Часть 11. Вино в воду
24 апреля 2026, 22:43Следующий вечер наступил, как наступают все вечера в Иокогаме, — серо, влажно, с запахом соли и бензина. Дазай поднялся на крыльцо особняка, кивнул охраннику и толкнул входную дверь. В руке он держал свёрнутую газету.
В доме было тихо. Только маятник в коридоре отбивал свой бесконечный ритм — тик-так, тик-так. Он снял пальто, повесил на крюк, поправил бинты на шее и прошёл в гостиную.
Она сидела в кресле у окна. Банный халат — белый, мягкий, явно дорогой, похож на те, что выдают в хороших отелях, — свободно облегал плечи. Волосы, ещё влажные после душа, рассыпались по ткани, оставляя тёмные пятна. Здоровая рука держала книгу — старую, в потёртом переплёте, кажется, что-то из английской классики, которую он сам же и оставил на полке, не ожидая, что она к ней притронется.
Она не подняла головы, когда он вошёл. Просто перевернула страницу — медленно, лениво, словно у неё был целый вечер и никаких обязательств перед миром.
Дазай остановился в дверном проёме, склонил голову к плечу и несколько секунд просто смотрел. На её пальцы, скользящие по строчкам. На край халата, сползший с плеча. На то, как она удобно устроилась в кресле, поджав под себя ноги, — совершенно по-хозяйски, словно это был её дом, её вечер, её жизнь.
— А ты неплохо устроилась, — произнёс он наконец. — Я, значит, мотаюсь по городу, решаю вопросы, заметаю следы, а ты тут... отдыхаешь. Как в отеле. Только массажа не хватает. И шампанского.
Она перевернула страницу. Не ответила. Даже не посмотрела. Только уголок губ дрогнул — на полмиллиметра, не больше, — и это движение было красноречивее любого ответа.
Он прошёл в комнату, опустился в кресло напротив и бросил газету на журнальный столик между ними. Бумага шлёпнулась с глухим стуком, развернулась, явив первую полосу.
Крупный заголовок: «Кровавый гала-вечер Kuroda Atelier: наследница расстреляла отца на глазах у сотен гостей». Чуть ниже — её фотография. Та самая, с пресс-конференции. В зелёном платье, с вежливой улыбкой и пустыми глазами. Рядом — снимок Виктора Ламберта на носилках, живого, но перекошенного от боли. Подпись: «Банкир выжил, но потерял... многое. Подробности на стр. 3».
Дазай откинулся на спинку кресла, закинул ногу на ногу и улыбнулся.
— Твоё лицо всё-таки попало в заголовки, Ари-чан. Поздравляю. Не совсем так, как ты планировала, но... эффектно. Очень эффектно. Я бы даже сказал — вдохновляюще.
Она опустила книгу. Медленно. Взгляд скользнул по газете, по заголовку, по собственной фотографии. Ни удивления, ни торжества. Только лёгкое, почти неуловимое удовлетворение — как у кошки, которая наконец добралась до аквариума.
Затем она снова подняла книгу и перевернула страницу.
— Он выжил, — произнесла она ровно, не глядя на Дазая. Голос был спокойным, как вода в пруду, — ни ряби, ни отражения. — Это даже лучше.
«Пусть живёт», — говорил её тон, её поза, её безразличные пальцы на странице, — «пусть живёт и помнит». «Пусть каждое утро просыпается и видит то, чего больше нет. Пусть его отражение в зеркале будет напоминанием. Пусть боль станет его единственной компанией. Смерть — это милосердие. А он милосердия не заслужил.»
Дазай хмыкнул. Взял газету, развернул, сделал вид, что читает, хотя каждое слово на этой полосе он знал наизусть — сам же провёл корректуру через нужных людей.
— «Потерял многое», — процитировал он с ленцой. — Какая деликатная формулировка. Журналисты — удивительно тактичные люди, когда речь идёт о гениталиях миллиардеров.
Она не ответила. Читала. Или делала вид, что читала. Он заметил, что её глаза не двигались по строчкам — застыли где-то в середине страницы. Она просто держала книгу, как держат щит.
