Часть 26. Просто человек

16 июня 2026, 03:09
Она попалась. Столько бежать, столько трудиться, столько плакать... И все ради того, чтобы снова столкнуться с той, которую клялась никогда больше не выпускать на свет? Зверь, обитавший в ней... Зверь той же масти, что и леопард, от которого защитил ее в темном лесу Ангел Рока... Зверь не был убит его нитью и теперь выскочил на волю из чащи смутных побуждений и яростно потребовал причитающейся ему добычи. Как же ей только не стыдно! Она так спешила донести до Дауда свою признательность Мастеру, что по дороге всю ее растеряла. Неужели ей не хватило величайшего дара, какой вообще могла получить такая, как она? Он, Поющий в горах, позволил ей – ей, единственной из всех! – обращаться к нему по имени. Он заботился о ней, стерег ее сон, обеспечивал пищей и одеждой, перевел через непроходимые горы и Великую пустыню, вырастил для нее сад, выстроил ее первый настоящий дом, вложил ей в руки то, чем она теперь дорожила больше жизни. Сам жил рядом с ней! И неужели этого недостаточно? Разве имеет она право претендовать на большее? Как пришли ей в голову такие крамольные, такие непочтительные мысли – о нем? Она ведь не заслуживала и взгляда, а он дал ей и музыку, и слово. Она была убийцей и воровкой, а он дал ей свободу. И более того, он подарил ей то, о чем прежде она не осмеливалась и мечтать. Она называла его «Бабá» – самым нежным, самым ласковым наименованием, какое только существовало в ее родном языке для обращения к отцу. И за эти три года он действительно стал им – строгим, безжалостным, но опекающим ее так, как не опекал никто и никогда. Он учил ее читать созвездия и древние трактаты, разбираться в строении людей и растений, слушать стихи и песни и создавать их самой; показал ей, что звук имеет власть разрушать и исцелять, ибо все, что окружает нас, сводится именно к звуку, и каждое творение природы поет на свой, уникальный и чистый лад. Да, он был самым лучшим на свете, просто идеальным отцом, за исключением сущего пустяка: на самом деле – по крови – он им не был. А тот, кто в действительности им был, некогда отнял у нее и небо, и землю, и ее саму. И неужели же она должна теперь собственными руками разрушить вот этот уютный, чудесный мир, что соткал вокруг нее Мастер, а вернее, соткали они вдвоем с таким старанием? Неужели ей придется отпустить радужное покрывало над горной пропастью? Пропастью, на дне которой таится уснувший, но так и не угасший вулкан?.. ...И тем не менее, если она не только дочь, нежащаяся в лучах беспримерной заботы, но и ученица, которая усвоила хоть что-то из его наставлений, то она не может, не имеет права идти на поводу у привычной неги и лишать его правды. Он же сам учил ее всегда, при любых обстоятельствах говорить только правду – он, безликий янтарный Ангел. А если правда заключается в том, что она теперь видит в нем не отца... не только отца... что он вдруг стал для нее тем, чью руку хочется сжимать в своей, и гладить пальцами сухую, потрескавшуюся от тяжелой работы и солнца кожу, и, приникая к его груди, по-новому вдыхать всеми легкими любимый, до детских слез знакомый, горьковатый аромат кедра и кипариса?.. И ловить губами его ответ на ее вопрос, и тем же вечным вопросом льнуть к твердому, узкому рту, осязая наконец-то телесность огня, воплотившегося для нее одной в целом свете? ...Но, великие звезды, о чем же она думает? Разве не пробовала она уже поступить так в своем бесталанном прошлом? И разве не сказал он порченой девчонке, когда она пыталась «обворожить» его (теперь-то она вспоминала о том своем танце с дрожью омерзения), что обитающая в ней тварь недостойна ничего, кроме смерти? И еще что-то сказал он, что-то болезненное и жуткое, как и все, что касалось ее поступков в те времена – но она не помнит, не помнит... И сейчас Ава понимает, что, если бы Эрик был не Эриком, а тем, кем изображал его старый Остад, то он мог бы запросто воспользоваться любезным предложением