Экономка
20 мая 2026, 22:00Она курит прямо в школьном санузле, высунув голову в форточку. Выглядывают только русые волосы до пояса, иногда влетает выпускаемый ею дым. Она стоит на подоконнике, на корточках — как трясогузка на суку. Курение порицаемо, но весь педагогический состав знал — бесполезно звать ее родителей на ковер, на воспитательную беседу, потому что те не придут. То ли от стыда, то ли безразличия.
Моя подруга не стеснялась, не боялась, не дергалась. Уже нет. Ее ловили так много раз, что стало все равно — страх притупился в систематичности, утонул в обыденности. Я слушаю ее, наблюдаю и крепко удерживаю ручку двери, чтобы никого не впустить. Сама знаю: одно дело — скрыться от детворы, другое — если подойдет учитель…
— Так ты что, видела его? — интересуюсь, тая опаску с надеждой. Хотела бы махнуть рукой, сделать вид, что мне без разницы, но моя одноклассница с таким упоением обещала мне сенсацию, что я остаться в стороне не могу. Знаю, она не угомонится, пока не выложит мне все новости.
— Ес, видала! Он клевый, если обкуриться, — живо кивает девчонка, стряхнув пепел наружу. — Весь такой… Утонченный, статный, гордый. С амулетами на шее. Камни бирюзовые, красивые, типа сверкающие маятники. Но прическа подкачала — зализанных не люблю, не очень. И очки ему идут — не выглядит как ботан.
Она говорит быстро, резко, немного отрывисто, будто на ходу составляет пляшущий переизбыток слов в ряд. Она сама как стрекоза, у которой никогда не кончается лето. Походит на красный цветок в сером террариуме — как инородное чудо богов среди повальной серости и сырости. Она, разумеется, мечтала перебраться в райцентр и красиво зажить. Потому что нравоучения о трудолюбии и терпении, которые все перетрут, ей стали поперек горла.
«Почему я должна ждать? Почему я должна зашиваться? Тут все зашивались — и где они теперь?» — так обозначала свою позицию Зайцева в ответ на мое приземленное замечание. Дескать, не бывает всего и сразу просто за то, что ты красивая и милая. Она же, начитавшись журналов о лживых историях успеха, мнит себя в той же категории. Пока не действует, но глаза ее будто бы всегда цепляются за чужие аксессуары, что-то отмечая в невидимых досье.
Она смотрит на чьи-то наручные часы, но не для того, чтобы узнать время. Она принимает подарки и ухаживания, а потом перебирает при мне: этот — мелочный, этот — кривой, у этого — глаза глупые. Белый шоколад, полученный ею от очередного поклонника, мы делим на перилах подъезда — как стервятники расправляются с перепавшим обедом под палящим солнцем.
Наша дружба — это выгодный для нас обеих тандем. Мы учились с первого класса, только она считала меня тихим омутом, я считала ее — глупой курицей, заинтересованной лишь в дешевых побрякушках. Отчаянно создавала видимость роскоши в хлеву: безделушки сверкали, но быстро темнели — как сорока, собирающая сияющий мусор, просто потому что он привлекал внимание.
Мы познакомились ближе в последний учебный год. Помню, был штормовой сезон в сентябре… Я захожу в санузел, а она чуть не поскальзывается на оконном откосе с сигаретой меж пальцев. Зайцева подумала, что я пойду стучать на нее, я же ожидала, что сейчас она вцепится мне в волосы.
С той поры она стала все чаще подходить и излагать одну и ту же просьбу: постоишь на шухере? Сначала с сомнением, потом осмелела. Потом мы стали сидеть за одной партой. Ей нужен был кто-то, кто прикроет ее пагубное пристрастие, кто выслушает все сплетни, кто покивает на ее жалобы; мне нужен был источник слухов, ее присутствие, ее бодрость, которая питала меня.