Он отбросил газету, поднялся, прошёл к книжному шкафу, провёл пальцем по корешкам — старым, кожаным, пахнущим пылью и чужими жизнями. Обернулся через плечо.
— Знаешь, я тут подумал. Ты сидишь в моём доме, в моём халате, читаешь мои книги, ешь мою еду. А я даже спасибо не услышал. Где твои манеры, Ари-чан? Тебя что, в Швейцарии этому не учили?
Она перевернула страницу — на этот раз с едва слышным шелестом, который в тишине комнаты прозвучал как ответный выстрел.
— Ты сам меня сюда притащил. — Она наконец подняла на него взгляд — спокойный, чуть насмешливый. — И ты хочешь, чтобы я говорила спасибо? За то, что испортил финал?
Дазай развернулся к ней полностью. Улыбка стала шире.
— Я не испортил. Я его... отложил. И да, кстати, о финалах. — Он кивнул на газету. — Твоё лицо теперь знает вся страна. Полиция ищет. Мать, говорят, в истерике. Ты — самая знаменитая преступница Японии на этой неделе.
Он сделал паузу, глядя ей прямо в глаза, и голос стал тише, интимнее, опаснее.
— А я — единственный, кто знает, где ты. И единственный, кто может сделать так, чтобы ты не попалась.
Он вернулся к креслу, сел, наклонился вперёд, опираясь локтями о колени. Расстояние между ними сократилось до метра, и в этом метре воздух стал плотнее.
— Так что, может, всё-таки скажешь спасибо? Или хотя бы налей чаю. Я устал. Очень трудный день — заметал следы твоего кровавого спектакля. Знаешь, сколько усилий нужно, чтобы подкупить трёх журналистов, запугать одного редактора и убедить полицию, что они неправильно опознали стрелявшего? Очень много. Я даже не обедал.
Она закрыла книгу. Отложила на подлокотник — аккуратно, без стука. Посмотрела на него долгим, изучающим взглядом — тем самым, от которого у него когда-то сбивалось дыхание, а контроль ускользал как вода сквозь пальцы. Он выдержал этот взгляд. Не отвёл. Не улыбнулся.
Затем она медленно, очень медленно поднялась. Движение вышло плавным, как у танцовщицы, несмотря на раненую руку, несмотря на усталость. Поправила сползший халат — ткань скользнула по плечу, возвращаясь на место, — и направилась на кухню. Босые ступни ступали по деревянному полу почти бесшумно, только половицы чуть поскрипывали под её шагами.
— Чай, — произнесла она, не оборачиваясь. В голосе послышалось что-то новое — не насмешка, не усталость, а почти… тепло? — Чай я могу. Но «спасибо» не жди.
Дазай проводил её взглядом. Улыбка стала тише, мягче, почти настоящей — той, которую он не показывал никому.
— Чай — это уже что-то, — пробормотал он себе под нос и откинулся на спинку кресла, глядя в потолок. Там, на лепнине, плясали тени от старой люстры.
Из кухни донёсся звук закипающей воды — сначала тихий шёпот нагревающегося металла, потом гулкое бурление. Затем — тишина. Слишком долгая для человека, который просто заваривает чай. Не звенела ложка. Не стучала чашка. Не открывался шкафчик.
А потом она выглянула из кухонного проёма.
Голова появилась первой — растрёпанные после душа волосы обрамляли лицо, прилипая к скулам влажными завитками. На губах играла улыбка. Не вежливая, не пустая, не истеричная. Игривая. Кошачья. Так улыбаются, когда знают что-то, чего не знаешь ты, и это знание — слаще мёда.
— О-са-му, — промурлыкала она, растягивая слоги, пробуя его имя на язык, как дорогую карамель. Голос был низким, грудным, с той самой бархатной хрипотцой, которую он помнил с момента, когда она шептала «хочу» в ту первую ночь.
Пауза. Улыбка стала шире — в ней блеснули зубы, белые, ровные, хищные.
— Иди сюда.
