[22]

13 июня 2026, 21:12
Myrkur - Bålfærd

Слова умолкли в отдаленье,

Вослед за звуком умер звук.

Она, вскочив, глядит вокруг...

Невыразимое смятенье

В ее груди; печаль, испуг,

Восторга пыл — ничто в сравненье.

Все чувства в ней кипели вдруг;

Душа рвала свои оковы,

Огонь по жилам пробегал,

И этот голос чудно-новый,

Ей мнилось, все еще звучал. [М. Ю. Лермонтов, «Демон»]

То, что она проснулась сильно за полдень, Лаума узнала только после того, как выбралась с Кладбища ночи. Однако чтобы уйти, ей потребовалось еще как минимум два часа, и в некотором промедлении была виновна она сама: Лаума боролась с собой, тянула себя домой чуть ли не за рога и холодела от ужаса, что вынуждена заставлять себя поступить правильно. После всех мучительных удовольствий ее сморил тяжелый сон, и когда она постепенно от него очнулась, ей показалось, что все тело у нее расслабилось, приятно гудит и до того разнежено, что и не описать: такого она за собой никогда не помнила. Она лежала на чем-то очень мягком и чистом, всюду чувствовался тонкий аромат цветов, и ткань, покрывшая ее обнаженное тело, нежно гладила. Одновременно она ощущала на себе что-то тяжело-пуховое и очень теплое, и догадалась, что ее укрыли толстым одеялом, а не тоненьким шерстяным, какие в ходу у нее в анклаве. Она медленно разлепила ресницы, облизала пересохшие губы и только тогда поняла, что ее уложили головой на какой-то валик, а тот примыкает к боковине причудливой мебели, на которой покоятся сами рога, чтобы их ветви нигде не обломались. Сама она постоянно что-то на свою твердую и ровную как камень постель подкладывала, но чтобы кто-то другой, не из анклава, догадался, что спать ей несколько затруднительно… Лаума, чувствуя легкое головокружение, медленно села на постели. Поднеся руку к лицу, она оперлась лбом на ладонь и только тогда скользнула взглядом к тому, что было рядом с ней, а там и осмотрела всю комнату. Она лежала на какой-то широкой кушетке, покрытой свежим лаком и отполированной до блеска. Темновато-синяя обивка виделась совсем новой, как и блестящие мебельные гвозди. От кушетки еще пахло орешником, и этот теплый и свежий аромат приятно щекотал Лауме ноздри. Сама постель была пошита из плотного, но в то же время очень нежного белоснежного хлопка, и Лаума подумала, что такой в Нод-Крае просто не сыскать. Наверное, он фонтейнский или сумерский. Одеяло скользнуло с ее груди, и Лаума, положив на него руки, почувствовала под тканью пух, скорее всего, лебяжий. Именно он создал для нее приятное облако тепла, которое согрело ее в комнате. Впрочем, особой нужды в этом не было: благодаря куувяки она почти не мерзла и могла ходить без плаща и теплой одежды даже по морозу. Другое дело, что, пусть ей не бывало слишком холодно, но и не бывало достаточно тепло. Она вечно держала себя в черном теле, в легкой прохладе, а уюта и тепла ей в жизни доставалось мало. Лаума перевела взгляд и увидела, что кроме одеяла ее согрели, жарко растопив камин. Еще дров, кажется, подложили совсем недавно, поскольку кора до сих пор громко трещала и разбрызгивала искры, а сами поленья толком не обуглились. У кушетки ей поставили небольшой стол, на котором было разложены в порядке следующие предметы: серебряное зеркало, гребень, щетка для волос; серебряный прибор для умывания с полным кувшином воды; другой кувшин, тоже серебряный, но с водой для питья, кубок и… какая-то картонка, сложенная пополам. Лаума в точности не знала, как это называется, видела такую красивую и плотную бумагу впервые, и ее цвет почему-то напоминал крем на пирожных, которые она видела у Фатуи, когда заходила передать им благословение. Немного поколебавшись, она прежде кувшина с водой для питья взяла эту странную бумагу, раскрыла и увидела совершенно безумный в своей красоте почерк: немного размашистый, с завитушками, но каждая буква лежала ровно, довольно убористо, не занимая больше места, чем необходимо, чтобы показаться изящно выписанной. При всей пышности почерка все было написано очень понятно, и удалось разобрать каждую строку и каждое слово без угадывания. И особенно Лауму поразило то, что все это вывели явно пером и чернилами, как будто наскоро, без каких-либо усилий. На плотной, цвета пирожного, бумаге ей оставили приветствие, извинение и небольшое распоряжение.

