Часть 8. Рыболовные сети

24 апреля 2026, 04:15
Он обдумывал, то что выяснил о ней снова и снова. Не в тишине кабинета — там мысли разбегались, как тараканы от света. В движении. На ходу. Когда тело занято, голова работает чище. Прогулка по порту. Ветер с залива, запах соли и мазута. Шаги по бетонному пирсу — ритмичные, как метроном. И в такт шагам — мысли. Холодные. Отстранённые. Как скальпель, которым он вскрывал чужие тайны, а теперь — свои собственные наблюдения. Нездоровая реакция на насилие. Перерастающая в возбуждение. Это не слом. Слом — это когда механизм перестаёт работать. У неё механизм работал. Иначе. Не так, как задумано. Но работал. Значит, не слом. Приобретение. Адаптация. Способ сохранить рассудок, когда реальность становится невыносимой — превратить боль в удовольствие, страх в желание, унижение в... что? В топливо? Знакомо. Он остановился у края пирса. Внизу — чёрная вода, маслянистая, тяжёлая. Отражает огни порта, дробит их в рябь. Она подошла к дулу. В том переулке. Прямо под ствол. Лбом в металл. Не отшатнулась, не зажмурилась, не стала торговаться. Просто спросила: «Я бы предпочла другую смерть, но выбирать не приходится?» Без истерики. Без мольбы. Так делал только он сам. Когда стоял на краю, смотрел вниз и думал: не сегодня, но, может, завтра. Когда приставлял ствол к виску и улыбался, чувствуя холод металла. Когда боль отрезвляла — нож по коже, кровь на бинтах, — и мир становился чётче, ближе, реальнее. Боль приближает к желаемому. К смерти. К избавлению. Он развернулся и зашагал обратно. Ветер толкал в спину. Отец не бил. Это точно. Люди, которых бьют в детстве, реагируют иначе — они сжимаются, ждут удара, прячут голову в плечи. Она не сжималась. Она подставлялась. Иначе. С вызовом. С голодом. С тем самым «хочу», брошенным в темноту кухни. Пока он пытался запугать её обычными методами… Спровоцировать, вызвать реакцию. Обычную реакцию. Она не была обычной. Как и он. Принуждать можно по-разному. Не только кулаками. Словами. Присутствием. Отсутствием. Деньгами, которых нет. Свободой, которой нет. Лицом, которого нет. Её реакция там, в пентхаусе — на его пальцы в волосах, на укус до крови, на вырванный осколок, — была не сломом. Была проявлением. Истинной натурой, которую она прятала под чужими масками, но не смогла спрятать от него. Потому что он узнал её. Потому что он сам был таким. Две пустоты. Два зеркала, поставленные друг напротив друга. Он вышел с пирса, свернул в узкую улочку, заставленную мусорными баками и велосипедами. Вспомнил её фотографии в соцсетях. Холодный взгляд. Приправленный улыбкой. Как у той девочки из борделя — Юми, Юри, неважно. Профессиональная пустота. Отработанный оскал. Только та хотя бы получала за это деньги. А эта что получает? Желающая смерти. Получающая удовольствие от боли. От опасности. От чужой силы, которая может в любой момент передумать и нажать на спуск. Зачем ей подчинение? Зачем играть по правилам семьи, которая её сломала? Или не сломала — пересобрала? Он остановился так резко, что прохожий — какой-то клерк с портфелем — едва не врезался в него и обругал вполголоса. Дазай даже не заметил. Смерть в заголовках. Она сказала это тогда, в переулке. Когда он спросил, какую смерть она предпочла бы. «Чтобы моё имя было во всех заголовках газет». Не просто смерть. Публичная. Громкая. Такая, о которой говорят. Сложно попасть в заголовки, если у тебя нет лица. Если ты — никто. Пустое место, меняющее оболочки, как перчатки. Кто напишет о смерти пустоты? Кто заплачет? Кто вообще заметит? Психушка. Два года. Может, её заперли не потому, что она была опасна. Может, потому что она была... никакая. Без лица. Без имени. Бесполезная. Пытались вернуть ей лицо? То, которое она потеряла рисуя для папочки с малых лет? Подчинить способность, которую она не могла использовать? Не хотела. Не вышло. Отпустили — но без денег, без поддержки, без всего. Живи как хочешь. Или умирай. Только тихо, чтобы не позорить семью. А потом появился он. Случайно. Волей скуки и любопытства. И отдал ей то, чего она не могла получить годами. Лицо. Настоящее. Её собственное. Вернул. И что она сделала? Позвонила папочке. Пообещала вернуть желаемое – стать полезной. Побег. Пожар. Токио. Университет. Светская хроника. Улыбки на камеру. Дочь, вернувшаяся в семью после «лечения в Швейцарии». Папочка возит с собой. Мамочка позирует рядом. Идеальная картинка. Смерть в заголовках. Он медленно, очень медленно растянул губы в улыбке. Не