Пробуждение. часть 5

2 июня 2026, 15:26
Дорога в столицу тянулась через перевал. Горы остались позади — серые, зубчатые, похожие на спины спящих чудовищ. Они таяли в зеркале заднего вида, уменьшаясь, превращаясь сначала в полосу на горизонте, потом в воспоминание. Сменились холмами — пологими, покрытыми жёсткой, колючей травой, которая шелестела на ветру, как старая бумага. Холмы — равнинами, где ветер гулял без преград, гоняя пыль и сухие листья. А равнины — бесконечными полями, где даже трава росла редко, пробиваясь сквозь потрескавшуюся землю чахлыми, бледными пучками. Мирана сидела на заднем сиденье, прислонившись лбом к холодному стеклу. Лоб был мокрым — она не заметила, когда вспотела. Стекло было ледяным — даже сквозь кожу, сквозь кости пробирал холод, который смешивался с внутренним, с той пустотой, что жила в ней теперь постоянно. Роуз — рядом, сжавшись в комок, но не спящая. Она сидела на самом краю сиденья, поджав колени к груди, локти прижав к бокам, голову втянув в плечи — поза человека, который привык не занимать лишнего места. Поза человека, которого били за то, что он слишком заметен. Её глаза были открыты — бледно-голубые, почти белые, они смотрели в окно, но Мирана знала: Роуз не видит пейзажа. Она видит что-то своё — то, что произошло, или то, что ещё не случилось. Лауреяна — на переднем сиденье, прямая, как клинок. Спина не касалась спинки кресла — сидела на самом краю, держа осанку так, будто под платьем был не позвоночник, а стальной стержень. Её профиль — острый нос, сжатые губы, складка между бровями — вырисовывался на фоне серого неба чёткой, почти графичной линией. На коленях — планшет с бумагами, но она не читала. Смотрела вперёд, на дорогу, на горизонт, на то, что будет. За окном тянулась пустошь. Ни деревьев, ни домов, ни следов человека. Только дорога — серая лента асфальта, потрескавшаяся, с выбоинами, в которые натекла вода, — уходящая к горизонту, сливающаяся с небом в одной точке. Пустошь была плоской, насколько хватало глаз, — никаких ориентиров, никаких примет. Только ветер, который гнал по земле струйки пыли, и редкие кусты сухого перекати-поля, которые скакали по полю, как беженцы, не знающие, куда идти. Пахло здесь иначе — не лесом, не горами, не морем. Пахло пустотой. Сухой землёй, нагретой за день и остывшей к ночи, пылью, которая въелась в лёгкие, и чем-то горьким — полынью, может быть, или просто горечью того места, где никто не живёт. — Здесь часто нападают, — сказала Лауреяна, не оборачиваясь. Голос её был ровным, как и всегда, но Мирана уловила в нём что-то — не напряжение, нет. Ожидание. Мирана хотела спросить, кто именно, — разбойники, дезертиры, дикие звери? — но не успела. Машина дёрнулась. Резко, всем корпусом, так, что Мирану бросило вперёд, и она ударилась плечом о спинку переднего сиденья. Кость отозвалась тупой, ноющей болью, которая тут же ушла, растворилась в общем фоне неприятных ощущений. Водитель вывернул руль — резко, с рывком, так, что покрышки взвизгнули по асфальту, оставляя чёрные полосы, — объезжая что-то на дороге. Груду камней или сломанную телегу, или, может быть, что-то живое, замершее посреди пути. Мирана не разглядела — мир за стеклом смазался в сплошное пятно. Только услышала, как мать выдохнула — коротко, не устало, не испуганно, а скорее раздражённо. Так выдыхают, когда замечают муху, которая уже третий час кружит над столом. — Начинается. Из кювета высыпали люди. Они поднимались из придорожных канав, как мертвецы из могил — сначала руки, потом головы, потом тела, грязные, в лохмотьях, плохо отличающиеся по цвету от земли. Они бежали к машине с трёх сторон — шлёпая по лужам, разбрызгивая грязь, с ножами и самодельными дубинами в руках. Кто-то тащил ржавый меч — лезвие было в зазубринах и бурых пятнах, кто-то — обрезок трубы, на одном конце расплющенный в лепешку. Их было много. Мирана насчитала двадцать — мелькание грязных тел, крики, топот, — потом сбилась, потому что новые появлялись из-за придорожных камней, из-за кустов, из-за ниоткуда. Они не были профессиональными убийцами — это сразу бросалось в глаза. Слишком много шума, слишком много суеты, слишком мало координации. Отчаявшиеся люди, которым заплатили. Или пообещали. Или просто сказали: «Идите и умрите, ваша семья получит хлеб». — Сиди, — сказала Лауреяна. Она открыла дверь — без спешки, без суеты, как будто выходила на званый обед, а не под град ударов. Платье её — чёрное, строгое — шелестнуло по обивке, собирая пыль. Роуз выскользнула следом, даже не хлопнув дверью — просто исчезла с переднего сиденья и появилась снаружи, как тень, отделившаяся от тела. Мирана осталась внутри. Смотрела через тонированное стекло — тёмное, матовое, превращавшее мир снаружи в акварельную картину с размытыми краями, — как мать и рабыня идут навстречу тридцати вооружённым мужчинам. Лауреяна не спешила. Поправила воротник — пустяковый, почти женский жест, который Мирана видела у неё сотни раз. Опустила руки вдоль тела — расслабленно, свободно. Встала — и ждала. И из её тени вырвались нити. Чёрные. Тонкие. Почти невидимые на фоне сумеречного неба — только лёгкое дрожание воздуха выдавало их присутствие, как марево над раскалённой землёй. Они текли из кончиков пальцев, как паутина, как струйки дыма, как сама тьма, решившая принять форму. Сначала — десяток. Потом — сотня. Пальцы Лауреяны чуть подрагивали — она перебирала ими, как пианистка перед концертом, задавая тон, темп, направление. Нити тянулись вперёд, переплетались, сбивались в плотные канаты и снова расплетались, обвивая каждого из нападавших за шею. Каждая находила свою цель — из тридцати человек, из тридцати глоток, готовых кричать, из тридцати сердец, которые бились слишком быстро. Нити не путались, не пересекались — двигались с холодной, пугающей синхронностью, будто подчинялись единому дирижёру. Лауреяна стояла на месте. Она даже не шевелилась. Только брови чуть нахмурились, — едва заметное движение, которое никто не разглядел бы с расстояния. Каждая нить вела к своей жертве. Каждая находила горло, сжималась, поднимала мужчину в воздух. Они болтались на невидимых верёвках, хрипели, царапали шеи, били ногами воздух — синхронно, как куклы на одной нитке. Оружие падало из рук — глухие удары о землю, звон металла о камень. Кто-то успел выстрелить из арбалета — Мирана услышала звон тетивы, свист болта, глухой удар где-то далеко, на дороге. Пуля ушла в небо — или в землю, или в никуда, — мимо. — Кто послал? — спросила Лауреяна. Голос её был ровным, будто она спрашивала о погоде. Он разносился над пустошью, отражался от земли, от неба, от тридцати хрипящих глоток. Нити на шее одного из мужчин ослабли ровно настолько, чтобы он мог говорить. Он вдохнул — жадно, со свистом, как утопающий, которого только что вытащили из воды. В груди его хрипело, булькало — там скопилась кровь. — Мы… сами… — прохрипел он. Глаза его были белыми, вытаращенными, полными ужаса. Лауреяна кивнула. Нити затянулись снова. Шесть хрустов — один за другим, как ветки под ногами, как лёд весной, как позвонки, которые ломаются в дюжине мест сразу. Шесть тел обмякли и повисли, раскачиваясь на невидимых верёвках, как гроздья странных фруктов. Их лица стали синими, потом фиолетовыми, потом почти чёрными на фоне серого неба. — Кто послал? — повторила она. Нити ослабли на другом — молодом, с тонкой шеей и испуганными глазами. Он дышал