Косметичка Зайцевой стала нашим фондом сестринской взаимопомощи. Она делится своей расческой, своими духами, своим блеском для губ. Она перебирает мне волосы на задней парте, пока я пишу за нее самостоятельную по алгебре. Она говорила, что мои рыжие волосы — это благодать, победа в лотерее, счастливый билетик.
Медно-каштановые оттенки моих локонов — единственное, что меня выделяло среди всего окружения, чем сначала дразнили, а потом обзавидовались. Она пускает слюни на мою бронзовую копну волос, а я любуюсь ее точеной фигурой, крепкими и длинными ногтями, лазурными глазами. Нет, не та это ревность, когда объективно симпатичные нарывались на комплименты: я просто фиксировала в ней те преимущества, которых не было у меня.
— А ты, кроме хари, ничего не заметила? — переспрашиваю, вскидываю бровь. Как всегда — она падкая на оболочку, обертку, шуршащие ленты, но содержимое открывает весьма редко.
— Хм-м… Говорят, не последний человек в Братстве — семья богатая из райцентра. Неамбициозный, либо прячется от кого-то, — задумчиво тянет подруга, метая взор вверх, всматриваясь в трещину на штукатурке.
— Почему неамбициозный? — странная ремарка, требующая пояснений. Назвать безынициативным правителя также дико, как сказать, что корона была надета на спящего. Пустота вместо воли.
— Карьерист в наше захолустье бы не сунулся, — отмечает та, и я вынуждена согласиться с ней.
Правление в угасающей провинции — это как вынужденная ссылка или попытка не маячить в высших кругах, чтобы не нарваться на более влиятельных недругов. Это бегство от содеянных грехов, чтобы быть забытым и забыть самому.
— А вообще, — добавляет та, выпуская новую порцию дыма в окно. — Потомственный врач. Весь род специализируется на знахарстве. Неизлечимое гасят, круто, да?
— Смотря кому гасят, — скептично киваю, слушая беготню младшеклассников за дверью в обшарпанных коридорах. — Нас не вылечат, не переживай.
— Смотря как попросишь… — многозначительно произносит та, растягивая бледные губы в улыбке. Она грациозно пуляет бычок наружу, но спрыгивать с подоконника не спешит, кокетливо наматывая локон на палец с облупленным кислотно-зеленым лаком.
Я закатываю глаза и слышу звонок — приглашение на урок. Нам пора выходить. Наш храм откровений среди кабинок и раковин закрывается до следующей перемены: она жрица святыни, проповедующая мне собственный уклад, я — привратник, не позволяющим проникнуть неверным.
Она опрыскивает пространство своим цитрусовым парфюмом, изъятым из сумки, потом пшикает себя с головы до пят. В довесок орошает еще и меня — на всякий случай. Ее запах, которым она маскирует табачное зловоние — это бодрый, ядреный, кислый мандарин под елочной хвоей, идеально дополняющий ее темперамент.
Зайцева мимоходом, пока мы шли к классу, спрашивает без определенного обращения:
— Интересно, он женат? — ну, кто бы сомневался, что она не поразмышляет об этом. Я прыскаю, поправляя рукава своего школьного платья.
— Это все, что тебя волнует? — кошусь на нее, еле сдерживая смех. Это почти такой же нелепый вопрос, как если бы палач отвел заключенную к гильотине, а она перед оглашением публичного приговора заигрывает с убийцей и любопытствует, женат ли.
Выйти на расстрел и подмигивать инквизитору. Комично, нелогично, страшно. Потому что новый управляющий нашего округа — это справедливое опасение. Будет лучше, если он вообще ничего не станет делать и менять, потому что предыдущий испоганил все так, что для более худшей тенденции нужно постараться.
Моя одноклассница была первой из моих знакомых, кто описал Князя не как символ главы побережья, не городской миф, не аллегория отстраненной власти, а просто как мужчину. Я же думаю о том, что по слухам, маги увлекаются наведением морока на свой внешний вид, отодвигая изъяны старения — маги живут дольше, но даже они не вечные. Меня пугает, что извне адепт Братства может быть статен и прекрасен на манер греческого поклонения эстетике атлетического тела, а на самом деле Князев может годиться нам всем в отцы. Или хуже — в деды.
