Совет кланов. Часть 3

12 июня 2026, 16:10
Мирана проснулась от того, что не могла дышать. Не от удушья — от сладости. Воздух в комнате стал густым, как сироп, тяжёлым, как бархатная ткань, которой драпируют гробы перед похоронами. Он заполнил лёгкие, проник в горло, в каждую пору на коже, заставляя голову кружиться, а веки — слипаться снова, утягивая обратно в сон, из которого не хотелось возвращаться. Запах был повсюду — он въелся в простыни, пропитал подушку, покрывало, даже металл ключей на шее, казалось, пах этой сладостью. Жасмин? Роза? Что-то более приторное, более навязчивое, более живое, чем должны быть цветы, сорванные с куста и поставленные в воду. Что-то, что пахло не жизнью, а смертью, притворяющейся жизнью. Мирана кашлянула — воздух не хотел выходить, он лип к горлу, как мёд, как патока, как та самая ложь, которой был пропитан этот город. Она села на кровати. Простыня сползла с плеч, обнажая ключицы с тёмными следами от вчерашнего — пальцы Дамиана, оставившие синяки там, где он сжимал её плечи, губы Миралейны, засосы на шее, металл ключей, оставивший едва заметные царапины на грудине. Кожа была чувствительной — каждое прикосновение воздуха отзывалось лёгкой, почти приятной болью. Она провела ладонью по лицу, прогоняя остатки сна, потёрла глаза, чувствуя, как под веками скопилась песчинки усталости, и открыла их. Комната утопала в цветах. Чёрные лозы Миралейны — шипастые, блестящие, как змеиная кожа, как лакированное дерево, как сама тьма, принявшая форму, — оплели стены, кровать, дверь, люстру, зеркала. Они росли из щелей между каменными плитами — там, где швы были глубже, — из тени под креслами, из углов, где пыль скапливалась слоями, из самого воздуха, сотканные из той же магии, что текла в жилах сестры. Тонкие, как нити, и толстые, как верёвки, они переплетались, завязывались узлами, спускались с потолка гирляндами, свисали с карнизов, как сталактиты в пещере. Лозы были живыми. Мирана видела, как они шевелятся — медленно, почти незаметно, как спящие змеи, которые греются на солнце. Их поверхность была гладкой, влажной, отливающей синевой в тех местах, где свет падал под определённым углом. Шипы — острые, как иглы, белые у основания и чёрные на кончиках — торчали вдоль каждого стебля, и на некоторых из них Мирана заметила крошечные капли крови — не своей, чужой. Наверное, слуга, который заходил утром, не заметил лозу у двери и порезался. А на концах — бутоны. Тяжёлые, бархатные, тёмные, почти чёрные, они раскрывались медленно, как глаза просыпающегося зверя, как веки после долгого сна, как раны, которые никак не могут затянуться. Лепестки были плотными, маслянистыми, с лёгким металлическим отливом — как у чёрных роз, которые выращивали в оранжереях клана Тьмы для особых ритуалов. Внутри каждого бутона — тычинки, похожие на ресницы, жёлтые, почти золотые, с капельками нектара, которые мерцали в лучах утреннего солнца, пробивающихся сквозь щели в шторах. И пахли. Так сладко, что Мирана закашлялась — навзрыд, с хрипом, чувствуя, как лёгкие отказываются принимать этот воздух, как горло сжимается в спазме, как глаза слезятся. Запах был повсюду — он был в комнате, в коридоре, в самом её теле, проникший через кожу, через поры, через каждое дыхание. — Миралейна? — позвала она. Голос прозвучал глухо, приглушённо — воздух не хотел пропускать звуки, он был слишком плотным, слишком живым. Никто не ответил. Только лозы шевельнулись — не угрожающе, а почти ласково, как щупальца спящего осьминога, который видит сон и не хочет, чтобы его будили. Одна из них, самая тонкая, протянулась к Миране, коснулась её щеки — холодная, влажная, пульсирующая, — и тут же отпрянула, свернулась в кольцо у изголовья кровати. Кровать Миралейны была пуста. Простыни — смятые, сброшенные на пол, скомканные в комок у ножки кровати, где они лежали мокрой, холодной грудой. Подушка — на полу, в изножии кровати, там, где осталась глубокая вмятина от головы — та самая вмятина, которая бывает только на пуховых подушках и только если спать на одном месте много ночей подряд. Простыни были ещё влажными — пот от тела сестры не успел высохнуть до конца, оставив желтоватые разводы на белой ткани, которые при свете ламп казались картой незнакомой страны. Миранса провела рукой по матрасу — он был холодным. Сестра ушла давно. Несколько часов назад, судя по тому, что влага от пота высохла, оставив лишь едва заметные, липкие на ощупь пятна. Исчезла бесшумно, как тень, как призрак, как та, кто умеет двигаться без звука, если не хочет, чтобы её слышали. Дамиан сидел в углу — на коленях, неподвижный, как статуя, как мебель, как часть интерьера, которую хозяева забыли вынести. Спина прямая, голова опущена, руки на бёдрах ладонями вверх — поза подчинения, поза вещи, поза человека, который научился не существовать, когда на него не смотрят. Он даже не поднял глаз, когда Мирана села на кровати, даже не вздохнул громче обычного. — Где она? — спросила Мирана. Голос её был хриплым со сна и от сладкого, удушливого воздуха. — Не знаю, госпожа, — голос Дамиана был ровным, но Мирана услышала под этой ровностью что-то ещё. Усталость? Безнадёжность? Привычку? — Она ушла до рассвета. Приказала не двигаться. Не смотреть. Не дышать громче, чем нужно. — И ты не слышал, куда она пошла? — Нет, госпожа. Она не издавала звуков. Только лозы шуршали. Мирана встала. Пол был холодным — мрамор леденил ступни, заставляя пальцы поджиматься, а мышцы сводить судорогой. Она поёжилась, но не стала искать тапки. Пусть холод напоминает, что она жива. Пусть каждое утро начинается с этого — с маленькой, терпимой боли. Она натянула на плечи длинную рубашку — ту самую, в которой спала, — и, не завязывая пояса, вышла в коридор. Роуз спала у стены, свернувшись калачиком на старом тюфяке, который Дамиан притащил для неё из кладовки. Тюфяк был тонким, набитым соломой, которая вылезала из прорех и кололась даже сквозь ткань платья. Роуз подложила под голову дорожную сумку вместо подушки — кожа была жёсткой, неудобной, но она спала так, будто это была пуховая перина. Её лицо было спокойным — ни тени страха, ни тени снов. Даже когда Мирана переступила через неё, даже когда её босая ступня прошла в сантиметре от лица рабыни, Роуз не проснулась. Лозы не кончались. Они тянулись по коридору — чёрные, блестящие, влажные, с редкими бутонами, которые раскрывались на ходу, выбрасывая в воздух всё новые порции сладкого, дурманящего запаха. Они вились по стенам, оплетали колонны, свисали с потолка, как кишки гигантского животного, как корни перевёрнутого дерева, как верёвки, на которых когда-то вешали предателей. Мирана шла по ним, как по ковру — они мягко пружинили под босыми ступнями, влажные, живые, пульсирующие. Слуги жались к стенам, пропуская Мирану. Их лица были бледными, глаза — расширенными, руки — дрожащими. Они видели лозы. Они знали, чья это магия. Они знали, кто ходит по этим коридорам. И они боялись — не её, не Миралейны, не клана Тьмы. Они боялись того, что эта магия могла сделать с ними, если они ошибутся. Пахло всё сильнее. Всё слаще. Всё мертвее. Мирана шла на запах. Он вёл её в южное крыло дворца — туда, где коридоры были уже, потолки ниже, а зеркала — старше, в потрескавшихся рамах, с посеребрённой амальгамой, которая отслаивалась от стекла и осыпалась хлопьями на пол. В этих зеркалах отражения были размытыми, призрачными — не люди, а их тени, не лица, а маски. Мирана видела себя в одном из них — бледную, с распущенными волосами, в длинной рубашке, босую, — и не узнавала. Здесь пахло иначе — не лозами и цветами, а старым деревом, пылью и чем-то ещё... мужским. Потом, табаком, кожей. Обувь у дверей — тяжёлые сапоги на толстой подошве, сбитые, потёртые, в грязи, которую никто не удосужился отчистить. Плащи на вешалках — тёмные, дорогие, с меховыми воротниками из соболя и лисы, с серебряными застёжками в виде волчьих голов — герб клана Луны. Мирана знала, что Хнааф Сандаар Дарга остановился именно здесь. Будущий муж Миралейны — или, по крайней мере, тот, кого прочили ей в мужья, — наследник клана Луны, приёмный сын главы клана Истины, Ли Элладана. Их поселили в этой части дворца из уважения к приёмному отцу. Или из расчёта. Или просто потому, что клан Лжи любил путать следы — селить гостей не там, где им положено по статусу, а там, где им будет неудобно, где они будут чувствовать себя чужими, где они будут ошибаться. Она шла на запах. На сладость — она стала сильнее, почти невыносимой, как в тот раз, когда Миралейна впервые пробудила магию. Как в тот раз, когда чёрные лозы вырвались из её рук в тренировочном зале Ардлена, когда она была ещё ребёнком, когда Мирана смотрела на неё с завистью и с ужасом. Как в тот раз, когда лозы обвили ноги нападавших собак, превращая их в кровавое месиво на глазах у перепуганных слуг, и Миралейна стояла в центре этого ада с пустыми глазами и улыбкой на губах. Комната Хнаафа была в конце коридора. Дверь — из тёмного дуба, с резной панелью, изображающей луну и звёзды, — была приоткрыта. Щель была тонкой — не шире пальца, — но Мирана видела в ней свет. Тусклый, жёлтый свет масляной лампы, который мерцал и танцевал на противоположной стене, и запах — тот самый, что вёл её сюда. И ещё — звуки. Тихие, сдавленные, прерывистые. Стоны. Дыхание. Шёпот. Мирана подошла на цыпочках. Босые ступни не издавали ни звука на каменном полу — только кожа касалась камня, только холод передавался вверх по ногам, заставляя мышцы напрягаться. Она заглянула в щель — осторожно, чтобы не задеть дверь, не скрипнуть, не выдать себя, — и замерла. Хнааф стоял на коленях посреди комнаты. Комната была небольшой — спальня для одного, с низкой кроватью, застеленной серым шерстяным одеялом, сбитым на сторону. Письменный стол у окна был завален бумагами — свитками, письмами, книгами, — но сейчас стол был сдвинут к стене, чтобы освободить место. На полу валялись подушки — их сбросили с кровати, чтобы они не мешали. Кровать казалась маленькой и ненужной в этой комнате, где всё внимание было приковано к тому, что происходило в центре. Хнааф был голым. Мирана видела его спину — широкую, мускулистую, с выступающими лопатками и глубокой ложбинкой позвоночника. Кожа была бледной — почти светящейся в полумраке, с синими нитями вен, которые проступали на плечах и на руках. Мышцы спины перекатывались под кожей, напряжённые, как струны, как верёвки, которые вот-вот лопнут. Испарина покрывала его тело — блестящая, влажная, она стекала по позвоночнику, собиралась в ямочках на пояснице, капала на пол мелкими каплями. Руки заведены за спину, запястья связаны тонкой чёрной лозой — лозой Миралейны. Лоза впивалась в кожу, оставляя красные, воспалённые следы, и каждый раз, когда Хнааф дёргался, она затягивалась туже, не давая вырваться. Эта же лоза обвивала его шею — не туго, не угрожающе, а почти ласково, как ожерелье, — и спускалась по груди, по животу, ниже, оплетая бёдра, сжимаясь вокруг самого чувствительного. Миралейна стояла перед ним. Она была в одной длинной рубашке — чёрной, почти прозрачной, с кружевами по краю. Мирана никогда раньше не видела этой рубашки — тонкий шёлк, через который просвечивала кожа, кружевная вышивка в виде звёзд и полумесяцев, вырез, открывающий плечи и ключицы. Волосы Миралейны — чёрные, густые, блестящие — были распущены и падали на плечи, на спину, на лицо, закрывая половину лица, оставляя видимым только один глаз — тёмный, глубокий, с мерцающей в нём искрой. В правой руке она держала ещё одну лозу — тонкую, гибкую, с маленьким шипом на конце. Шип был острым, как игла, белым у основания и чёрным на кончике, и на нём уже была кровь — несколько капель, запёкшихся, почти чёрных. Миралейна водила этой лозой по телу Хнаафа — по груди, по животу, по бёдрам. Не больно. Дразня. Шип царапал кожу, оставляя тонкие красные линии, которые тут же набухали капельками крови — алыми, яркими, как рубины на белом шёлке. — Хороший мальчик, — тихо говорила Миралейна. Голос её был мягким, почти ласковым. — Терпишь. Молодец. Хнааф дрожал. Всем телом — крупной, нервной дрожью, как загнанный зверь, который понимает, что убежать не получится, но не может перестать надеяться. Его челюсти были сжаты так сильно, что желваки ходили ходуном под тонкой кожей. На лбу выступили крупные капли пота — они стекали по носу, по щекам, падали на пол, на колени, на лозы, которые обвивали его тело. Его лицо — красивое, с острыми скулами, прямым носом и тёмными бровями — было искажено выражением, которое Мирана не могла определить. Страх? Удовольствие? Мольба? Боль? Всё вместе. Глаза его были закрыты — он не смотрел на Миралейну, не смотрел на лозы, не смотрел на стены. Он ушёл внутрь себя, в то место, где боль и наслаждение перестают быть разными вещами. А потом Миралейна занесла руку и — шлёпнула. Открытой ладонью, несильно, почти лениво, но по яйцам. По тем самым, которые мать запретила трогать у Дамиана. По тем самым, которые у Хнаафа были тяжёлыми, налитыми, слишком чувствительными для такого удара. Хнааф выгнулся дугой. Лозы натянулись, впиваясь в кожу на запястьях, на шее, на бёдрах, вырывая тихий, сдавленный стон — не от боли, от удовольствия. Чистого, незамутнённого, животного, того, которое не объясняют словами, потому что для него нет слов. — Шлюшка хочет кончить? — Голос Миралейны был ласковым. Почти нежным. Тем тоном, которым говорят с любимыми питомцами