоронят “творца”, возлагают цветы к пьедесталу, легко прощаясь с ней и уходя жить дальше. А мне кажется, что под этой грудой пафосных роз моя Ангелина просто задыхается. Внутри становится как-то липко и противно. Я перевожу взгляд на растущее рядом старое дерево. На древнюю, заросшую могилу с треснутым памятником, покрытым мхом и плесенью. Смотрю и не понимаю. — А как… — голос срывается. Я откашливаюсь и продолжаю. — Как ты вообще ей участок выбила? Сюда же не попасть. Вика вздыхает, касается моей руки. Молчит, словно оттягивает момент какого-то неловкого признания. — Лина истерику закатила, — наконец отвечает. Неохотно. — Вообще-то планировали хоронить на Южном. Но она сказала, что либо тут, либо нигде. Иначе кремирует и заберет к себе. — И? — В бюджете “Луны” появилась дыра, — криво улыбается она. — А папочке пришлось сделать несколько не очень приятных звонков, пока мы ночевали у администрации. Но мне было все равно в тот момент. Просто хотелось сделать все… правильно. Сжимаю ее пальцы так сильно, что она аж взвизгивает. Я даже не сразу это замечаю — меня просто корежит от благодарности пополам со стыдом. Хочется упасть ей в ноги, а я ломаю ей кисть. — Прости, — я выпускаю ее руку и неуклюже встаю. Меня еще немного пошатывает, и она подхватывает меня под локоть. Мы медленно идем к могиле. Я пытаюсь отвернуться, но взгляд приклеился намертво. Крест. Табличка. Эпитафия. Хочется рухнуть и начать грызть землю. Я опускаю глаза на свои ладони. Грязные, в пыли, бесполезно висящие вдоль тела. И пустые. Лицо мгновенно заливает жаром, словно меня прилюдно ударили по щеке. Уши начинают гореть. Я резко, до боли впихиваю кулаки в карманы джинсов и вжимаю голову в плечи, пытаясь стать меньше. Какой же ты конченый, Левин. Пока ты бухаешь, ноешь и блюешь, другие о ней заботятся, как могут. Пусть пафосно, пусть “правильно”, но они хоть что-то делают. Цветы возят, траву рвут, с людьми договариваются, деньги платят. А ты? Тряпка. И все равно у меня не получается выдавить даже жалкого “спасибо”. Как будто если я его скажу, то признаю себя мудаком вслух. Но одна мысль сверлит мозг, заглушая все остальное. Я должен спросить. Мне нужен ответ. — Скажи, — я поворачиваюсь к ней, — если бы ты тогда не указала мне на нее? Если бы мы не познакомились? Она осталась бы жива? — Макс… — Вика кривится в отчаянии и качает головой. — Не надо. “Да”. Это значит “да”. Райдос врать не умеет. Я стал ее смертью. Это я во всем виноват. Нет. Нет. Нет-нет-нет. Я пячусь, больно врезаясь поясницей в соседнюю оградку. Мне здесь не место. Это я ее сюда привел. Своими собственными руками. Если бы не я, она была бы жива. Она была бы голодной, бедной, но живой. — Макс, нет! — Вика делает шаг ко мне и смотрит так испуганно, что я невольно замираю. — Даже не смей думать в эту сторону. Это не так работает! Смотрю в ее вытаращенные от испуга глаза и с усилием втягиваю в себя воздух, снова теряя фокус. Все кружится. Земля уходит из-под ног. Нужно валить отсюда. Я отталкиваю Вику и, развернувшись, несусь куда-то, врезаясь в криво расставленные ограды и кресты и спотыкаясь о заросли травы, опутывающие кривые тропки. Я не знаю, куда бегу, да мне и поебать. Просто подальше от могилы, которую я вырыл своими же руками. Подальше от любви, которую я убил. Налево. Направо. Прямо. Не разбираю дороги. Убежать. Спрятаться. Найти. Что найти? Кого? Не знаю. Я сам не знаю, что хочу. Что делать. Куда идти. Слезы застилают глаза, во рту пересохло, в боку колет, и я резко останавливаюсь, наклоняясь вперед, чтобы немного унять боль. — Мужчина, осторожнее! — чей-то визгливый голос со стороны заставляет меня выпрямиться. Моргаю, протираю глаза и щурюсь, вцепившись рукой в покалывающий бок. Чуть не врезался в какую-то тетку в цветастом платке. Стопка свечек в руке и килограмм презрения во взгляде. — Простите, — бормочу я, делая шаг назад. Где я вообще? Здание. Зеленые стены. Клумбы с крестами. Скульптура ангела, от которой я шарахаюсь, как от огня. Каменные крылья, скорбная морда. Да что ж вы меня преследуете? На могиле, в ее имени, теперь здесь... — Вы в часовню? — тетка все еще смотрит на меня, как на долбоеба. — Ага. Да. В часовню, — отвечаю, даже не думая, а сам разглядываю этого ангела, и руки чешутся разнести его к хуям. — Тут очередь, — сообщает она, не отрывая от меня надменного взгляда. — За мной будете. — Угу, — наконец различаю толпу людей, стоящей у входа, и понимаю, где нахожусь. Часовня Ксении Петербургской. Блаженной, что похоронила мужа и свихнулась. Еще с детства помню, что бабушка рассказывала, как она носила его одежду, убеждая всех, что она и есть ее муж, а сама Ксения померла. Опускаю глаза, рассматривая***