ртом, часто, как загнанный зверь. Слёзы уже текли по его щекам, смешиваясь с потом и грязью. — Госпожа… Ли… — выдохнул он, брызгая кровью из разорванного рта — там, где нить впилась в уголок губ, разрывая кожу. — Приказала… нам… сказала, что вы… Лауреяна кивнула. — Спасибо. Нити дёрнулись. Головы отделились от тел — чисто, почти хирургически, с одним коротким, мокрым хрустом. Кровь брызнула фонтанами — тёмная, почти чёрная в сумеречном свете, — орошая сухую траву, которая зашелестела, принимая её. Минута — и двадцать трупов качались на чёрных верёвках, как страшные фрукты на ветках. Но не все. Роуз работала иначе. Она не убивала. Она подходила к каждому, кто ещё стоял на ногах — к тем, кого нити не достали, к тем, кого Лауреяна оставила для неё, — и ломала. Руку — в локте, так, что кость выскакивала наружу, пробивая кожу, и белый, страшно белый обломок показывался из раны, блестя на свету. Ногу — в колене, с хрустом, от которого Миране стало тепло внутри — низ живота отозвался странной, пульсирующей вибрацией. Челюсть — боковым ударом, чтобы не кусался, чтобы не кричал, чтобы только хрипел и давился сломанными зубами. Она делала это быстро, без эмоций. Не наслаждаясь. Не мучаясь. Как мастер, который выполняет заказ. Рука — хруст. Нога — хруст. Челюсть — удар. Следующий. Её лицо было пустым — ни сочувствия, ни жестокости. Только концентрация мастера, который делает свою работу хорошо. Кровь летела на её лицо, на её одежду, на её руки, но она не вытиралась — только переходила к следующему. Когда всё кончилось, Роуз поставила на колени троих. Живых. Целых. Потрясённых. Они стояли на коленях в грязи, тряслись, смотрели на неё снизу вверх, как на божество — тёмное, неумолимое, чужое. Один из них плакал — беззвучно, размазывая слёзы по щекам дрожащими руками. — Будут говорить, — сказала Роуз, вытирая руки о лохмотья одного из трупов. Движение было механическим — вверх-вниз, вверх-вниз, пока кожа не стала чистой. — Хорошо, — сказала Лауреяна. Она подошла к машине, открыла дверь и села на своё место. Движения её были плавными, почти ленивыми. Руки больше не дрожали — нити втянулись обратно в пальцы, оставив на коже лишь лёгкое марево — как пар в морозный день. Только вокруг ногтей остались тонкие чёрные линии — следы магии, которые исчезнут через несколько часов. — Поехали, — сказала она водителю. Машина тронулась. Трупы остались позади — двадцать качающихся тел на невидимых верёвках, медленно вращающихся под ветром. И трое живых, которые будут молчать до конца своих дней или говорить, но уже не тем, кому нужно. Мирана не обернулась. Она смотрела на затылок матери — аккуратный узел волос, серебряная шпилька, вязанная крючком сетка, которая держала причёску, — и чувствовала, как внутри, глубоко под рёбрами, что-то шевелится. Не магия. Не страх. Уважение. Чистое, холодное, как сталь. Летняя столица Сайрамук встретила их запахами. Запахи ударили в лицо, как только машина въехала в городские ворота, — плотные, густые, живые. Жареного мяса — с лотков, расставленных прямо на тротуарах, где торговцы в засаленных фартуках переворачивали шипящие куски на открытом огне. Конского навоза — въевшегося в мостовую, в колеи, в подошвы тысяч сапог. Дешёвых духов — приторных, цветочных, которыми заливали себя уличные женщины, чтобы перебить запах тела и бедности. Дорогого табака — из раскрытых окон особняков, где мужчины в белых рубашках курили длинные трубки с янтарными мундштуками. Солнце клонилось к закату, и длинные тени ложились на мостовую — от домов, от людей, от повозок, — делая улицы похожими на полосатую клетку. Где-то в переулке играла музыка — скрипка и бубен, быстрая, весёлая, совсем не вяжущаяся с тем, что произошло в пустоши. Машина ползла по центральной артерии — медленно, потому что улицы были полны. Мимо особняков с колоннами — белыми, ионическими, с фронтонами, на которых были выбиты сцены из древних мифов. Мимо лавок с яркими вывесками — золотые буквы на чёрном, красные на жёлтом, синие на белом, названия, которые Мирана не читала, не запоминала. Мимо нищих, которые жались к стенам, уступая дорогу, — старики с пустыми рукавами, женщины с младенцами на руках, дети с протянутыми ладонями. Люди провожали их взглядами. Чёрный бронированный автомобиль с гербом клана Тьмы на дверцах — чёрная луна на серебряном поле — не каждому удавалось увидеть. Кто-то крестился, кто-то отворачивался, кто-то, наоборот, таращился, вытянув шеи, показывая пальцами. Мирана слышала приглушённые голоса за стеклом — «сами», «принцесса», «говорят, из самого Алтаря», — но не разбирала слов. Она не смотрела по сторонам. Она смотрела вперёд — туда, где между крышами виднелись шпили императорского дворца. Золотые, острые, они вонзались в небо, как копья, отражая последние лучи солнца. Стекло было тонированным, но даже сквозь него золото казалось ослепительным. Ей было плохо. Не физически. Другое — тянущая, ноющая тревога под ложечкой, которая началась ещё на подъезде к городу, когда они проехали первые придорожные столбы с гербом империи — двуглавая птица с распростёртыми крыльями. Сначала она решила, что это голод — она не ела с самого утра, и желудок подвело. Потом — усталость — три месяца в Алтаре, две смерти в пустоши, бесконечная дорога. Потом поняла: это Миралейна. Она чувствовала сестру. Не магией — той, которой у неё ещё не проснулась. Чем-то другим. Тем, что старше магии, древнее крови, сильнее самой тьмы. Тем, что соединило их ещё в утробе, когда они дышали одной плацентой и бились одним сердцем на двоих. Тем, что не отпускало никогда — ни через ссоры, ни через слёзы, ни через тысячи километров. — Что-то не так, — сказала она. Голос дрогнул — едва заметно, но мать услышала. Лауреяна обернулась. Посмотрела на дочь — коротко, остро, как взгляд кинжала. В её глазах Мирана увидела вопрос — и страх, который мать никогда не показала бы, будь на месте Мираны кто-то другой. — Что ты чувствуешь? — Не знаю. — Мирана прижала руку к груди, туда, где под рёбрами пульсировала тревога. — Но Миралейна… ей больно. Очень больно. Лауреяна ничего не сказала. Только кивнула водителю — быстрее. Машина свернула на императорскую улицу — широкую, вымощенную белым камнем, который блестел даже в сумерках. Главные ворота остались слева — массивные, бронзовые, с коваными фигурами драконов, обвивающих створки. Но Лауреяна не поехала к ним. Машина обогнула ворота, нырнула в узкий переулок, застроенный старыми, почерневшими от времени домами, и остановилась у бокового въезда во дворец. Здесь не было толп. Не было охраны. Только высокая кованая решётка — чёрная, с острыми наконечниками, — и калитка, которую открывали по личному распоряжению императора. У калитки стоял мужчина в чёрном — без формы, без знаков отличия, но Мирана поняла: охрана. Самый опасный вид — тот, которого не видно, пока не подойдёшь вплотную. — Дальше пешком, — сказала Лауреяна. — Дворцовая территория. Машин не пускают. Мирана выскочила из машины, даже не дождавшись, когда водитель заглушит мотор. Ноги коснулись белого камня — холодного, скользкого, покрытого тонкой коркой льда, — и она побежала. Она не знала, куда. Внутренний голос молчал — не подсказывал, не направлял. Но ноги сами несли её — через двор, мимо флигелей с тёмными окнами, мимо конюшен, где пахло сеном, лошадиным потом и чем-то кислым, мимо старых складов, где из-под дверей тянуло плесенью и