или с теми, кого собираются убить, но хотят сделать это медленно, со вкусом, наслаждаясь каждым мгновением их страха и надежды. Она наклонилась, коснулась губами его лба — лёгкий, почти невесомый поцелуй, как бабочка села на цветок и тут же улетела. — Да, — выдохнул Хнааф. Голос его был хриплым, низким, сломленным, как у человека, который слишком долго кричал. — Очень... госпожа. Пожалуйста. — Пожалуйста — что? — Пожалуйста, позвольте мне кончить. — Слова давались ему с трудом — каждое, как последнее. — Я сделаю всё, что вы скажете. Всё, что угодно. Миралейна выпрямилась. Улыбнулась той улыбкой, которую Мирана знала слишком хорошо — холодной, властной, опасной. Улыбкой хищника, который наелся, но ещё не наигрался. Улыбкой паука, который смотрит на муху, запутавшуюся в сети. — Не раньше чем я наиграюсь, — сказала она. Шлёпнула снова. Сильнее. Звук был хлёстким, как выстрел, как удар хлыста, как пощёчина, после которой остаётся след на несколько дней. Хнааф застонал громче — уже не сдерживаясь, не пытаясь быть тихим, не думая о том, что кто-то может услышать. Лозы на его запястьях заскрипели — он пытался вырваться, но не мог. Не потому что не хватало силы — он был крупным, сильным, мог разорвать эти лозы, если бы захотел. Не потому что боялся боли — он был наследником клана Ярости, он знал боль лучше, чем кто-либо. А потому что не хотел. Потому что эта боль, это унижение, эта власть — над ним, — были тем, ради чего он просыпался каждое утро. Мирана смотрела. И чувствовала, как внутри, под рёбрами, её собственная тьма шевелится — не ревнуя, не завидуя, а понимая. Сестра нашла свой способ заполнять пустоту. Такой же тёмный, такой же болезненный, такой же правильный для них обеих. Там, где Мирана использовала смерть, Миралейна использовала власть. Там, где Мирана убивала тела, Миралейна убивала души. И то и другое давало им то, чего им не хватало. Она тихо отошла от двери — неслышно, как тень, как кошка, как та, кто умеет исчезать, когда это нужно. Босые ступпи не издали ни звука — только кожа коснулась камня, только холод напомнил о себе. Она пошла обратно по коридору, утыканному лозами и цветами, и лозы расступались перед ней, как море перед Моисеем, как толпа перед императором, как сама тьма перед своей хозяйкой. — Не подглядывай за ними, — сказала она Дамиану, который стоял в их комнате на коленях, как она и приказала. — Ей это не понравится. Дамиан кивнул, не поднимая головы. — Слушаюсь, госпожа. Мирана подошла к окну, отодвинула тяжёлую штору. За окном вставало солнце — оранжевое, огромное, оно поднималось из-за холмов, окрашивая город в кровавые цвета. Шпили дворца отражали его свет, превращаясь в золотые иглы, вонзённые в небо. Где-то внизу, в саду, уже собирались слуги, готовились к церемонии — расставляли стулья, вешали чёрные ленты, зажигали свечи. Похороны главы клана Лжи должны были начаться через несколько часов. Мирана смотрела на город и думала о том, что её сестра сейчас там, в комнате наследника клана Луны, делает его своим. Не магией — лозы были просто инструментом. Своей волей. Своей силой. Своей тьмой. Она улыбнулась. Не холодно, не торжествующе — почти тепло. — Мы справимся, — сказала она пустой комнате. — Мы всегда справлялись. И тень под её ногами шевельнулась в ответ — согласно. Зал Зеркальных Слёз был полон лжи даже в трауре. Высокие своды из чёрного стекла отражали тысячи лиц, но ни одно не было настоящим. Своды поднимались на высоту десяти метров, уходя вверх, где терялись в сумраке, и казалось, что зал не имеет потолка — только бесконечное, мерцающее небо из зеркал, в котором отражались отражались отражались, уходя в бесконечность, лица, тела, движения. Иллюзии скорбящих плыли по стенам — женщины в чёрных вуалях, мужчины с опущенными головами, дети, которых никогда здесь не было, старики с клюками, которых никто не приглашал. Они двигались синхронно, как марионетки, подчиняясь невидимому дирижёру, вздыхали, плакали, шептали молитвы, которых никто не произносил. Их лица были красивыми — слишком красивыми для скорбящих, и Мирана знала, что за каждой такой маской нет ни души, ни сердца, только магия — пустая, безликая, покорная. Настоящие гости стояли неподвижно, словно боялись, что любое лишнее движение разрушит хрупкую ткань скорби, которой были драпированы стены. Чёрный бархат, серебряные нити, тысячи крошечных кристаллов, вшитых в ткань, отражали свет свечей, создавая иллюзию звёздного неба среди бела дня. Воздух был тяжёлым — от ладана, от воска, от тысяч тел, стоящих слишком близко, от той особенной, липкой фальши, которая пропитывает места, где никто не говорит правду. В центре зала на возвышении — чёрном, в три ступени, покрытых бархатом, — лежал гроб. Открытый. Мирана видела Элиаса Кэрри, главу клана Лжи, всего несколько раз в своей жизни — на приёмах, на советах, мельком, издалека. Он был невысоким, худым, с острыми чертами лица и постоянно щурящимися глазами. Говорили, что он никогда не снимал иллюзию — даже когда оставался один, даже когда спал. Никто не знал, как он выглядит на самом деле. Сейчас он выглядел почти живым. Щёки были слегка подрумянены — неярко, но достаточно, чтобы скрыть серость смерти. Губы изогнуты в лёгкой, мудрой улыбке — такой, какой у него никогда не было при жизни. Элиас Кэрри не улыбался. Он усмехался, кривился, злился, но не улыбался. И эта посмертная улыбка была, наверное, самой страшной иллюзией во всём зале. Руки покойного были сложены на груди — правая поверх левой, пальцы переплетены с серебряной паутиной, символом клана Лжи. Паутина была тонкой, почти невесомой, она оплетала кисти, запястья, уходила в рукава. Искусная работа — каждая нить была выкована вручную, каждое переплетение имело смысл, каждый узел — значение. Мастера клана Лжи умели превращать ложь в искусство, а смерть — в украшение. Над телом медленно кружили иллюзии: бабочки с зеркальными крыльями — каждая величиной с ладонь взрослого мужчины, — роняющие серебряные слёзы. Слёзы падали на лицо Элиаса, на его сложенные руки, на чёрный бархат, которым был обит гроб изнутри, и таяли, не оставляя следов. Бабочки были живыми — или казались живыми. Их крылья отражали лица стоящих рядом, искажая черты, превращая скорбящих в чудовищ. Мирана стояла в третьем ряду, справа от матери. Чёрное платье плотно облегало тело — ткань была тяжёлой, почти негнущейся, с вплетёнными металлическими нитями, которые защищали от порезов. Высокий воротник давил на горло, мешая дышать, и Мирана чувствовала, как под тканью бьётся пульс — ровно, спокойно, как у хищника, который затаился в засаде и ждёт. Рядом, плечом к плечу, замерла Миралейна. Сестра стояла так близко, что их руки касались, и Мирана чувствовала её тепло — едва заметное, сквозь плотную ткань перчаток. Пальцы Миралейны незаметно сжали её руку — один раз, крепко, почти до боли, словно проверяя, здесь ли она, не растворилась ли в толпе, не стала ли одной из иллюзий. Мирана сжала в ответ. Два коротких импульса — «я здесь, я рядом, я не уйду». Клив Кэрри стоял у самого гроба. Одиннадцатилетний мальчик в слишком большом чёрном камзоле выглядел крошечным и потерянным. Камзол был сшит на вырост — плечи сползали, рукава закрывали пальцы, воротник натирал шею. Кто-то — мать, наверное, или служанка, или советник, — приколол к лацкану серебряную паутинку, символ траура по главе клана. Паутинка дрожала при каждом его движении, как живая. Плечи Клива дрожали. Он не плакал — слёзы кончились несколько дней назад, в ту ночь, когда ему сказали, что отца больше нет. Но плечи дрожали — мелко, судорожно, как у человека, который пытается сдержать то, что уже невозможно сдержать. Глаза были красными, опухшими, с тёмными кругами — он не спал уже третьи сутки, если верить слухам. Губы сжаты в тонкую нитку, такую тонкую, что они почти исчезли. Он просто смотрел на отца остановившимся взглядом. Не моргая. Не дыша. Будто пытался запомнить каждую морщинку на его лице, каждый седой волос, каждую ресницу. Будто боялся, что если отвернётся хоть на секунду — отец исчезнет окончательно, превратится в одну из тех иллюзий, что плавали под потолком. — Какой трагизм, — тихо прошептала Мирана, не отводя глаз от мальчика. — И как же хорошо сыграно. Голос её был ровным, как и у матери во время казни. Но Миралейна, стоящая рядом, услышала то, что было под этой ровностью. Не насмешку. Не презрение. Что-то другое. Уважение? Понимание? Жалость — ту самую, проклятую жалость, которая не должна была жить в груди наследницы клана Тьмы. — Я вижу, — тихо ответила Миралейна, едва шевеля губами. — Но не могу разобрать — настоящие слёзы или нет. — А какая разница? — спросила Мирана. — В этом городе настоящие и ненастоящие чувства отличаются только ценой. Первым говорить вышел регент-кандидат — высокий мужчина с седеющими висками и лицом, которое менялось каждые несколько секунд, словно он не мог решить, какое выражение выбрать. Скорбное? Торжественное? Озабоченное? Деловое? Он перебирал их, как карты в колоде, примерял, отбрасывал, выбирал новое. Его костюм был чёрным, безупречным, с серебряными пуговицами в виде пауков — знак высокого положения в клане Лжи. Его речь была красивой — слишком красивой для искренней скорби. Полной лжи о величии, мудрости и невосполнимой утрате. Он говорил о том, как Элиас Кэрри вёл клан к процветанию, как он жертвовал собой, как он мечтал о мире и справедливости. Слова лились рекой, гладкой, блестящей, как масло, и скользили по поверхности, не проникая вглубь. Зеркала на стенах повторяли его слова эхом — многократно, с разных сторон, усиливая их, заставляя звучать искренне, глубоко, проникновенно. Каждое слово возвращалось трижды, четырежды, пять раз, и в конце концов уже невозможно было понять, что сказал регент, а что — его отражения. Когда он закончил — под бурные, притворные аплодисменты иллюзорной толпы, — Клив шагнул вперёд. Все замерли. Даже иллюзорные гости перестали двигаться — замерли в неестественных позах, с открытыми ртами, с поднятыми руками. Настоящие гости тоже не дышали. Слишком тихо стало в зале — только бабочки шелестели крыльями, роняя серебряные слёзы. Мальчик положил ладонь на холодную руку отца. Пальцы заметно дрожали — крупная, нервная дрожь, которую невозможно было подделать. Кожа отца была холодной — Мирана знала это чувство, касалась мёртвых тел сотни раз в Алтаре, — и, наверное, этот холод передавался Кливу через пальцы, поднимался по руке, добирался до сердца. — Отец… — голос его сорвался на первом же слове, превратившись в хрип, в кашель, в звук, похожий на всхлип. Настоящие слёзы, или очень хорошая иллюзия — Мирана не могла разобрать. В этом городе грань между правдой и ложью была слишком тонкой, чтобы видеть её невооружённым глазом. — Ты всегда говорил, что ложь — это щит. А правда — меч. Я… я ещё не научился держать меч. Но щит… щит я уже держу крепко. Он замолчал. Рука его, лежавшая на руке отца, сжалась — так сильно, что побелели костяшки. По залу прокатился тихий, сочувственный вздох — сотни иллюзорных гостей одновременно склонили головы, и Мирана увидела, как некоторые из настоящих повторили это движение. Стадный инстинкт, подумала она. Или страх выделиться. Мирана почувствовала, как внутри что-то неприятно шевельнулось. Жалость. Опять эта проклятая жалость — тёплая, липкая, неудобная, как вторая кожа, которую не можешь снять. Она сжала кулаки так, что ногти впились в ладони, и жалость отступила — не исчезла, затаилась, ждёт. Она посмотрела на Тандариэля. Старший брат Клива стоял в стороне — в трёх метрах от остальных, отдельно, как прокажённый. Скрестив руки на груди, он смотрел на происходящее с выражением, которое трудно было назвать скорбным. Лицо его было каменным — ни одной слезинки, ни одного движения мышц, ни одного признака того, что он вообще имеет отношение к происходящему. Только тяжёлый, неподвижный взгляд, направленный не на гроб, не на брата, не на регента, а куда-то поверх них, в пустоту, в зеркала, где отражалась только ложь. Его костюм был чёрным, но не новым — ткань потёрлась на локтях, пуговицы потускнели, воротник был слегка помят. Кто-то — может быть, он сам — приколол к лацкану серебряную паутинку, но криво, наспех, и она висела под странным углом, цепляясь за ткань. — Он выглядит так, будто уже примеряет корону, — тихо сказала Миралейна, едва шевеля губами. — Или будто знает, что её уже не получит, — ответила Мирана. После Клива слово дали Лауреяне. Императрица Ардлен говорила коротко, жёстко, без лишней театральности. Она не лгала о «великой утрате» — она не умела лгать, или не хотела, или считала, что ложь — это оружие, которое не стоит тратить на похороны врага. Она говорила о союзах, о стабильности, о том, что клан Лжи не должен пасть. Каждое её слово было тяжёлым, как камень, каждое падало на пол зала и оставалось там лежать, не растворяясь, не исчезая. Лауреяна была в чёрном — в том самом платье с высоким воротником, в котором она правила империей, в котором она убивала на пустоши, в котором она встречала дочерей после Алтаря. Волосы её были убраны в тугой узел на затылке, лицо — спокойным, как зеркальная гладь. Только глаза — тёмные, глубокие, бездонные — говорили о том, что она видит больше, чем показывает. Когда церемония подошла к концу, гроб начали медленно опускать в зеркальный колодец под полом. Колодец был глубоким — Мирана не видела дна, только