Прошу меня извинить, госпожа Голос Лунного Гимна, однако неотложные дела на службе требуют моего участия, и я вынужден оставить Вас ненадолго. Надеюсь, мой скромный дар пригодится Вам утром и поможет расположиться на маяке с удобствами. Ни в чем себя не стесняйте, всем свободно пользуйтесь, будьте хозяйкой моего дома.

Позвольте сказать лишь о двух вещах: если Вам все придется по вкусу, заберите мое послание, если же нет, оставьте на месте. И если желаете меня сегодня видеть, прошу, дождитесь моего прихода, но если нет… я не посмею Вас удержать.

Благодарю за Вашу доброту,

с глубоким почтением и терпеливым расположением,

Флинс.

Лаума читала оставленное послание со странной смесью восторга и содрогания. Она разом вспомнила, что он вчера с ней сделал, как измучил, и хотела бы возмутиться, швырнуть эту красивую бумагу с кричаще изящными словами, выписанными причудливыми завитушками, но… не могла. Она даже скомкать эту бумагу не смела, не то что порвать на мелкие клочки. Ей хотелось прижать ее груди и кусать губы от рвущегося из нее крика счастья. Лаума не понимала, что с ней. И не хотела принимать то, что вдруг в ней обнажилось. Плотский голод отступил, отступил и священный ужас. Вместе с ними ушел долг, заботы об анклаве, ее три заповеди, и то, что вышло на свет Морозной Луны, испугало Лауму больше всего прочего. Ей было не позволено это чувствовать. Она себе не принадлежит, чтобы сметь о таком мечтать. Она разделилась на два полюса, на два берега, между которыми несла свои бурливые воды река ее разума. На одном стояла Голос Лунного Гимна и холодно отчитывала ее, требуя сейчас же одеться и бежать с острова к себе, запретить страшным запретом посещение господина Флинса, а на себя наложить такое наказание, что только чудом после такого останешься жива. Она отдалась альву! Она презрела заветы предков! Она предалась плотским удовольствиям так, что опорочила себя до конца своих дней! И ведь этому падению есть свидетель! И этот мучитель, если захочет, повторит все эти ужасы с ней уже в анклаве! На глазах паствы, если будет жесток, и она опять, как животное, будет с ним совокупляться вопреки всему, что строила в себе, что холила и лелеяла! Вопреки всему, чем и кем она была! Одними только мыслями Лаума довела себя до слез, и она бы глухо зарыдала, если бы вдруг с другого берега ее не позвала другая Лаума — ничтожная грешница, простая и наивная, которая отказывалась видеть наперед, подозревать в господине Флинсе зло, и на судьбу анклава, на ее жреческий долг, на ее роль той было совершенно плевать. Другая Лаума была весела и шаловлива, все воспринимала открытыми сердцем, и пока зло не свершилось, думать о плохом не желала. Эта другая Лаума, вдруг заявившая о себе, а прежде задавленная долгом, робкая и несчастная, скакала теперь олененком, радостно при всякой возможности падала, вставала на дрожащие ножки, кружилась и вновь неслась куда-то. Она кричала от счастья. Распевала во все горло песни, и ее безумие было ужасно заразительно. В ее лице плясала и веселилась сама природа, и Лаума, залитая этой радостью до самых краев, при всем желании не могла убиваться. Нет, слезы из ее глаз все-таки брызнули, но были слезами счастья и благодарности. Ей досталось такое прекрасное и заботливое существо! Если бы господин Флинс остался подле нее, она бы, забыв о долге Голоса Лунного Гимна, тут же бы кинулась к нему на шею. Ни одна, ни другая Лаума отступать не желала. А сама она, сидя на кушетке, завернутая в пуховое одеяло, не знала, чью сторону принять, что ей вообще делать. Она всячески пыталась вспомнить о своем статусе, о том, как надобно себя держать, и поэтому, перебрав мысленно вчерашнее, постаралась выудить хоть каплю пугающего и неприятного, чтобы укрепиться в своем намерении уйти и больше никогда господина Флинса не видеть. Но… потерпела в этом сокрушительное поражение. Бесспорно, он неверно растолковал ее слова и взял ее силком. Но что значит «силком»? Напоил ее зельем, подарил ей сметающую всякий разум жажду, но… разве он притронулся к ней, пока она не дала согласие? Нет, он придержал ее, потому что ноги уже не стояли, но и только. И лишь когда она сама сдалась, сама позволила делать что хочет… Кто, спрашивается, тянул ее за язык? Кто заставлял уступить этой жажде? Разве не она должна быть умнее? К тому же господин Флинс говорил, что сам ее жаждет, однако он стоял смирно, холодный и спокойный. И она