Глава 3. Разговоры на краю невесомости
7 ноября 2025, 18:27Даже сейчас, спустя время, я могу до мельчайших подробностей вспомнить ту поляну на кладбище. Она переливалась зелёным покровом с примесью жёлтых упавших листьев на поверхности, с которого за несколько дней подряд дождь смыл всё летнее настроение. Сентябрьский ветер тихо проносился сквозь нас. На голубом небе застыли продолговатые облака. На кладбище никого не было. Только грусть мёртвых душ, недосказанность и двое таких же потерянных лиц: одна — застрявшая между смыслом и бессмыслицей, а другой — между жизнью и небытием. Там мы и встретились. Двое, которых не связывало ни кровное родство, ни интересы, ни даже временная линия, — ничего, что могло бы объяснить эту встречу. Объяснить чувство тепла в моей груди. Я как будто всю жизнь его ждала.
Почему мне так приятно быть здесь?
Мне показалось сначала, что его взгляд устремился куда-то вдаль. А потом он посмотрел на меня так, будто увидел во мне что-то необычное.
Я снимаю наушники, кладу их в кейс, смотрю в свой смартфон — убедиться, что мне никто не писал. С тех пор как мой муж уехал, это почти стало ежесекундной привычкой. Раздаётся звук уведомления.
— Что это? — пристально смотрит мой новоиспечённый друг, не скрывая чистого интереса, указывая на гаджет у меня в руках.
— Мой смартфон. Пришло уведомление, что мне пора подключаться к компьютеру.
— Светящаяся коробка указывает тебе, что делать? — затягивается сигаретой.
— Не совсем. Я ставлю напоминания, чтобы делать всё вовремя: работать, есть, спать. И коробка мне подсказывает, когда время это настало.
— Получается, значит… светящаяся коробка указывает тебе, что делать, — парирует он.
— Окей, твоя взяла. Это помогает чувствовать время, в ритме нынешней реальности сложно осознавать все 24 часа в сутках, — я сдаюсь, не желая с ним спорить. — Но здесь, к моему удивлению, время идёт очень плавно. Так тихо…
— Ты про город или про кладбище? — уточняет он.
— Я про кладбище.
— Ты не привыкла к тишине?
— Кажется, так оно и есть. Раньше между пробуждением и дневными делами и сном я редко слышала свои мысли. Делала то, что должна, и говорила то, что от меня ожидают. Но здесь, здесь я так отчётливо слышу свои мысли. Я ощущаю запахи так ярко, и глаза мои, как видишь, видят то, что, возможно, не должны.
Он улыбается, явно оценивая последнюю фразу.
— Это не особенность местности. Мне кажется, это особенность случая. Как видишь, другие отдыхающие не задаются экзистенциальными вопросами подобно тебе, — на этой фразе он указывает на ребёнка, показывающего средний палец своей матери.
Его руки на бёдрах, он наблюдает за этой картиной матери и ребёнка, на лице читаю умиротворение. Я смотрю в то же направление и чувствую, как в груди начинает что-то сжимать. Подношу руку к груди — там, где болит.
Мой новоиспечённый собеседник оказывается очень чуток к эмоциям окружающих. Он чувствует, что я собираюсь гнать прочь воспоминания, откликнувшиеся на триггер — увиденного ребёнка лет пяти-шести.
— Что-то случилось?
— Нет. Просто жаль осознавать, сколько времени я прожила как робот, в неведении этого блаженства, — я закрываю глаза, мой тон спокоен, подношу лицо навстречу ветру, будто хочу слиться с этой симфонией.
— Почему я здесь? — спрашиваю я, нарушая секундную тишину между нами.
Он молчит. Делает затяг и ещё один. Я смотрю ему в упор, выжидая ответ. Когда понимаю, что ответа не будет, позволяю тишине между нами быть.
— Я думаю, что ответ на этот вопрос нам и предстоит с тобой найти. Но мне, конечно же, больше интересно, почему я здесь.
Я молчу, волна раздражения поднимается в моём теле: к чему я вообще тут сижу и распинаюсь, почему он такой беспечный.
— Я, кажется, забыл твоё имя, — нарушает он паузу.
— Я тебе его и не говорила, — плохо удаётся мне скрыть своё раздражение.
— Ну и не говори. Кто знает, может, пока мы не называем имен — мы живы, — говорит он.