бесконечные отражения, уходящие вниз, в темноту, в никуда. Механизм работал бесшумно — платформа опускалась сантиметр за сантиметром, унося тело Элиаса Кэрри туда, где даже ложь переставала существовать. Иллюзии бабочек вспыхнули ярче — на секунду, не больше, — и рассыпались серебряным дождём, который падал на чёрный бархат, на лица скорбящих, на каменный пол, и таял, не оставляя следов. Клив стоял у края колодца — маленький и прямой, как свеча, которую вот-вот задует ветер. Его плечи больше не дрожали. Глаза были сухими. Он смотрел вниз, туда, где исчезал гроб, туда, где исчезал отец, туда, где исчезало его детство. Мирана заметила, как Астарион Мортейн — красивый, опасный, с алыми глазами и лёгкой улыбкой на губах — сделал шаг к Кливу, но остановился. Его рука, уже поднятая, чтобы коснуться плеча мальчика, замерла в воздухе, потом опустилась. Он посмотрел на Мирану — коротко, остро, как будто спрашивал разрешения. Или как будто предупреждал: «Он мой». Хнааф просто смотрел — холодно, оценивающе, как смотрят на лошадь перед покупкой, как смотрят на картину, которую ещё не решили, стоит ли вешать на стену. Его лицо ничего не выражало — ни сочувствия, ни интереса, ни скуки. Только лёгкое, едва заметное любопытство: «Что ты сделаешь теперь, маленький наследник?» Мирана подошла ближе. Миралейна последовала за ней — тенью, как всегда, как и положено той, кто не хочет быть главной. — Клив, — тихо позвала она. Мальчик повернулся. Движение было медленным, неохотным, как у человека, который не хочет возвращаться в реальность. Глаза его были совершенно сухими — и в этой сухости было что-то неправильное, что-то, что не вязалось с образом осиротевшего ребёнка. На секунду — всего на одно мгновение — Миране показалось, что в этих сухих, усталых глазах мелькнуло что-то странное. Не горе. Не боль. Не страх. Что-то очень спокойное. Почти удовлетворённое. Как у паука, который дождался, пока муха запутается в сети. Но он моргнул — медленно, тяжело, как будто веки налились свинцом, — и снова стал просто испуганным ребёнком. Испуганным, потерянным, не знающим, что делать дальше. Иллюзия была идеальной — или реальность была слишком страшной, чтобы в неё верить. — Спасибо, что пришли, — прошептал он. Голос дрожал — тонко, жалобно, как струна, которую перетянули. — Я… я не знаю, что теперь делать. Мирана протянула руку и положила ладонь ему на плечо. Ткань камзола была холодной — холоднее, чем должна быть ткань, которую носит живой человек. Или это рука у неё была тёплой от напряжения, от магии, которая пульсировала под рёбрами, не находя выхода. — Ты справишься, — сказала она. И сама не поняла, зачем это сказала. Зачем утешать врага. Зачем жалеть того, кто, возможно, уже держит в руках нити этой игры. Миралейна молчала. Только пальцы её сильнее сжали руку сестры — до боли, до хруста. Предупреждение: «Осторожнее. Слишком много жалости — слишком много слабости». Когда они отходили — медленно, не торопясь, сквозь расступающуюся толпу иллюзий и настоящих гостей, которые смотрели на них с уважением, смешанным с любопытством, — Мирана оглянулась в последний раз. Клив стоял у зеркального колодца и смотрел вниз. В ту сторону, куда ушёл гроб. В ту сторону, куда ушёл его отец. В ту сторону, куда уходила его жизнь, которой он больше не распоряжался. На его лице уже не было слёз. Не было страха. Не было растерянности. Только отражение. В зеркалах вокруг — в каждом из сотен зеркал, от пола до потолка, в простенках, на колоннах, на потолке, — его отражения смотрели на него. И каждое из них улыбалось тонкой, едва заметной улыбкой. Улыбкой паука. Улыбкой лжеца. Улыбкой наследника клана Лжи. Мирана моргнула. Когда она посмотрела снова — улыбки не было. Только мальчик в слишком большом камзоле. Только сирота у края могилы. Только тишина, полная лжи. — Ты видела? — тихо спросила она Миралейну, когда они вышли из зала, когда тяжёлые двери из чёрного дерева закрылись за ними, отрезая запах ладана и воска. — Не знаю, — ответила Миралейна. — В этом городе я уже ничего не знаю наверняка. Внутри, под рёбрами, магия Мираны пульсировала — тёмная, живая, голодная. Она чувствовала ложь. Она чувствовала правду. И сейчас она не могла отличить одно от другого. — Мы будем следить за ним, — сказала Мирана, когда они пошли по коридору, по длинной, бесконечной галерее зеркал, где их отражения шли рядом, но не касались. — За Кливой. За Астарионом. За Тандариэлем. За всеми. — И за кем ещё? — спросила Миралейна. — За теми, кто улыбается, когда никто не видит. Зеркала отразили их лица — усталые, бледные, с тёмными кругами под глазами. Улыбались ли они? Мирана не могла разобрать. В этом городе она уже ничего не могла разобрать наверняка. Бал должен был начаться в два, сразу после похорон. Взрослые на совете не пришли к единому мнению — Мирана слышала обрывки разговоров от матери, которая вернулась в гостевые покои только через час после похорон, объявив о втором заседании совета, уставшая и злая. Её платье было в пятнах — вино или кровь, в полумраке не разобрать. Пятна темнели на чёрной ткани, расползаясь неровными, рваными краями, и Мирана не была уверена, что это вино — запах был другим, металлическим, знакомым до боли. Под глазами Лауреяны залегли тени — глубокие, почти синие, такие же, как у Мираны после Алтаря. Они делали её похожей на привидение — не ту страшную, что пугает детей, а ту, что бродит по коридорам, когда все спят, и не может найти покой. Спор о регенте для Клива Кэрри затягивался. Клан Лжи раздирали внутренние противоречия — одни хотели поставить своего, другие боялись, что регент отстранит Клива от власти, третьи просто хотели урвать кусок пожирнее. Остальные кланы не могли договориться, кому достанется власть над ослабевшим домом. Совет шестнадцати глав превратился в базарную площадь, где старики кричали друг на друга, размахивая бумагами и угрозами. — Пусть продолжают, — сказала Лауреяна, развязывая ленты на платье дрожащими пальцами. Её руки, обычно такие твёрдые и уверенные, сейчас напоминали крылья подбитой птицы — они дрожали, не слушались, и Мирана видела, как мать борется с этой дрожью, пытается унять её, но не может. — Чем дольше они спорят, тем слабее становятся. А вы... Вы пойдёте на бал. Дети не должны страдать из-за глупости взрослых. — Мам, — позвала Мирана, делая шаг вперёд. — Я в порядке, — ответила Лауреяна, даже не обернувшись. — Идите. Развлекайтесь. И запомните — на балу важен каждый взгляд. Каждый жест. Каждое слово, сказанное или не сказанное. Вы — лица клана Тьмы. Не опозорьте меня. Бал проводили в Зеркальной зале. Огромное помещение с колоннами из чёрного мрамора — каждая высотой в три человеческих роста, с капителями, украшенными серебряными пауками, — и высокими сводчатыми потолками, терявшимися в сумраке. Пол был из белого камня, отполированного до зеркального блеска — в нём отражались люстры, свечи, лица, и Мирана боялась наступать, потому что казалось, что под ногами не камень, а тонкий лёд, который вот-вот провалится. Стены были завешаны зеркалами — десятками, сотнями, тысячами. Огромные овальные зеркала в золочёных рамах, маленькие круглые, в которых отражались только глаза, и бесконечные коридоры отражений, уходящие в никуда. Стоило задержать взгляд на одном из них — и ты видел себя, уходящего в бесконечность, повторённого сотни раз, теряющегося в глубине стекла. Люстры из хрусталя и серебра висели под потолком на толстых цепях, отбрасывая тысячи бликов, которые слепили глаза, если смотреть слишком долго. Хрустальные подвески дрожали от каждого шага, от каждого звука, и звенели — тонко, едва слышно, как колокольчики на похоронной процессии. В воздухе пахло духами — дорогими, французскими, с нотами жасмина и мускуса, — и вином, которое слуги разносили на серебряных подносах. Тонкое, сладкое, почти без алкоголя — чтобы дети не пьянели, но чувствовали себя взрослыми. Мирана взяла бокал — ножка была холодной, покрытой мелкими царапинами от тысяч пальцев, — сделала глоток. Вино обожгло горло, оставляя после себя привкус клубники и сахара. Мирана надела платье, которое мадам Линс сшила специально для балов. Чёрное, с открытыми плечами — ткань была плотной, матовой, с вплетёнными металлическими нитями, которые защищали от порезов. Юбка короткая, обнажала бедра, и Мирана чувствовала, как холодный воздух касается кожи. Длинные перчатки из тонкой кожи доходили до локтя — белые, почти светящиеся на фоне чёрного платья, — и на правой перчатке, на запястье, был вышит герб клана Тьмы: чёрная луна на серебряном поле. Талию обвивал серебряный пояс — широкий, тяжёлый, с чеканкой в виде лун и звёзд. На поясе висели два ключа: массивный бронзовый от главных ворот Ардлена и маленький серебряный от пояса верности Дамиана. Ключи звенели при каждом движении — тонко, едва слышно, но Мирана слышала их звон костями. Она не стала их снимать. Пусть видят. Пусть знают, что за ней — не только титул, но и власть. Власть, которую она не собирается скрывать. Волосы были уложены в высокую причёску — косы, переплетённые лентами, уложены короной вокруг головы. В них блестели серебряные шпильки с чёрными жемчужинами — каждая жемчужина была размером с горошину, и Мирана знала, что в случае опасности шпильки можно использовать как метательное оружие. Миралейна выбрала тёмно-синее — цвет ночного неба, цвет магии ее жениха. Платье было длинным, с высоким воротником-стойкой, который закрывал шрамы на шее — те самые, что остались после столицы, после пальцев, сжимавших горло. Длинные рукава скрывали следы от лоз и вчерашних игр — красные полосы, которые ещё не успели зажить. На шее — колье из чёрного жемчуга, подарок матери на двенадцатилетие, и в каждом шаре Мирана видела отражение собственных глаз. Её волосы были распущены — чёрные, густые, они падали на плечи, на спину, на грудь, закрывая половину лица. Только серебряная диадема — тонкая, изящная, с чёрной луной в центре, — удерживала их, не давая падать на глаза. Роуз и Дамиан остались в покоях. Рабам не место на балах. Даже если они бывшие принцессы или тайные узники, чьи секреты могут перевернуть империю. Мирана видела, как Роуз кивнула, когда ей сказали остаться — сухо, без обиды, как и положено хорошей рабыне. И как Дамиан опустил глаза, спрятав в них то, о чём не мог сказать. Зал был полон. Дети глав кланов — наследники, младшие дети, кузены и кузины — кружились в танце, смеялись, пили вино, флиртовали. Кто-то был слишком молод для всего этого — девочка лет восьми в розовом платье, которая спала на стуле, положив голову на плечо матери. Кто-то — слишком стар для игр — юноша лет семнадцати с усталыми глазами, который пил вино бокал за бокалом, пытаясь забыть что-то важное. Взрослые стояли вдоль стен, наблюдая, обсуждая, строя планы. У каждого был свой интерес, своя цель, своя игра. Мирана видела их краем глаза — как они перешёптываются, как обмениваются взглядами, как оценивают детей, которые танцуют в центре зала. Луврияна и её сёстры-тройняшки — Луньяна и Лульяна — стояли у колонны, все три в чёрных платьях с высокими воротниками, и их одинаковые лица были одинаково пустыми. Они не танцевали. Только смотрели. Кастория Молданадо из клана Иллюзий сидела в кресле у стены, разговаривая с Мией Скэр — наследницей клана Страха. Их лица были склонены друг к другу, голоса — тихими, почти шёпотом. О чём они говорили? О мальчиках? О политике? О том, кто умрёт следующим? Мирана стояла у колонны, скрестив руки на груди, и наблюдала. Ей не хотелось танцевать. Не хотелось улыбаться. Не хотелось притворяться, что этот бал имеет значение. Ткань колонны была холодной, шершавой, и она чувствовала каждую неровность через тонкую ткань платья. Пальцы её барабанили по локтю — тук, тук, тук, — отбивая ритм, которого никто не слышал. Но Астарион Мортейн подошёл к ней сам. Она узнала его сразу — по алым глазам, которые светились в полумраке зала, как угли в ночи, по тёмным волосам, падающим на лоб, по той хищной, лёгкой улыбке, которая не касалась глаз. На нём был чёрный костюм с серебряным шитьём — герб клана Крови: капля крови в переплетении шипов, вышитая на левой стороне груди. И на поясе висел длинный кинжал в ножнах из чёрной кожи — не игрушка, не украшение, настоящее оружие, которым он умел пользоваться. Он шёл прямо к ней, не оглядываясь, не здороваясь с теми, кто пытался заговорить с ним — какая-то девушка в зелёном платье коснулась его плеча, он стряхнул её руку, даже не взглянув. Мирана видела, как за спиной перешёптываются девушки — красивые, богатые, опасные, — как они провожают его взглядами, полными зависти и желания. Он не замечал ни одной из них. Или делал вид. Он остановился в шаге от неё. Поклонился — неглубоко, скорее обозначая жест, но в этой лёгкости чувствовалось уважение. Или вызов. — Можно вас пригласить на танец? — спросил он. Голос его был низким, чуть хрипловатым — как у человека, который много тренируется и мало говорит. Но в нём не было той слащавой вежливости, к которой Мирана привыкла на приёмах. Была прямота. И приказ, спрятанный в вопросе. Миралейна, стоящая рядом, ответила раньше, чем Мирана успела открыть рот. — Нет. Коротко. Жёстко. Как удар хлыста. Астарион даже не взглянул на неё. Смотрел только на Мирану. В его алых глазах не было ни злости, ни раздражения — только терпение. Терпение хищника, который ждёт и знает, что дождётся. Может быть, через