мышами. Роуз и Лауреяна — за ней, не отставая, не спрашивая. Мирана слышала их шаги — быстрые, ритмичные, почти синхронные. Она нашла сестру на дальнем складе. Это была отдельная постройка — бревенчатая, чёрная от времени, без окон, с одной дверью, запертой на тяжёлый засов. Когда-то здесь хранили зимнюю упряжь — сани, сбруи, тёплые попоны. Потом бросили. Дверь не открывали годами — судя по ржавчине на засове, по паутине, затянувшей щели, по тому, как скрипнули петли, когда Мирана дёрнула. Пахло прелым деревом, пылью — густой, вековой, — и чем-то ещё. Сладковатым, тошнотворным, знакомым до боли. Алтарь. Запах Алтаря. Запах крови и страха, въевшийся в стены, в пол, в воздух. Мирана выбила дверь плечом. Дерево треснуло — не сразу, со второго удара, когда Мирана вложила в него всю ярость, всю злость, всю беспомощность, которая накопилась за три месяца. Засов сломался, дверь распахнулась, ударившись о стену, и Мирана шагнула внутрь. Внутри было темно. Только узкий луч из распахнутой двери выхватывал из мрака старые ящики — рассохшиеся, с выпавшими досками, — сломанные оглобли, горы мешков с засохшим зерном, которое рассыпалось по полу, хрустя под ногами. Пыль стояла столбом — серая, густая, въевшаяся в лёгкие. И две фигуры в дальнем углу. Одна — мужская. Стояла на коленях, склонившись над чем-то, ритмично двигалась. Мирана видела только спину — широкую, в мятой белой рубашке, и руки, которые… нет. Она не будет думать о том, что делали эти руки. Вторая — женская. Лежала на спине на куче тряпья, лицом к потолку, не двигаясь. Руки разбросаны в стороны, как крылья сломанной птицы. Ноги согнуты в коленях — или сломаны, Мирана не могла разглядеть в темноте. Но она узнала платье. Тёмно-синее, с вышивкой серебряной нитью — то самое, в котором Миралейна уезжала в столицу три месяца назад. То самое, которое они выбирали вместе в швейной мастерской, споря о длине рукава и цвете вышивки. Мир на секунду стал чёрно-белым. Звуки исчезли — даже хруст зерна под ногами, даже собственное дыхание. Остался только стук собственного сердца — слишком громкий, слишком медленный, как колокол на башне в час пожара. Осталась только картинка — грязная, рваная, без полутонов: белый свет из двери, чёрные тени по углам, и красное. Много красного. — Уведи её, — приказала она Роуз. Голос не дрожал. Он был чужим — низким, спокойным, как у матери во время казни. Роуз схватила Лауреяну за плечо и оттащила в сторону, заслоняя собой. Мать не сопротивлялась. Смотрела поверх головы Роуз на то, что происходит в углу, и лицо её ничего не выражало. Только глаза — чёрные, бездонные — горели, как угли. А Мирана уже бежала. Она не помнила, как пересекла склад. Не помнила, как перепрыгнула через ящик, как обогнула гору мешков, как оказалась рядом с мужчиной. Время сжалось, спрессовалось в один удар сердца — туда-сюда, и вот она уже здесь, уже заносит руку. И в тот момент из её тени вырвалось нечто. Не нити, как у матери. Щупальца. Чёрные. Плотные. Живые. Они выросли из пола — из пыльных досок, из щелей между ними, — из воздуха, из неё самой. Десятки тонких жгутов, влажных, блестящих, как кожа змеи. Они не были материей — они были тьмой, которая обрела форму и волю. Они рвались вперёд с голодом, с яростью, с чем-то древним, что не знало жалости. Щупальца обвили мужчину — подняли в воздух, оторвали от Миралейны, отбросили к стене. Он успел только вскрикнуть — коротко, удивлённо, будто не верил, что это происходит на самом деле. Будто думал, что его защищает статус, имя, власть. Щупальца сжались. Мужчина захрипел. Его лицо стало багровым — сначала щёки, потом лоб, потом губы, — глаза вылезли из орбит, налились кровью, язык вывалился наружу, синий, распухший. Он дёргался в чёрном коконе, как муха в паутине, как рыба на суше, как тот, кто понял, что боги отвернулись от него. Но щупальца держали крепко — каждую руку, каждую ногу, шею, голову. Они сжимались всё сильнее, и Мирана слышала, как трещат кости — позвонки, рёбра, кости таза. Хруст был влажным, почти музыкальным. — Как его зовут? — спросила Мирана. Голос прозвучал чужой — низкий, спокойный, без единой эмоции. Так говорят, когда решение уже принято и осталось только оформить его словами. Так говорят мясники, занося нож. — Ли Кхан, — ответила из темноты Лауреяна. Мирана узнала имя. Брат того самого. Родная кровь — второй после того ублюдка. — Он? — спросила Мирана. — Он, — сказала Лауреяна. Мирана кивнула. Щупальца дёрнулись. Голова отделилась от тела — не чисто, не как у тех на дороге, где нити резали, как скальпель. Рвано, с хрустом позвонков — один, два, три, — с брызгами крови, которые оросили потолок, стены, мешки с зерном. Тело рухнуло на пол, дёрнулось раз-другой — судорожно, как заводная игрушка, у которой кончился завод, — и замерло. Голова откатилась к стене, застыв с открытыми глазами. Во рту у него что-то было. Клок ткани — синей, с серебряной вышивкой, той самой, которую Мирана узнала бы из тысячи. Ткань была разорвана неровно — видно, вырывали зубами, с мясом, потому что на лоскуте остались бурые пятна и тонкая нитка слюны, натянувшаяся между тканью и губой, когда голова откатилась к стене. Мирана сама выбирала её в швейной мастерской три года назад — перебирала образцы, спорила с портнихой о плотности и оттенке. «Серебро слишком блестит», — говорила она. «Так и должно, госпожа», — отвечала портниха. Миралейна тогда сидела на стуле с примерочным платьем, на котором были сметаны только бока, и вертела головой, пытаясь увидеть себя в трёхстворчатом зеркале. «Мне нравится, — сказала она. — Оставь как есть». Теперь эта ткань была в клочьях. Во рту мёртвого человека. Впитавшая его слюну и её кровь — сестрину кровь, которой было так много на полу, на стенах, на мешках с зерном, что Мирана перестала понимать, где кончается одна и начинается другая. Щупальца втянулись обратно в тень. Они исчезали не сразу — сначала стали тоньше, прозрачнее, потеряли плотность, превратившись в дым, который тянулся к её ногам, к её тени, к тому месту на полу, где её отражение сливалось с темнотой. Последний жгут задержался у потолка, дрогнул, будто прощался, и растаял, оставив после себя только запах. Запах был густым, тяжёлым, почти осязаемым — озон и кровь, смешанные с чем-то ещё, что Мирана не могла определить. Химикаты? Ожог? Гроза, которая прошла слишком близко, оставив воздух рваным и звонким? Она вдыхала этот запах, и лёгкие жгло, но она не кашляла — только дышала глубже, будто пыталась надышаться тем, что только что вышло из неё. Мирана упала на колени рядом с сестрой. Колени ударились о деревянный пол — острую, раздирающую боль, которая вспыхнула и тут же утонула в общем потоке ощущений. Она даже не охнула. Доски были старыми, рассохшимися, с зазубринами, которые впились в кожу сквозь тонкую ткань платья. Мирана почувствовала, как по голени потекла тёплая струйка — кровь, наверное, — но не посмотрела. Пыль поднялась облаком — серая, вековая, въевшаяся в каждую щель, в каждую доску. Она осела на платье, на руках, на лице, смешиваясь с потом и слезами, превращаясь в грязную маску. Мирана чихнула — раз, другой, — но не отвела взгляда от сестры. Миралейна была в сознании. Она смотрела в потолок широко открытыми глазами, не моргая. Глаза были сухими — все слёзы, которые в ней были, она выплакала раньше, в те часы, о которых Мирана не хотела думать. Белки покраснели — там, где лопнули