весёлой. Понимающей. Она не сбежала от семьи. Она вернулась в неё. Добровольно. С лицом, которое он ей дал. Чтобы... что? Отомстить? Подобраться ближе? Или — устроить финал, достойный первой полосы? Взорвать всё изнутри, когда никто не ждёт? Уйти красиво, громко, так, чтобы имя Ари Курода навсегда осталось в газетных архивах, а не в пыльных папках психушки? Интересно. Очень интересно. Он стоял посреди тёмной улочки, сунув руки в карманы, и смотрел в никуда. В голове крутилась мысль — непрошеная, липкая, с привкусом желчи и чего-то ещё. Тошнотворно приятная. Как старая рана, которую нельзя не трогать. Интересно, как эта игрушка запела бы в его руках? Не в отцовских. В его. Вырвать её из этой семейной клоаки. Не спасать — какое спасение для той, что жаждет смерти? Просто... забрать. Как забирают интересный механизм у неумелого владельца. Разобрать до винтика. Понять, как устроена. Где сломана, где переделана, где держится на честном слове и паре удачных иллюзий. Заставить работать так, как он хочет. Или просто смотреть, как она разваливается — красиво, музыкально, с теми самыми звуками, что он слышал в пентхаусе. Влажная фантазия. Мерзкая. Отвратительная. Он не отмахнулся от неё. Просто отметил — есть. И пошёл дальше. На углу горел фонарь. Жёлтый, тусклый, с дохлыми мошками внутри плафона. Дазай остановился под ним, достал «Светлячка», покрутил на пальце. Игрушка, значит. Он усмехнулся — сухо, коротко — и убрал пистолет в карман. А потом замер. Что-то изменилось. Не в воздухе, не в свете фонаря, не в звуках спящего города. Внутри. Там, где жило его чутьё — старое, звериное, никогда не подводившее. Оно проснулось и заворочалось, как пёс, почуявший падаль раньше, чем та начала смердеть. Ждать осталось недолго. Он не знал, откуда это взялось. Доказательств не было. Только холодная, ясная уверенность, какая бывает, когда смотришь на сложный механизм и вдруг понимаешь: вот эта шестерёнка, вот эта пружина, вот этот рычаг — они уже пришли в движение. И столкновение неизбежно. И взрыв неизбежен. И газетные заголовки уже пишутся где-то в типографиях, просто пока не набраны буквы. Скоро. Очень скоро она сделает то, ради чего вернулась. То, ради чего терпела отца, мать, камеры, улыбки, чужие постели. То, что планировала с того самого дня, как получила обратно своё лицо. Смерть в заголовках. Он стоял под фонарём и чувствовал, как внутри расходится холодная волна — не гнев, не азарт, не любопытство. Что-то другое. Редкое. Почти забытое. Предвкушение. Она сделает это красиво. Она не умеет иначе. Взорвёт себя вместе с семьёй, или застрелится на пресс-конференции, или бросится с крыши небоскрёба в час пик, когда внизу толпа и камеры. Что-то громкое. Что-то, что останется в газетах. Что-то, о чём будут говорить неделями. Его мечта. Чужими руками. Чужая смерть — красивая, громкая, идеальная. Та, которую он сам искал годами, но не мог найти, потому что всё выходило недостаточно... эффектно. А она — сможет. Она — актриса, рождённая для финальной сцены. Он мог бы просто смотреть. Приехать в Токио. Занять место в первом ряду. Наблюдать, как разворачивается спектакль. Как она выходит на сцену — в своём настоящем лице, которое он ей вернул, — и делает последний шаг. Аплодировать. Улыбаться. И, может быть, впервые за долгое время почувствовать что-то похожее на удовлетворение. Потому что хоть кто-то смог. Хоть кто-то ушёл красиво. Просто смотреть. Или... Он медленно вытащил «Светлячка» снова. Покрутил на пальце. Раз. Другой. Третий. Или вмешаться. Вырвать её из этой семейной пьесы. Не дать уйти со сцены. Оставить себе. Разобрать до винтика. Заставить петь в его руках — не для публики, не для заголовков, только для него. Превратить её смерть в свою игрушку. Отсрочить финал. Или изменить его. Или... Он не знал, чего хочет больше. Посмотреть, как она воплотит его мечту — умрёт красиво, громко, так, как он сам не умел. Увидеть чужую идеальную смерть и, возможно, наконец понять, как должна выглядеть его собственная. Или украсть её у смерти. У отца. У заголовков. И оставить себе. Обе опции отдавали горечью. Обе пахли чем-то, чему он не хотел давать имя. Дазай убрал пистолет в карман. Поправил воротник пальто. И зашагал в сторону штаба, насвистывая что-то фальшивое, но бодрое. Времени мало. На левом предплечье, под бинтами, саднило. К утру, наверное, добавится ещё один порез. Или нет. Он ещё не решил. Как и всё остальное.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!