минуту. Может быть, через час. Может быть, через год. Мирана посмотрела на сестру. Миралейна стояла с каменным лицом — плечи прямы, подбородок поднят, глаза прищурены, — но Мирана видела, как она сжала кулаки под юбкой, как побелели костяшки, как пальцы впились в ладони. Ревность. Не к Дамиану, не к Роуз, не к Хнаафу — к Астариону. К тому, кто мог отнять у неё хотя бы часть Мираны, хотя бы минутку, хотя бы танец. — Да, конечно, — сказала Мирана. Она взяла Астариона под руку, чувствуя тепло его тела через ткань костюма — горячее, почти обжигающее, — и позволила увести себя в центр зала. Спиной чувствовала взгляд Миралейны — тяжёлый, обжигающий, как пламя, как лоза, которая обвивает шею и не даёт дышать. Но не обернулась. Не сейчас. Они танцевали медленный вальс. Музыканты играли на старых скрипках и виолончелях — негромко, печально, как будто прощались с кем-то, кто уже ушёл, кто не вернётся никогда. Смычки скользили по струнам, извлекая звуки, от которых замирало сердце. Мирана не умела танцевать — её учили убивать, а не кружиться в парадных залах, — но Астарион вёл уверенно, сильно, почти грубо, заставляя её подчиняться ритму. Его рука лежала на её талии — твёрдая, горячая, чуть влажная от пота, и Мирана чувствовала каждый его палец через тонкую ткань платья. — Твоя сестра меня ненавидит, — сказал он тихо, склоняясь к её уху. Дыхание обожгло шею — горячее, с запахом вина и мяты, — и Мирана поёжилась. — Она всех ненавидит, кто подходит ко мне, — ответила Мирана, не глядя ему в глаза. Смотрела куда-то поверх его плеча — туда, где в зеркалах отражались их спины, их движения, их чужие, незнакомые отражения. — Не принимай на свой счёт. — А ты? — Поздно спрашивать такое через год общения, не находишь? Астарион усмехнулся — криво, одними уголками губ, но Мирана заметила, как его глаза потеплели. Всего на градус. На один маленький, почти незаметный градус, который можно было не заметить, если не смотреть. Она смотрела. — Ты права, как всегда — вдохнул он, крутанув её в повороте. Платье взметнулось, обнажая щиколотки, и Мирана почувствовала, как холодный воздух коснулся кожи. — Всегда. — И все же кто мы друг другу? — Жених и невеста. Все ещё. Астарион резко притянул её ближе — так, что их тела почти соприкоснулись. Мирана почувствовала его запах — кожа, металл, что-то горьковатое, как полынь, как дым, как тот самый Алтарь, от которого она так и не смогла отмыться. Музыка на мгновение вырвалась из ритма — скрипка взяла фальшивую ноту, кто-то из танцующих сбился с шага, — и снова подхватила их. — Ты не уверена? — спросил он, когда танец замедлился. — Нет, — ответила Мирана, и это было правдой. — А я уверен, — сказал Астарион. — Но я не против твоих сомнений. Они танцевали до конца вальса. Больше ни слова. Только музыка, только шаги, только тепло чужих рук и запах — его запах — который въедался в кожу, в волосы, в лёгкие, оставался там, чтобы напоминать о себе ещё долго после того, как танец закончится. Когда музыка затихла — последний аккорд повис в воздухе, дрожа, как струна, которую вот-вот перережут, — Мирана высвободилась из его рук. Кивнула — сухо, официально, как кивают незнакомцам на приёме, как кивают тем, кто не заслужил даже улыбки. — Спасибо, — сказала она. — Всегда пожалуйста, — ответил Астарион и поклонился. На этот раз глубже. На этот раз — с улыбкой. Настоящей. Той, что касается глаз. Миралейна стояла у колонны, и её лицо было тёмной тучей, когда Мирана вернулась. Она стояла, скрестив руки на груди, прижавшись спиной к холодному мрамору. Её лицо ничего не выражало — только глаза, тёмные, глубокие, полные того странного огня, который появлялся, когда она не получала того, что хотела. Пальцы её барабанили по локтю — быстро, нервно, отбивая ритм, который не совпадал с музыкой. — Не злись, — сказала Мирана, беря с подноса бокал с вином. Стекло было холодным, хрупким, и она чувствовала, как дрожит её рука — остатки танца, остатки его рук на её талии, остатки того, чему она не давала имени. — Это танец. Не больше. — Знаю, — процедила Миралейна сквозь зубы. — Но мне всё равно. К ним подошёл Хнаа. Он был в тёмно-сером костюме, с серебряной цепью на шее — герб клана Луны: полумесяц и звезда, вычеканенные на каждом звене. И на его лице не было ни следа того, что происходило несколько часов назад в его спальне — ни слёз, ни страха, ни унижения. Только лёгкая бледность под глазами и чуть припухшие губы — следы вчерашних поцелуев, которые он даже не пытался скрыть. Он поклонился Миралейне — низко, почтительно, как вассал перед сюзереном, как раб перед госпожой, — и выпрямился. В его глазах не было вызова. Было ожидание. И благодарность. И страх. Всё то, что Миралейна хотела видеть. — Госпожа, — голос его был ровным, спокойным, но Мирана услышала в нём дрожь. Едва заметную. Как отзвук удара, который ещё не забыт. — Позвольте мне вас отвлечь. Увести от этих мыслей. Подарить вам танец. Миралейна посмотрела на него долгим взглядом. Её глаза сузились, став похожими на щёлочки в крепостной стене, из которых выглядывают лучники. Она изучала его — его позу, его лицо, его дрожащие пальцы, которые он спрятал в карманы брюк, чтобы скрыть напряжение. — Так уж и быть, — сказала она и вложила свою ладонь в его. Хнааф повёл её в центр зала. Рука его лежала на её талии — чуть выше, чем следовало, почти у самой груди, — и Мирана видела, как Миралейна напряглась на секунду, всем телом, каждой мышцей, а потом расслабилась. Позволила. Разрешила. Они танцевали медленнее, чем Мирана с Астарионом. Ближе. Лицо Хнаафа было склонено к уху Миралейны, и он что-то шептал ей — тихо, быстро, почти беззвучно. Что-то, от чего её лицо смягчалось, расслаблялось, а уголки губ начинали подниматься в едва заметной улыбке. Что-то, от чего её рука, лежавшая на его плече, сжималась и разжималась, как живое существо. Мирана смотрела на них из-за колонны, допивая вино, и чувствовала, как внутри, под рёбрами, тьма пульсирует в такт музыке. Не ревнуя. Не завидуя. Просто понимая. — Они хорошая пара, — сказал Астарион, возникший рядом так же внезапно, как и исчезнувший. Он стоял в двух шагах, прислонившись к колонне, с бокалом в руке, и смотрел на танцующих. — Твоя сестра и наследник Луны. — Они даже не разговаривали до этого бала, — солгала Мирана. Если Хаан позволял вытворять с собой такое, значит общались они не меньше. — Это ничего не значит, — Астарион взял с подноса бокал, сделал глоток и поморщился — вино было слишком сладким для его вкуса, слишком приторным, слишком детским. — Иногда достаточно одного взгляда. Одного прикосновения. Одной... игры. Мирана посмотрела на него. На его алые глаза, в которых отражались свечи и зеркала — десятки свечей, сотни зеркал, бесконечные коридоры отражений. На его губы, чуть влажные от вина, приоткрытые в лёгкой, ленивой улыбке. На его руки — сильные, с длинными пальцами, которые могли держать не только бокал, но и кинжал. И поводок. И чью-то шею. — Ты о чём-то своём? — спросила она. — О нас, — ответил Астарион. — Не слишком ли ты уверен в "нас" — Мы общаемся год, — тихо сказал Астарион. Его голос стал ниже, почти шёпотом, и Мирана почувствовала, как мурашки побежали по спине — холодные, быстрые, как капли воды на раскалённом камне. Он сделал шаг ближе — так, что Мирана чувствовала его дыхание на своей щеке. — Так что, да. Я уверен. Я люблю тебя. Я хочу тебя в жены. Хочу чтобы ты стала моей госпожой. Мирана замерла. Музыка играла, свечи горели, пары кружились в танце — мимо них, вокруг них, сквозь них, — а она стояла и смотрела в его алые глаза, пытаясь найти в них ответ. Настоящий. Не тот, который он хотел показать, а тот, который прятал внутри — глубоко, там, где не достают даже зеркала клана Лжи. —Я все ещё не уверенна, — честно ответила она. — Но, если изменится, я скажу тебе. Астарион улыбнулся. Той улыбкой, которая касалась глаз — теплом, светом, чем-то, что она никогда в нём не видела. — Это уже что-то, — сказал он. Бал закончился далеко за полночь. Люстры начали гаснуть одна за другой — слуги выкручивали фитили, и свечи шипели, испуская клубы серого дыма, который поднимался к потолку, смешиваясь с тенями. Музыканты устали, их смычки двигались медленнее, скрипки звучали глуше, виолончели — тяжелее. Танцующие пары редели — кто-то ушёл в сад, кто-то — в покои, кто-то — просто стоял у стен, не в силах больше двигаться. Мирана вернулась в свои покои уставшая, но не спала — села в кресло у окна, обхватив колени руками, и стала смотреть, как за окнами медленно угасает луна — белый серп, тающий в предрассветном небе, как кусок сахара в горячем чае. Шторы были отодвинуты, и сквозь стекло пробивался холодный, серый свет — не утренний, не ночной, а тот, что бывает между ними, когда время замирает и никто не знает, который час. Миралейна пришла позже. Её платье было смято — юбка помялась, воротник съехал набок, одно плечо оголилось. Причёска растрепана — шпильки выпали, жемчужины рассыпались по полу, и она даже не пыталась их собрать. На губах — следы чужой крови или чужого поцелуя, Мирана не стала спрашивать. Всё равно не сказала бы правду. Она упала на кровать, не раздеваясь, и уставилась в потолок. В потолочном зеркале отражалась она — растрёпанная, усталая, с тёмными кругами под глазами и странной, почти счастливой улыбкой на губах. — Ты злишься? — спросила она. — Нет, — ответила Мирана. — За танец с Астарионом? — За то, что ты ушла в чужое крыло и делала там то, что мать запретила делать с Дамианом. Миралейна усмехнулась — сухо, без радости, одними уголками губ. В этой усмешке не было насмешки — была усталость. — Хнааф — не Дамиан. Он — мой будущий муж. У нас другие правила. Другие границы. Мать не запрещала мне трогать его яйца. Она запретила только трогать яйца Дамиана — потому что они нужны для наследника. Яйца Хнаафа — мои. Я могу делать с ними что хочу. — И что ты хочешь? Миралейна повернулась на бок. Посмотрела на сестру долгим взглядом — тёмным, глубоким, почти бездонным, как тот самый колодец, в который опускали гроб Элиаса Кэрри. — Я хочу, чтобы он был счастлив. И чтобы боялся меня. И чтобы знал — я могу дать ему всё. И отнять всё. — Жестоко, — сказала Мирана. — Это любовь, — ответила Миралейна. — По крайней мере, моя. Мирана хотела возразить — и не нашла слов. Потому что, возможно, сестра была права. Возможно, любовь не всегда бывает нежной. Иногда она — в ударе, в боли, в контроле, в запрете кончать без разрешения. Иногда она — в лозах, которые оплетают тело и не давают дышать, но и не дают упасть. Иногда она — в том, чтобы сделать человека своим, даже если он этого не просил. Они лежали в тишине. За окном медленно светало — серые, бледные лучи пробивались сквозь тяжёлые шторы, и пыль кружилась в воздухе, как маленькие привидения. Где-то внизу, в саду, запела птица — первую песню за утро, хриплую, неуверенную, как будто она тоже не спала всю ночь. — Мирана, — позвала Миралейна. — Мм? — Астарион... он тебе нравится? Мирана долго молчала. Думала о письмах, которые перечитывала по ночам — тонкие листы бумаги, сложенные втрое, пахнущие его домом, его кожей, его магией. О танце — о его руке на её талии, о его дыхании на её шее, о его глазах, в которых отражались свечи. О его голосе, когда он сказал: «Я спрашиваю сейчас». — Не знаю, — сказала она наконец. — Но я хочу узнать. Миралейна кивнула — медленно, серьёзно, как кивают, когда принимают важное решение. — Тогда узнай, — сказала она. — А я прикрою. Она протянула руку, и Мирана взяла её. Их пальцы переплелись — такие разные, но такие похожие. Холодные и тёплые, сильные и нежные, живые и живые. Две половинки одного целого. Две девочки, которые шли убивать и любить, и не знали, где кончается одно и начинается другое. — Я не усну, — тихо сказала она, глядя в потолочное зеркало. В огромном овальном зеркале, вделанном в лепной потолок, отражалась комната — кровать, на которой сидела Мирана, стул, где лежало снятое платье Миралейны, тени от свечей, дрожащие на стенах. Её отражение смотрело чуть в сторону — не на неё, а куда-то за её спину, туда, где в углу спал Дамиан, свернувшись калачиком, положив голову на сцепленные руки. — Не после всего этого. — Тогда не будем спать, — сказала она, отрывая ладонь от руки сестры, — Пойдём искать правду. Пока все думают, что мы в постелях. Мирана посмотрела на неё. Внутри, под рёбрами, тьма шевельнулась — коротко, как спросонья, — и затихла. Согласилась. — Хорошо, — сказала Мирана. — Но будем осторожны. Это не наш дом. Здесь даже зеркала врут. Они не стали зажигать свет. Мирана набросила на плечи тёмный плащ — чёрный, плотный, с капюшоном, который она носила в Алтаре в холодные ночи. Плащ пах дымом, старым деревом и чем-то ещё — железом, наверное, или кровью, которая въелась в ткань навсегда. Миралейна накинула такой же — их плащи шили из одного рулона ткани, и в темноте они сливались, превращая сёстер в одну длинную, скользящую тень. Ключи на шее Мираны звякнули — тонко, едва слышно, — когда она встала. Она прижала их к груди, и звон прекратился. — Дамиан, — позвала она тихо. Раб поднял голову — мгновенно, как солдат по тревоге. В темноте его глаз не было видно — только блеск, холодный и настороженный. — Мы уходим. Ты остаёшься здесь. Если кто-то спросит — мы спим. Если кто-то войдёт — делай вид, что ничего не слышал. Понял? — Да, госпожа, — ответил он шёпотом. Миралейна уже