Князев был новым губернатором, зашедшим на пост, когда отгремели первые впечатления после школьной линейки в честь начала учебного года. Он заменил собой прошлого вождя региона, явно подсидев его; официальный вердикт — прошлый наместник допустил бунт. Один-единственный бунт, но допустил.
Ровно через год, уже после окончания школы, я обнаружила лицо своей подруги на черно-белом постере, приклеенном скотчем к столбу, с кричащей алой подписью: «пропал человек».
***
Пробуждение пахнет свежестью кондиционера для стирки, зеленым медом цветов на окне, солнечным паром после ливня, парфюмом с нотками черной смородины: ягоды, голубой имбирь, сандал и кедр. Но кислинка северного винограда выражена ярче и глубже — томно. Чистота постельного белья скрипит и хрустит, по глазам бьет светом зари, прорывающимся сквозь мраморную тюль. Такие покои не могут принадлежать никому в нашем городе, кроме… хозяину поместья. Я не сразу понимаю, а потом приподнимаю одеяло и убеждаюсь — голая, обнаженная, беззащитная во всех смыслах. Это не метафора, это острая констатация факта. Кто меня раздевал и укладывал в постель? Как я вообще тут оказалась — кажется, я уснула на том поваленном дереве в дождь? Обессиленная физически и морально — разбитая, убитая надвигающимся горем, но лелеющая детскую, непрошибаемую веру быть услышанной в своей просьбе. Похоже, меня приняли в княжьих хоромах. Главное, чтобы мягкая перина не обернулась мне жесткой расплатой. Мои долги прячутся в невидимой папке, и первая строка гласит: ночлежка в лучших условиях из возможных. В отдельной комнате, украшенной аметистом гортензий в вазе со свежей водой. Поистине изысканный приют для беглянки с низов — можно было так не заморачиваться… Положи меня на самый старый диван в общем холле без покрывала — я бы и слова не сказала! Где-то поблизости явно снует женское вмешательство. Предполагаемая женщина в доме не заставила себя долго ждать, а меня — гадать. Дверь тихо приоткрывается, и заходит она. Смущенно ссутулившись, удерживая в тонких руках, напоминающих куриные лапы, гору нагретых полотенец. Ее выпученные глаза кажутся такими же напуганными и застывшими, как мои. От нее веет шлейфом уже узнаваемого парфюма. Она представляется мне своей фамилией, сразу поправляя, что для удобства к ней можно обращаться просто Груша. Она зовет себя экономкой, секретарем, ключницей. — Княжий замок? — проясняю то, что понятно с первых секунд. На всякий случай, будто не знаю, с чего начать беседу — так много накоплено: десяток вопросов с выделенной просьбой, которая привела меня сквозь грозовую ночь. — Да, он самый, — энергичный кивок человека, заранее ожидавший данного уточнения. Она кладет принесенное на пуфик у подножия кровати, берет одно из полотенец. Махровое, белоснежное. — Ты, наверное, сильно продрогла вчера… Незаметно, аккуратно, учтиво подбирается ко мне, накрывая мои плечи сухой и уютной тканью, приобнимая. Будто ластится, ухаживает, лелеет. Похожа на старую деву, не реализовавшую себя в материнстве и дарующую свою накопленную заботу направо-налево. Пускай даже к тем, кто сирый и гонимый с порогов любыми баронами. Я поджимаю одеяло к груди, накрывая им свои размытые формы. Скорей всего, моим комфортом в этом дворце заведовала именно она — самолично, не стоя в стороне. При близком рассмотрении заметны первые намеки на сухость кожи, возрастную усталость осмысленных очей, мимические зарубки; она сочетала в себе детскую назойливость и окончательно сформировавшуюся зрелость. — Ой, не стоит… Я пришла не за приютом, я пришла, потому что… — начала было с налетом стеснения, поглощенная негаданной опекой со стороны незнакомого человека. Судя по всему — тоже ведьмы, тоже