Таксист, кажется, нарушил все правила, но мне плевать. До Петроградки долетаю на чистой ярости, даже не заметив дороги. Знакомый двор встречает тишиной, и я рывком отпираю дверь, вваливаясь внутрь, как вор. В нос тут же ударяет густой, плотный запах — растворитель, старая краска и тот самый цветочно-марципановый тон, который уже выветрился из нашей квартиры. Здесь она еще есть. Живая, настоящая, замершая в каждом мазке и пятне на полу. Я мечусь по помещению, касаюсь то одной, то другой картины, представляя, что трогаю ее кожу. Хочется обнять каждый холст, прижать к себе. Собираю валяющиеся по углам кисти и карандаши, складываю их на колченогом столе и просто глажу, как что-то живое. Как гладил бы ее пальцы. Глажу и понимаю, что отдал бы все за одну секунду настоящего прикосновения. Пространство нагретое, воздух спертый, и голова уже кружится, но я упорно вдыхаю эту едкость, накопившуюся здесь за месяц жары и закрытых окон. Хочется остаться здесь и раствориться, осесть на этих картинах, стенах, стеклах. Слиться с тем, что от нее осталось. Стать ее частью. Тело слабеет. Я опускаюсь на колени, ложусь на пол и прислоняюсь щекой к пыльному бетону. Она здесь была. Работала. Дышала. Смеялась. А теперь я один. И она никогда сюда не войдет. Не возьмет в руки кисть, не заставит холст ожить, не подымит трубкой на подоконнике, выпуская колечки дыма. — Почему ты меня оставила? — шепчу я, смотря на картины. — Что мне делать? Как без тебя жить? Как тебя вернуть? Картины молчат. И стены тоже. Она не вернется. Она больше никогда сюда не вернется. Окружающие меня холсты начинают расплываться перед глазами. Меня мутит. С трудом поднимаюсь с пола, опираясь рукой о стену, и бреду в дальний угол. Там, в тени, стоит стопка картин, повернутых лицом к стене. Подрамники старые, дерево потемнело и рассохлось, холсты провисли. Слой пыли такой, что палец оставляет глубокую борозду. Что-то из старых работ. То, что она прятала или просто забыла. Может, здесь ответ? Может, я нашел то, что поможет мне ее понять? Или вернуть? Дрожащими руками берусь за первый холст. Тяжелый. Разворачиваю к свету и… Охуеть. Падающие ангелы. Те самые, что висят сейчас в подсобке. Только меньше, грубее и проще. Отставляю его в сторону, хватаюсь за следующий. Пыль летит в нос, я чихаю, но не останавливаюсь. Второй. То же самое. Третий. Пятый. Восьмой… Я выстраиваю их вдоль стены, как на расстрел. Везде один и тот же сюжет. Один и тот же мотив. Меняется только техника, цвета, размер. Словно она годами билась головой об одну и ту же стену, пытаясь нарисовать именно это. — Ты тянула время, — выдыхаю я, вцепляясь в шершавое дерево подрамника. — Ты знала. Если она знала... Если она готовилась... Значит, я не мог ничего изменить? В голове складывается жуткий пазл. “Я точно знаю, что не умру, пока не закончу свою главную в жизни работу”. Она не просто рисовала. Она торговалась со смертью. Оттягивала этот момент много лет, перерисовывая одно и то же, пока не добилась идеала. А когда добилась... когда закончила тот огромный холст... она просто разжала руки. Она была готова уйти. Ноги подкашиваются. Я сползаю по стене вниз, глядя на этот парад ангелов. Она бы не ушла вот так — молча, без предупреждения. Она бы не бросила меня играть в угадайку с ее картинами. Она бы что-то оставила. Знак. Письмо. Инструкцию. Хоть что-то, кроме этой звенящей тишины. Я должен найти. Вскакиваю, чуть не опрокинув крайнюю картину, и бросаюсь в подсобку. Мы с Линой в прошлый раз даже не прибрались — разбитый мольберт и сломанная стремянка остались валяться на полу после моего срыва. Перешагиваю через обломки дерева и металла, лезу в шкаф — сам не знаю, что найду там, но больше искать негде. На полках какие-то стопки бумаг, огрызки карандашей, коробки с