Голова в буквальном смысле становится тяжёлой, приходя на смену ноющей хандре, напоминающей зубную боль. Раздражение сменяется тоской, когда я вижу его беспечную и глупую улыбку, вижу его, стоящего передо мной, теребящего край своей шляпы. Я так тосковала по этому незнакомцу, или по ощущению, которое он мне дарит. Если смерть — это вот это самое ощущение, то я хочу остаться. Не может ли царство спасения забрать меня домой? Я хочу вернуться — проносится в моей голове.
— Я тебя понимаю, я тоже хотел бы вернуться… домой, — отвечает он моим мыслям.
— Какой он, твой дом?
— Это как всеобъемлющие руки. В объятия которых хочется падать и падать. Я оставил там свою частичку. И она зовёт меня.
— Частичку?
— Я верю в то, что каждый из нас оставляет часть себя с теми, кого любим, там, где хотим остаться. Вещи, музыку, книги… ребёнка.
— Мужа… — добавляю я, думаю про того засранца, который меня оставил.
— Хах, может, и мужа.
— Что же ты такого ценного оставил дома?
— Воспоминания. Сейчас их со мной нет, я не помню многое. Я не помню лиц, но помню, как кто-то смеялся, и этот смех до сих пор где-то в моих костях.
Чуть выждав момент, он продолжает:
— Я бывал много где, видел местности: холмы, горы, озёра, бескрайние степи. Я помню всё, но не помню себя.
«Помнить всё, но не помнить себя?» — раздаётся у меня в голове. — Надеюсь, я смогу тебя понять когда-нибудь…
Он смотрит на меня, и в его глазах я вижу фразу: «Нет. Я надеюсь, не поймёшь».
— Твой муж сдулся и остался сидеть дома? — меняет тему.
— Не совсем. Точнее, он сидит, возможно, где-то. Но точно не дома.
— В тюрьме?
— О господи, надеюсь, нет.
— Как давно вы женаты?
— Уже десять лет. В декабре будет десять, — вспоминаю я, считая месяцы по пальцам.
— Приличный срок. И какого это — десять лет подряд просыпаться и видеть одно и то же лицо каждый день? — смеётся он.
— Я б сказала, какого это. Но я уже, кажется, подзабыла. В последнее время начинает становиться сложно представить его образ в голове.
— Он от тебя ушёл? Вот козлина.
— Нет. Не соглашусь, он не козлина. Он от меня не уходил. Он просто уехал в двухнедельную командировку и задержался там на четыре месяца.
— Козлина всё-таки.
— Прошу, не называй его так. У меня нет причин на него обижаться.
— Почему?
— Потому что на его месте я бы поступила так же.
— Ты бы его оставила?
— Я бы оставила саму себя.
Он долго смотрел, будто пытаясь понять, шучу ли я. Ветер прошелестел между нами.
— Ты жестока.
— А ты слишком беспечен… Он очень талантливый адвокат. Я хочу верить в то, что он действительно задерживается по работе.
— Ему нравится то, чем он занимается?
— Я никогда у него не спрашивала. Он специализируется в правах человека. В Средней Азии дела в этом плане плохи… нынче.
— Похоже, ничего не изменилось с восьмидесятых. Ты хочешь, чтобы он вернулся?
— Не знаю. Главное, чтобы он не умер прежде меня.
— Любимое дело и женщина, которая тебя ждёт дома. Звучит идеально — как рай… дом. Я бы сделал всё, чтобы порешать с террористами и вернуться побыстрее к тебе, — на слове «террорист» он как будто стреляет из воображаемой винтовки, сигарета в зубах тлеет.
Я смеюсь его рассуждениям уровня подростка.
— Сколько тебе лет? — спрашиваю я.
— Насколько я помню, мне 24. А тебе?
— Ну, я постарше тебя буду.
Раздаётся ещё одно уведомление на смартфоне.
— О боги, убери этот хлам, — морщится он и делает вид, как будто свет экрана его обжигает.
Я смеюсь его актёрству.
— Не могу. Боюсь, пока не подключусь к сети, она будет периодически звенеть, — я вижу в его глазах отсутствие представления о тех вещах, о которых я говорю, но его это забавляет.
— И чем же ваша жизнь отличается от тех людей, у которых проблемы с правами человека в Средней Азии? Ну тех… с которыми твой муж водится. Может, ему бы стоило защищать права людей от приказов светящейся коробки.
— Тут другое. В это рабство мы идём добровольно, в современном мире. Сейчас выжить — это быть продуктивной. Жизнь сейчас очень дорогая. А красивая жизнь — ещё дороже.
— Я не верю, что даже в таких условиях нельзя жить по-иному, — говорит он.