сосуды, — и теперь радужка казалась почти чёрной на фоне кровавых прожилок. Зрачки были расширены — так сильно, что цвет почти исчез, осталась только бездна. Они не реагировали на свет, не сужались, когда тень от Мираны падала на лицо сестры. Мирана знала этот взгляд — видела его у солдат после битвы, у заключённых после пыток. Взгляд человека, который ушёл внутрь себя и не может найти дорогу обратно. Платье было разорвано. Ткань висела клочьями — там, где была юбка, остались только ленты, обнажающие ноги в синяках. Там, где был лиф, — рваная дыра, через которую виднелась ключица с чёткими следами зубов. Мирана видела каждый укус — полукружья, которые уже начали темнеть, наливаться фиолетовым. Кто-то не торопился. Кто-то наслаждался. На шее — синяки от пальцев. Фиолетовые, почти чёрные, они повторяли контуры чужой ладони — большой палец слева, остальные справа. Контуры были чёткими, будто кто-то приложил печать к её горлу, поставил клеймо. Мирана смотрела на эти следы и чувствовала, как внутри, глубоко под рёбрами, снова шевелится тьма — хочет вырваться, найти того, кто это сделал, разорвать его на куски. Но тот, кто это сделал, уже был мёртв. Его голова смотрела на неё со стены. На губах — кровь. Запёкшаяся корочкой, тёмно-коричневой, почти чёрной, она стягивала кожу, делала губы неподвижными. Трещины разошлись до подбородка — там, где он, наверное, зажимал ей рот рукой, а она кусалась, царапалась, пыталась кричать. Тело не двигалось. Миралейна лежала на спине, руки разбросаны в стороны — ладонями вверх, как у святой на старинной фреске. Пальцы были сжаты в кулаки — так сильно, что ногти впились в ладони, оставив кровавые полумесяцы. Ноги согнуты в коленях — но не ею, не от боли, не от попытки защититься. Кто-то раздвинул их и оставил так. Но она дышала. Коротко, поверхностно, как раненая птица, как загнанный зверь, который уже не надеется спастись, но рефлекс заставляет лёгкие работать. Грудная клетка поднималась и опускалась — неровно, с провалами, с долгими паузами между вдохами, когда Миране казалось, что следующего не будет. — Миралейна, — позвала Мирана. Голос дрогнул впервые за много месяцев — сломался, как сухая ветка, на полуслове, превратившись в хрип. Сестра не ответила. Даже ресницы не дрогнули. — Миралейна, это я. — Мирана протянула руку, коснулась щеки сестры. Кожа была холодной — холоднее, чем должна быть кожа живого человека. Как лёд. Как мрамор в склепе. Как руки мертвецов, которых она трогала в Алтаре, проверяя, остыли ли. — Мы приехали. Мама здесь. Роуз здесь. Я здесь. Ничего. Только дыхание — короткое, свистящее, с присвистом, который пугал. Мирана провела пальцами по её лицу — по лбу, по вискам, по скулам — стирая кровь, которая засохла коркой. Кровь была чужой — там, где мужчина… нет. Не думать. Она отковырнула кусочек запёкшейся корки — тот поддался легко, отпал, оставив под собой розовую, воспалённую кожу. Пальцы дрожали — мелко, противно, и Мирана замерла, пытаясь унять эту дрожь, но не могла. — Ты меня слышишь? — Мирана взяла её за руку — холодную, безжизненную, с обломанными ногтями. На каждом пальце — заусенцы, содранная кожа, под ногтями — чёрная, запёкшаяся кровь. Она билась, Миралейна. Она билась. — Мы заберём тебя домой. Всё будет хорошо. Миралейна моргнула. Один раз. Медленно — веки опустились, задержались на секунду, будто она собиралась с силами, и поднялись. Ресницы дрожали — тонкие, светлые, с капельками чего-то — росы или слёз, Мирана не поняла. И заплакала. Без звука. Без рыданий. Без всхлипов. Просто из её глаз потекли слёзы — медленно, тяжело, скатываясь к вискам, потому что она не поворачивала голову. Они текли по щекам, смешиваясь с кровью, размазывая её, превращая в розовые дорожки, и падали на пол — кап, кап, кап — в пыль, в грязь, в зерно, которое хрустело под ними. Мирана обняла её. Прижала к себе — так, как в детстве, когда сестра боялась грозы и заползала к ней в кровать, когда Мирана была старше на семь минут и считала себя обязанной защищать. Чувствовала, как тело Миралейны дрожит — мелко, судорожно, как у раненой птицы, как у той, кто пытается согреться, но не может, потому что тепло ушло из неё вместе с кровью. Дрожь была такой сильной, что зубы стучали — Мирана слышала этот стук, сухой, быстрый, как пулемётная очередь. Платье Миралейны промокло от крови — чужой и своей, — и эта влага пропитала одежду Мираны, прилипла к коже, стала частью её. Пахло железом и страхом — кислым, острым, как уксус. Мирана вдыхала этот запах и чувствовала, как внутри, под рёбрами, что-то закипает. — Убейте свидетелей, — услышала она голос матери. Голос Лауреяны был ровным — таким же, как в машине, как на пустоши, как всегда. Но Мирана уловила в нём что-то новое. Сталь, которая звенит перед ударом. — Всех, кто был во дворце. Никто не должен знать, что здесь произошло. — А император? — спросила Роуз. Её голос был тихим, почти шёпотом, но в тишине склада его было слышно отчётливо. — Император — мой муж, — сказала Лауреяна. В её голосе не было сомнения. Только холод. — Но если он знал — его тоже. — С отцом сама разберусь, — сказала Мирана. Она не повысила голос. Не обернулась. Только продолжала гладить сестру по волосам — спутанным, влажным, пахнущим дымом и чем-то ещё — дешёвым табаком. Волосы были затянуты в узел, но выбились, слиплись, и Мирана распутывала их пальцами, нитку за ниткой, сантиметр за сантиметром. — Хорошо, — сказала Лауреяна. В этом «хорошо» было всё — и согласие, и разрешение, и признание. Мирана заслужила право отомстить за сестру. Не потому что была старшей. Не потому что была наследницей. Потому что её магия проснулась, и она не убила свидетелей, а подумала. Потому что она спросила. Потому что она была готова. Мирана не слушала. Она гладила сестру по волосам и смотрела на отрубленную голову, которая застыла у стены с выражением удивления на лице. Глаза Ли Кхана были открыты — широко, по-детски, будто он не верил, что это происходит на самом деле. Будто до последнего думал, что его статус, его имя, его брат защитят его. Рот был приоткрыт — там, где торчал клок синей ткани. Язык вывалился наружу — синий, распухший, с белым налётом. Мирана смотрела на него и не чувствовала ничего. Только усталость. Только тяжесть в руках, которые гладили волосы сестры. Только пульсацию под рёбрами — там, где спала магия, утомлённая первым пробуждением. Магия проснулась. Не от пыток. Не от тысяч убийств. Не от скуки и пустоты, которые она пыталась заполнить кровью в Алтаре. От ярости. От бессильной, слепой, животной ярости, которая поднялась из самой глубины, когда она увидела, что кто-то посмел прикоснуться к её сестре. Которая вырвалась наружу, потому что больше не могла сидеть внутри, жечь рёбра изнутри, требовать выхода. Мирана улыбнулась. Криво, одной стороной рта — верхняя губа дрогнула, обнажая зубы. Не было в этой улыбке радости. Не было торжества. Было что-то другое — узнавание. Она наконец поняла, кто она. И заплакала. Впервые за много лет. Слёзы текли по щекам, смешиваясь с пылью и кровью сестры, падая на её волосы, на её плечо, на разорванное платье. Мирана не вытирала их. Пусть текут. Пусть смывают всё, что накопилось за три месяца, — страх, пустоту, отчаяние, которое она не позволяла себе чувствовать. — Тихо, — шептала она. — Тихо. Я здесь. Я никуда не уйду. Миралейна дрожала в её объятиях, и Мирана чувствовала, как слёзы