пастелью и — победа! — ноутбук. Ее старый рабочий ноут, который она толком не использовала. Может, найду что-то там? Какие-то переписки или письмо? Хватаю эту древнюю махину и плюхаюсь на продавленный диван. Ноут врубается со звуком взлетающего самолета, разве что не скрипит. Столько раз предлагал купить новый — отказывалась. Даже новый телефон вручал ей на день рождения со скандалом, хотя к тому моменту мы вроде как уладили все финансовые сложности. Экран моргает и наконец высвечивает рабочий стол, заваленный кучей ярлыков и папок. Все вперемешку и друг на друге, абсолютный хаос. Типичная Ангелина. Кое-как нахожу в этой мешанине браузер и открываю почту, просматривая залежи рекламных рассылок и спама, накопившихся за два с лишним месяца. Июль, июнь, май, апрель… Вижу письмо с пометкой “оплата”. Двадцать шестое апреля. За пять дней до. Застываю. Дважды кликаю на письмо и жду, не дыша, пока оно прогрузится. Монитор мерцает, засранный пылью кулер гудит, как трубы апокалипсиса. Бедняга даже с письмом едва справляется. Я нервно постукиваю ногтем по тачпаду, не отрываясь от экрана. Сука. Что ж так долго-то. Страничка подергивается и наконец подгружается. “Ангелина Юрьевна, средства поступили в полном объеме. Согласно нашей договоренности, аренда помещения продлена сроком на 12 месяцев, до 01.05.2025. Скан подписанного доп. соглашения во вложении…” Блять. Я отшатываюсь, будто меня ударили через экран. Ноут съезжает с колен, я едва успеваю его подхватить. Мастерская. Аренда. Я и забыл, что за нее надо платить. Даже не удивлялся, что никто не вышел на связь за это время — просто привык, что это ее обитель, и я сюда не лезу. А она, оказывается, оплатила ее на год вперед. Вот только я ей таких сумм не переводил. На год аренды нужно пол-ляма, если не больше. Хотя… Я никогда не спрашивал, что она сделала с деньгами Гецати. Мне, в общем-то, было похуй. Со счетов “Луны” ей каждый месяц прилетали отступные за картины, с моей карты автоплатежом дважды в месяц на ее счет отправлялась сумма на любые ее нужды и хотелки, а всю бытовуху типа квартплаты, продуктов и досуга я оплачивал сам. Я в душе не ебу, сколько она тратила и на что, откладывала ли, вкладывала ли куда-то. Одета, обута, накормлена, материалы для работы есть — это главное. Но она, видимо, держала какие-то деньги про запас, копила. Перестраховывалась? Или… готовилась? А если бы я настоял, чтобы она больше отдыхала? Вытаскивал бы ее из этой чертовой мастерской, где она торчала днями и ночами? Последние две недели апреля мы толком и не виделись. Она просиживала в мастерской до поздней ночи, приезжала уставшая и заваливалась спать, иногда даже не поужинав. Я не лез — ну мало ли, какое у нее там вдохновение нахлынуло. И в ту самую пятницу, двадцать шестого числа, когда она опять вернулась домой в ночи, растрепанная, с руками в краске и сонными глазами, я и снял этот домик. Еле уговорил ее туда поехать. Всего на три дня. Она отнекивалась и говорила, что у нее много работы и ей нужно поскорее закончить, но я настоял. Наверное, тогда она “Ангелов” и дорисовала. А что если бы я не дал ей их закончить? Проявил бы больше участия к ее работе, не обещал ей, что не буду сюда лезть? Я ведь и правда с того самого разговора о переезде был здесь всего несколько раз. Она редко делилась чем-то, что касалось картин, если только не прилетал запрос от Вики сменить работы в галерее или ей наконец удавалась какая-то особенно сложная работа, над которой она билась неделями, стараясь добиться нужного оттенка или эмоции или хер знает чего там еще… Так, спокойно. Допустим, мастерская оплачена. Только где гарантия, что арендодатель не прознает, что ее больше нет, и не припрется сюда, чтобы выкинуть к хуям все холсты, сменить замки и пересдать это помещение кому-то подороже? Этим сканом из письма даже подтереться нельзя. Должен же быть оригинал. Я захлопываю ноут и лезу обратно в шкаф, где лежат стопки бумаг. Все намешано в одной куче — счета, наброски на обрывках листов, чеки на краски и прочую приблуду — хер разберешься, что к чему. Из середины стопки, которую я держу в руках, вдруг выскальзывает плотный желтый конверт и со шлепком падает на пол. Внутри такого бардака что-то собранное и аккуратное кажется чужеродным. Может, там что-то важное? Запихиваю стопку обратно в шкаф и поднимаю конверт, разглядывая его со всех сторон. Легкий, никаких надписей с обеих сторон, плотно запечатан. Меня начинает мурашить, по рукам пробегает неприятная щекотка. Я поддеваю ногтем краешек картонной полоски и тяну за “язычок”, вскрывая находку. Сердце стучит с такой силой, как будто их в груди штук пять. Внутри конверта нахожу оригинал договора на аренду и доп.