принцессы, по уши окунув девушку в ту самую грязь, которой она так жадно искала. Но вместо этого, с того дня, как она стала его ученицей, он, наоборот, только и занимался тем, что вытаскивал ее из грязи. А какой реакции следовало ожидать от него теперь?.. Он ведь всегда требовал, чтобы она предельно точно формулировала свои мысли и не терпел хождений вокруг да около. Он приучал ее рассуждать строго логически; любая песня, сказка, поэма подвергались под линзой его острого птичьего глаза тщательному и стройному разбору. За время их общения он буквально вытравил из нее восточную привычку к обтекаемым и расплывчатым формулировкам. Почему же сейчас ей отказывает логика? Почему в эти последние дни, с тех пор как Ава увидела себя в зеркале Дауда, она кажется себе другим человеком? Она никогда, никогда не вообразила бы, что до этого дойдет – ну какой во всем этом смысл? Предположим, она бы ему призналась. Предположим, она бы заговорила с ним о том, что ощущает на самом деле. Или расплакалась бы при нем? Или закричала? Но что на это ответил бы он? Она не могла себе этого представить. Разве можно остановить горящее пламя? Разве можно задержать птицу в полете? Но так, чтобы пламя при этом продолжало гореть, а птица продолжала лететь? В погоне за лучшим так легко потерять хорошее. А является ли это лучшим, она и не знала. У нее ведь не было ровным счетом никаких гарантий. И даже посоветоваться ей было не с кем. Впрочем, был мастер Дауд, но... Но вдруг он придет в ужас от ее развращенности и пожалуется самому Эрику? А что случится тогда, она не желала и воображать. Если она Мастеру и вправду как дочь, то сможет ли он посмотреть на нее когда-нибудь другими глазами? Или решит, что Ханум в ней опять победила Аву? Откажется от нее с презрением? Убьет, чтобы не оскверняла больше его жилища? Нет, он никогда никого не убивает. Он ведь никогда и ни с кем не бывает жестоким. Он не согласился убить ее, даже когда она сама просила его об этом – но что же он сделает, если она попросит о гораздо большем? ...Ну а если бы... если бы, против всякого ожидания, он ответил, что тоже этого хочет? Что хочет этого так же, как учил Сократ в диалоге с Федром? Что принимает в ней все, все без остатка? Но тогда, возможно, она уже сама растерялась бы и испугалась. Она бы просто не выдержала этой великой силы. Она отвернулась бы, она бы сбежала... Она бы не смогла выслушать его признания... Разве способна смертная вынести любовь ураганного ветра? Нет, насколько он ее привлекает, настолько же и ужасает. Но чем больше он ее ужасает, тем больше она желает... Желает его. Боится его. Любит его. _________________________________________________________________________ Пальцы Дауда двигались споро, точно маленькие работники, действующие слаженно и ловко. Они с Авой положили тар на широкий деревянный стол, застеленный мягким покрывалом. Затем он взялся за колок и начал медленно его вращать, ослабляя испорченную струну. Отвязав ее от струнодержателя, старый мастер продел конец новой нити в отверстие и как следует затянул узел. – Ох, вовремя ты принесла мне шелку, дочка, – приговаривал он добродушно, цепляя нить за основу. – Это ж надо было умудриться так сыграть, чтобы лопнула только что натянутая струна! – Прости, господин мой, – вымолвила она смущенно. Никогда бы девушке не пришло в голову, что она своей небрежностью сможет повредить доверенный ей инструмент. Но за последние сутки в ней изменилось вообще столь многое, что она уже ничему не удивлялась. Витки ложились на колок медленно и аккуратно, приникая друг к другу в нежном объятии, не скрещиваясь, не запутываясь. Дауд натягивал струны плавно, постепенно увеличивая напряжение, потом начал настраивать высоту тона для дастгаха, в котором они должны были играть сегодня. – Скажи, господин Дауд, – спросила девушка, просто чтобы нарушить неудобное молчание после ее извинения, – отчего ты никогда не даешь мне нот для игры на таре? – Да