сестры пропитывают её платье — горячие, солёные, живые. Роуз принесла воды. Она появилась из темноты неслышно, как призрак, — сначала блеснули бледные руки, держащие глиняный кувшин, потом показалась и она са вся. Кувшин был старым, с отбитым краем, но вода в нём была чистой — Роуз нашла колодец во дворе, спустилась в него, рискуя шеей, и набрала свежей. — Госпожа, — сказала она, протягивая кувшин Миране. — Напоите её. Миралейна не пила. Сидела на полу, привалившись к стене — Роуз подсунула ей мешок из-под зерна, чтобы не на холодных досках, — и смотрела в одну точку. Точка была на стене — там, где из трещины в штукатурке торчал гвоздь, ржавый, кривой, никому не нужный. Мирана обмыла её лицо. Ткань — кусок от собственной рубашки, которую она разорвала зубами, — была мягкой, но шершавой, въевшейся в поры. Она смачивала её в кувшине, отжимала и проводила по лицу сестры — по лбу, по щекам, по подбородку, стирая кровь, которая засохла коркой. Вода становилась розовой, потом красной, потом бурой. Мирана меняла ткань трижды, и каждый раз вода в кувшине темнела. Потом она стёрла кровь с губ Миралейны — осторожно, по миллиметру, боясь сделать больно. Трещины на губах были глубокими — одна шла от уголка рта до подбородка, и когда ткань коснулась её, Миралейна вздрогнула. Впервые за всё время. Вздрогнула и замерла. — Тихо, — сказала Мирана. — Почти всё. Поправила платье — насколько это было возможно. Ткань рвалась под пальцами, оголяя синяки — на плечах, на руках, на рёбрах. Синяки были разными — старыми, жёлто-зелёными, и свежими, фиолетово-чёрными. Некоторые повторяли форму пальцев — чёткие, уверенные. Другие были бесформенными — там, где били кулаком. Мирана смотрела на эти синяки и считала. Тринадцать на правой руке. Девятнадцать на левой. Семь на шее. — Я убью его мать, — сказала Мирана. Голос был ровным — таким же, как у матери на пустоши, когда она убивала двадцать человек за минуту. — И сестёр. И весь их род. Каждого, кто носит эту фамилию. Выжгу их гнездо дотла. Посажу на кол. Сожгу заживо. Утоплю в их же… — Мирана, — голос Миралейны был тихим, почти шёпотом, но он перебил поток слов, как нож перерезает верёвку. — Не надо. Мирана замерла. — Почему? — спросила она. В голосе дрожь — не от страха, от непонимания. — Потому что они — не он. Мирана хотела возразить. Хотела сказать, что все Ли одинаковы, что кровь отвечает за кровь, что они не заслуживают жить после того, что их брат сделал с её сестрой. Хотела сказать, что месть — это единственное, что имеет смысл, когда мир рухнул и остались только угли. Но посмотрела в глаза сестры. Пустые. Мёртвые. Без надежды. И замолчала. — Хорошо, — прошептала она. — Как скажешь. Пальцы Миралейны, лежавшие на полу, шевельнулись. Нашли руку сестры. Сжали — слабо, почти незаметно, но Мирана почувствовала это сжатие всем телом. Лауреяна стояла у двери, глядя на тело. Тело Ли Кхана лежало у стены — голова отдельно, тело отдельно, в луже крови, которая медленно растекалась по полу, добираясь до мешков с зерном. Кровь была тёмной, почти чёрной в тусклом свете, и пахла она иначе, чем человеческая кровь — тяжелее, резче, с примесью чего-то химического. Её лицо было спокойным — ни гнева, ни скорби, ни облегчения. Но Мирана видела, как дрожат её руки. Пальцы матери были сцеплены в замок — так сильно, что костяшки побелели. Не от страха. От бешенства, которое она не могла выпустить, потому что нужно было оставаться сильной. — Роуз, — сказала Лауреяна. — Отведи Миралейну в машину. Мы уезжаем через час. — А тело? — спросила Роуз. Её голос был ровным, безэмоциональным, как у робота. — Оставьте. Пусть найдёт его мать. И знает. Лауреяна повернулась к дочерям. Помолчала — долго, так долго, что Мирана услышала, как где-то в углу склада зашуршала мышь. — Я горжусь тобой, — сказала она Миране. — Твоей магией. Но больше — тем, что ты не убила её, когда увидела. Что подумала. Что спросила. — Я не думала, — сказала Мирана. Голос её был тихим, усталым. — Я просто не хотела пачкать руки. Лауреяна усмехнулась — сухо, одними уголками губ. В этой усмешке не было насмешки — было узнавание. — Это одно и то же. Отец ждал их в тронном зале. Мирана вошла одна. Лауреяна осталась в коридоре — сказала: «Это твоя добыча», — и закрыла за ней дверь. Тяжёлые створки из чёрного дерева сомкнулись с глухим стуком, от которого по спине побежали мурашки — холодные, быстрые, как капли воды, упавшие на разгорячённую кожу. Звук был низким, басовитым, он отдался в грудной клетке, заставил сердце пропустить удар. Зал был пуст. Огромное помещение с колоннами из чёрного мрамора — гладкими, отполированными до зеркального блеска, в которых отражался тусклый свет масляных ламп. Колонны уходили вверх, теряясь в сумеречной вышине, и Мирана не могла понять, где кончается камень и начинается тень. Потолок терялся в темноте — такой же, как в Алтаре, такой же, как внутри неё, — и казалось, что зала не имеет верха, только стены и пол, и бесконечная пустота над головой. Пол был выложен белыми и чёрными плитами в шахматном порядке — мрамор, холодный и скользкий, покрытый тонкой плёнкой воска. Каблуки её сапог цокали по нему с металлическим звоном, и каждый звук отражался от стен, возвращаясь эхом, усиленным в несколько раз. В пустом зале этот цокот казался ей стуком собственного сердца — слишком громким, слишком медленным, как колокол на башне в час пожара. Трон — массивное кресло из слоновой кости и золота — стоял на возвышении в три ступени. Ступени были обиты алым бархатом, потёртым и выцветшим на тех местах, где ступала нога. Спинка трона была украшена резьбой — двуглавые птицы, драконы, сцены охоты. Глаза у птиц и драконов были из драгоценных камней — рубинов и сапфиров, — и в свете ламп они мерцали, как живые. Но император не сидел на троне. Хадиш Шах стоял на коленях. Прямо посреди зала, на холодном каменном полу — там, где чёрная плита встречалась с белой, на стыке, на границе света и тьмы. В парадном мундире с золотыми эполетами и орденскими лентами, которые звякали при каждом дрожащем вздохе — тонко, жалобно, как колокольчики на сбруе старой лошади. Он был бледен — бледнее, чем Мирана помнила. Кожа его лица приобрела землистый оттенок, как у человека, который долго болеет или не спит ночами. Под глазами — мешки, тёмно-фиолетовые, почти чёрные, такие же, как у неё после Алтаря. Глаза — красные, опухшие, с лопнувшими сосудами в белках. Руки — белые, дрожащие, сложенные на груди, как на молитве, но пальцы не сцеплены, а переплетены так, что костяшки торчат острыми буграми. — Госпожа, — сказал он, когда она вошла. Голос его был тихим, срывающимся, как у подростка, который боится наказания. В этом голосе не было ни капли власти, ни капли достоинства. Только страх — животный, первобытный, тот, который пахнет кислым потом и заставляет мочевой пузырь сжиматься. Император, правитель Эденорской империи, властелин трёх континентов, повелитель миллионов подданных, стоял на коленях перед собственной дочерью и называл её «госпожа». Мирана не спешила. Она медленно пересекла зал — шаг, пауза, шаг, пауза. Сапоги цокали по мрамору — цок, цок, цок, — отсчитывая секунды. Она чувствовала, как холод от пола поднимается сквозь подошвы, сквозь тонкую кожу сапог, сквозь ступни, проникает в кости, заставляет их ныть. Но она не ускоряла шаг. Подол чёрного платья — Роуз нашла его в гардеробе, чистое, выглаженное, пахнущее