соглашение — пролистываю наспех, проверяю подписи и даты. Все четко. Надо бы не потерять, а в идеале — связаться с арендодателем и переделать аренду на меня. Где-то у меня был его номер, я пару раз ему денег переводил за Ангелину… Кладу договор на пустую полку, конверт засовываю подмышку и достаю из кармана телефон, залезая в контакты. Аренда… или Мастерская? Блять, как он записан-то был? Или по фамилии? Бардак в моих контактах похлеще, чем у Ангелины в шкафу… Шелест. Шорох. Че за херня? Я отвлекаюсь от телефона, перевожу взгляд вниз и вижу на полу какой-то странный листок. Плотный, чуть розоватый. Видимо, выпал из того же конверта, пока я тупил в телефон. Это не договор. Это вообще не похоже на обычную бумажку. Гербовая печать. Водяные знаки. Серебристая голограмма, блеснувшая в луче света. Бланк строгой отчетности. Медленно откладываю конверт. Поднимаю лист. Вчитываюсь в заголовок. И обрушиваюсь на диван под жалобный скрип пружин. Завещание. Твою ж мать.***
Время остановилось. Или перестало существовать. А может, я сам перестал существовать. Не знаю. Ничего не понимаю. Перечитываю содержимое листа, но не вижу, что там вообще написано. Мозг отказывается работать. Только в башке долбит: завещание. завещание. завещание. Понятия не имею, сколько я так просидел, вдупляя в этот листок. Первые строки вижу, а остальное тупо расплывается. “Я, Андреева Ангелина Юрьевна… 1994 года рождения… находясь в здравом уме и твердой памяти, действуя добровольно…” В здравом уме. В здравом уме, блять. Кто в здравом уме пишет завещание в тридцать лет? Взгляд цепляется за дату. Цифры пляшут перед глазами. Тридцатое апреля. За день до поездки. Ты стояла перед нотариусом, кивала головой, слушала про “обязательную долю”, ставила подпись. Ты была спокойна. Ты была “в здравом уме”. А потом приехала ко мне, позволила себя обнять и поехала со мной на залив. Умирать. Из груди вырывается какой-то полузадушенный стон. Я роняю лист на пол и вцепляюсь обеими руками в волосы, сгибаясь пополам. Я. Нихуя. Не. Понимаю. Неужели она настолько сильно верила в эту свою лабуду с “работой всей жизни”, что на полном серьезе готовилась к смерти? Только потому, что дописала какую-то там картину? Кто-то из нас двоих очевидно поехал кукухой. Правда, мое состояние нотариус пока не заверял. Все это вообще не в ее стиле. Особенно завещание и конверт — чтобы Ангелина, да сделала что-то, не касающееся рисования, аккуратно и четко? Да она б скорее паспорт посеяла перед нотариусом. Или приехала бы в нерабочие часы. Что с ней происходило? Из мыслей меня вырывает телефонный звонок. Я дергаюсь и чуть не сваливаюсь с дивана от неожиданности, рингтон орет в пустой мастерской, как сирена. Кое-как нашариваю телефон на диване. Саша. — Да? — Левин, ты там уснул? — голос Саши звучит раздраженно, на фоне хлопает дверь машины. — Звоню прямиком из ада. Следак этот — душный тип, у меня от него мигрень и щека дергается. Я тру переносицу, пытаясь сфокусироваться. Он что-то тараторит, а я поднимаю завещание и продолжаю смотреть на дату. Тридцатое апреля. Тридцатое. — Ты где? — долетает до меня сквозь вату. — Я... здесь. — “Здесь” — это философское понятие, а мне нужна точка на карте. Я забрал вещи, которые были в твоей тачке. Сумку, шмотки, телефон. Не для слабонервных натюрморт. Везти на Ваську? — Да. Вези, — слова даются с трудом, язык ворочается, как чужой. — Я подъеду. — Огонь. Буду через сорок минут. Ты давай, соберись, а то звучишь так, будто тебя самого только что вскрыли. Я смотрю на плотный лист в своей руке. Гербовая печать. Подпись. Меня накрывает волной какой-то злой, истеричной решимости. Мне нужно сказать это вслух. Чтобы стало реальностью. — Саш. — Чего еще? — Я бумагу нашел. Завещание. В трубке повисает тишина. Щелчок