ведь дастгах никак не записать нотами, дочка, – отозвался старый музыкант. – Это же не симфония и не соната. Дастгах – это как дом, в котором каждый гость устанавливает свои порядки. Мелодия одна, а вариантов исполнения много. Ава вздрогнула. Опять этот разговор! Он как будто преследует ее даже здесь. Казалось бы: ну какое отношение тар имеет к философии древнегреческого мудреца? А вот поди ж ты... – Почему же в дастгахе нет общих правил? Почему музыканту предоставляется столько свободы? Вот Мастер всегда учит меня придерживаться точных инструкций композитора, когда мы играем на скрипке... – протянула она почти недовольно. – Дитя, ты должна понимать, что наша с тобой музыка отличается от той, которую создают в стране твоего Мастера. Родство импровизаций с общей мелодией отражает для нас, персов, родство всех явлений земного мира с их источником. Поющий, конечно, вник по мере сил в наши традиции, но трудно изменить собственной природе... – Ты уже не в первый раз говоришь мне об источнике, господин, – заметила Ава. – Это естественно: хоть он и скрыт от наших глаз, но все, что мы видим вокруг, рассказывает нам о его существовании. Пусть ритмы и всегда различны, но мелодия в дастгахе одна, как един центр у всех точек окружности и един ствол у множества древесных ветвей. Меняются тоны, интервалы, звукоряды, а лахн – мелодия – остается все той же, неуловимо присутствуя во всех частях целого. И ее красота благословенна именно ее свободой. Так зачем же запирать ее в нескольких нотах? – А нельзя ли закрепить дастгах на бумаге как-нибудь иначе? Не нотами? – Дастгахи уже и так записаны в наших душах. Вот, например, главный дастгах Шур, на который я настроил сейчас твой тар. Само название – Шур – говорит нам об основном его ладе. – «Томление», – пробормотала она уныло. – И не только, – кивнул старый мастер. – Дастгах познают как человека, а человека знаками записать нельзя, как круг нельзя вписать в квадрат. За пределами любых точных расчетов, любых измерений всегда останется что-то неуловимое, как бы веяние тихого ветра, которое в каждом из нас отдается по-своему. Тут Ава глубоко и горестно вздохнула, а Дауд широко ухмыльнулся: – Дочка, отчего это ты стремишься все измерить? Или на тебя так влияет твой названый отец-архитектор? Она вздрогнула и исподлобья глянула на старика. Тот сидел в своем углу, безмятежно улыбался в бороду и, казалось, вовсе не стремился ее задеть. – Господин Дауд, – неожиданно для себя самой выдавила Ава, – я не хочу больше называть моего Мастера отцом. А как называть его теперь, и сама не понимаю. Дауд помолчал. Затем осторожно предположил: – Возможно, ты скорее не понимаешь, как ему хочется, чтобы ты его называла? Она пожала плечами: – Это ведь одно и то же. – Нет, милая, ошибаешься, – прогудел старый мастер. – Ты, кажется, сама задаешь себе загадки, разгадкой которых владеет только твой учитель. Три недели назад я спросил, знаешь ли ты себя. А теперь спрошу: знаешь ли ты его? _______________________________________________________________________________ – Мастер Дауд – великий музыкостроитель, – признал Эрик за ужином, в те краткие полчаса, что они наконец-то проводили вместе за этот невыносимо долгий день. – Но, конечно, в данном вопросе он заблуждается. Да, в нотах передать дастгах мы не можем, это верно. Но один вид искусства восполняет в этом случае, как оно часто бывает, другой. Универсальные принципы дастгаха можно вывести из орнаментов некоторых зданий. Орнаменты – это ведь тоже своего рода язык, как и буквы, и ноты, и цифры. – По-твоему, универсальные принципы можно вывести из всего, верно? – пробурчала она себе под нос, еле слышно, но он уловил и спокойно подтвердил: – Да, из всего. Что тебя в этом так смущает, Ава? – Я... – начала она было, вскинув голову, и осеклась. Его глаза в прорезях маски показались ей несколько более тусклыми и... более бесцветными, чем обычно. Он явно был сильно утомлен, таким она его