лавандой и чем-то ещё — старым деревом, наверное, или временем, — шелестел по полу, собирая пыль. Ткань была тяжёлой, плотной, она обвивала ноги, путалась, но Мирана не поднимала её. Пусть волочится. Пусть шуршит. Пусть отец слышит её приближение и боится. Волосы были распущены — она не стала собирать их в хвост, как делала всегда. Пусть падают на плечи тяжёлыми чёрными прядями, пусть закрывают лицо, пусть она чувствует их вес и тепло. Каждый волосок был живым, каждый дышал, каждый помнил ту ночь на складе. Остановилась в трёх шагах от отца. Посмотрела на него сверху вниз — так, как когда-то он смотрел на неё, маленькую, в платье с оборками, стоявшую на приёме с затекшими боками и непониманием в глазах. Только тогда он был на троне, а она — на полу. Теперь они поменялись местами. — Поднимись, — сказала она. Голос был ровным — таким же, как у матери на пустоши, когда она убивала двадцать человек за минуту. Ни угрозы, ни жалости. Только констатация факта. — Госпожа… — Голос его дрожал, срывался, как струна, которую перетянули. — Я сказала — встань. Хочу видеть твои глаза во время разговора. Хадиш поднялся — медленно, с трудом, опираясь на колени ладонями. Пальцы его скользнули по мрамору — он чуть не упал, но удержался, выпрямился, застыл, покачиваясь. Мундир его был измят — ткань на груди перекосилась, пуговицы расстёгнуты, одна орденская лента перекрутилась и висела криво, цепляясь за эполет. Золотое шитьё потускнело, местами нитки вылезли, и Мирана видела белую основу под ними — дешёвую, поношенную. Он выглядел старым — намного старше, чем в их последнюю встречу. Годы, которые не трогали его раньше, навалились разом, превратив лицо в пергамент — тонкий, жёлтый, с пигментными пятнами и сеткой морщин вокруг глаз и губ, — а волосы — в седую паклю, жидкую, безжизненную, с проплешинами на макушке. От него пахло — потом, страхом и чем-то кислым, медицинским. Лекарствами, которые он пил, чтобы заглушить боль в суставах или в совести. Духами, которыми он пытался перебить этот запах, — дешёвыми, цветочными, слишком сладкими для мужчины, слишком приторными для этого момента. — Ты знаешь, зачем я здесь? — спросила Мирана. — Знаю, — прошептал он. Губы его дрожали, и Мирана видела, как они бледнеют, когда он сжимает их, пытаясь унять дрожь. — Простите меня. Я не знал. Клянусь, я не знал. — Не знал, что какая-та шлюха замышляла против моей матери? Не знал, что её сын насиловал мою сестру в твоём дворце, пока ты пил чай в другой комнате? Не знал? — Голос Мираны стал тише — так тихо, что отец подался вперёд, чтобы расслышать. Тишина была страшнее крика. Отец молчал. Глаза его были мокрыми — он плакал беззвучно, размазывая слёзы по щекам дрожащей рукой. Слёзы были солёными, прозрачными, они стекали по носогубным складкам, собирались в уголках губ, капали на мундир, оставляя тёмные пятна на золотом шитье. Он шмыгал носом — громко, по-детски, и Мирана слышала, как в его горле булькает слизь. — Я не знал, — повторил он. — Клянусь богами, госпожа. Я бы никогда… — Ты бы никогда ничего, — перебила она. — Потому что ты слаб. Ты всегда был слаб. Мать правила за тебя, ты только подписывал бумаги и спал с женщинами, которые не были твоей женой. Ты никогда не интересовался, что происходит в твоём дворце, пока тебе наливали чай и гладили по колену. — Госпожа… — Не перебивай меня, — тихо сказала она. И отец замолчал. Тишина в зале стала полной — даже лампы перестали потрескивать, даже ветер затих за окнами. Мирана слышала только собственное дыхание — ровное, спокойное — и прерывистое, сиплое дыхание отца. Где-то далеко, за стенами, кричала ночная птица — один раз, два, потом замолкла, будто её задушили. Мирана смотрела на него и чувствовала… ничего. Ту же пустоту, что и в Алтаре, когда смотрела на трупы. Только теперь пустота была другой — не давящей, не тяжёлой, не пугающей. Она была чистой, как операционная — выскобленная, выбеленная, проветренная. Как идеально заправленная кровать — ни складки, ни морщинки. Как лезвие ножа перед первой каплей крови — гладкое, холодное, безжалостное. Ни жалости. Ни гнева. Ни боли. Только холодный, ясный расчёт. — Мать хотела убить тебя, — сказала она. — Сказала Роуз: «Если император знал — его тоже». Знаешь, что ответила Роуз? — Нет, — прошептал он. Слёзы всё ещё текли по его щекам, но он перестал их вытирать. — Ничего. Она просто кивнула и пошла выполнять. Для неё ты — никто. Пустое место, которое нужно убрать, если оно мешает. Как пустую бутылку, как сломанный стул. Хадиш всхлипнул — громко, по-детски, не стесняясь. Звук был мокрым, хлюпающим, он разнёсся по залу, отразился от колонн, вернулся обратно усиленным, искажённым. Слёзы текли по его щеке, капали на мундир, на орденские ленты, на золотые эполеты. Орденские ленты звякали при каждом всхлипе — тонко, жалобно, как колокольчики на похоронной процессии. Он упал на колени снова — тяжело, с глухим стуком, который отдался в плитах. Обхватил голову руками — пальцы вцепились в седые волосы, потянули, так что кожа на лбу натянулась, — и зарыдал. По-настоящему, взахлёб, с причитаниями и слюнями. Мундир его перекосился, одна пуговица оторвалась и покатилась по полу — Мирана проследила за ней взглядом, пока та не замерла у стены. — Но я сказала «нет», — продолжила Мирана. Она не повышала голоса, но в пустом зале каждое слово звучало как выстрел. — Не потому, что ты мой отец. Не потому, что я тебя люблю. Потому что это была бы слишком лёгкая смерть. Ты хотел бы умереть, Хадиш? Он поднял на неё глаза — красные, опухшие, с лопнувшими сосудами в белках, с мутной пеленой слёз. Глаза императора, человека, который когда-то правил миром, теперь смотрели на неё с мольбой, как у побитой собаки, которая не понимает, за что её ударили. — Я хочу жить, — прошептал он. Голос его был таким тихим, что Мирана едва расслышала. — Пожалуйста. Я сделаю всё, что скажете. Всё. — Хорошо. — Мирана сделала шаг вперёд. Теперь между ними было меньше метра. Она видела каждую морщину на его лице — те, что от смеха, и те, что от горя, — каждый седой волос, каждую родинку. Видела, как бьётся жилка на его виске — быстро, неровно, как загнанный зверь. — Вот что ты сделаешь. Ты снимешь с клана Тьмы все обвинения в убийстве Ли Кхана и его людей. — Но они же твои… — начал было он. — Мои убийства? Да. — Мирана улыбнулась. Той самой улыбкой — блаженной и пустой, от которой у надзирателей в Алтаре бежали мурашки по коже. Зубы блеснули в полумраке — белые, острые, как у хищника. — Я убила его. Своими руками. И его мать убью, если она посмеет приблизиться к моей семье ещё раз. Тебя это волнует? Почему? Она развернулась не дожидаясь ответа на свой вопрос — платье взметнулось, обнажив щиколотки, — и пошла к выходу. Каблуки цокали по мрамору — цок, цок, цок, — отсчитывая секунды до его смерти. До её жизни. — Куда ты? — крикнул он ей в спину. Голос его сорвался на фистулу, стал тонким, как у кастрированного певца. — Выполнять. — Мирана не обернулась. — Твоя работа — подписать бумаги. Моя — сделать так, чтобы тебе дали эти бумаги. Она уже взялась за ручку двери — холодный металл обжёг пальцы, — когда он позвал снова: — Госпожа! Она остановилась. Не обернулась. Спиной чувствовала его взгляд — липкий, мокрый, умоляющий. — Вы ненавидите меня? Мирана подумала. Об Алтаре, о пытках, о тысячах убитых, которые так и не разбудили её магию. О сестре на полу склада — грязной, в крови, с пустыми глазами. О матери, которая убивала без сожаления, чисто и быстро, как мясник, которому платят за штуку. О себе — новой, с магией под рёбрами и пустотой в груди. О том, что ненависть требует чувств. А чувства она истратила все в ту ночь, когда щупальца вырвались из её тени. — Нет, — сказала она. — Ненавидеть тебя — значило бы тратить на тебя чувства. А ты их не заслуживаешь. Дверь закрылась за ней с тихим, почти вежливым щелчком. Лауреяна ждала в коридоре. Стояла, прислонившись к стене, в тени между двумя факелами, так что её лицо было наполовину скрыто, наполовину освещено пляшущим оранжевым светом. В руках она держала газету — старый номер «Вестника Эденора», который не читала, просто держала, чтобы занять руки. Газета была смята — пальцы матери сжимали её так сильно, что бумага трещала, грозя порваться. — Ну? — спросила она, когда Мирана вышла. — Подпишет, — сказала Мирана. — Слёзы, сопли, но подпишет. — Я знала. — Ты специально меня послала? — Да. — Лауреяна отложила газету — та упала на пол, распластавшись, как подбитая птица, — и выпрямилась. — Ты должна была увидеть его таким. Слабым. Жалким. Потому что власть не передаётся по крови. Она берётся. Сильными руками. Или слабыми — неважно. Важно, чтобы ты взял её сам. Мирана кивнула. Взгляд матери был тёплым — тем, который Мирана видела редко. В нём не было оценки, не было анализа. Было что-то другое — принятие. Гордость. — Роуз, — позвала Мирана. Рабыня вышла из тени — бесшумно, как призрак, как сама смерть, как щупальца, которые вырвались из её тени в тот вечер. Сначала блеснули бледные руки, потом показалась и она вся — худая, прямая, с пустыми глазами и аккуратным швом на лбу. В руках — папка из чёрной кожи с серебряными уголками. — Да, госпожа. — Приготовь бумаги. С обвинениями и снятием обвинений. Пусть юристы составят в двух экземплярах. — Мирана помолчала. — И принеси мне список всех, кто входил в ближний круг Ли Кхана. Охрану, прислугу, любовниц. Всех, кто мог знать. — Слушаюсь. Роуз исчезла так же бесшумно, как появилась — шагнула в тень и растворилась в ней. Мирана смотрела ей вслед и думала о том, как странно устроен мир. Дочь павшей династии служит ей, принцессе клана Тьмы. Император стоит на коленях перед собственной дочерью. Магия просыпается не от пыток, а от любви. — Ты в порядке? — спросила Лауреяна. — Да, — ответила Мирана. — Впервые за долгое время. Она чувствовала, как внутри, под рёбрами, магия пульсирует в такт сердцу — ровно, спокойно, не требуя выхода. Как будто она тоже устала. Как будто она тоже заслужила отдых. Они пошли по коридору — мать и дочь, императрица и наследница, две женщины, которые только что перекроили империю за один разговор. Шли медленно, плечо к плечу, не касаясь, но чувствуя друг друга. Платья их шелестели в унисон — чёрное Мираны и тёмно-синее Лауреяны, — и этот шёпот ткани казался Миране голосом самой истории. — Что ты чувствовала, когда смотрела на него? — спросила Лауреяна. — Ничего, — честно ответила Мирана. — Это пройдёт. — Не хочу, чтобы проходило. Лауреяна остановилась. Посмотрела на дочь долгим взглядом — тёмным, изучающим, как у врача перед сложной операцией, как у палача перед казнью, как у матери, которая видит своё дитя впервые после долгой разлуки и пытается понять, что изменилось. — Ты стала другой, — сказала она. — Я стала собой, — ответила Мирана. Лауреяна усмехнулась — сухо, одними уголками губ, но в глазах её мелькнуло что-то тёплое. Живое. Человеческое. — Пойдём. Нас ждут. Они пошли дальше — по длинному коридору императорского дворца, мимо портретов предков, которые смотрели на них с холстов пустыми глазами, мимо залов, где когда-то танцевали на балах, мимо комнат, где Мирана впервые увидела отца и поняла, что не хочет быть на него похожей. В конце коридора их ждала Роуз. С папкой бумаг, с пером и чернильнице й, с лицом, на котором не было ничего — только тени под глазами да тонкая линия шва на лбу. — Всё готово, госпожа, — сказала она. — Хорошо, — кивнула Мирана. — Мы здесь закончили. Обратная дорога была долгой. Миралейна спала — или притворялась, что спит — на заднем сиденье, положив голову на плечо сестры. Её дыхание было ровным, глубоким — впервые за много часов. Иногда она вздрагивала во сне — мелко, всем телом, и Мирана гладила её по руке, по плечу, по щеке, шептала: «Тихо, тихо, я здесь». Мирана сидела неподвижно, боясь пошевелиться, боясь разбудить. Левое плечо затекло — онемело так, что Мирана перестала его чувствовать. Правая рука, которой она гладила сестру, болела — мышцы сводило от долгого напряжения. Шея затекла — она держала голову под одним углом, чтобы сестре было удобно. Но больше всего не бесило платье, настолько что она раз пятьдесят успела пожалеть, что не приказала Роуз укоротить до того как они сели в машину. Но она не меняла позы. Не жаловалась.Не просила остановиться. Роуз сидела спереди, рядом с водителем. В зеркале заднего вида Мирана видела её лицо — спокойное, отстранённое, как у статуи. Только кончики пальцев белели там, где она сжимала подлокотник — так сильно, что кожа натянулась, обнажая сухожилия. — Ты не плакала, — сказала Мирана. Голос прозвучал хрипло — она не пила несколько часов, и горло пересохло. — Не о чем, — ответила Роуз. — Ты никогда не плачешь. — Нет, госпожа. — Даже когда хочешь? Роуз помолчала. Молчала так долго, что Мирана подумала — не ответит. Потом её губы шевельнулись. — Даже тогда. В зеркале заднего вида Мирана увидела, как Роуз отвернулась к окну. Как её плечи чуть-чуть опустились — на миллиметр, не больше. Как она выдохнула — тихо, почти беззвучно. Машина ехала по пустынной дороге. Столица осталась позади — её огни таяли в зеркале заднего вида, превращаясь сначала в россыпь золотых точек, потом в бледную полосу на горизонте, потом в ничто. Дворец, труп Ли Кхана, двадцать тел на невидимых верёвках, свидетели, которых уже не было в живых, — всё это осталось там, в прошлом, которое Мирана не хотела вспоминать. Впереди были горы — чёрные силуэты на фоне темно-синего неба, первые звёзды, которые загорались одна за другой, как маленькие свечи. Впереди была крепость Ардлен — стены, в которых она выросла, комнаты, где она спала, маковое поле, которое по утрам пахло мёдом и горечью. Впереди были письма из Нюкторна, которые уже ждали. Мирана смотрела в окно. На своё отражение — бледное, с красными глазами, с разводами от слёз на щеках. Следы крови — чужой и своей — въелись в кожу, в волосы, в одежду. Внутри, под рёбрами, пульсировало что-то новое. Не пустота. Не боль. Магия. Тёмная, живая, голодная. Она проснулась не в Алтаре, не на пытках, не на тысячах убийств, которые Мирана совершила, надеясь почувствовать хоть что-то. Она проснулась, когда Мирана увидела сестру на полу — в грязи, в крови, с пустыми глазами. И теперь она была здесь. Внутри. И никуда не денется. Мирана закрыла глаза и улыбнулась. Слёзы всё ещё катились по щекам — последние, самые горькие, самые солёные, — но она не вытирала их. Пусть текут. Впервые за долгое время они были не от слабости. От облегчения. Мысли о тьме разорвала сестра. — Что это? Миралейна пришла в себя так же внезапно, как отключалась — открыла глаза, огляделась и увидела Роуз. Сидела на переднем сиденье, сжавшись в комок, с пустыми глазами и бледной кожей, с тонкой белой полосой шва на лбу — признак павшей династии. Миралейна смотрела