зажигалки. Затяжка. Выдох. — Завещание? — переспрашивает он, и тон меняется. Исчезает напускная брезгливость, остается холодный интерес. — В тридцать лет? Хм. Похвальная предусмотрительность. — Тридцатое апреля, Саш. Дата. За день до. — За сутки? Блять. А вот это уже... эффектно. Даже для нее. У тебя копия или оригинал? — Оригинал. Нотариальный. В мастерской нашел. — Понял. Дуй домой. Я еду. Все решим. Гудки. Я отнимаю телефон от уха. Эффектно. Ему, блять, эффектно. Пижон ебучий, хоть и адвокат толковый. Аккуратно, словно это бомба, убираю завещание обратно в файл, туда же кладу договор, и складываю все в конверт. Прижимаю его к себе и иду к выходу. Надо ехать. Надо встретить Сашу. Может, он мне что-то объяснит. Мне нужны ответы. Я делаю шаг к двери, но останавливаюсь. Ноутбук. Надо забрать и его. Там переписки, там, может, история поиска... Возвращаюсь к дивану, подхватываю ноут, и вдруг замечаю, что в той же стопке в шкафу, откуда выпал конверт, что-то белеет. Уголок глянцевой бумаги. Тяну за него. Стопка фотографий. Старых, пленочных, перетянутых простой канцелярской резинкой. Дрожащими руками снимаю резинку и перебираю выцветшие карточки. Ангелина. Совсем маленькая, лет пяти, с хмурым взрослым взглядом и огромным бантом на макушке. Стоит у новогодней елки, в руках подарок — альбом и карандаши. Замечаю, что подол платья изрисован фломастерами, а на одной ноге нет сандалика, и, кажется, улыбаюсь впервые за эти месяцы. Смешная малышка. Куча детских снимков, и везде эти серьезные зеленые глаза и насупленные брови. Подростковые фотки — случайные, размытые и засвеченные, но я нахожу один четкий черно-белый кадр — ее профиль, небо и ласточки, так близко к ней, словно она на крыше. Растрепанный пучок, как всегда, и карандаш за ухом. Я весь словно растекаюсь и наполняюсь какой-то невозможной нежностью. Это моя Ангелина. Такая, которую я знал. Наши дети могли быть похожи на тебя. Мысль бьет по башке кувалдой. Я провожу большим пальцем по глянцу, касаясь ее детской щеки. И слава богу. У меня-то рожа бандитская. А у них были бы твои глаза. И твои веснушки. И твой талант пачкаться краской. Но не будет. Провожу рукой по лицу, пытаясь заземлиться. Есть что-то неуловимо знакомое в этих снимках. И дело не в Ангелине. Я снова и снова пересматриваю их, а потом бросаю взгляд в сторону “Ангелов”. И понимаю. Подхожу к картине и вглядываюсь. Смотрю то на фотки, то на холст. Подношу одну из фотографий к одному из падающих ангелов — одно лицо. Детское, но совсем не наивное. Тот же разрез глаз, тот же упрямый подбородок. Вот и я так же. Все падаю, падаю… — Ты рисовала себя, — бормочу я, поглаживая пальцем нарисованное крыло. Какой же я тупой. За два года даже не заметил этого. — Неужели ты и правда рисовала свою смерть? Тишина в мастерской становится оглушительной. Ангелы молчат. Они падают уже много лет, застыв в бесконечном полете, и теперь я вижу в каждом из них ее отражение. Она не ангелов писала. Она писала свой автопортрет. Бесконечный, мучительный автопортрет падения. Я медленно опускаю руку. Собираю фотографии обратно в стопку. Странно, что она хранила их здесь, а не дома. Может, использовала как референсы? Или как напоминание о том, кем она была до?.. Не знаю. Я запихиваю фотографии в конверт. Не хочу ее здесь оставлять. Ни маленькую, ни взрослую. Заберу с собой. Мне теперь нужнее.***
Сажусь в такси и сразу прошу выключить радио. Хватит на сегодня музыки. А может, и на всю жизнь. Ладони потеют так сильно, что аж конверт в руках сыреет. Откладываю его на сиденье, придавив ноутом, и откидываюсь на спинку, прикрывая глаза. Мысли скачут, как попрыгунчики, ни одна не задерживается. Начинаю сомневаться, что вообще знал Ангелину по-настоящему. Как свою женщину — возможно, но как человека?.. Отдельного от меня человека со своими тараканами, скелетами в шкафу и прочими жизненными метафорами. Пытаюсь сложить ее поступки в одно, но все равно не могу понять, зачем она это сделала. Молча закончила картину, оплатила мастерскую на год, написала завещание… Все плывет. Может, надо думать, как она? Напрягаюсь изо всех сил и пытаюсь представить, зачем человеку в тридцать лет, даже сложному и творческому, с вечной путаницей в голове и нестандартным