И исчезла в дверном проёме — только край белого халата мелькнул и пропал, как хвост ускользающей кошки.
Дазай остался в кресле. Смотрел на пустой проём. На то место, где секунду назад была она. В голове всё ещё звучало это «О-са-му» — мягкое, тягучее, с той особой интонацией, с какой не зовут на чай. С какой зовут… на что-то другое.
Он медленно поднялся. Поправил воротник — безупречный, но ему показалось, что он душит. Сунул руки в карманы, затем вынул — некуда было деть. Хмыкнул. Постоял секунду, глядя на дверной проём, как смотрят на шахматную доску, где противник только что сделал ход, смысл которого ещё не ясен, но уже пахнет ловушкой.
— Интересно, — произнёс он тихо, почти беззвучно. — Очень интересно.
И шагнул в сторону кухни.
Она стояла посреди кухни, скрестив руки на груди. Белый банный халат свободно спадал с плеч, обнажая ключицы, острые, как лезвия, и край бинта на раненой руке — белый на белом, почти незаметный. Вокруг неё царил хаос. Все шкафчики были распахнуты настежь — она явно провела ревизию, пока он ждал в гостиной. Содержимое выставлено напоказ: банки с чаем — чёрным, зелёным, с жасмином, — сахарница, коробка с печеньем, несколько чистых чашек, выстроенных в ряд, стопка тарелок, фарфоровый заварник. Всё было аккуратно, упорядоченно, но выставлено — словно музейная экспозиция под названием «Твоя кухня без секретов».
Она повернулась к нему, когда он вошёл, и на губах играла та самая улыбка — дразнящая, кошачья, полная тёмного веселья.
— Ты посмотри на этот ужас, — произнесла она нежно, почти ласково, обводя рукой открытые шкафчики. Жест был царственным — так хозяйка поместья указывает на нерадивость прислуги. — Ты совсем не позаботился о моём содержании.
Дазай остановился в дверном проёме. Медленно обвёл взглядом открытые шкафчики, выставленную на стол утварь, чашки, банки, чай. Затем перевёл взгляд на её лицо — улыбающееся, живое, совершенно не похожее на ту пустую маску, с которой она переворачивала страницы в гостинной. Её поза была расслабленной, почти ленивой, но что-то в ней — в том, как она держала спину, как скрестила руки, — выдавало напряжение. Она что-то ждала. Какой-то реакции. Какого-то ответа.
Он не сразу понял, о чём она. Содержание? Еда есть — холодильник забит на неделю вперёд. Вода есть — горячая, холодная, фильтрованная. Чай есть — целых три сорта, между прочим. Что ещё…
А потом до него дошло.
Ножи. Их не было. Вообще. Ни одного — ни фруктового, ни хлебного, ни разделочного. Даже столовые были пластиковыми или керамическими, слишком тупыми, чтобы причинить вред. Он сам распорядился убрать всё острое, всё режущее, всё, чем можно вскрыть вены или перерезать горло. Вчера, пока она спала, его люди проверили каждый ящик, каждый шкаф, каждую полку. В доме не осталось ни одного предмета, которым можно было бы быстро уйти из жизни.
Она искала. И нашла пустоту. И теперь стояла посреди этой пустоты, улыбалась и говорила о «содержании».
Что это было? Проверка границ? Попытка понять, насколько далеко он готов зайти в своём контроле? Или — что-то другое? Желание убедиться, что её оставили без инструментов, но не из жестокости, а из… он сам не хотел произносить это слово даже мысленно.
Игра. Очередная игра. Но в этой игре ставки были выше, чем ему хотелось признавать.
Он прислонился плечом к дверному косяку и скрестил руки на груди, зеркально повторяя её позу. Улыбка тронула его губы — ленивая, понимающая, с той особой интонацией, которая говорила: я вижу твой ход, и он мне нравится.
— Содержание, значит, — протянул он. — И что же именно тебя не устраивает, Ари-чан? Чай не того сорта? Печенье недостаточно свежее? Или, может быть…
Он сделал паузу, глядя ей прямо в глаза. Воздух между ними сгустился, стал почти осязаемым.