познала, какова его страсть, только когда разрешила ее показать. Она прислушалась к себе и, откинув одеяло, осмотрела свое тело. Чистое. Нежное. Без каких-либо следов вчерашнего. Пока она барахталась в темноте, слепая и беспомощная, ей довелось несколько раз искупаться в своем поту. К тому же ее так мучили, что она должна была остаться грязной из-за внутренней влаги. Но… нет. Кажется, все без остатка слизало лазурное пламя, и даже ее волосы, пусть были спутанными, чувствовались чистыми. Вспомнив о них, Лаума робко потянулась к щетке и к ручному зеркалу. Посмотрев на себя в отражении, она лишь заметила, что губы у нее искусаны и припухли. Однако, насколько Лаума помнила, их искусала она сама, пока билась в грозовой дымке. Сам господин Флинс только нежно стелился по ней, но нигде не сжимал и не кусал. Для жертвы насилия у нее было пугающе целое тело: ни синяков, ни растянутых мышц, ни вырванных волос, ни обычной грязи. Он не был человеком и не оставил в ней семени. Он не был жесток, и ни одна молния не подарила ей пятно или пузырь ожога. Если он над чем-то и надругался, то лишь над ее волей. А также безмерно испугал в эту их первую близость, и Лаума не могла взять в толк, зачем ему было поднимать ее в воздух, закрывать ей глаза, рот, а потом еще лишать своего тела, самых обычных человеческих прикосновений. Неужели он не может дать ей человеческих ощущений? Неужели Нефер права, и толком материальности у него нет? Он начинал ей отчаянно нравиться, и Лаума, пусть всем в себе сопротивлялась, начинала его жалеть. К тому же ей вспомнилось, что он несколько раз намекнул, насколько она к нему беспощадна, и что он имел в виду, она пока что не понимала. Измучившись уже мыслями о таинственном поведении господина Флинса, Лаума, окончательно отбросив одеяло, медленно встала, положила обратно на стол послание, не одеваясь, попила воды, и только тогда заметила, что у кушетки есть стул. А на нем — вся ее одежда, безупречно и со всем вниманием к последовательности облачения сложенная. Лишь наверху был уложен какой-то ларец, и когда, отставив кубок, Лаума его открыла, то обнаружила в нем все свои украшения, которых даже не хватилась. Такая предупредительность ударила ее в самое сердце: она не ожидала, что мужчина вообще способен отнестись к чужим одеждам с таким вниманием. И уж тем более после, когда все уже кончено. Когда женщина уже завоевана, раздета и взята. Но господин Флинс опять оказался другим: завладев в ней всем, что ему нравилось, чего хотелось, он тут же снова отступил на шаг и выстроил прежнюю границу. Никакой грязи, небрежности или неуважения он себе не позволял. Похоже, ему это просто претило, ведь власть над ней у него была едва ли не абсолютной. И снова два голоса поднялись в Лауме. Жреческий строго и презрительно объяснял, что он так над ней изощренно издевается, а тонкий, девчоночий, издавал бессмысленные писки восторгов, обдавая Лауму жаром почти щенячьей привязанности. Ей уже было дурно от того, что она не могла решить, кого именно из двух себя слушать. Решив отложить все размышления на потом, она, все еще разморенная и ослабшая, медленно оделась, украсила себя кольцами, браслетами и звенящими подвесками, обулась и повязала на ногах веревочные шнуры сандалий. Прежде чем выйти из комнат маяка, она заправила постель, разложила поаккуратнее предметы на столе и убрала с щетки приставшие волосы. Выпрямившись, она огляделась, и ей в глаза бросился кабинетный стол, тщательно прибранный и в то же время не пустой, а полный каких-то безделиц и письменных принадлежностей. Сбоку от него стоял аккуратный книжный шкаф с тщательно протертым стеклом, и в нем тоже нашлось немало любопытных вещиц. Не выдержав прилива интереса, Лаума робко подобралась к кабинетному столу и, ничего толком не трогая, погладила темно-зеленое сукно на нем, которое оказалось почти атласным. Чуть подрагивающими пальцами она провела по резным бокам кабинетного стола, по запертым ящикам, и подумала, что даже такая малость, как этот предмет мебели, обнаруживает тонкий вкус господина Флинса. И его замкнутость, закрытость: на столе видны бумага и перья, какие-то печати, пресс-папье, но самое ценное, самое важное хранится не снаружи, а в этих ящиках. И там может быть что угодно: от драгоценных камней до любовных писем, от черепа врага до перстня друга. Все в господине Флинсе было непознаваемым, неподдающимся простому смертному. Лаума даже его имени