стояла у двери, приоткрыв её на несколько сантиметров. Тонкая полоска света из коридора легла на её лицо, высветив острые скулы и тёмные глаза. — Идём, — сказала она. — За мной. Две тени выскользнули в коридор. Замок клана Лжи ночью казался живым. Не просто дом, не просто здание, а огромное, дышащее существо, которое лежало в темноте и ждало. Зеркала на стенах шептали — не словами, а чем-то более древним, более страшным: шорохом отражений, которые двигались сами по себе, не дожидаясь оригинала. Мирана слышала этот шорох — сухой, как шелест сухих листьев, как шуршание змеиной кожи. Они шли по центральному коридору, прижимаясь к стенам, ступая босиком по холодному мрамору. Сапоги они оставили в комнате — кожа подошвы слишком громко стучала по камню. Босые ступни не издавали ни звука — только лёгкое, едва ощутимое прикосновение к полу. Отражения в зеркалах следили за ними. Мирана видела их краем глаза — как они поворачивают головы вслед, как улыбаются чуть шире, чем надо, как их глаза блестят в темноте. Она не смотрела прямо. Никогда не смотрела прямо в зеркала этого замка. Сначала они проверили коридор возле кабинета убитого главы. Дверь была массивной, из чёрного дуба, с резными панелями, изображающими пауков в паутине — символ клана Лжи. На ручке — магическая печать, которую оставили следователи. Печать светилась тусклым голубоватым светом, и Мирана чувствовала, как она пульсирует — медленно, как сердце, как дыхание, как сама магия. Миралейна подошла ближе. Приложила ладонь к печати — не касаясь, на расстоянии пальца, — и закрыла глаза. Её магия — её тьма, её лозы — вырвалась из кончиков пальцев тонкими, почти невидимыми нитями, вплелась в чужое заклинание. — Здесь щель, — прошептала она. — Старая иллюзия. Торопились, когда накладывали печать. Или специально оставили лазейку. Она нажала. Печать мигнула — раз, другой — и погасла. Дверь открылась без звука — петли были смазаны, и створка вошла в стену, как лезвие в ножны. Внутри всё уже убрали. Ни крови, ни следов борьбы — только лёгкий запах озона, остаток мощной магии, который въелся в стены, в ковёр, в воздух. Кабинет был большим — с высоким потолком, на котором висела зеркальная люстра, с книжными шкафами до самого верха, с тяжёлым письменным столом из чёрного дерева. Но всё было пустым. Книги вынуты, ящики стола открыты, ковёр снят. — Чисто, — прошептала Мирана, проводя пальцем по столешнице. На пальце осталась тонкая полоска пыли. — Слишком чисто. — Будто кто-то убирал следы до того, как следователи пришли, — сказала Миралейна, оглядываясь. Они вышли так же бесшумно, как вошли. Миралейна восстановила печать — её магия легла поверх старой, скрыв следы вторжения. На первый взгляд никто бы не заметил, что дверь открывали. Они двинулись дальше, по боковым галереям, где зеркала были старыми и потемневшими. Здесь никто не убирал. Пыль лежала слоями, паутина свисала с потолка, и в воздухе пахло сыростью и запустением. Шаги отдавались глухим эхом, и Мирана чувствовала, как её тень — её тьма — тянется за ней, касаясь стен, пола, потолка, впитывая темноту, делая её ещё гуще. В одном из переходов Мирана внезапно замерла — всем телом, каждой мышцей, как охотничья собака, учуявшая дичь. Её рука взметнулась, толкая сестру в нишу — туда, где когда-то стояла статуя, а теперь остался только постамент, покрытый пылью. Из-за поворота вышел Астарион Мортейн. Он был в чёрной рубашке с расстёгнутым воротом — пуговицы расстёгнуты до середины груди, открывая ключицы и начало гладкой, загорелой кожи. Волосы растрёпаны — он проводил пальцами по ним, приглаживая, но они всё равно падали на лоб. В руке — слабый магический огонёк, голубоватый, мерцающий, отбрасывающий странные тени на его лицо. Увидев их, он резко остановился. Его алые глаза расширились — на секунду, не больше, — а потом он усмехнулся уголком рта. В этой усмешке не было насмешки — было узнавание. Он знал, что они не будут спать. Он сам не спал. — Не спится, невеста? — тихо спросил он, подходя ближе. Его голос был низким, чуть хрипловатым со сна, и в нём слышалась та же усталость, что и у Мираны. Он остановился в трёх шагах, погасил огонёк — и темнота сомкнулась вокруг них, густая, почти живая. — Или тоже решили поиграть в сыщиков? Взгляд его скользнул по Миране — по её тёмному плащу, по босым ногам, по лицу, которое она не пыталась скрыть. Потом по Миралейне — оценивающе, холодно, как смотрят на возможную угрозу. Мирана не стала отпираться. — Мы ищем то, что пропустили взрослые. — Её голос был тихим, но в пустом коридоре он звучал как выстрел. — Ты с нами или будешь мешать? Астарион пожал плечами — лениво, расслабленно, но Мирана заметила, как напряглись мышцы его плеч. — С вами. — Он сделал шаг вперёд, встал рядом с Мираной, так близко, что их плечи почти касались. — В конце концов, ты моя будущая жена. Не хочу, чтобы тебя убили раньше свадьбы. Миралейна фыркнула — коротко, беззвучно, — но промолчала. Они продолжили втроём. Астарион знал расположение замка лучше — его клан Крови иногда торговал с Лжой, а он, как наследник, присутствовал на встречах, запоминал, изучал. Он вёл их через анфилады пустых залов, мимо спален, где спали гости, мимо кухонь, где уже гремели посудой ранние повара, мимо лестниц, ведущих в подвалы. Он показал им потайной ход за одним из зеркал — большим, в полный рост, с потускневшей амальгамой. Когда он нажал на раму, зеркало бесшумно повернулось, открывая узкий, тёмный проход. Внутри пахло пылью, старым деревом и мышами. — Служебные помещения, — прошептал Астарион, шагая первым. — Сюда редко заходят. Идеальное место, чтобы спрятать то, что не должно найти. Они шли по коридору, который становился всё уже, всё ниже, так что через пять минут Миране пришлось пригнуться, чтобы не удариться головой о потолок. Стены были деревянными, некрашеными, с торчащими гвоздями. На одном из гвоздей висел старый фартук — когда-то белый, а теперь серый от пыли и времени. Миралейна шла замыкающей, и Мирана чувствовала её дыхание на своей шее — ровное, спокойное, как у хищника, который идёт по следу. Маленькая библиотека, затерянная в лабиринте служебных коридоров, была почти круглой — стены выгнуты дугой, потолок куполом, на котором была нарисована карта звёздного неба. Книги стояли на полках от пола до потолка — старые, в кожаных переплётах, с потрескавшимися корешками и выцветшими названиями. Хнааф стоял у окна — единственного в этой комнате, узкого, стрельчатого, выходящего на внутренний двор. Свет луны падал на его бледное лицо, делая его похожим на восковую маску, на статую, на того, кто давно умер, но забыл об этом. В руках он держал открытую книгу — толстый том в чёрном переплёте с серебряными уголками, изъеденными временем. Его пальцы, длинные и тонкие, лежали на страницах, не переворачивая их. Услышав шаги, он резко закрыл том — с глухим, тяжёлым звуком, который разнёсся по комнате, — и повернулся. На его лице не было ни удивления, ни страха. Только холодное спокойствие человека, который знал, что его найдут, и ждал этого. — Четверо детей ночью в замке, полном иллюзий, — тихо сказал он. Голос его был низким, ровным, без единой эмоции. — Смело. Миралейна фыркнула: — Присоединяйся. Или иди спать, женишок. Хнааф секунду смотрел на неё — долгую, тяжёлую секунду, в которой Мирана прочитала что-то, чего не могла назвать. Не страх. Не вызов. Узнавание. Потом он кивнул — медленно, серьёзно — и встал рядом с Миралейной, так близко, что их руки почти касались. Теперь их было четверо. Они обыскали кабинет убитого — снова, уже без магической печати, более тщательно. Астарион проверил каждый ящик стола, Хнааф — каждую книгу на полках, Мирана и Миралейна — ковёр и стены на предмет потайных ниш. Нашли несколько интересных вещей. Письмо с угрозами от неизвестного, написанное на плотной, дорогой бумаге, сложенное втрое и запечатанное чёрным сургучом. Сургуч был сломан — письмо читали. Мирана провела пальцем по строкам, читая: «Ты знаешь, что заслужил. Смерть не за горами, Элиас. Она уже идёт по твоим следам». Ни подписи. Ни намёка на отправителя. Только ровные, аккуратные буквы, не выдающие почерка. — Может быть подделкой, — сказал Астарион, беря письмо и поднося к свету. — Бумага дорогая, но её можно купить. Сургуч — стандартный. Ничего личного. Следы магического вмешательства в замке — Миралейна нашла их. Не одну, не две, а дюжину маленьких, почти незаметных точек, где чужая магия касалась стен, пола, потолка. Следы были старыми — неделя, может быть, две, — но некоторые из них перекрывали друг друга, создавая сложные, запутанные узоры. — Кто-то готовился, — прошептала Миралейна, прижимая ладонь к стене, где её тьма откликалась на чужое прикосновение. — Не один день. Не одну неделю. Он знал, что делает. Странный обрывок иллюзии — его нашёл Хнааф. В тайном архиве, заваленном старыми свитками и пыльными фолиантами, он обнаружил небольшой шкаф, запертый на магический замок. Замок поддался после третьей попытки — Миранейлина тьма впитала чужое заклинание, переварила его, выплюнула остатки. В шкафу лежал обрывок иллюзии — кусок застывшей, почти осязаемой лжи. Он мерцал в темноте, переливался серебром и золотом, и Мирана чувствовала его кожей — холодный, скользкий, чужой. Она протянула руку, коснулась его своей Тьмой — и иллюзия вздрогнула, развернулась, показала на секунду лицо. Чьё-то лицо — смазанное, неясное, с пустыми глазницами и ртом, открытым в беззвучном крике. А потом — развеялась. Растаяла, как утренний туман, оставив в руке Мираны только лёгкое, почти невесомое облачко тьмы, которое тут же впиталось обратно в её тень. — Я видела это лицо, — сказала Мирана, глядя на пустые руки. — Но не помню где. — Иллюзия не хотела, чтобы её запомнили, — тихо сказал Хнааф. — Или тот, кто её создал, не хотел. К утру они вернулись в заброшенную гостевую гостиную на верхнем этаже. Здесь когда-то принимали гостей — давно, может быть, при прошлом главе клана. Мебель была накрыта белыми простынями, похожими на саваны. Пыль лежала слоями, и в воздухе пахло плесенью и забытьём. Все четверо были усталыми — глаза красные, под веками — песок, в голове — туман. Запылёнными — на одежде, на лицах, на руках лежала серая, мелкая пыль, которая въедалась в кожу и не оттиралась. И раздражёнными — тем особенным, глухим раздражением, которое возникает, когда ты сделал всё, что мог, и всё равно потерпел неудачу. Мирана села на подоконник, поджав под себя ноги, и прислонилась лбом к холодному стеклу. Глядя в окно на серебряные шпили Арамеля, которые уже начинали розоветь с первыми лучами солнца, она чувствовала, как внутри, под рёбрами, тьма пульсирует в такт её усталому сердцу. — Не удивительно, что мы ничего не нашли, — тихо сказала она, проводя пальцем по холодному стеклу. Палец оставил влажный след, который тут же исчез. — Нам одиннадцать. Это задачка не по возрасту. Миралейна прислонилась к стене рядом, скрестив руки на груди. Её лицо было бледным — бледнее обычного, с тёмными кругами под глазами, которые делали её похожей на привидение. Но глаза горели — тем же странным огнём, что и вчера. — Попытка не пытка, — пробормотала она, повторяя свои же слова, но в её голосе не было уверенности. Астарион усмехнулся, но без привычной дерзости. Он стоял у двери, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на Мирану. В его алых глазах было что-то, чего она не могла разобрать — усталость? Сожаление? Нежность? Она отвела взгляд. — Взрослые тоже ничего не нашли, — сказал он. — Или сделали вид. Нам проще — нас не замечают. Мы — дети. Игрушки. Мебель. Но мы видели больше, чем они. И запомнили. — И что толку? — спросила Миралейна. — Мы не знаем, кому верить. Хнааф молчал дольше всех. Он сидел на стуле, накрытом простынёй, и смотрел в пол. Простыня сползла с его плеча, открывая тёмную ткань костюма, и он не поправлял её. Его лицо было спокойным — слишком спокойным для человека, который провёл ночь в поисках убийцы. Потом он поднял голову. В его глазах не было ответа — был вопрос. — Значит, убийца либо очень умён… либо это кто-то из тех, кому мы никогда не докажем вину. — Или не захотим доказывать, — добавил Астарион. Мирана посмотрела на него, потом на сестру, потом на Хнаафа. В маленькой, пыльной гостиной повисла тяжёлая тишина — такая же, как в их комнате после похорон. Только теперь в этой тишине не было только усталости. Было что-то ещё. Согласие. — Тогда будем ждать, — сказала она наконец. — Рано или поздно ложь всегда даёт трещину. За окном взошло солнце — огромный оранжевый шар, поднимающийся из-за холмов, окрашивающий небо в розовые и золотые тона. Его лучи проникли в гостиную, осветили пыльные простыни, старую мебель, лица четверых детей. И зеркала в замке ярко вспыхнули, отражая новый день — такой же лживый, как и предыдущий. Только теперь Мирана знала: где-то в этих отражениях прячется правда. И она найдёт её. Четверо детей молча разошлись по своим покоям. Астарион уходил первым — кивнул Миране, коротко, почти незаметно, и исчез в коридоре, растворившись в утреннем свете. Мирана смотрела ему вслед и чувствовала, как в груди, под рёбрами, что-то замирает, а потом бьётся — слишком часто, слишком громко. Миралейна и Хнааф ушли вместе — она впереди, он на шаг позади, как тень, как слуга, как тот, кто не смеет идти рядом. В узком коридоре их тени слились в одну, и Мирана смотрела на эту тень, пока она