еще не видала, хотя уже давно замечала, что с ним что-то неладно – и ей это не понравилось. Впервые за дни, прошедшие с вопроса Дауда, она подумала о его лице не как о скрытой от нее волшебной тайне, а как о досадной преграде, мешающей разглядеть складки на его высоком, несомненно, мраморном лбу и тонкие морщины у губ. Как он себя чувствует сейчас? Хорошо ему или... Ей вдруг остро захотелось стащить эту дурацкую белую тряпку – право, ничем не лучше той, которой она вытирала пыль! – и огладить его щеки, пробежаться кончиками пальцев по вискам, стряхивая усталость, головную боль, все накопившиеся заботы. Сколько же он вынес по ее вине, когда она была еще во власти зеркальной принцессы! А сколько делал для других – что в горах, что в этом кочевом поселении. Вечно его все дергали, просили спеть там или сыграть здесь, починить нарушенное равновесие, усмирить стихию, выстроить здание. Он пел при рождении детей, лечил своим голосом заболевших и поддерживал дряхлых стариков... А сколько он возился с нею, учил ее, на пальцах объяснял связи между разными буквами, числами, нотами... Но кто поддерживал его? Кто пел и играл ему, не для того чтобы научиться и усовершенствоваться самой, а чтобы порадовать его своей игрой и пением? Она встала со своего места, обошла стол – Эрик сидел над своей тарелкой недвижно и прямо, точно проглотил посох – и неожиданно положила ладони ему на плечи. Они ощущались такими твердыми, напряженными, будто на них взвалили тяжесть всего этого дня. Что, если она попытается хоть чуть-чуть облегчить это напряжение? Ее пальцы, привычные к верхним струнам, начали тихонько разминать крученые веревки мышц под белым хлопком, легко пробежались от основания шеи к острым лопаткам и обратно, затем принялись плавно описывать полукружья. От этих прикосновений внутри у нее самой что-то потеплело, словно угольки разгорелись на том сокровенном дне ее существа, о котором она и не подозревала до этого самого момента. Эрик, точно замерев от удивления, какое-то время молча позволял ей исследовать траектории его усталости, но вскоре опомнился и резко отвел от себя ее руки. Затем повернулся к ней: – Что ты делаешь, Ханум? – Я Ава, – возразила она негромко, прижимая кулачки к груди и баюкая их, точно обожглась. – Разве я позволял тебе так прикасаться ко мне? «Вот оно», сказала себе девушка, обмирая от страха. Но вслух кротко произнесла: – Ты выглядел таким измученным, учитель. Я просто попыталась помочь. – С чего ты взяла, что я измучен? – спросил он сухо. – Мне не нужно видеть твоего лица, чтобы это понять, – ответила она уже менее кротко. – Хотя я и не могу взять в толк, зачем ты продолжаешь скрывать его от меня. Или оно настолько божественно, что я не выдержу его вида и сгорю, как та царевна, Семела, о которой ты рассказывал мне несколько месяцев назад? Молчание. Долгое, невыразимое молчание, прерванное холодным: – А зачем тебе видеть его, Ава? Разве тебе не довольно всего остального? Разве телесная маска имеет больше значения, чем полотняная или металлическая? – Ты сам только что сказал мне, что для постижения целого необходим орнамент из частностей, – возразила она. – И потом, разве ребенок недостоин видеть лицо собственного отца? – Но ты уже много дней не называла меня отцом, Ава, – заметил он. – Как и ты... ты тоже не называл меня дочерью, – парировала она, чуть покраснев и запнувшись. – Потому что ты принадлежишь Красоте, а не мне, – промолвил Эрик ровно. – И если я в некотором смысле и родил тебя заново, то только для нее, а не для себя. Сказанное им было должно было ранить ее, но отчего-то не ранило, а, напротив, прозвучало даже отчасти утешительно. И она, смело глядя на него, заявила: – Ну а я хочу наблюдать Красоту в ее ближайшем ко мне проявлении. И что же в этом дурного? Разве ты сам не учил, что, глядя на множество ее воплощений в этом мире, мы любуемся единым источником, будто отражениями одного человека в разных зеркалах? – Ты уже