— Можно. Но, боюсь, современные люди разучились жить по-иному. Любое отклонение от нормы — и ты чувствуешь давление, осуждение и непринятие.
— От кого?
— …от окружающих.
— Окружающим на тебя плевать. Так было и будет всегда. Я это знаю наверняка.
— … — я молчу.
— Так кто же? Кто осуждает тебя за желание жить другой жизнью? Твой козлина-муж?
— Нет. Я думаю, что это проклятье современного мира. Мы хотим соответствовать нормам. Нам рисуют образ успешного капиталиста. Рисуют красивую жизнь в дорогом пентхаусе, где даже чайник у тебя дизайнерский, с обложки рекламы. И мы просто идём к этому, даже предварительно не спросив себя, нуждаемся ли мы в этом, потому что не знаем, как по-другому жить.-я просто тараторю, и выдаю свои сырые мысли, а он спокойно слушает
— Что мешает тебе спросить себя сейчас? Ну, юная леди, нужна ли тебе такая жизнь? Нуждаешься ли ты в современном лоске, в дизайнерском шматье… — делает паузу, чтобы подумать, — эмм… ну и так далее, — видимо, не нашёл ещё слов, чтобы описать «современный лоск».
— Нет, не нужна… Но я так всю жизнь живу, так что уже и не знаю, как жить иначе. И мне так страшно, так страшно, что даже смерть кажется мне выходом лучше, чем потеряться, остаться ни с чем и ни с кем. Неизвестность пугает больше всего.
— В корне любого страха — незнание. Ты не боишься темноты — ты боишься того, что в ней, — он прищуривается. — Ты уже потерялась, я имею в виду в этом кладбище. Тебе не страшно. Вот он я — твой новый друг. Стало быть, теряться — это не страшно. Новые возможности открываются, новые друзья.
— Мы не друзья.
— Мы друзья.
— Поверь мне, ты не знаешь, о чём говоришь.
— Лучше ты поверь мне… — его голос становится серьёзным, он как будто стал больше меня, зрелее меня.
— От смерти мне нужна совсем не дружба, — перебиваю я его.
— Я не есть смерть. И вообще я про другое.
— … — молчу я, чтобы дать ему высказаться.
— Умирать — это страшно. Это больно. И нет ничего хуже старца в чёрном капюшоне, ждущего тебя в конце коридора с косой. Ничто нет страшнее смерти, — повторяет он. — Сама идея смерти — это конечный итог твоей жизни. Это точка. Конец. Это чистого вида ужас, — говорит он, затягиваясь сигаретой. Этот затяг он делает очень глубоко.
— Ты знаешь это наверняка? Раз так яро утверждаешь. И я должна верить тебе, который даже личность свою вспомнить не может? — мой голос резок, я замечаю, что разговариваю с ним как со своим подопечным. Боже, как же я ненавижу автоматические рефлексы. И ненавижу этот тон в себе.
— Я думаю, что чувствую. Или просто вспоминаю, как это было — чувствовать, — его голос не звучит виновато. Он не играет со мной в эту игру, в большого босса. Все мои претензии остались в воздухе и не проникли в его поле. И в мгновение я понимаю, какое же ничтожество — это человеческое эго.
Он делает ещё одну затяжку, дым выходит неровно, будто он не вдохнул его до конца.
— Знаешь, я всегда думал, что музыка — это единственное, что стоит между нами и тишиной. Не бог, не смысл, не любовь — именно звук. Когда я играл, я чувствовал, что дышу. Ноты были как шаги: если остановишься — провалишься.
Он смотрит куда-то в сторону, будто слышит мелодию, которой я не слышу.
— В музыке нет смерти. Даже если рука дрожит, даже если струна рвётся, звук всё равно остаётся в воздухе, живёт чуть дольше тебя. Он ещё секунду летит, вибрирует, исчезает, но не умирает. Я думаю, в этом и есть спасение — в этих секундах между звуком и тишиной.
Он гасит сигарету о камень, не глядя.
— Люди слишком боятся тишины. Они думают, что в ней смерть. А я знаю — там просто пауза между аккордами. Иногда длинная, иногда бесконечная. И если тебе повезёт — после неё зазвучит что-то новое.
Он смотрит на меня.
— Я не помню всех песен, которые играл. Не помню лиц, аплодисментов, не помню даже собственный голос. Но я помню, как звучала земля под сценой. Она вибрировала, как будто сама дышала со мной в такт. И я понял тогда, что музыка — это не то, что слышат другие. Это то, что остаётся, когда всё остальное замолкает.