с отчеством произнести не могла, хотя Путешественник не только сказал их, но и терпеливо учил, как надо произносить. Однако она так и не выучилась и путалась так, что и смотреть в глаза господину Флинсу стыдно. Так и остался он для нее Флинс да Флинс, и это было по-своему печально. Так и не решившись у него похозяйничать и что-либо взять в руки, Лаума сокрушенно отступила от его кабинета и, чуть посомневавшись, вышла из комнат наружу. Ее тут же накрыл птичий щебет. Со всех сторон на нее налетели, вцепились коготками, и стали пищать, трещать, отпускать в самое ухо трели, а она, чуть посмеиваясь, не смела их ругать, что тянут ее за волосы, клюют и требуют к себе внимания. Птичек было так много, что она не сразу всех признала, а когда все-таки в неумолчном щебете разобрала каждую и всех поприветствовала, те хором засвистели победную песню, а она с большим облегчением рассмеялась. Они ей обрадовались, потому что беспокоились. И наверняка долго следили за дверью, не зная, выйдет ли она вообще. Но, к всеобщей радости, они снова встретились, она снова с ними, и бояться за нее никому больше не надо. Прилетели не только птицы — пришли все: и толстые барсуки, и Хладнорогие олени, и Каштановые козы… Со всех сторон на нее мекали и бекали, тупики, прыгая, путались у нее под ногами, и Лаума не знала, кого первым успокаивать, кому отвечать. Так и стояла она с полчаса в этом тесном окружении, всех лаская, всех уговаривая не бояться и ее отпустить. Наконец те разошлись и поспешили вон с острова, который, кстати сказать, Лаума не узнавала: вся трава, все цветы были выжжены. Остался один бледный пепел, который пачкал шерстку и перья ее друзей. Задержались с ней только некоторые птицы, и те, как она слышала, просили дать им что-нибудь заморить червячка. Лаума огляделась и увидела под навесом стол, за которым она с господином Флинсом сидела, прежде чем все между ними случилось. И он оказался… накрыт. Лаума удивленно моргнула: она не ожидала, что альв, которому не нужно есть, вспомнит, что она будет голодна, когда проснется. И уж тем более, насытившись ею, захочет для нее стараться и чем-то кормить… Разве у него есть припасы? Ах да, он что-то говорил насчет кладовых… Пожалуй, он что-то хранит у себя для товарищей-светоносцев… Все блюда были закрыты серебряными крышками, и Лаума в который раз убедилась, что господину Флинсу ближе серебро, чем золото. Что там внутри, она не знала, но мысленно приготовилась к захватывающему зрелищу вскрытых консервов, разложенных на каком-нибудь вычурно-богатейшем блюде… И... просчиталась. На самом высоком блюде с длинной черненной ножкой была живописно разложена нежнейшего вида красная рыба с ломтиком лимона и мелкой зеленью. Увидев ее, Лаума так и ахнула: эта рыба была для нее ударом. Ничего красивее и в то же время аппетитнее она не видела. И тем более ее так взяло за душу и желудок потому, что никакое мясо она не ела — только свежие овощи, фрукты, изредка вареную рыбу, может, немного каши и чего-нибудь печеное, куда чаще грубый хлеб. И никогда за всю ее жреческую жизнь никто не подносил ей настолько восхитительную красную рыбу. Она лоснилась от здоровых жиров, блестела на тусклом солнце, манила изгибами своих кусочков, и Лаума, не выдержав ее вида, принялась судорожно искать вилку. А когда нашла, по-варварски вонзила ее в самую горку кусочков, подхватила сразу три и сунула себе в рот. Вкус заставил ее задохнуться. Рыба была тающе нежна, чуть подсолена, при этом непередаваемо свежа: от нее пахло морем, чистой морской солью и чем-то еще едва ли объяснимым. Поедая ее, Лаума дышала морозной свежестью Нод-Края, но не могла надышаться и наесться. Сама розовая плоть нежила ее язык, и у Лаумы аж слезы набежали от восторга. Ничего вкуснее она никогда в жизни не ела. Ох, милостивая Куутар, за что же, за какие грехи альвы не едят, если так божественно готовят! Не прекращая жевать кусочек за кусочком, она потянулась к другому накрытому блюду и нашла там свежайшие белые булочки, подозрительно напоминающие… фатуйские. Такие же в корзинках им подали в прошлый визит, когда принимали в местном исследовательском центре под покровительством Сандроне. Но и этого было мало: на третьем блюде притаился небольшой брусок жирного масла, от которого пахло свежайшими сливками. И прежде чем Лаума сообразила, что вообще творит, и задумалась, не обнаглела ли она в своих аппетитах, ее рука живо уже первую попавшуюся