отношением к окружающему миру, делать такие пугающие вещи, как завещание. Ничего не выходит. Могла бы хоть сказать. Хотя, может она просто не успела… Мне нужно поговорить с кем-то, кто ее знал. И знал лучше меня. Признавать это неприятно и меня аж передергивает, но я беру телефон и, скрипя зубами, набираю номер. — Левин? Че надо? — голос бодрый, на фоне музыка. — Живой? — К сожалению, — отвечаю я, еле сдерживаясь, чтоб не нахамить. — У меня к тебе разговор. — У тебя три минуты, — блять, Лина, какая ж ты тварь. — Время пошло. — Ангелина написала завещание, — решаю не тянуть кота за яйца. — Чего? Ты бухой что ли? Это не смешно. Пока. — Стой! Блять, я серьезно! — я перехватываю телефон другой рукой и вытираю влажную ладонь о джинсы. — Левин, если ты позвонил, чтобы шутить тупые шутки, то иди в пень. На стендап запишись и не еби мне мозги, окей? — Лина, мать твою, завали ебальник и послушай меня внимательно! — психую я. — Я был в мастерской. В шкафу нашел договор на оплату мастерской на год и нотариально заверенное завещание, подписанное Ангелиной! Она затыкается. Я тоже молчу. Пусть переварит информацию. — Хуйня какая-то, — наконец хрипло отвечает она. — Какое, блять, завещание? Она паспорт три раза в год проебывала. — Вот и я о том же, — уныло отвечаю я. — Я вообще нихера не понимаю. Еще и картины эти в углу… — Какие? — Я нашел штук десять “Падающих ангелов”. Разного размера. Не идентичные, но очень похожие. Я даже не уверен, стояли ли они там раньше. Ты что-то знаешь? — Увы и ах, Левин, — сквозь ее сарказм пробивается грусть. — Знаю только, что рисовала она эту работу лет с шестнадцати, но я думала, что она выкидывала то, что не получилось. Ну, парочку точно выкинула. Она как-то на моих глазах с психу холсты резала или краской их обливала. — А что, если она специально тянула? Рисовала их бесконечно, оттягивала смерть? Перезапускала таймер? — Ты придурок или да? — устало вздыхает она. — Вырубай Шерлока. Она просто была конченой перфекционисткой. Могла мизинец на ноге неделю переписывать или порезать холст, потому что свет не так падал. — Но она закончила, — не сдаюсь я. — Закончила и умерла. — Совпадение, — отрезает она. — Жуткое шопиздец, но совпадение. — Тогда зачем это завещание? — голос садится до хрипа. — Что это значит? Это тоже “перфекционизм”? Ты знала ее лучше всех. Уж точно лучше меня. Объясни мне. — Ну ты загнул, — фыркает она, но уже без запала. — Такого человека невозможно узнать до конца. Я знаю, что она была ужасной похуисткой до всего, что не касалось работы и, в последний год, тебя. Знаю, что оплату мастерской она стабильно проебывала, и как-то раз мне пришлось успокаивать ее арендодателя, а потом еще полгода напоминать ей переводить деньги в срок. А еще знаю, что ей бы нечего было в том завещании написать. Что ей оставлять? Что там вообще написано? — Я не знаю, — выдавливаю я из себя. — Я не смог прочесть. — Ну, я догадывалась что ты тупой, но чтоб настолько… — Ой, иди на хуй, — я уже даже не злюсь, огрызаюсь чисто на автомате. — Может, она что-то говорила, что-то рассказывала тебе? Завещание она подписала всего за день до аварии. Вспоминай — какие-то переписки, что-то необычное? Может, она готовилась к чему-то? Странно себя вела? — Мы точно говорим про Ангелину? Она всегда была странная, — хихикает Лина. — Хотя… Подожди. — Что? — Я залетала к ней, вроде, числа двадцать седьмого. Да, точно, это был вечер субботы. — И? — я начинаю ерзать от нетерпения. — Хуи. Не торопи меня. Позвала ее в бар расслабиться и потусить, а она отмазалась какой-то херней и еще попросила меня не курить в мастерской. Я, говорит, в потоке, сейчас даже запахи отвлекают, мне нужна ясная голова. Она-то, которая джин глушила стаканами, пока рисовала! Про трубку вообще молчу. — Теперь я еще больше запутался, — растерянно отвечаю я. — Но хотя бы знаю, что решение было принято на трезвую голову. — Слушай, Левин. Я понимаю твою истерику, но это все бред. В ту субботу она не выглядела как человек, который собрался в петлю. Она выглядела... уставшей, но возбужденной. Как будто задумала какую-то грандиозную шалость или новый проект. Глаза горели, руки чесались работать. Суицидники так не выглядят. Уж поверь, я там была. — Тогда