наблюдаешь ее – в моей музыке, а с некоторых пор и в старинной музыке твоего народа. Да и, помнится, совсем недавно ты бунтовала именно против этого разнообразия отражений и даже устроила целую сцену по поводу игры на таре. А теперь у тебя новый каприз? Я, конечно, знал, что подростки нередко ведут себя взбалмошно, но полагал, что в твоем случае этот этап уже пройден. Очевидно, я заблуждался: не стоило читать с тобою слишком сложные тексты. Голос его был снисходительным, словно он разговаривал с трехлеткой, и у Авы кольнуло в груди, когда она услышала эти слова. Но, собравшись с мужеством, девушка произнесла: – Я не подросток, учитель. И это – не каприз. – А что же тогда? Что у тебя в голове, Ава? – Ничего такого. Я просто хочу видеть тебя, Эрик. Видеть тебя таким, какой ты есть. Ну почему ты от меня прячешься? – Прячусь? От тебя? – повторил Эрик медленно, точно ее вопрос вызвал у него презрительное недоумение. – О да, опасность действительно велика. Но пока что она грозит только моему терпению. Довольно, Ава. Убери со стола, а после ступай прямо в свою комнату, если тебе нечего больше сказать. К завтрашнему дню, я надеюсь, твоя блажь пройдет, иначе у нас состоится куда более серьезный разговор. – Но я... – начала было девушка, пытаясь настоять на своем, однако ей в руки была тут же всунута мочалка, а сам Мастер поднялся и быстро направился к выходу. – Подожди же, Эрик! – воскликнула она. – Ну хорошо, я не хочу видеть твоего лица и прошу прощения за свое... желание. Но ты должен понять: я спросила вовсе не из праздного любопытства! Я просто хочу... я хочу... хочу ближе тебя узнать, – ее голос оборвался, и она затихла, смущенно потупясь. Но смущалась Ава зря: когда она наконец, собравшись с мужеством, подняла голову, кроме нее и грязных тарелок, на кухне никого уже не было. ________________________________________________________________________ Наказание Авы не ограничилось одним вечером: на следующий день Эрик оставил ее дома – драить чулан и отмывать все горшки, которые накопились там в великом изобилии после многочисленных подношений от благодарных соседей. Сам он отправился в поселение – лечить сразу нескольких кочевников, напившихся соленой воды из полупересохшего озерца в пустыне, а девушке запретил уходить со двора, пока она не вычистит все до блеска. Даже ее робкое напоминание об уроке с господином Даудом не заставило его отменить это распоряжение. Очевидно, Мастер стремился отвлечь свою ученицу от пагубных мыслей при помощи испытанного средства – нудной черной работы. Однако, яростно оттирая капли жира со дна очередного горшка – благо, в песке у них недостатка не было – Ава снова и снова перебирала в голове реплики неудачного вчерашнего диалога. Вспыльчивость Мастера не стала для нее сюрпризом: он часто сердился, хотя и никогда не позволял себе плохо с ней обращаться. Да и сама она, пусть и огорчалась после его вспышек, скорее досадовала на собственные промахи, послужившие их причиной, а не на приемного отца, который, несмотря на всю свою строгость, все же поступал справедливо. Но до этого момента Эрик ни разу не бранил ученицу без объяснений. Сейчас же... Сейчас он как будто противоречил сам себе, уходил от ее расспросов, замечал, что она больше не называет его «Бабá» и одновременно признавал, что сам все же не считает ее дочерью... ну, или не совсем дочерью. И снова сбегал. «Я родил тебя для Красоты», – прошептала она, пробуя на вкус эти странные слова. Они звучали необычайно холодно, как будто были изготовлены из алебастра. И она вдруг ощутила неясную враждебность к этой Красоте – абсолютной и безупречной единице, которая не разделялась на частности. До сих пор ей нравилось думать о том, что Мастер – ее проводник к лучшему, что есть в мире, но если это «лучшее» по какой-то дурацкой причине мешает ей увидеть его самого, в его настоящем облике... То не такое уж оно и замечательное! А ведь по всему получается, что учитель не хочет