Я слушаю его, и мне кажется, будто эти слова про музыку — и про меня тоже. Про мой собственный шум, в котором я столько лет пыталась спрятаться.
— Ты скучаешь по нему? — спрашивает он вдруг мягко, почти шёпотом.
— Не знаю. Наверное, я больше скучаю по себе той, что была рядом с ним, — я смеюсь, но смех выходит пустым.
— Он ушёл, потому что устал?
— Нет. Он ушёл, потому что не смог больше смотреть на меня.
Он поднимает взгляд, и я чувствую, как этот взгляд давит — не осуждает, просто ждёт.
— Года два назад я вела одно дело, — слова сами срываются с языка. — Женщина, известная, красивая, зависимая от героина. Её хотели лишить родительских прав. Всё было против неё: наркозависимость, скандалы, ребёнок, который всё видел. Девочка. 6 лет. Но я решила, что выиграю это дело. Из принципа и амбиций. Ради гонорара, ради престижа, ради того, чтобы обо мне написали.
Он молчит, и эта тишина делает каждое следующее слово тяжелее.
— Я знала, что она не исправится. Что этот ребёнок живёт в аду. Но я защищала её. Я защищала чудовище, думая, что защищаю закон. Я выиграла. Суд оставил ребёнка с матерью. Через две недели её нашли мёртвой от передоза. А ребёнок… — я запинаюсь, ищу воздух. — Ребёнок остался рядом с телом четыре дня. Потом… потом тоже умер. Она видела, как мать колется, и сделала то же самое. Каждый раз, когда я думаю о том, почему она решила именно уколоться шприцом матери… это меня убивает. Это съедает меня изнутри. Горечь вины.
Клифф закрывает глаза. Долго молчит. И я понимаю, что это молчание — лучшее, что он может дать. Лучше, чем могут дать живые.
— С тех пор он не может смотреть на меня, — говорю я про мужа, но звучит так, будто я говорю про себя. — После того дела всё стало рушиться. Сначала сон, потом аппетит, потом желание вообще вставать с кровати. Я стала пустой, как сломанный телевизор. Он не обвинял. Он утешал меня, когда я плакала. Я не могла встать с кровати месяцами. Я думаю, он просто устал меня поддерживать. А потом была командировка. И четыре месяца тишины. Я думаю, он просто не хотел больше видеть меня живой. Я не могу его винить за желание жить дальше.
Он вдыхает дым, задерживает.
— Каждый делает то, что умеет, — произносит он наконец. — Кто-то лечит, кто-то убивает, кто-то спасает, не зная зачем. Ты просто делала то, что могла. Если бы мы с точностью прогнозировали последствия своих действий, мы бы не жили в мире в котором живем. Мы все жили бы во сне.
— Нет. Я делала то, что было выгодно. Часть меня умерла в той квартире с девочкой, от передоза.
Я смотрю на свои руки. Он долго смотрит на меня, потом медленно кивает.
— А всё-таки, — говорит он, — в каждом из нас есть что-то, что не умирает. Музыка, запах, рука, взгляд. И, может быть, ты просто ждёшь, когда это в тебе снова зазвучит.
***
Он идёт вперёд, я иду за ним, мы спускаемся по тропинке между могил, как будто это обычный парк, а не место, где все давно молчат.
— Ты когда-нибудь чувствовала, что жизнь проходит мимо? — спрашивает он.
— Каждый день. С восемнадцати лет и до сегодня.
— И что ты делала в этом случае?
— Шла дальше. А ты?
— Я стою и смотрю, — на его фразе сердце снова начинает щемить. Я даже не успеваю сформулировать мысль — звенит ещё одно уведомление.
— Слушай, мне необходимо подключиться и начать работать, — говорю я, закатывая глаза на саму себя, — не мог бы ты проводить меня до выхода?
— Конечно. Но при одном условии. Когда будешь идти сюда снова завтра…
— Откуда ты знаешь, что я приду сюда снова? — перебиваю его.
— …захвати для меня свежий выпуск Rolling Stone.
— Это же журнал, — недоумённо констатирую факт.
— Ага, — улыбается он во все зубы.
— Сейчас никто не читает журналы. Ты серьёзно? Как ты думаешь, я буду искать журнал, который выпускали во время динозавров? — я теряю терпение.
— Не знаю. Это была просьба. Ты можешь приходить и без журнала. Мои двери для тебя открыты. По крайней мере — завтра, — он разводит руки, как будто правда ждёт, что я сейчас упрямо шагну в эти объятия.