зачем завещание? Зачем аренда на год? — Откуда я знаю?! Может, она решила свалить в Тибет? Или, хуй знает, уйти в монастырь? Хватит гадать на кофейной гуще! — И что мне делать? — Успокойся. Доедь до дома. И прочитай эту ебаную бумагу целиком, а не только заголовок. Может, там в конце написано: "Это пранк, ха-ха". И скинь мне скан. Надеюсь, она мне хотя бы драные кеды оставила. Все, бывай! Сбросила. Я вздыхаю и забираю с сиденья ноут и конверт. Почти дома. Припизднутый день. И до его конца еще далеко. Решаю, что завещание до приезда Шепса трогать не буду. Не могу. Не хочу. Пусть сам прочтет и все расскажет. Может, в его присутствии я хотя бы не слечу с катушек. Заебало блевать.***
Уебищная привычка Саши — держать дверной звонок до тех пор, пока ему не откроют дверь. Открываю и тут же охуеваю от количества слов в секунду, которые он производит. — Держи! Я заебался эти шмотки выцарапывать. То дождитесь суда, то дождитесь приговора, то, блять, дождитесь второго пришествия Христа… Ходил к этому следаку, как на работу, мозги выебывал, бумагами тряс, уже думал знакомому ФСБшнику набрать, а этот мудак… — Блять, Саш, не зуди, — морщусь я, принимая от него вещи, завернутые в черные шуршащие пакеты, и скидываю их на пол. — И так башка трещит. — А у меня не трещит? — возмущается он, снимая туфли и выравнивая их по линеечке у двери. — На те деньги, что я тебе плачу, можно купить целую аптеку обезбола, — я иду на кухню, где на столе уже ждет конверт с документами. — И даже кофе не предложишь? — Шепс проходит за мной и опускается на стул, поправляя складки на пиджаке. — Это ты угадал. Не предложу, — я подвигаю ему конверт. — Все здесь. Я не читал. — А как же иначе, — ворчит он, извлекая завещание из конверта, и погружается в чтение. Я жду. Покусываю заусенец. Смотрю в окно. Мимо летит ласточка, едва успеваю заметить промелькнувшее крыло. Хочется принять ее за хороший знак. Бред, конечно. Но мне постоянно кажется, что я мог бы ее спасти. И даже кажется, что еще могу. Прямо сейчас. Будто это не финал, а просто сложный уровень, и я просто не знаю, какую кнопку нажать. Но напротив меня адвокат читает завещание моей погибшей девушки. И ничего хорошего найти не получается. — Слушай, ну тут все стандартно, — Саша потирает висок пальцем, вглядываясь в листок. — Все по закону, никаких нарушений. Ты ее главный наследник и душеприказчик. — Чего приказчик? — выдаю я, таращась на него. — Душеприказчик, — размеренно отвечает он, скользя взглядом по строчкам. — Исполнитель завещания. Значит, что ты имеешь право управлять ее имуществом. А именно — интеллектуальной собственностью. — Шепс, я тебе плачу за то, чтоб ты мне переводил ебаную канцелярию на русский, — голос начинает дрожать. — Объясни по-человечески. — Картины. Скульптуры. Да даже набросок на куске салфетки. Теперь ты тут главный, — поясняет он, поднимая глаза на меня. — Можешь организовать выставку, можешь запереть в подвале, можешь сжечь, можешь продать. Согласно завещанию, тебе переданы все исключительные права. Ни одна выставочная галерея тебе теперь не откажет, реши ты прийти туда с ее холстами. — Ты шутишь, — вырывается у меня. — Какие уж тут шутки, — ворчит он, откладывая листок. — Она все предусмотрела. — Но я… да как… я же… — все слова забываются в одно мгновение. — Она сама-то их продавать отказывалась! — Считай, что теперь согласилась, — хмыкает он. — Искусство, знаешь ли, после смерти автора растет в цене. И ценности. — Это… это все? — я с трудом сглатываю, пытаясь выдавить из себя какие-то слова. — Только картины? — Нет, конечно. Деньги тоже. — Какие, блять, деньги? — час от часу не легче. — Любые, которые есть на ее счету. Согласно завещанию, счет в Сбере. Хоть тридцать копеек, хоть тридцать миллионов. Все твое. Поздравляю. Родителей у нее нет? Или каких-то других родственников? — Да хуй его знает, — я пялюсь в стол. — Вроде она единственный ребенок. Мать жива, но она с ней не общалась лет десять. Ей полтинник, работает вроде. Я даже не в курсе, сообщили ли ей. — Ну, в завещании кроме тебя никто не указан. Если мать не на пенсии, то обязательной доли у нее нет, — Шепс тычет пальцем в строчку с моим именем. — Значит, никто претендовать не будет. А даже если и