показывать ей лицо именно потому, что желает, чтобы она думала о Красоте вообще, а не о красоте отдельного человека, пусть и настолько близкого... Особенно настолько близкого... Тут волна удушливого стыда окатила ее так, что она едва не выпустила чугунный горшок из рук. Да какое право она вообще имеет судить о его методах обучения? Как смеет она с таким пренебрежением рассуждать о том, ради чего живут они оба? Скрипка позвала и его, и ее, и они пошли на зов; но сама по себе скрипка была лишь коробкой, выдолбленной деревяшкой, а жизнь в нее вдыхало то самое заповедное, бесценное Нечто, что было важнее черт любого конкретного человека. Как же все-таки хорошо, что Эрик не слышит ее мыслей!.. ...Но стыдилась своей наглости Ава недолго: думы ее вскоре пошли по новому кругу. Да, крестьяне считали, что Поющий носит маску, ибо его лик священен и запретен для смертных. Но это, конечно, не так. Он просто слишком почитает иную, незримую реальность, чтобы, привлекая внимание к собственному дивному облику, красть людские взоры у вечной музыки. А невежды в шахском дворце, наоборот, сплетничали, что он подобен чудищу, дэву, оттого и прикрывает свое уродство. Но уж о здравомыслии и честности приближенных Великого шаха Ава кое-что знала! Нет-нет, все это было, разумеется, сущей ерундой. Ибо он – не дух и не божество, не чудовище и не дэв. Он человек, просто человек. Он обычный мужчина, и она убеждалась в этом с каждым днем все сильнее, наблюдая, как он устает, как тяжело вздыхает – думая, что ей ничего не заметно; слушая, как он ворочается ночами на своей неудобной постели, видя, как мало ест за обедом и дотемна мотыжит землю на той стороне их участка, где вообще ничего не росло... ...И это само по себе было тревожно. Ведь его явно что-то томило, а она не ведала, что! Он страдал, а ей не разрешал даже со спины подойти к его боли. Он с чем-то боролся, а бороться вместе с ним не позволял. Может быть, он заболел? Как тогда, в пещере? Впрочем, с тех пор она ни разу не видела его больным. Но это ничего не значит. Это еще хуже: вдруг он скрывает от нее что-то действительно серьезное? А ведь она могла бы помочь, могла бы просто посидеть рядом, погладить его по голове, собрать соленую горечь губами... с его лица и рук. Да, он никогда не ответит ей, но хотя бы примет ее ласку и, возможно, не сразу оттолкнет. ...И вот теперь – теперь у нее был шанс приблизиться к нему, а она, как всегда, все испортила! Ну зачем ей только понадобилось разговаривать с ним так дерзко? Почему в ответ на вопрос «зачем тебе видеть мое лицо?» она пустилась отстаивать свои права, толковать о своих желаниях, твердить детское «хочу»...  Удивительно еще, что он так спокойно это воспринял! Конечно же, любой на его месте решил бы, что это пустой каприз, что она себялюбивая девчонка, что ей совсем неважно, что с ним происходит – а ведь только это ей на самом деле и было важно: каждой клеточкой своего существа она мечтала быть полезной, принести ему то же облегчение, что столько раз приносил ей он... Но как услужить тому, кто запрещает тебе даже разминать ему мышцы?.. Нет, она просто обязана понять его лучше... узнать его лучше, как сказал мастер Дауд! И если маску он снимать не хочет, то... то она попробует проникнуть под нее иначе, не снимая ткани с его лица. ___________________________________________________________________________ Дверь в его комнату была приоткрыта. Он почти никогда ее не запирал, как и входную дверь, вот уже три года доверяя своей приемной дочери, словно воздуху и свету. А она собиралась сейчас нарушить его доверие, переступив ту невидимую, но непреложную границу, которую он провел между нею и собой. Но ведь она делала это ради благой цели. Она собиралась поддержать того, кто явно нуждался в этом, но отталкивал протянутую руку. Значит, она просто вынуждена хитрить и действовать исподтишка, не так ли? Ава нерешительно остановилась на пороге, затем нажала на ручку и вступила