Я стою пару секунд в ступоре — и в этот момент звонит телефон. На экране — вызов от Зефирки, видимо, они уже собираются выезжать. Я поднимаю голову — и вижу, что его уже нет. Исчез. Я стою у выхода, вот ворота, а за ними — уже Лайв-стрит.
***
Я возвращаюсь в мотель, чувствуя, как каждая клетка тела гудит от усталости. Лампочки моргают лениво, а часы над стойкой ресепшена показывают 21:47, хотя за окном ещё светло.
В номере тихо. Воздух неподвижен, как в музее забытых вещей. Я бросаю куртку на кровать, достаю телефон — экран бледный, батарея почти села. Но время… время стоит. 12:06. То же самое, что утром. Я выключаю телефон, включаю снова. Без толку. Часы на стене показывают другое, микроволновка — третье. Мир словно сломался, а я в нём — сбой, не часть.
Я набираю номер Зефирки. Долгие гудки, потом её сонный голос:
— Где ты? Мы уже собирались выезжать…
— Не надо. Поезжайте без меня, —говорю тихо, почти шёпотом. — Я останусь здесь. Мне просто нужно… побыть одной.
Связь трещит, обрывается. Я кладу трубку.
Сажусь за стол. Подключаю ноутбук, открываю документы, пишу. Слова текут как машинный код, пальцы двигаются сами. Юридический жаргон, бездушные обороты. «Сторона защиты считает…», «На основании статьи…». Время не идёт, но текст растёт. Проходит, может, час, может, три — я не знаю. Мир без времени теряет вкус.
В какой-то момент я просто не выдерживаю. Закрываю ноутбук. Пальцы дрожат. Пишу начальнику короткое письмо: «Мне нужен отпуск. Срочно».
Он перезванивает почти сразу.
— Ты шутишь? — голос хриплый, раздражённый. — Клиент ждёт! Ты не можешь просто исчезнуть!
— Я не исчезаю. Просто… больше не могу.
— Это не мои проблемы. Ты юрист, не ребёнок. Соберись!
— Тогда, возможно, я больше не юрист, — говорю спокойно, даже удивляюсь, как легко это произносится. – Я хочу уволиться
Пауза. Потом короткое:
— Как хочешь. — И гудки.
Я сижу и смотрю в пустой экран. В отражении — лицо, которое будто не моё.
Уведомление приходит от Зефирки. В сообщении старые фотографии меня и мужа, одинадцатилетней давности. И прикрепленное сообщение: “Посмотри-ка что нашла в архивах”. Мы с ним — молодые и такие счастливые на снимках. Я в его объятиях, а он улыбается, обнимает обеими руками крепко-крепко. На другой — море, солнце, белые рубашки. И в каждой фотографии я вижу одно и то же: он никогда не был другим. Просто раньше я не хотела это замечать.
Я вспоминаю, как мне было восемнадцать. Как я бежала на свидание к нему — наивная, горящая, уверенная, что он ждёт. Дыхание сбивалось и сердце мое чуть не прыгало с груди наружу. Он стоял у входа, руки в карманах, дождь шёл, волосы прилипли ко лбу, а он даже не двинулся навстречу. Только кивнул, здороваясь. Вот так он и любил — молча, издалека, как наблюдатель, а не участник.
Я смотрю на фотографии, и всё внутри сжимается. Может, мы просто нужны были друг другу, чтобы не быть в одиночестве. Не любовь, а нужда к присутствию кого-либо рядом. Неважно кого.
Я ложусь, прикрываю глаза. Мысли о моем новом «друге» возвращаются, будто музыка, которую нельзя выключить. Его голос, спокойный, чуть насмешливый.
Я думаю о том, как он говорил про музыку: что она — между звуком и тишиной, как сама жизнь.
Сон накатывает, как тёплая волна. Утром свет режет глаза. Я включаю телефон — всё то же время, 11:06. Только теперь экран гаснет окончательно. Я спускаюсь вниз.
У стойки тот же ресепшионист — седой, с круглой спиной и глазами, в которых застрял целый век. Он улыбается, протягивает чашку кофе.
— Доброе утро. Хотите сыграть песню? — он кивает на старый музыкальный автомат у стены. — Всего пенни.
Я кидаю монету. Щелчок. Скрежет механизма.
И вдруг звучит Eagles — Witchy Woman.
Старая пластинка, мягкий, чуть хриплый голос.
Я беру кофе, прислоняюсь к стене и слушаю.
Позже, в номере, я ищу выпуск Rolling Stone в сети.
Он всё ещё выходит. Я сижу и улыбаюсь. Как будто сама жизнь подала знак:
он ждал меня.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!