не исчезла за поворотом. Каждый думал о своём. Мирана — об обрывке иллюзии, о лице, которое она не могла вспомнить, о письме с угрозами и о том, чьи следы они нашли на стенах. Миралейна — о Хнаафе, о его губах, о том, как он смотрел на неё, когда думал, что она не видит. Астарион — о Миране, о её глазах, о том, что она сказала: «Я хочу узнать». И о том, что он сам хотел узнать — правда ли она та, кем кажется, или за этой маской скрывается кто-то другой. Хнааф — о Миралейне, о её власти, о том, как она превратила его в своё, и о том, что он не хотел быть свободным. Никогда. Покои, выделенные наследнику клана Луны и воспитаннику клана Истины, находились в западном крыле — той части дворца, где коридоры были уже, потолки ниже, а зеркала старше. Здесь не было парадной роскоши восточного крыла, где разместились сёстры Натан. Здесь пахло иначе — не духами и воском, а старым деревом, пылью и чем-то ещё... книгами, наверное. Или временем. Комната Хнаафа была маленькой — для одного. Узкая кровать с железной спинкой, покрытая серым шерстяным одеялом, стояла у стены, застеленная с аскетичной простотой военной академии. Письменный стол у окна был завален бумагами — письма, отчёты, копии каких-то документов, которые он изучал при свете масляной лампы. Аккуратные стопки, каждая перевязана бечёвкой, с пометками на полях, сделанными его мелким, убористым почерком. И большое зеркало в тяжёлой раме из чёрного дерева висело напротив кровати. Рама была резной — лунные символы, полумесяцы и звёзды, переплетённые с ветвями терновника. Амальгама на зеркале пошла пятнами, и в этих пятнах лица, в них смотревшие, казались размытыми, призрачными, как воспоминания о тех, кого уже нет. Миралейна вошла первой. Бесшумно, как тень, как кошка, как та, кто привык двигаться в темноте и не бояться того, что в ней прячется. Её босые ступни ступали по холодному каменному полу — мраморные плиты были покрыты тонким слоем пыли, который не убирали, наверное, со дня поселения Хнаафа. Она остановилась у окна. Тонкие, почти прозрачные шторы колыхались от сквозняка, пропуская внутрь тусклый свет ночного Миражира. Город не спал никогда — даже в такой поздний час его огни мерцали, отбрасывая лишние тени, создавая иллюзию жизни там, где была только ложь. Фонари горели внизу — масляные, с высокими стеклянными колпаками. Их пламя дрожало, и тени от них плясали на стенах домов, на мостовой, на лицах редких прохожих, которые брели по пустынным улицам, закутавшись в плащи, не поднимая голов. Миражир дрожал даже во тьме — казалось, что стены домов дышат, что окна меняют форму, что сама земля под ногами не твёрдая, а зыбкая, как песок, который утекает сквозь пальцы. Хнааф закрыл дверь. Задвинул засов — тяжёлый, железный, с глухим, окончательным стуком, который отдался в стенах и затих. Щёлкнул замок — тонко, почти музыкально, как последняя нота в симфонии, которая больше никогда не повторится. — Раздевайся, — сказала Миралейна, не оборачиваясь. Её голос был ровным, спокойным, как у учителя, который даёт инструкцию, не требующую обсуждения. — Полностью. Он подчинился без колебаний. Сначала пиджак — чёрный, с серебряными пуговицами, на которых был вычеканен герб клана Луны. Пуговицы блеснули в свете лампы, когда он расстегнул их — одну за другой, сверху вниз, пальцы не дрожали. Пиджак упал на спинку стула, повиснув там, как сброшенная кожа. Потом жилет — тонкий, шёлковый, тёмно-серый, с серебряной цепочкой от кармана до кармана. Цепочка звякнула, когда он положил жилет на пиджак — небрежно, не складывая, как человек, который знает, что у него не будут проверять порядок в комнате. Рубашка — белая, с длинными рукавами и высоким воротником, который он так и не расстегнул до конца после бала. Пуговицы были мелкими, костяными, и его пальцы скользили по ним, отыскивая каждую в темноте. Рубашка соскользнула с плеч, упала на пол — он не стал её поднимать. Штаны — чёрные, со стрелками, которые ещё держались после вечера. Они упали на пол, оставив его в одном белье — узком, шёлковом, тёмно-синем, который обтягивал бёдра и то, что было под ними. Он снял и бельё. Теперь он стоял перед ней голый — в холодной комнате, на холодном полу, под взглядом её холодных глаз. Лампа на столе коптила, отбрасывая на его тело длинные, пляшущие тени. Мышцы его были напряжены — не от холода, от ожидания. Кожа покрылась мурашками, и Миралейна видела, как они поднимаются от его ступней к шее, как волны перед бурей. На Хнаафе был пояс верности. Он был не таким, как у Дамиана. У Дамиана пояс был грубым, тюремным — широкие металлические кольца, кожаные ремни с потёртыми пряжками, замок, который скрипел, когда его открывали. Этот был изящным — почти ювелирным. Серебряный, с тонкой резьбой, покрывавшей каждую деталь. Лунные символы — полумесяцы, звёзды, переплетающиеся лучи — были вычеканены так искусно, что их можно было разглядывать часами, находя всё новые детали. Пояс обхватывал его бёдра, сжимая кожу, но не больно — напоминая. Кожаные ремешки, пристёгнутые к поясу, тянулись между ног и вокруг талии, и на них висел маленький ключ — серебряный, изящный, с головкой в виде полумесяца. Миралейна наконец повернулась. Она посмотрела на него — на пояс, на ключ, на его лицо, которое горело от стыда и желания, смешанных в равных пропорциях, так что невозможно было понять, чего больше. На его глаза — тёмные, влажные, с расширенными зрачками, в которых отражалось пламя лампы. На его губы — приоткрытые, с которых вот-вот должен был сорваться то ли стон, то ли молитва. — Какого изнывать от желания, когда хочется кончить, — сказала она, садясь на кровать. Одеяло было шершавым, колючим, и она чувствовала его текстуру даже сквозь тонкую ткань рубашки. — Но при этом иметь при себе ключ? Хнааф опустил глаза. Ресницы его дрожали — длинные, тёмные, они отбрасывали тени на щёки, делая его похожим на мальчика с церковной фрески, который смотрит на грешников с немым укором. — Сладко, госпожа, — ответил он. Голос его был хриплым, почти шёпотом — как у человека, который кричал слишком долго или молчал слишком много. — Сладко? — Терпеть, — начал он, и слова давались ему с трудом, как будто он выталкивал их из себя, через боль, через страх, через слюну, которая скапливалась во рту. — Ждать. Знать, что могу кончить в любую секунду, если захочу. Но не кончать. Потому что вы не разрешили. — Он поднял глаза, и в них было что-то, чего Миралейна не ожидала. Не вызов. Не мольба. Благодарность. — Сладко, госпожа. Миралейна усмехнулась. Уголки её губ поднялись — на миллиметр, не больше, — и в этой усмешке не было насмешки. Было удовлетворение. Понимание. Власть, которую не нужно доказывать, потому что она уже есть. — Сними пояс, — сказала она. — И иди ко мне. Ложись на колени. Хнааф дрожащими пальцами отомкнул замок. Ключ вошёл в скважину с тихим, почти музыкальным щелчком, повернулся — и пояс распался на две половины, упав на пол с глухим, металлическим стуком. Звук был низким, басовитым — он отдался в стенах, в полу, в груди Миралейны, и она почувствовала, как внутри, глубоко под рёбрами, что-то шевельнулось. Он сделал шаг вперёд — один, второй, третий. Его ноги были такими же босыми, как и её, и на холодном полу он оставлял влажные следы. Опустился на кровать — матрас прогнулся под его весом, пружины жалобно скрипнули, — лёг на бок, положив голову на колени Миралейны. Она сидела, выпрямив спину — идеально прямо, как учила леди Кая, как требовала мать, как подобало наследнице клана Тьмы. Её руки лежали на коленях — расслабленные, но готовые. Взгляд — сверху вниз, на его лицо, на его шею, на его плечи, на его руки, которые он не знал, куда деть. Его тело было напряжено — каждый мускул, каждый сантиметр кожи, каждая клетка, каждая капля крови. Он дышал часто, поверхностно — грудью, не животом, — и его грудная клетка поднималась и опускалась, как у загнанного зверя. Но он не двигался. Ждал. Только глаза — тёмные, влажные, полные надежды — бегали по её лицу, ища знак, разрешение, хоть что-то. — Ты сегодня хорошо держался, — сказала Миралейна, проводя пальцами по его волосам. Волосы были мягкими, шелковистыми — она провела по ним от лба до затылка, собирая их в кулак, отпуская. — На балу. Никто не заметил. Никто не понял. — Я старался, госпожа, — ответил он. Голос его был глухим — она чувствовала вибрацию его слов через свои колени. — Знаю. Её рука скользнула вниз — по его щеке, по шее, по груди, по животу. Пальцы её были прохладными, и на горячей коже они оставляли дорожки мурашек. Она чувствовала, как бьётся его сердце — быстро, неровно, как у кролика, который увидел ястреба. Остановилась там, где он хотел её больше всего. Хнааф выдохнул — долго, шумно, с присвистом, — и всё его тело расслабилось на секунду, чтобы тут же напрячься снова. Его глаза закрылись — ресницы дрожали, из-под век выкатилась одна маленькая, прозрачная слеза. Не от боли. От облегчения. Она играла с ним — медленно, отстранённо, почти скучающе. Её пальцы двигались ритмично, но без спешки, без страсти, как у музыканта, который играет гамму перед концертом — не для удовольствия, для разминки. Сжимала, тянула, отпускала, снова сжимала. Следила за его лицом — за тем, как оно меняется, за тем, как он кусает губы, чтобы не застонать слишком громко, за тем, как его ногти впиваются в ладони. Она никогда не торопилась. Время было её союзником. Чем дольше она играла, тем слаще была его покорность, тем глубже его благодарность, тем сильнее её власть. — Ты хочешь кончить? — спросила она. Голос её был ровным, как у учителя, проверяющего домашнее задание. — Да, госпожа, — выдохнул он. Голос его дрожал — так сильно, что слова распадались на слоги. — Очень. — Проси. — Пожалуйста. — Он открыл глаза, и в них была та мольба, которую она хотела видеть. Чистая, незамутнённая, без гордости, без остатков достоинства. — Пожалуйста, разрешите мне кончить. — Ещё. — Я не могу больше терпеть, — его голос сорвался на хрип, на шёпот, на звук, похожий на рыдание. — Я сделаю всё, что вы скажете. Что угодно. Всё, что вы прикажете. Пожалуйста, госпожа, прошу. — Всё, что скажу? — переспросила она, и её пальцы замедлились, почти остановились. — Всё. Миралейна наклонилась к его уху. Её губы почти касались его мочки — она чувствовала его запах, пот, страх, желание, всё то, что делало его человеком, а её — богиней. — Тогда кончай, — прошептала она. Он кончил почти сразу. С хриплым, рваным выдохом — звуком, в котором было всё: и боль, и облегчение, и благодарность, и что-то ещё, чему не было названия. Его тело выгнулось дугой, пальцы вцепились в простыню так, что побелели костяшки, и он замер на секунду — в той самой точке, где время останавливается, где нет ни прошлого, ни будущего, только настоящее, только этот момент, только её рука. Его лицо исказилось — не от боли. От облегчения. От того, что напряжение, которое копилось дни и ночи, которое не давало спать, есть, думать, наконец вырвалось наружу, оставляя после себя пустоту — тёплую, сладкую, благословенную. Миралейна не убрала руку. Продолжала играть — теперь мягче, почти нежно, доводя удовольствие до грани боли, до того предела, за которым удовольствие превращается в страдание, а страдание — в наслаждение. Хнааф стонал — тихо, по-звериному, не в силах сдержаться. Его тело дёргалось в такт её движениям, но он не сопротивлялся. Не смел. Ему казалось, что если он пошевелится, если скажет хоть слово, если попросит остановиться — она остановится. И он умрёт. Потому что эта боль, это унижение, это на грани — были тем, ради чего он просыпался каждое утро. — Хватит, — сказала она наконец, и её рука замерла. — Спи. Он не ответил. Его дыхание уже выравнивалось — медленно, тяжело, как у человека, который только что выбрался из воды и ложится на песок, чувствуя, как солнце греет его замёрзшее тело. Веки тяжелели — он боролся со сном, но проигрывал. Оргазм выпил остатки сил, оставив после себя только пустоту и тепло. Хнааф заснул быстро — уткнувшись лицом в её колени, расслабившись всем телом, как ребёнок, который наконец-то нашёл безопасное место. Его рука безвольно свесилась с кровати, пальцы касались холодного каменного пола, и он даже не вздрогнул от этого холода. Он спал — глубоко, без снов, без страхов, без иллюзий. Миралейна смотрела на него. На спящего мальчика, который доверил ей своё тело и свою волю. Который терпел, просил, умолял — и благодарил за каждое прикосновение, за каждое слово, за каждый взгляд. Который называл её «госпожа» даже во сне — губы его шевелились, беззвучно произнося эти буквы. Она не знала, любит ли его. Любовь — это было что-то слишком высокое, слишком чистое, слишком недосягаемое для неё. Но знала, что без него ей будет скучно. Без его дрожащих пальцев, без его молящих глаз, без его хриплого «пожалуйста». Без его тела под её руками. Без его покорности. Она осторожно высвободила ноги — он заворочался во сне, но не проснулся, только перевернулся на спину, раскинув руки в стороны. Подложила под его голову подушку — пуховую, мягкую, которая тут же приняла форму его затылка. Поправила одеяло — натянула до плеч, укутывая его в тёплую, шершавую ткань. Поднялась. Поправила платье — оно задралось на бёдрах, и она одёрнула юбку, разгладила складки, провела пальцами по поясу, проверяя, что ключи на месте. И ключ от пояса Хнаафа — она забрала его со стола, когда он уже спал, и теперь он