на неё долго — так долго, что Мирана успела испугаться. Потом сестра перевела взгляд на неё. В глазах — не вопрос, не любопытство. Простое, живое узнавание. — Моя новая рабыня, — сказала Мирана. Голос ещё дрожал — слегка, но Миралейна не заметила или сделала вид. — И как её зовут? — Роуз. — Сколько лет? Мирана не спрашивала. Она вдруг поняла, что не знает о Роуз почти ничего — сколько ей лет, откуда она родом, как оказалась в Алтаре. Не спрашивала. Не хотела знать. Она обратилась к Роуз: — Сколько тебе? — Двадцать, госпожа. Миралейна присмотрелась. Её взгляд скользнул по лицу Роуз — по острым скулам, по тонким губам, по бледной коже, которая никогда не видела солнца. В глазах Миралейны мелькнуло что-то — не улыбка, но её тень. Один уголок губ чуть приподнялся — на миллиметр, не больше. — Я думала, пятнадцать. Хорошо сохранилась. Роуз ничего не ответила. Только чуть склонила голову — жест, который мог означать и благодарность, и насмешку, и просто вежливость. В полумраке салона Мирана не могла разобрать выражение её лица. Мирана вдруг поняла, что они обе не спали всю дорогу. Миралейна — потому что не могла. Роуз — потому что не хотела. Она сидела на переднем сиденье с открытыми глазами, смотрела в окно на бесконечную серую ленту дороги и не моргала. Они приехали под утро. Крепость Ардлен встречала их тишиной — спали слуги, спала прислуга, спали даже собаки в псарне, не подавая голоса. Только ветер шуршал по маковому полю — сухой, тёплый ветер, который нёс запах мёда и горькой полыни, — да где-то вдалеке кричала ночная птица. Один раз. Два. Потом замолкла. Фасада крепости не было видно в темноте — только чёрный силуэт на фоне серого неба, башни, уходящие вверх, бойницы, в которых не горел свет. Крепость спала. Мирана помогла сестре выйти из машины. Дверь открылась со вздохом — старые петли скрипнули, будто крепость просыпалась и тянулась после долгого сна. Ночь была прохладной — воздух обжёг лицо после тёплого салона, заставил Мирану поёжиться. Она поддерживала Миралейну за локоть — осторожно, боясь причинить боль. Сестра шла сама — медленно, тяжело, волоча ноги, но сама. Отказалась от помощи, когда они поднимались по лестнице. — Я сама, — сказала она. Голос был тихим — Мирана едва расслышала. Но в нём было что-то, чему она не могла противиться. Не просьба. Приказ. Такой же, как у матери. И Мирана не спорила. Она шла на шаг позади — на случай, если сестра упадёт. Смотрела, как Миралейна переставляет ноги — неуверенно, как новорождённый жеребёнок, который учится ходить. Как её плечи дрожат от напряжения, как пальцы сжимают перила — так сильно, что костяшки белеют. Лестница была каменной, старой, ступени стёрты до блеска сотнями лет. Мирана считала их — двадцать семь до первого этажа, сорок три до второго, шестьдесят один до третьего. Она знала их наизусть. В их общей комнате Роуз уже приготовила постели. Свежие простыни — белые, пахнущие лавандой, — чистые подушки — пуховые, высокие, — кувшин с водой на столике — глиняный, с отбитым краем, но Миране было всё равно. Окно было открыто — в комнату тянуло ночной прохладой и запахом маков. Где-то на стене тикали часы — механические, старые, которые они с сестрой заводили каждую неделю по очереди. Миралейна легла, отвернулась к стене и затихла. Спина её была прямой — слишком прямой, как у солдата в строю. Плечи — напряжёнными. Миране казалось, что сестра не спит — просто лежит с закрытыми глазами и слушает, слушает, слушает. Мирана села на край кровати — матрас прогнулся под её весом, пружины жалобно скрипнули, — взяла её за руку. — Я здесь, — сказала она. — Если захочешь поговорить. Миралейна ничего не ответила. Только пальцы сжали руку сестры — слабо, почти незаметно, как в детстве, когда они засыпали в обнимку после ночного кошмара. Роуз вышла, закрыв за собой дверь. Шаги её затихли в коридоре — сначала громкие, потом тише, потом совсем ничего. Мирана сидела долго. Смотрела, как за окном сереет небо — сначала краешек на горизонте, бледно-розовый, потом широкая полоса, потом всё небо становится серым, потом голубым. Как первые лучи солнца касаются макового поля — и поле вспыхивает, превращаясь в море огня. Алые, алые маки — тысячи их, сотни тысяч, они колышутся на ветру, как волны. Внутри, под рёбрами, магия пульсировала в такт сердцу. Никто, — подумала Мирана. — Я теперь — Никто. И впервые это слово не было пустым. Мирана не спала. Всю ночь просидела на краю кровати сестры, держа её за руку. Всю ночь слушала её дыхание — спокойное, ровное, живое. Под утро Миралейна проснулась. Она повернула голову — медленно, как сквозь боль, — и посмотрела на сестру долгим взглядом. Лицо Миралейны было бледным — бледнее обычного, с синими тенями под глазами, с чёткими полосами от высохших слёз на щеках. Губы потрескались, но кровь уже не шла — только чёрные корочки в уголках. Глаза — тёмно-карие, почти чёрные, — смотрели внимательно, изучающе. — Ты плакала, — сказала она. — Да, — ответила Мирана. — В первый раз. — В первый раз. — Мирана сглотнула. Горло пересохло — она не пила с вечера. Миралейна кивнула, будто услышала то, что хотела. Будто проверяла — вернулась ли сестра из пустоты. Вернулась ли она сама. — Твоя магия проснулась. — Да. — Из-за меня? — Да. Миралейна помолчала. Её пальцы, лежавшие поверх одеяла, шевельнулись — сжались в кулак, разжались. Мирана видела, как двигаются сухожилия под тонкой кожей. Потом Миралейна села — медленно, с трудом, придерживаясь за стену. Её лицо исказилось на секунду — там, где синяки на рёбрах соприкоснулись с движением, — но она не издала ни звука. Посмотрела на свои руки. На шрамы, которые остались от собак — белые, тонкие линии на тыльной стороне ладоней, пересекающиеся, наслаивающиеся друг на друга. Посмотрела на Мирану. — Он заслужил? — Да, — сказала Мирана. — Тогда хорошо. Миралейна снова легла, закрыла глаза и уснула — по-настоящему, впервые за долгое время. Её дыхание стало глубже, ровнее, лицо разгладилось. Даже во сне она продолжала сжимать руку сестры — не выпускала, будто боялась, что Мирана исчезнет, если разжать пальцы. Мирана сидела рядом и смотрела, как за окном встаёт солнце. Оранжевый диск поднимался из-за гор, касаясь лучами макового поля, и цветы вспыхивали алым, как капли крови на зелёной траве. Где-то в крепости запел петух — первый раз за утро, хрипло, неуверенно, будто тоже не спал всю ночь. В комнате было тихо. Только тикали часы на стене — старые, механические, которые они с сестрой заводили по очереди каждую неделю. Тик-так, тик-так, тик-так — как сердце, которое бьётся ровно, спокойно, живет. Мирана гладила сестру по руке — большим пальцем, медленно, круговыми движениями, — и думала о том, что будет дальше. Нюкторн. Академия. Письма, которые уже ждут на столе. Экзамены. Убийцы без магии и маги без совести. Она не боялась. Пустота ушла, оставив после себя что-то новое. Не магию — магия была отдельно, пульсировала под рёбрами, как второй сердечный ритм. Не ярость — ярость утихла, когда голова Ли Кхана отделилась от тела. Что-то другое. Тишина. Не пустая, не мёртвая. Живая. Такая, как в маковом поле ранним утром, когда ветер затихает и слышно, как растут цветы. Мирана закрыла глаза. И впервые за три месяца позволила себе уснуть. Спокойно. Глубоко. Без снов. Рука сестры была в её руке — тёплая, живая. Этого было достаточно.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!