— …тебе не хватает чего-то острого?
Она помедлила, наигранно потупив взгляд, затем хищно улыбнулась.
Она помедлила. Опустила взгляд — наигранно потупившись, как примерная школьница, которую поймали на шалости. Ресницы дрогнули, на щеках на мгновение проступил румянец — настоящий или поддельный, он не мог понять. Затем она подняла глаза и хищно улыбнулась.
— Глупыш, — промурлыкала она.
Развернулась к шкафчикам и начала закрывать их — один за другим, с нарочито громким стуком. Движения были плавными, почти танцующими. Она двигалась вдоль столешницы, сокращая расстояние между ними, и каждый закрытый шкафчик звучал как удар метронома, отмеряющего ритм её приближения. Босые ступни скользили по деревянному полу, белый халат колыхался при каждом шаге, открывая то колено, то линию бедра.
Хлоп. Шаг. Хлоп. Шаг. Хлоп.
Она остановилась в полуметре от него. Подняла глаза — ореховые, с янтарными искрами, живые, смеющиеся. Улыбка стала шире, мягче, почти интимной. От неё пахло чаем — ещё не заваренным, только сухими листьями, — и чем-то ещё. Мылом. Лимонной вербеной. Теплом недавнего душа. И чем-то третьим — тем, что не имело названия, но заставляло его сердце биться чуть чаще, чем следовало.
— Здесь не хватает парочки бутылок вина, — произнесла она, чуть склонив голову к плечу. Голос был нежным, обволакивающим, с той самой интонацией, с какой предлагают не вино, а что-то совсем иное. — Чтобы скрасить наш чудесный вечер…
Дазай смотрел на неё. На улыбку. На блеск в глазах. На то, как она стояла — расслабленно, уверенно, словно это она была хозяйкой, а он — гостем, которого только что поставили в неловкое положение.
Дазай смотрел на неё. На улыбку. На блеск в глазах. На то, как она стояла — расслабленно, уверенно, словно это она была хозяйкой, а он — гостем, которого только что пригласили на дегустацию. На ямочку у левого уголка губ — он никогда раньше её не замечал. На тонкую голубую жилку, бьющуюся на шее, чуть выше ключицы.
Он помнил. Она говорила, что ей нельзя алкоголь. Тогда, в пентхаусе, после того как он вырвал осколок из её бедра, а она обрабатывала рану с невозмутимостью полевого хирурга. «Мне нельзя». Без объяснений. Без деталей. А теперь — предлагает вино. Чтобы скрасить вечер.
Пулевое ранение. Антибиотики. С алкоголем несовместимы категорически. Можно угробить печень, можно спровоцировать внутреннее кровотечение, можно просто упасть в обморок и не проснуться.
Или она забыла. Или ей плевать. Или — что вероятнее — она снова играла. Проверяла, помнит ли он, остановит ли он её. Проверяла, как далеко он позволит ей зайти в этой маленькой игре в кошки-мышки, где роли постоянно менялись.
Он не знал, чего она хочет на самом деле. Умереть красиво, но с вином? Или просто посмотреть, как он будет реагировать?
Дазай медленно выпрямился, отлипая от косяка. Сократил оставшееся расстояние — теперь между ними было не больше двадцати сантиметров. Он смотрел на неё сверху вниз, и улыбка на его губах стала шире, но глаза остались холодными, изучающими — два тёмных зеркала, в которых она могла увидеть только себя.
— Вино, значит, — произнёс он тихо, и голос прозвучал ниже, чем обычно, с той самой бархатной хрипотцой, которую он использовал, когда хотел, чтобы собеседник забыл о дыхании. — Чтобы скрасить вечер.
Он протянул руку. Медленно, очень медленно — так, чтобы она видела каждое движение, — взял прядь её волос. Влажные чёрные кудри обвились вокруг его пальцев, как ручной зверёк. Он заправил прядь за ухо — жест, который мог быть нежным, но стал почти угрожающим. Пальцы задержались на скуле, прошлись по коже — легко, невесомо, электризуя каждый нерв на своём пути. Большой палец скользнул к уголку губ, туда, где пряталась та самая ямочка.