в его спальню. В конце концов, он никогда не запрещал ей сидеть там с ним, например, памятной ночью, когда она впервые (если не считать случая в горах) уложила его в постель, как собственного ребенка... Она улыбнулась было этой мысли, но тут же и нахмурилась. Разумеется, он не запрещал. Но ни разу и не позволял ей заходить туда одной. Аве это было неприятно, право слово. Очень не по себе. Но она должна. Должна же, наконец, понять лучше, с кем живет, кто именно ее спас, что он за человек... Что он человек. Здесь, где он спит, непременно хранятся какие-то свидетельства этого. Она отыщет их, через них она постарается познакомиться с ним поближе, заговорить с ним так, как нравится ему. И тогда он наконец согласится ей открыться... Его комната была маленькой и чистой. Из узких окон, прикрытых узорчатыми ставнями, пробивался внутрь тонкий луч света. Эрик искусно вырезал на внутренней стороне ставен змееподобных драконов и изящных единорогов. Хотя раньше они всегда только забавляли ее, сейчас девушке показалось, что первые взирают на нее с мрачной угрозой, а вторые – с кроткой укоризной. Что Ава надеялась здесь обнаружить, она и сама не знала. Но предчувствие привело ее сюда, и оно не могло обмануть. Мастер учил девушку доверять своей интуиции. Только вот наверняка не предвидел, что однажды ее объектом станет он сам. Взглянув первым делом на спартанскую, аккуратно застеленную постель, больше напоминавшую доски, прикрытые матрасом, Ава тут же смущенно отвела взор: слишком живо ей вспомнилось, как она совсем недавно подавала ему здесь чай – вот и ее скамеечка все еще не отодвинута от кровати... Над ложем помещались скрипка и флейта, в соседнем углу высилась арфа. Инструментов для архитектурных и прочих трудов, не связанных с музыкой, здесь не было – они хранились в «кабинете», где Эрик и Ава занимались вместе, а также в садовом сарае. На простом, добела выскобленном столе у противоположной стены стоял кувшин в водой, в которой плавала мята, а возле него лежало несколько разлинованных листков, заполненных нотными знаками. Тут же стояла закупоренная чернильница и лежали перо с промокашкой – он явно писал недавно, оттого и не убрал все в шкаф. Шкаф был из светлого дерева, также с резными дверцами. Ава предполагала, что именно в нем Мастер держит личные вещи, и после минутного колебания распахнула створки. На полке прямо перед ее носом красовались крохотный кораблик из коры, изящная серебряная роза на длинном стебле и металлическая маска. Девушка никогда прежде не наблюдала последнюю отдельно от лица Эрика, и сейчас она показалась Аве не зловещей, а странно маленькой и хрупкой... Еще там находились довольно большие песочные часы, блаженно отдыхавшие от своей неблагодарной работы. А рядом с часами лежала огромная стопка конвертов. Некоторые из них, выглядывающие снизу, пожелтели, видимо, от времени. Другие – те, что были на самом верху – выглядели гораздо новее. И все они были распечатаны. Конверты. Зачем ему конверты? Она предполагала обнаружить нотные записи, заметки, в конце концов, личный дневник. Но не письма. Мастер никогда не писал, не посылал и не получал их. Никому, ни от кого и никогда. Нет, иначе бы она точно заметила! «А многое ли ты замечала из того, что он делал все эти годы? – возразил благоразумный внутренний голос, который когда-то несказанно раздражал Ханум, но которого привыкла безоговорочно слушаться Ава. – Но даже если он и сочинял для кого-то послания или получал их сам, то каким образом это касается тебя? Ведь если бы он хотел, то поделился бы этим с тобой. А ты снова совершишь преступление, если заглянешь в эти конверты». «Я вовсе не желаю творить зла! Я подсмотрю только одним глазком, как иначе мне выяснить хоть что-то о том, как он себя чувствует? Разве это уж такое страшное дело?» «Может, и не страшное, но у твоего дела есть вполне конкретное название. Оно называется – предательство». «Какое же это предательство? Ведь, что