частью Братства. Чувствовать на себе чье-то ласковое внимание было настолько необычно, настолько отдаленно, что я заметно теряюсь. Будто бродячая собака, внезапно принятая в теплом доме. — Я знаю, что тебя согреет! — беззлобно перебивает княжья прислуга, лихо отстранившись и удерживая меня за плечи. Смотрит прямо на меня своими прозрачными и чистыми глазами, напоминающими морскую волну. Пружинит с края постели, идет к серванту со стеклянными дверцами, наполненному хрусталем всех видов и форм. Ее широкие и летящие рукава походят на крылья пестрой бабочки — черный шелк, обрамленный сине-зелеными узорами с цветочными орнаментами. От каждого шажка звенят ключи в связке, висящие на светло-серебристой цепочке пояса. Точно дежурная по дворцу — увесистая кипа отмычек из металла подтверждает сказанное. Также, как россыпь изумрудных камней в ее висячих серьгах — демонстрация иного происхождения за пределами мирского, за нашей чертой. Раскрывает дверцу, достает графин — узорчатый с пробкой, — откупоривает и разливает по-хозяйски содержимое в такой же стакан из стекла с толстыми стенками. Нет разводов, нет частиц пыли — возведенная педантичность в совершенстве, как будто все нереалистичное, нарисованное умелым художником в мастерской. Жидкость переливается перламутром. Полупрозрачным с розоватым оттенком, как ароматическое масло с розой. Грушева меня привечала, как далекую подругу с иного конца мира — как надежду на то, что мы можем быть ими. — Я пришла из-за сестры, она серьезно заболела, а врачей не… — настаиваю на своем мотиве, не отрывая взгляда от экономки. От ее длинных темных волос, убранных на затылке в ободок из кос, от ее хрупкости — тонкие локти, узкие бедра, осиная талия. Из-за перечисленного, должно быть, она выглядит намного моложе своего настоящего возраста. — Все хорошо, мы знаем, — нежно лепечет, успокаивая меня плеском напитка в сосуде. Закрывает графин пробкой: звон, приятный щелчок, изящная неторопливость и отточенность движений внушали особое доверие, расположение, уверенную надежность в благополучии. — Ты говорила во сне о Кнопе — твоя сестра? Мы решили не будить — спишь и спишь, кому это мешает?.. Я предположила, что у тебя дома такие проблемы, что негде просить помощь. Князь по-быстрому навел справки и ушел. — Так сразу? — недоверчиво переспрашиваю, вскинув брови. Смотрю на стакан в ее руках, на ногти с французским маникюром, на накрашенные сливовым нюдом губы, контрастирующие среди светлого полотна кожи. Прекрасная, утонченная, элегантная зрелость как ясное солнце зимы — белое без теней. — А почему нет? — пожимает плечами без двойных трактовок, подходит ко мне, вновь опускается рядом на край. Протягивает угощение. — Выпей, станет теплее и легче. — Что это? — у меня забегали глаза. То на сомнительное пойло, то на нее. Будто ищу подвох, запеку на лицемерие. Вы же, колдуны, всегда и всем врете — так завещал мне отец, — то ли сам верил в это, то ли слухи ему напели в среде таких же потерянных пропоиц. Но не нужно было искать доказательств данным предостережениям: мы видим это ежедневно. Братство талдычит о помощи и равенстве на каждом углу, пытаясь убедить нас в том, что их способности — не помеха для взаимопонимания, что они безоружны и безопасны. Как белые флаги и желтые цветы дружбы. И все на фоне разрушающихся отраслей, обвалу рынка и листовок с пропавшими людьми. И выветренного запаха пороха после бунта, произошедшего в первые дни правления прошлого губернатора — первого чародея у власти прибрежной провинции. — Это джин. Ягодный, почти сладковатый, — она трогательно дрогнула уголками губ в каком-то извиняющимся жесте, будто бы ей самой грустно, что мое неверие