булочку разрезала, намазала маслом и уложила сверху ломтики рыбы. И когда Лаума откусила от всего этого великолепия, из ее груди сам собой вырвался стон блаженства. Невероятно! Как можно такие вкусности ставить! И как можно все так тонко друг с другом сочетать! Лишь проглотив первую булку, Лаума задумалась, откуда у господина Флинса все это. Булочки были свежими, как и масло, притом очень знакомыми… Следовательно, он исследовательский центр… обнес? От этой мысли Лаума чуть последним кусочком не подавилась, но тут же ее внутренняя восторженная девочка поспешила заверить, что нет, наверняка он за все это заплатил, а не крал, ведь не будет же такой джентльмен со множеством дорогих вещиц опускаться до кражи масла… На что Голос Лунного Гимна резонно заметила, что ему без насилия ничего не продадут. И, скорее всего, он напугал местных Фатуи до смерти, заставляя пойти с ним на бартер или торговлю. И что он фактически под страхом немедленной казни потребовал выдать ему продукты из личных запасов Сандроне… Лаума не знала, как к этому относиться. С одной стороны, у нее аж голова кружилась от восторгов, с другой же ее пробирал лютый холод испуга. Воля господина Флинса казалась ей слишком уж непреклонной: кажется, он вообще не знал ничего о компромиссах там, где чего-то страстно желал. От этих размышлений Лауме уже кусок в горле не лез, и тут очень вовремя о себе напомнили ее многочисленные друзья, которые были рады поклевать крошки с булочек, слизать остатки масла и объесть фрукты, пожевать ягоды. На последнем блюде под крышкой как раз они и были: нарезанная лилиями летника и разделенная дольками лакка. Помогая своим друзьям насытиться тоже, Лаума обводила взглядом пустынную округу, мучительно выискивая, как бы выразить свою благодарность господину Флинсу при общем нежелании оставаться с ним и благодарить лично. И очень скоро ей пришла в голову блестящая идея. Дождавшись, когда ее зверята и птицы все съедят, она подговорила их, и они тут же разбежались-разлетелись во все стороны, а она сама, встав нетвердо на еще чуть подрагивающие ноги, принялась молиться Морозной Луне, пробуя выпустить часть своей дендро-энергии. Тратить много сил она не могла, и не потому, что у нее был скудный запас, а потому, что те обыкновенно вырывались мощным потоком, после чего Лаума так бывала опустошена, что едва могла дышать — не то что куда-то идти. А ей требовалось как можно скорее ретироваться, чтобы с господином Флинсом случайно не пересечься. И хотя сила, к которой она обратилась, стала вырываться из нее упругими толчками, напоминая тем самым неудержимый горный поток, расплескиваться и орошать эти бесплодные пепельные земли, Лаума была совершенно готова. Воздух вокруг был достаточно влажен, землю под ногами тщательно удобрили, а семена ей сейчас принесут. Нужно лишь немного усилий — и Кладбище ночи вновь зацветет. Особенно она просила принести венчики и стебельки Инеевых цветов, которых, как она помнила, на Кладбище ночи было чрезвычайно много. Лауме почему-то казалось, что они дороги господину Флинсу, раз он не засевал здесь что-нибудь другое, и ей непременно хотелось, чтобы они снова качались у могильных камней. Вскоре ее маленькие друзья все принесли в зубах и клювах, положили у ее ног, и Лаума, помолившись, распустив свои волосы и рога, принялась за дело. Один миг — и благословенная дендро-энергия Луны напитала каждый росток, каждый цветок, каждое брошенное семечко, и все, что было кругом, брызнуло душистой зеленью, побежавшей дорожками во все стороны. Ей принесли немного веток с кустарников, оставили их там, где она приказала, и тут же они расползлись небольшой оградой у ближайшей могилы. Она попросила сорвать и раскидать у могил венчики Инеевых цветов, проросших от ее сил, и когда это сделали, она, проходя между камней, вновь напитала их — и те, ожив, мгновенно проросли, расцвели, образовали коробочки семян, и те брызнули во все стороны, чтобы тоже пройти весь круг жизни. Все вокруг зеленело и умирало, зеленело и умирало, не забывая разбрасывать побеги и семена, и Лаума поощряла их, направляла, подпитывал до тех пор, пока весь пепел не был съеден и кругом не растелился толстый ковер изумрудно-зеленой травы; пока воздух вокруг вновь не наполнился ароматом зелени и цветов. Она уходила с легким сердцем. Теперь за любезности господина Флинса она ничего не должна.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!