висел на её шее, рядом с ключом Дамиана, рядом с ключом от ворот Ардлена. У двери обернулась. Хнааф спал на боку, поджав колени к животу — поза эмбриона, поза защиты, поза человека, который ищет тепло там, где его нет. Свет лампы падал на его лицо, высвечивая морщинку между бровями и лёгкую, едва заметную улыбку. — Спокойной ночи, шлюшка, — сказала она тихо. Хнааф не ответил. Только улыбнулся во сне — чуть шире, чуть счастливее. Она вышла в коридор. Закрыла дверь — бесшумно, без скрипа, как будто и не было никакой двери, только стена, только тишина, только ночь. Луна сквозь окна почти не пробивалась — тяжёлые шторы были задёрнуты, пропуская только тонкие, бледные полоски света, которые ложились на пол серебряными нитями. Но Миралейне не нужен был свет. Она знала этот коридор наизусть — каждый поворот, каждую дверь, каждое зеркало, которое могло солгать. Она шла по тёмным коридорам, босая, бесшумная, как дух этого замка, который не могли поймать даже самые сильные маги. Её тень тянулась за ней — длинная, тонкая, почти прозрачная, она скользила по стенам, по полу, по потолку, исчезала в углах и появлялась снова, как будто жила своей жизнью. Внутри, под рёбрами, магия пульсировала — тихая, сытая, довольная. Она питалась не убийствами — властью. Не кровью — подчинением. Не страхом — покорностью. В комнату Мираны она вернулась под утро. Сестра спала — на спине, раскинув руки в стороны, как будто обнимала весь мир. Её лицо было спокойным — без теней, без морщин, без той маски, которую она носила днём. Во сне Мирана была просто девочкой — одиннадцатилетней девочкой, у которой украли детство, но иногда возвращали его хотя бы на несколько часов. Лозы давно убрались — тьма Миралейны, уставшая от ночных игр, свернулась в крошечный, почти незаметный комок у изголовья кровати и спала там, пульсируя в такт дыханию хозяйки. Цветы завяли — их лепестки стали коричневыми по краям, поникли, осыпались на пол, на подушку, на одеяло, оставляя на белой ткани тёмные, влажные пятна. Воздух снова стал прозрачным — только сладкий запах остался, едва уловимый, как память о том, чего не должно было случиться, но случилось. Миралейна разделась — стянула рубашку через голову, повесила на спинку стула, — и забралась в свою кровать. Простыни были холодными — она поёжилась, подтянула колени к груди, укрылась одеялом до подбородка. Закрыла глаза. Но спать не хотелось. Она лежала, смотрела в потолок — на огромное овальное зеркало, в котором отражалась комната, её собственное тело, спящая сестра, тени от несуществующих свечей. И думала о том, как изменится её жизнь через месяц. Нюкторн. Новая глава. Новые правила. Хнааф как наследник клана Луны, как один из детей Никто будет там же. Шесть лет под одной крышей. Потом свадьба. И до конца жизни он её. Миралейна улыбнулась этой мысли. В темноте её улыбка была холодной — как нож, как лёд, как та самая пустота, которая жила в ней до того, как она научилась заполнять её властью. Сон пришёл быстро — тёмный, глубокий, без снов, без воспоминаний, без обещаний. Только тишина. Только пустота. Только она — и её тень, которая ждала утра. Солнце только поднялось над дворцом, когда слуги разбудили наследников — тихий стук в каждую дверь, короткое: «Господин Клив ждет в тронном зале. Срочно». Стук был вежливым, почтительным — два коротких удара костяшками по дереву, пауза, ещё один. Слуги клана Лжи умели будить, не тревожа. Их движения были отточены годами — не слишком громко, чтобы не разозлить, не слишком тихо, чтобы не пришлось повторять. Они знали, у какой двери остановиться подольше, у какой — пройти быстрее, кому можно стучать громче, кому — едва касаться. Мирана слышала, как они прошли по коридору — шорох одежд, приглушённые шаги босых ног по каменному полу, — останавливаясь у каждой двери, как шептали одну и ту же фразу, как их шаги затихали вдали, только чтобы вернуться снова. Она насчитала двенадцать остановок. Двенадцать наследников разбудили в этот ранний час. Она не спала. Сидела у окна на подоконнике, поджав под себя ноги — колени подпирали подбородок, руки обнимали голени, — глядя, как иллюзорный город просыпается. На ней была только тонкая льняная рубашка, сползшая с плеча, обнажая ключицу, и ключи на шее — два металлических холодных диска, которые при каждом движении касались ключиц, оставляя лёгкие, едва заметные следы. Миражир просыпался не как обычный город. Не с петухами и запахом свежего хлеба — утренняя выпечка здесь пахла приторно, ненастояще, как будто кто-то налил духи в тесто вместо ванили, — не с криками торговцев и грохотом телег. Он просыпался как зверь, который притворялся спящим, — медленно, лениво, с хитринкой, приоткрывая один глаз, чтобы проверить, не ушла ли добыча. Здания переливались — стены меняли оттенок каждые несколько секунд, примеряя то розовый, то золотой, то серый, то бледно-голубой, пока не находили подходящий для нового дня. Фасады дрожали, как марево над пустыней, и если смотреть слишком долго, начинало казаться, что дома дышат — медленно, ритмично, как лёгкие спящего великана. Тени ползли по стенам — длинные, серые, они сворачивались в углах, прятались под карнизами, заползали в щели между камнями, и Мирана знала: когда никто не смотрит, они двигаются сами по себе. Не следуют за предметами, а выбирают путь. Уходят от света. Ищут темноту. Лица прохожих на мгновение становились чужими — кожа меняла цвет: бледная становилась смуглой, смуглая — бледной, веснушки исчезали и появлялись снова, как звёзды в пасмурную ночь. Черты перетекали — нос удлинялся, глаза становились уже, губы полнели, и снова возвращались к норме, когда ты пыталась рассмотреть их повнимательнее. Никто не замечал этого. Или делал вид. В Миражире каждый носил маску, и только магия знала, что под ней — и иногда магия путала маски, примеряя их к разным лицам, как платья в гардеробной. За окном, на площади, собирались слуги. Они двигались бесшумно, как тени, как рыбы в тёмной воде, расставляя стулья для заседания, вешая чёрные ленты на колонны, зажигая свечи в высоких канделябрах. Их лица были пустыми — ни страха, ни любопытства, ни усталости. Только выполнение долга. — Одевайся, — сказала Мирана Миралейне, которая выбралась из-под одеяла с видом человека, готового убить за лишнюю минуту сна. Миралейна сползла с кровати, как кошка, которую вытолкнули с насиженного места — медленно, неохотно, с закрытыми глазами. Её волосы стояли дыбом — спутанные, сбившиеся в колтуны, они торчали во все стороны, как солома на ветру. На щеке отпечаталась глубокая складка от подушки — красная полоса, которая не проходила уже несколько минут, — а губы были сжаты в тонкую нитку, такую тонкую, что они почти исчезли. Она потянулась — хрустнули позвонки: шейные, грудные, поясничные, — и Мирана услышала, как сестра выдохнула сквозь зубы что-то нечленораздельное, но явно нецензурное. Звук был низким, горловым, как рычание. — Что случилось? — спросила Миралейна, протирая глаза. Голос её был хриплым со сна — как у человека, который много кричал вчера или много молчал. Веки были красными, на ресницах — крошечные песчинки сна, которые она смахивала пальцами, но они прилипали снова. — Клив нашёл убийцу. Миралейна замерла. Её рука, тянувшаяся к платью, которое висело на спинке стула — тёмно-синее, с высоким воротником, вчерашнее, — замерла в воздухе. Пальцы её, ещё не проснувшиеся до конца, дрожали — мелко, противно, как листья на ветру. В расширившихся глазах промелькнуло что-то — удивление, недоверие, страх. Или всё сразу, смешанное в коктейль, от которого кровь стынет в жилах. — Кто? — спросила она, и в голосе уже не было сна. Только холод. Только сталь. Только готовность. —Узнаем. Миралейна быстро натянула платье — ткань зашуршала, наэлектризованная, волосы встали дыбом снова. Пальцы её бегали по пуговицам — мелким, костяным, — застёгивая их снизу вверх, и она не сбилась ни разу, хотя глаза были ещё мутными, а в голове, наверное, шумело. Волосы завязала в низкий хвост — туго, так, что кожа на лбу натянулась, обнажая глаза, делая их больше, ярче, — и перетянула кожаным шнурком. Шнурок был чёрным, с серебряной нитью внутри, и Мирана помнила, как он попал в их комнату — забыла служанка после уборки, а Миралейна забрала себе, не спросив. — Готова, — сказала она. В голосе не было сомнения. Мирана кивнула. Спустилась с подоконника — ступни коснулись холодного пола, и холод побежал вверх по ногам, заставляя мышцы напрягаться, — накинула на плечи чёрное платье. То самое, которое мадам Линс сшила на все случаи жизни: и похороны, и утро, и всё, что между ними. Ткань была плотной, почти негнущейся, она врезалась в плечи, давила на грудь, напоминала о себе при каждом вдохе. Они вышли в коридор. Роуз и Дамиан ждали у двери — Роуз с подносом, который никто не тронул. На подносе стоял глиняный кувшин с молоком — тяжёлый, с отбитым краем, покрытый мелкими каплями испарины, которые стекали по глазурованной поверхности, оставляя влажные дорожки. И тарелка с лепёшками — уже остывшими, с застывшим маслом и присыпанными сахарной пудрой, которая впиталась в тесто и сделала его липким, блестящим, как старая смола. Роуз стояла с прямой спиной — позвонки выстроились в идеальную линию, плечи развёрнуты, подбородок поднят, — опущенными глазами и неподвижным лицом. Поза идеальной рабыни, которую не к чему придраться. Только кончики пальцев, сжимавшие поднос, побелели — там, где дерево встречалось с кожей. Дамиан — на коленях, опустив голову так, что подбородок касался груди, руки на бёдрах ладонями вверх. Его поза была позой вещи, которая ждёт, когда её заметят. Поза терпения. Поза смирения. Мирана видела, как напряжены мышцы его спины — бугорки перекатываются под тканью рубашки, — как пальцы чуть заметно дрожат. — Останьтесь, — бросила Мирана. — Вы не нужны. Дамиан кивнул — коротко, без звука, одно движение головы, от которого волосы упали на лоб. Роуз опустила поднос на пол — аккуратно, чтобы не звякнуть, чтобы молоко не расплескалось, чтобы лепёшки не сдвинулись с места, — и отошла к стене, став там, как статуя, как мебель, как часть интерьера, которую не замечают, пока она не заговорит. Тронный зал дворца был огромным — столько же иллюзорным, сколько и реальным. Колонны из белого мрамора уходили вверх — высокие, гладкие, с капителями, украшенными листьями аканта и черепами, — теряясь в дрожащем мареве, которое делало потолок невидимым. Казалось, что зал не имеет верха — только бесконечное, мерцающее пространство, в котором отражались огни свечей и лица людей, размноженные до бесконечности. Стены были завешаны гобеленами — огромными, в полный рост, вытканными золотыми и серебряными нитями. Сцены из истории клана Лжи: битвы, предательства, смерти. Лица на гобеленах были живыми — они следили за входящими глазами, нарисованными сотни лет назад, но казалось, что они видят всё. Каждый шаг. Каждый вздох. Каждую ложь, произнесённую в этом зале. Вместо трона — круглый стол из чёрного дерева, инкрустированный серебром. Древесина была старой — почти чёрной, с тёмными прожилками, которые при свете люстр казались венами. Серебро блестело, отражая пламя свечей, и создавало иллюзию, что стол светится изнутри. Вокруг стола уже собрались наследники — кто-то сидел, кто-то стоял, кто-то бродил вдоль стен, рассматривая гобелены. Стол был огромным — за ним могло поместиться пятьдесят человек, но сейчас сидели только дети. Взрослые им не мешали. Или просто не интересовались. Или ждали, чем кончится эта детская игра, чтобы вмешаться и всё испортить. Взрослые советники стояли вдоль стен — в ряд, как солдаты на смотре, как судьи в зале суда, как палачи, которые ждут приговора. Лауреяна — в чёрном, с высоким воротником и сложной причёской, которая делала её похожей на военачальника из старых гравюр. Глава клана Смерти Лилияна Вирам — в сером, с бледным лицом и глазами, которые смотрели сквозь собеседника, как сквозь стекло. Глава клана Крови Хаксан Мортейн — в красном, с алыми глазами и тёмными волосами, собранными в низкий хвост. И другие — чьи лица Мирана знала, но не запоминала имён. Советники, старейшины, те, кто правил империей из тени, пока главы кланов сражались за власть. Их лица были напряжёнными — некоторые хмурились, кусали губы, постукивали пальцами по поясу, где висели кинжалы. Другие смотрели в пол, на пыль, на свои сапоги, на трещины в каменных плитах — делая вид, что происходящее их не касается. Третьи перешёптывались — наклонялись друг к другу, шептали что-то в уши, обменивались взглядами, пожимали плечами. Клив стоял в центре зала. Он был бледнее обычного — даже для мальчика, который потерял отца, который не спал третьи сутки, который нёс на своих плечах тяжесть, не предназначенную для одиннадцати лет. Кожа его лица приобрела землистый оттенок — серовато-жёлтый, как старая бумага, как пергамент, который рассыпается от прикосновения. Под глазами залегли глубокие тени — тёмно-фиолетовые, почти чёрные, такие же, как у Мираны после Алтаря. Губы потрескались — на нижней губе, в уголке, запеклась кровь, чёрная корочка, которую он, наверное, содрал зубами и снова наклёвывал. На нём был тот же чёрный камзол, что и на похоронах, — слишком большой, болтающийся на плечах, с рукавами, которые закрывали пальцы, и воротником, который натирал шею. Серебряная паутинка, приколотая к лацкану — символ траура по главе клана, — дрожала