распространяется даже на нее. Как будто она хочет принести мир и оправдаться за всех негодяев на свете. — А-а… Спасибо, но я не пью, — принимать из рук ворожеев что-либо грозит новым счетом в той же незримой папке. Вторая строчка отметит еще одну позицию: дорогой алкоголь и присмотр сиделки. — Совсем? — приподнимает темные и тонкие брови, будто вновь принося раскаяние. Дескать, прости, что не уточнила… У меня такое чувство, будто она всеми силами пытается расположить меня к себе по неизвестным причинам. И начать было нужно со стакана. Выдохнув, я беру протянутый сосуд и опрокидываю содержимое. Свежий аромат с пряным оттенком заседает в носу, а вкус отзывается мягкой терпкостью мяты с земляникой… Глухо кашлянув от резкости, возвращаю емкость ей в руки, прикрывая рот кулаком. Она еле слышно хохотнула, сдержанно, неловко, добродушно. Под солнечным освещением ее профиль почти сияет в прозрачности охлажденной кожи. Она как студеный родник, как рыхлый снег декабря, как свадебный фатин. Волнистые, воздушные волосы переливались цветом насыщенного кофе со льдом. Такого же, как пью обычно я на маяке, разве что свежезалитым кипятком. — Крепкий, да? — сквозь невинную усмешку комментирует моя собеседница, проводя большим пальцем по стеклянному краю стакана. — Повторишь? — Нет, благодарю! — быстро качаю головой: вправо-влево. Она кивает с пониманием и одобрением, дескать, умная и знаешь меру. У меня по горлу разливается тепло от выпитого. Приятное, глубокое, расслабляющее. — Слушай, должна признаться: если Князь поможет, мне заплатить нечем. У меня только двести рублей, у меня ничего нет… — Возможно, — начинает та, не меняясь в выражении. Она осторожно проводит пальцами по пористым, слегка запутанным волосам, упавшим на мои голые плечи. Не спрашивает, только замирает на секунду, чтобы разглядеть: против ли я. — Возможно, ничем и не придется платить… Он ведь тоже это понимает. — За просто так не дают, — вырвалось чуть строже, чем я сама ожидала. Рядом с ней смиряется скепсис, нигилизм, критичность. Для меня одно слово «бесплатно» — аналог словосочетаний «бес платит». А всем известно: связался с бесом — пеняй на себя. Это звучит также жутко и устрашающе, как если бы искушающему на сделку дьяволу завопили в ответ «нет, мне ничего от тебя не нужно!» А тот не растерялся, заклеймил кровью пергамент, заключив: как скажешь — ничего за твою душу. — Он хороший… — мурлычет почти по-матерински Груша, проведя прохладной ладонью по моему предплечью. Будто успокаивает, заверяет, убеждает в том, что ее господин не так жаден, чтобы обирать нищих. Что его согласие решить мою проблему — это безвозмездный жест доброй воли. — Если бы он что-то хотел — он бы уже взял. Последняя фраза будто иглой в бок колет. Уже бы взял… Моя метка на запястье. Есть ли вероятность, что я уже расплачиваюсь, хотя сама об этом не знаю? Встречу его — надо будет прояснить этот вопрос. — Хочется верить… — неопределенно выдыхаю, откидываясь устало обратно на подушки. — А сколько я спала? Когда он вернется? — Спала ты примерно сутки — так бывает на нервах, — отвечает и сразу же оправдывает меня. Умора. Я шла молить о подмоге для сестры, и вместо этого выключилась на весь день. Хороша гостья. — А Князь скоро придет, я сама зайду за тобой, хорошо? Пока отдохни, освойся немножко — я оставила тут халат, а гостевая ванная за той дверью. Я киваю, благодарю, переворачиваюсь набок. Меня лишь одно утешает — он вылечит Кнопу, он заберет ее хвори, избавит от лихорадки. Вопрос цены, надеюсь, мы как-то закроем: я не бросила сестру во второй раз, я ее спасла, сделав невозможное — дойдя до дворца правителя. Меня накрывает легкой волной дремы, пока Грушева ставит