попытается, упрется в завещание. Она тебя прикрыла. — И дальше что? — Дальше — бюрократия. По закону ты должен поехать к нотариусу и написать заявление. — Это обязательно? — корчусь я. — С рожей человека, который сдохнет через час — нет, — усмехается он. — Сам все сделаю. — Спасибо, — бормочу я, отворачиваясь к окну. Ласточки пропали. Теперь точно нет ничего хорошего. — Не благодари. Это входит в мой прайс. И в обязанности друга, — он сворачивает завещание и прячет его во внутренний карман пиджака. — Разбери вещи. И постарайся не наделать глупостей. Остальное я улажу. Отпишусь, как все решится. Я не встаю его провожать. Хлопает дверь. Я остаюсь один и поглядываю в сторону прихожей, где лежат эти чертовы пакеты. Саша избавил меня от бюрократии. Но он не может меня избавить от того, что в них лежит. Не хочу их разбирать. Я и так знаю, что там. Ее разбитый телефон. Моя спортивная сумка с нашими вещами на три дня. Ее сумка со всякой дребеденью — пара-тройка скетчбуков, карандаши, пастель, и все, что проваливалось на дно и могло лежать там годами. Билеты в кино, красивые камешки с залива, найденный в парке каштан… Точно. Годами. Оно. Я вскакиваю, с грохотом роняя стул, и выбегаю в прихожую. Падаю на колени, разрываю пакеты, игнорируя аккуратно завязанные Шепсом узелки, и вытаскиваю ее сумку. Меня колотит. В нос бьет тошнотворный, концентрированный запах. Смесь жженой резины, едкой пыли от сработавших подушек безопасности и затхлости казенного подвала Следственного комитета, в котором их, видимо, хранили. Мертвый, химический дух аварии. Сумка пыльная, вся в царапинах и порезах от разбитых стекол, ремешок порван. Я делаю глубокий вдох и тяну за молнию, заглядывая внутрь. Все содержимое перемешано. Я аккуратно извлекаю каждый предмет, раскладывая их перед собой на полу. Два скетчбука. Коробка пастели. Россыпь карандашей разной степени погрызанности. Клячка с отпечатками ее пальцев. Флакон духов — его я тут же открываю и распыляю вокруг себя, жадно впитывая ее аромат. Солнечные очки — стекла треснули, одна дужка погнута. Порванный кисет с табаком — волокна рассыпались по всей сумке. Трубка с покусанным мундштуком. Десяток пустых блистеров от таблеток — узнаю в них противозачаточные. — Блять, да есть тут хоть что-то полезное? — ворчу я, продолжая копаться в сумке. Рука натыкается на что-то плотное и шершавое. Что это? Вынимаю. Охуеваю. Обернутая в крафт коробка, перевязанная бечевкой, и небольшое нарисованное сердечко в углу. — Ты готовила мне подарок? — сам не замечаю, как губы расплываются в улыбке. Пальцы поглаживают шероховатую поверхность. Эта находка — как прикосновение ее руки с того света. Я дрожащими руками тяну за край нити, развязывая бант, и неторопливо разрываю бумагу. По какому поводу, интересно? И что там? Может, потому она и пропадала последние пару недель на самом деле? Готовила что-то приятное для меня? Я вскрываю коробку. На самом верху лежит сложенный в несколько раз лист. Письмо? Прикусываю щеку, пока на языке не появляется привкус крови. Я боюсь выдохнуть, чтобы не спугнуть этот момент. Внутри все переворачивается от глупой, щенячьей надежды. Она не уходила. Она просто готовила сюрприз. Пальцы становятся ватными, непослушными, пока я поддеваю край бумаги. Разворачиваю и погружаюсь в чтение. Пациент: Андреева А.Ю. 1994 г.р. Взгляд скользит вправо. В носу вдруг начинает щипать. Сквозь запах ее духов пробивается едкая, тошнотворная вонь жженой проводки и засохшей крови. Дата исследования: 15.04.2024 г. Не письмо. Я моргаю, но фокус не наводится. Бумага в руке мелко трясется, и я не сразу понимаю, что это дрожит моя кисть. Протокол ультразвукового исследования…в полости матки визуализируется… сердцебиение определяется… срок беременности 5-6 недель… Улыбка на лице превращается в спазм — скулы сводит так больно, что хочется их размять. Листок просто выскальзывает, пальцы разжимаются сами, я ими не командую. Бумага падает на пол. В коробке, на дне — черный квадрат снимка. Серая муть. И маленькая белая точка посередине. Живая точка. Звук выключается. Свет гаснет. Вакуум. Она готовилась не к смерти. Она готовилась к жизни. Нас было больше, чем двое. И я их убил.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!