при каждом его движении, как живая, как будто ткала свою паутину прямо в воздухе. Но в его глазах горел огонь. Не безумие. Не лихорадка. Решимость. Пальцы его, сжимавшие край стола, дрожали — крупная, нервная дрожь, которую невозможно было скрыть. Костяшки побелели — так сильно, что кожа натянулась, обнажая сухожилия. Ногти впились в дерево, оставляя маленькие, едва заметные вмятины на полированной поверхности. Он ждал, пока все рассядутся. Смотрел, как наследники занимают свои места — по иерархии, по истинному списку, по тем правилам, которые существовали сотни лет. Первое место — пустовало. Оно было для Мираны, но она ещё не села. Ждала. — Спасибо, что пришли, — сказал Клив, когда все замерли. Голос его звучал ровно — слишком ровно для одиннадцатилетнего мальчика, слишком спокойно для того, кто собирался обвинить собственную мать в убийстве. Он тренировался, наверное, всю ночь, повторяя эти слова перед зеркалом, пока отражение не перестало улыбаться. — Я знаю, кто убил моего отца. Тишина. Такая плотная, что стало слышно, как где-то далеко капает вода — кап, кап, кап, — как дышат взрослые, стоящие у стен, как бьётся сердце Мираны в груди — слишком громко, слишком быстро, как у загнанного зверя. Такая плотная, что Мирана услышала, как Клив сглотнул — сухой комок протолкнулся по горлу, застрял на секунду в том месте, где шея встречается с ключицами, прошёл дальше. Как скрипнули его зубы — он сжал челюсти, чтобы не застучать ими. — Это была моя мать, — продолжил Клив. — Госпожа Элисса Кэрри. Слова упали в зал, как камни в воду. Круги пошли по всем лицам — удивление, недоверие, страх, отвращение, любопытство. Кто-то ахнул — негромко, придушенно, как будто испугался собственного голоса, как будто слова вырвались раньше, чем мозг успел их остановить. Кто-то перекрестился — мелко, быстро, раз за разом, как будто отгонял злого духа. Кто-то просто замер, открыв рот, и забыл его закрыть. Мирана почувствовала, как внутри, под рёбрами, тьма шевельнулась — коротко, как спросонья, как змея, которую разбудили среди зимы. Она не удивилась. В этом городе мать, убившая отца, была почти нормальной. Почти ожидаемой. Почти скучной. — Она призналась, — сказал Клив. — Сегодня ночью. Я пришёл к ней после бала и спросил прямо. Она не стала отрицать. В его голосе не было боли. Не было гнева. Была пустота — такая же, как у Мираны в Алтаре, как у Миралейны после столицы, как у тех, кто прошёл через огонь и воду и вышел с другой стороны. Пустота, которая образуется, когда убиваешь в себе всё человеческое, чтобы выжить. Лауреяна сделала шаг вперёд. Её чёрное платье шелестнуло по полу — сухой, дробный звук, как шорох змеиной кожи, как шелест сухих листьев под ногами. Каблуки её стукнули по камню — раз, два, три, — и все взгляды обратились на неё. — Где она сейчас? — спросила она. — Под стражей. В своей комнате. — Клив повернулся к ней — медленно, как человек, у которого болят все суставы, как у того, кто слишком долго стоял в одной позе. — Я приказал охране не выпускать её. — Ты не имел права, — сказал глава клана Крови. Хаксан Мортейн был высоким, широкоплечим, с алыми глазами и тёмными волосами, собранными в низкий хвост, завязанный кожаным шнурком. Он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на Клива сверху вниз — как на нашкодившего щенка, как на провинившегося слугу, как на того, кто не дорос до того, чтобы принимать решения. — Ты не глава. — Пока — нет, — ответил Клив. Он поднял голову — медленно, с достоинством, с тем вызовом, который заставил Хаксана приподнять бровь. Посмотрел на него в упор — не отводя глаз, не моргая. — Но должен стать. Сейчас. В зале зашептались. Голоса накладывались друг на друга, создавая какофонию, в которой невозможно было разобрать слов. Кто-то говорил о правах, кто-то — о традициях, кто-то — о том, что мальчишка спятил. Мирана смотрела на Клива — на его дрожащие руки, которые он наконец оторвал от стола и спрятал в карманы, на его горящие глаза, в которых читалась лихорадка, на его тонкую шею, которую так легко свернуть. И думала: этот мальчик либо гений, либо самоубийца. Либо он всё просчитал — каждый шаг, каждое слово, каждый вздох, — либо он просто шёл на свет, не видя пропасти под ногами. Либо и то, и другое сразу. Либо это было не важно, потому что у него не было выбора. — Я смог найти убийцу, — сказал Клив, повысив голос, и в его голосе появились нотки, которых не было раньше. Командирские нотки. Те, которые заставляют солдат вставать по стойке смирно, а врагов — искать укрытие. — Восстановить спокойствие и порядок. Я думаю, я доказал, что способен позаботиться о своём клане. Он обвёл взглядом зал — наследников, взрослых, советников, слуг, жавшихся у дверей. Каждого. По очереди. Как учили — смотреть в глаза, не отводить взгляд, не моргать. Смотреть так, чтобы собеседник отвёл взгляд первым. — Я требую, — Клив посмотрел на Лауреяну, на Лилияну, на Хаксана, на каждого из взрослых по очереди, задерживаясь на каждом на секунду дольше, чем нужно, — назначить меня главой клана Лжи. Без регента. Тишина. Глава клана Крови усмехнулся — негромко, скупо, одними уголками губ. В его усмешке не было насмешки — было уважение. Или его тень. — Тебе одиннадцать, мальчик. — Моему отцу было десять, когда он стал главой. — Клив не отвёл глаз. — И никто не назначал ему регента. Никто не сомневался. Никто не смеялся. — Другое время, — сказала Лилияна Вирам, глава клана Смерти. Она была невысокой, худой, с чёрными волосами, собранными в тугой узел на затылке, заколотый костяными шпильками. Её кожа была бледной — настолько бледной, что казалось, она никогда не видела солнца, — и на ней не было ни морщинки, только тонкие, едва заметные линии у глаз, которые появлялись, когда она щурилась. — Другие обстоятельства. — Обстоятельства не меняются, — ответил Клив. — Слабый клан пожирают. Если вы назначите регента, это покажет всем, что клан Лжи не способен управлять собой. Мы станем мишенью. И вы это знаете. Лауреяна молчала. Она смотрела на Клива изучающе — так, как смотрела на врагов на поле боя, оценивая их силу, слабость, уязвимые места. И на союзников, в которых сомневалась, проверяя, стоят ли они тех ресурсов, которые в них вкладывают. Её лицо было непроницаемым — ни одобрения, ни неодобрения, ни удивления. — Твоя мать убила твоего отца из-за чего? — спросила она. Клив опустил глаза. На секунду — всего на одно мгновение — он снова стал просто ребёнком. Испуганным, потерянным, одиноким. Его плечи опустились, подбородок дрогнул, веки отяжелели. Но когда он поднял голову, ребёнка уже не было. Был глава. — Из ревности, — сказал он тихо. — Он взял любовницу. Она узнала. Убила. — И ты готов взять на себя ответственность за её преступление? — Я готов взять на себя ответственность за свой клан, — ответил Клив. — Мать ответит по закону. А я — буду править. Мирана смотрела на него и чувствовала странное уважение. И жалость. И страх — не за себя, за него. Мальчик, который выдал собственную мать, чтобы стать главой. Который не побоялся сказать правду при всех — перед наследниками, перед советниками, перед главами других кланов, перед теми, кто мог уничтожить его одним словом. Который стоял и не дрожал. Она вспомнила слова матери: «Ты теперь — лицо клана Тьмы». Этот мальчик тоже стал лицом своего клана. Сегодня. В эту минуту. В этом зале, полном лжи и зеркал, где даже собственное отражение не было надёжным. Лауреяна повернулась к другим главам. — Нужно голосовать, — сказала она. — Клан Лжи просит самостоятельности. Что скажете? Глава клана Крови пожал плечами — лениво, равнодушно, как человек, которому всё равно, чем закончится чужая игра. Его плечи поднялись и опустились, и серебряные нашивки на его мундире блеснули в свете свечей. — Мне всё равно, — сказал он. — Пусть правит. Если не справится — сами разберутся. — Я поддерживаю, — неожиданно сказала Лилияна Вирам. — Мальчик показал характер. Это больше, чем можно сказать о некоторых взрослых. Она посмотрела на Хаксана — коротко, остро, с намёком, смысл которого поняли не все. Хаксан усмехнулся — на этот раз шире, с зубами, — но промолчал. Глава клана Солнца молчал. Стоял у стены, скрестив руки на груди, и его лицо ничего не выражало — только глаза, прищуренные, оценивающие, бегали по залу. Глава клана Страха отвёл глаза — посмотрел в пол, на свои сапоги, на пыль, скопившуюся в углах. Глава клана Иллюзий покачал головой, но не высказался вслух — только поджал губы и отвернулся к окну. Лауреяна подождала минуту. Другую. Третью. Тишина стояла такая, что слышно было, как потрескивают свечи в канделябрах — сухо, громко, как выстрелы. — Возражений нет? — спросила она. Тишина. — Тогда считайте вопрос решённым. Клив Кэрри — глава клана Лжи. Без регента. Клив выдохнул — так явно, что услышали все. Воздух вырвался из его лёгких со свистом, с хрипом, с чем-то похожим на рыдание. Его плечи опустились — будто с них сняли тяжёлый груз, который он нёс так долго, что уже забыл, каково это — быть без него. — Спасибо, — сказал он. — Я не подведу. — Подведёшь — мы найдём другого, — ответила Лауреяна. — Запомни это. Она повернулась и вышла из зала — чёрное платье шелестело по полу, каблуки цокали по камню, и эхо её шагов разносилось по коридору, затихая вдалеке. Остальные главы потянулись за ней — кто с уважением, кто с раздражением, кто с безразличием, но все — молча, не переглядываясь, не обмениваясь мнениями. Дело было сделано. Мальчик стал главой. Наследники остались. Они стояли вокруг круглого стола — кто-то сидел на подлокотниках кресел, кто-то прислонился к колоннам, кто-то просто замер посреди зала, не зная, что делать дальше. Смотрели друг на друга, на Клива, на пустые кресла, в которых ещё минуту назад сидели взрослые. В зале было тихо — только гобелены шуршали на стенах, да зеркала отражали их лица, искажая, задерживая, превращая в кого-то другого. Мирана подошла к Кливу. Он стоял у стола, привалившись к нему бедром — так, что чёрное дерево врезалось в кость, — и смотрел на свои руки. На бледные, тонкие пальцы, которые больше не дрожали. На ногти, обкусанные до мяса. На следы чернил, которые не отмывались. — Ты смелый, — сказала она. — Или глупый. — И то, и другое, — ответил он, глядя на неё усталыми глазами. В них не было радости, не было торжества, не было облегчения. Была усталость — та самая, глубокая, костная, которая не проходит ни после сна, ни после еды, ни после победы. — Но теперь я глава. Это главное. — А мать? Клив помолчал. Долго — так долго, что Мирана подумала, не ответит ли он вовсе. Его лицо ничего не выражало — только глаза, тёмные, глубокие, смотрели куда-то сквозь неё, сквозь стены, сквозь этот город лжи. — Мать получит то, что заслужила, — сказал он наконец. — Я не буду её защищать. — Она тебя родила. — Она убила моего отца, — ответил Клив. — Иногда рождение не перекрывает убийства. Мирана хотела сказать что-то ещё — возразить, спросить, понять, — но не нашла слов. Что можно сказать мальчику, который выдал собственную мать, чтобы стать главой? Что можно сказать мальчику, который стоит на костях родителей и называет это правдой? Она просто кивнула и отошла. Миралейна ждала у двери, скрестив руки на груди, прислонившись плечом к косяку. Её лицо было спокойным — слишком спокойным для человека, который только что услышал такое. Только глаза — тёмные, глубокие — выдавали напряжение. — Как думаешь, он справится? — спросила она. — Не знаю, — ответила Мирана, глядя на Клива, который остался стоять у стола, маленький и прямой, как свеча, которую вот-вот задует ветер. — Но теперь это не наша забота. Они вышли в коридор. За окном иллюзорный город продолжал дрожать на грани зрения — стены переливались, тени ползали, лица прохожих менялись, как маски в театре, где каждый актёр играет свою роль, не зная, кто из них главный. Новый глава клана Лжи остался в тронном зале один. Стоял у круглого стола, смотрел на пустые кресла — на то место, где только что сидела его мать, на то место, где должен был сидеть отец, на все те места, которые никогда не будут заняты. Его тень на полу — длинная, тонкая, почти прозрачная — казалась старше его на сотню лет. И, кажется, впервые за много дней — улыбался. Не холодно, не торжествующе, не победно. А просто — как ребёнок, которому наконец-то разрешили выдохнуть. Как мальчик, который больше не должен притворяться. Как глава, который знает: игра только начинается. Мирана оглянулась в последний раз. Клив стоял у стола, и его отражения в зеркалах — десятки, сотни отражений — улыбались ему в ответ. Все одинаковые. Все настоящие. Все — ложь. — Пошли, — сказала Миралейна, беря её за руку. Пальцы сестры были холодными — всегда холодными, даже летом, — но сейчас они сжимали её руку с той силой, которая была сильнее тепла. Мирана кивнула. Они пошли по коридору — две девочки в чёрном, две наследницы, две тени, которые уже начали отбрасывать свой собственный свет. Их шаги были бесшумными — только ткань платьев шуршала, да ключи звенели при каждом движении. И где-то за их спинами, в тронном зале, полном зеркал и лжи, Клив Кэрри, новый глава клана Лжи, смотрел на своё отражение и видел в нём не мальчика, не сироту, не убийцу — а будущее. Будущее, которое он построит сам. Из лжи. Из правды. Из крови. Из всего, что даст ему этот город. И он улыбался.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!