прозрачный стакан обратно к графину. Тихо-тихо, как кошка без когтей на мягких лапах, подходит вновь ко мне, невесомо перебирает мне волосы… Она похожа на вернувшийся призрак моей суетливой одноклассницы. Той, что мечтала о райцентре и связалась с нехорошим человеком. Той, что была легка, как эфирный ветерок. Может, поэтому я так легко разнежилась в ее присутствии. Она говорит почти шепотом, но я помню то, что слышала. Мне не приснилось, что она обмолвилась: «мы с тобой очень похожи…» Сквозь полусон я слышу еле-еле: дверь чуть скрипнула, кто-то делает полшага в комнату с шуршащим листком — таким новым, скрипучим, будто вырванным только что из пачки. Не произнося ни единого слова, княжья экономка глубоко вдыхает, шикает и подходит к нежданному визитеру. Она говорит, не скрывая в шепоте капризного ропота: «Почему без стука? Я понимаю все, мне тоже эти формальности претят — но прояви уважение! Тем более, перед старшей по поместью, перед ключницей дома!» Ее оскорбленно-слезливый тон похож на возмущение новоявленного врача, наконец-то получившего свой заветный диплом, но персонал в поликлинике продолжали по привычке кликать медсестрой. Не признавая равного.***
Моя мать тоже была своего рода экономкой и хранительницей остатков тихой гавани. Упорно отрицала отцовскую болезнь — пристрастие; как это бывает в первом периоде, многие пропускают, попускают, отвергают. Наш с Кнопой отец подружился с водкой незадолго до рождения второй дочери. Этот процесс был размазанным, размытым, поэтапным, как капля за каплей наполняется бокал. Сначала выпивка по праздникам — раз в пару месяцев, потом по выходным, потом в среду для настроения, для отвода пара в середине тяжкой недели, потом — каждый день, начиная с обеда. С утра вместо кофе и завтрака. Я думала, это временно. Мама говорила, пройдет. Соседи говорили, это не запой, а так! Отец пил тихо, скрытый где-то в углу, не мешался, не рычал, не бросался в драку — это неплохо, это терпимо, если закрыть глаза, отвернуться и напевать под нос мелодию, занимаясь домашними делами. У других бывало хуже… «Не буянит?» — спрашивала как-то Зайцева, стоя за калиткой школы и выкуривая тяжелую, крепкую сигарету почти в затяг. Тема алкоголизма больна и не обходилась без перекура для нее. — «Повезло. У меня брат… Злее становится, психует». Это был наш первый разговор, когда мы признались в наличии общей проблемы. Только ей было труднее, тогда я поняла, что мой ужас — это еще ничего. Мой монстр сидел беззвучно, потерянно, потрепанно в сторонке; ее монстр искал того, на ком сорвется ночью. Мы — дети маргинальных семей, — узнаем друг друга по взглядам, по уклончивому отказу приглашать в гости, по обтекаемой, почти безобидной лжи: много уроков, продленка, дежурство, дома грязно, тесно, скучно. На вопрос «как дела?» мы отвечаем просто «нормально». Не хорошо, не плохо. Она не прятала синяков — ничего такого. Ей не прилетало, потому что родители сдерживали братский гнев, но она все видела — такие вещи не забываются, застревают в памяти рубцом. Зайцева, осознавая происходящее, стала понимать — ей незачем оставаться в этом городе. Слишком мал, чтобы скрыться от семейной драмы. Она оборачивает идею в прекрасный фантик мечтаний, будто большой мегаполис даст больше возможностей, свободы, красок. Там она будет нужна, любима, обрастет корнями и найдет принца на белом коне. У нее есть шансы, потому что она быстро признала за собой магнетизм. Она красивая — это не приговор, а валюта. Ей не нужно воровать, не нужно обманывать или горбатиться за подачки, ей нужно просто включить в нужный момент обаяние, чтобы найти своего спасителя, который увезет за три-девять земель из разбитой башни, охраняемой