бы ни было написано в этих письмах, я никогда, ни за что на свете не воспользуюсь этим против него. Я же просто хочу помочь... Вдруг он сообщил кому-то о своем недавнем недомогании и получил ответ? Вдруг... вдруг это что-то серьезное, а я из-за ложных угрызений и ханжеской щепетильности не окажу ему необходимой поддержки?» Тут внутренний голос, видимо, исчерпавший все аргументы, замолчал, оставив ее наедине с письмами. Ава глядела на внушительную кипу бумаг с той же жадностью, с какой Ханум некогда тянулась к черной воде. Но письма не были болотной грязью, навевающей дурные видения. Совсем напротив, они должны были приоткрыть ей уголок жизни Мастера – той, которой она не ведала и в которую так стремилась проникнуть. Ведь если подумать, все эти годы она воспринимала его исключительно как кого-то, кто существовал специально для ее нужд. Он был Учитель, потому что наставлял ее в различных науках и умениях. Он был Бабá, потому что заботился о ней. Но кто был он сам для себя? Откуда был родом? Кто была его мать? Родные? Друзья? Почему он отправился путешествовать на Восток? Почему позволил схватить себя слугам шаха? Почему... почему пожелал ее спасти? ...Ну вот, опять она думает о себе. Но это и неизбежно: слишком тесно переплелись теперь их судьбы. И все же, все же: почему за все это время он ни слова не рассказал ей о своем прошлом? Как-то раз Ханум спросила о нем – в самом начале их пути, когда они еще даже не добрались до спящего вулкана Демавенда. И ответ был краток: она узнала, что он прибыл из Франции. Его западное происхождение, действительно, сказывалось и в акценте, и в стиле обучения, и в манере игры. Но больше она так ничего и не услышала на эту тему. Впрочем, нет: еще один раз, когда Ава впервые осмелилась обратиться к нему как к самому родному человеку, он сказал ей, что у него самого никогда не было отца, и потому он не знает, как им быть, но все же попробует сыграть эту роль как следует. Те слова растрогали девушку до слез, но тогда она не поинтересовалась, как человек может вообще появиться на свет без отца. Тогда ее волновала только собственная судьба. Зато теперь... ...В листочках перед нею, возможно, крылись ответы на все эти вопросы. Однако прикоснуться к ним, кроме совести, мешала и еще одна – вероятно, основная – причина: Ава была уверена, что там говорится что-то и о ней. А вернее, о его к ней отношении. Наверняка он писал о ней своим корреспондентам, а те комментировали его рассказы. И, как бы его ученица не мечтала прочесть, что думает он о ней на самом деле, истина страшила ее больше всего остального. Если... что, если он до сих пор не простил Аве преступлений принцессы? А если он... если он испытывает к ней жалость и презрение – как то, что звучало в его голосе накануне за ужином? И что, если он считает, что она нисколько не изменилась, что, если она для него – лишь ненужное бремя, которое он терпит исключительно по своей доброте? Последняя мысль так напугала девушку, что она уже была готова захлопнуть злосчастную дверцу шкафа и отступиться. Но тут парадоксальным образом в дело снова вмешалась совесть. «Неужели ты предашь его из-за страха? – поинтересовалась она ядовито. – Неужели его здоровье и душевный покой не стоят твоих сиюминутных печалей? Он столько раз жертвовал своим покоем ради тебя – так разве ты не можешь хотя бы раз в жизни отплатить ему тем же? Ну и что, если ты и найдешь там что-то нелицеприятное или даже обидное? В конце концов, важны не слова, а поступки. А то, что он делал и продолжает для тебя делать, говорит громче любых, самых сильных слов...» Ее рука дрожала, когда она, почти против воли, все же ухватилась за край конверта, который лежал где-то посередине, и вытащила его из стопки. Прочитать все до его прихода времени точно не будет, но хотя бы что-то она вырвет из удобной и беспросветной тьмы забвения, которой он окутал свою человечность.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!