огнедышащими алконавтами. Я думаю, она слишком простодушна, она же отмахивается, мол, мечтать-то не вредно. Мечты — это последнее, что еще удерживало нас в добром здравии без водки. Мой отец хотел пойти на бунт, когда был поставлен губернатор от Братства. Трансформация произошла в понедельник, и следующим днем — толпы протестующих отправились штурмовать дворец. Это было то поколение горожан, которое еще верило, будто всеобщим несогласием можно чего-то добиться. Они не шли рубить, бить, угрожать — они шли выражать свое громкое «против». Тот ноябрьский день через пару месяцев стали называть Красным Вторником. Потому что трагедии не ждут понедельника — они возникают без предисловий, без предупреждений в самый неожиданный и негаданный момент. Тот день, когда осеннее солнце смотрело тускло-равнодушным лучом, а плывущие облака орошали низину редким снежным дождем; лица бунтовщиков закрыли простынями, кресты втоптали в снег. Истошный вой и грохот огнестрела — все были свалены без предупредительного в воздух. Город запомнил, город умолк. Отец с той поры окончательно оторвался от реальности, запив еще больше, чем прежде. Он ведь хотел пойти на забастовку, но его остановила мама, мой непонимающий взгляд в коридоре — он понимал, что их не послушают, он понимал, каков будет конец… Однажды я вернулась со школы и застала его рыдающим за столом. Пьяные слезы — самые искренние и честные, но бесполезные. Пустая бутылка лежала на столе, мать зовет на кухню, на запах обеда. Я прохожу мимо отца не потому что мне все равно — потому что я не знала, что делать и чем помочь. — Как дела в школе? — спрашивает так, будто ничего не происходит. Разливает суп, кладет кусок хлеба — серого, слегка отсыревшего. За окном падал мокрый снег, заглушаемый шумом моря. Криком чаек. «Ненавижу!» — кричит в соседней комнате отец, доходя до апогея запертой боли, вырвавшейся наружу против воли. — «Он не ваш — никогда не будет вашим, слышите?» — Что рисовали на ИЗО? — спокойно интересуется мать, прикрывая дверь на кухне и вытирая руки несвежим, но еще пригодным для использования полотенцем. Мама выпивает стакан молока, потому что у нее нажитый гастрит — добыть молочку трудно, почти дефицит. В городке есть свой подпольный актив взаимовыручки для оставшихся без мужчин вдов, матерей, дочерей. Наш жив, потому что не пошел в последний момент. Но жив условно. Я не знаю, какие конкретно претензии у отца к Братству. Наверное, как и у всех — обнищание на ровном месте. Но наш папа был ученым. Престижная работа, послушная жена, две дочери… Что было не так? Наверное, у пьянства не всегда есть какой-то веский повод. И чтобы запить деньги, удивительно, не особо нужны — хитрое ли дело? Мама держалась, ограждала от картины упадка. Они не ругались, не скандалили — держались как соседи в коммуналке. Она намеренно игнорирует происходящее, прямо как Братство: упорно и целенаправленно делает вид, что все в порядке. Все как у всех. Мне иной раз думается, он даже Кнопу вообще не видит, не понимает, что тоже дочь. Он проспал ее. Только раз присмотрелся, когда она, будучи совсем-совсем ребенком, заинтересовано тянула за рукав. Будто она сама пыталась узнать, кто этот человек и почему он здесь вечно спит и сидит. Отец долго смотрел, осознанно, запуганно. И внезапно произнес то, чему я не найду объяснения. Бессвязная речь, бред воспаленного рассудка в затухании спички: «Ты такая же, такая же, как…» Он не договорил, но никто и не спрашивал. Мать лишь отмахнулась на мой вопросительный взгляд. Допила свой стакан молока, устало поднялась с кресла и по скрипучим половицам ушла. Сказала: «да какая разница?..»Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!