— А ты не боишься, — продолжил он, — что после бокала-другого я перестану быть джентльменом?
Склонил голову к плечу. Улыбка стала шире.
— Или ты на это и рассчитываешь?
— Разве ты привёз меня сюда, чтобы быть джентльменом?
Голос оставался нежным, обволакивающим, но где-то под бархатом звенела сталь. Она не спрашивала. Она напоминала. О том, что он видел на записи. О том, чей голос звучал за кадром. О том, к чему прикасался «любимый папочка» и чему он «учил» свою младшую дочь, пока никто не видел. Тело, которое с четырёх лет не принадлежало ей, но которым она научилась пользоваться — как оружием, как щитом, как единственной валютой, которую принимали все мужчины вокруг.
Она отступила на шаг. Улыбка потускнела, стала усталой, почти горькой. Здоровой рукой она потянулась к вороту халата, поправила его — не кокетливо, а машинально, словно пытаясь закрыться, но понимая, что закрывать уже нечего. Взгляд скользнул в сторону, к пустой столешнице, где не было ни бокалов, ни бутылок, ни ножей — ничего, что могло бы дать ей иллюзию контроля.
— Думаю, с вином будет попроще.
Это не было предложением. Это была капитуляция. Только не его, а её собственная. Я устала от твоих игр. Я знаю, чего ты хочешь. Все мужчины хотят одного и того же. Бери. Делай. Только хватит ходить кругами и строить из себя спасителя. Вот я. Вот что я умею. Вот что ты, вероятно, хочешь. Не впервой. Бери. И покончим с этим.
Дазай смотрел на неё. На устало сложенные губы. На тени под глазами, которые не смог скрыть даже дневной сон. На то, как она стояла — прямая, но сломленная не физически, а как-то иначе. Глубже.
Он понял. Она не играла. Вернее, играла, но это был последний раунд. Она выложила карты на стол — все, что у неё были, — и ждала, что он сделает то же, что и любой другой мужчина.
Он медленно поднял руку и коснулся её подбородка — легко, почти нежно. Заставил поднять лицо, встретиться взглядом.
Он медленно поднял руку и коснулся её подбородка — легко, почти нежно. Кончики пальцев легли на аккуратно, и заставили поднять лицо, встретиться взглядом. Ореховые глаза смотрели на него — не умоляюще, не вызывающе, а с той странной смесью усталости и вызова, которая была её единственной защитой.
— Вина не будет, — сказал он тихо. Без улыбки. Без насмешки. Просто ровно, как констатируют факт. Голос звучал иначе — без привычной игривости, без ленивого превосходства. — Ты на антибиотиках. И ты не пьёшь. Помнишь?
Пауза. Его большой палец прошёлся по её нижней губе — медленно, едва касаясь, стирая с неё что-то невидимое. Губа была сухой, чуть потрескавшейся, и от этого простого, почти невинного прикосновения по телу пробежал заряд — острый, как статическое электричество.
— И я привёз тебя сюда не за этим.
Он отпустил её подбородок. Отступил на шаг — разрывая наэлектризованное пространство между ними, — и развернулся к выходу. У дверного проёма остановился, бросил взгляд через плечо. В глазах уже вернулась привычная насмешка, но где-то на дне всё ещё плескалось что-то тёплое, что-то, что он сам не хотел признавать.
— Чай. И без игр. Хотя бы сегодня.
Он вышел в гостиную, оставляя её одну посреди кухни, посреди тишины, повисшей в воздухе, как запах незаваренного чая.
Она вошла в гостиную бесшумно — только лёгкий звон фарфора на подносе выдал её появление. Белый халат всё так же свободно облегал плечи, мокрые волосы подсохли, завиваясь у висков. Двигалась она медленно, осторожно — берегла раненую руку, но старалась не показывать слабости.
Поднос опустился на журнальный столик с тихим стуком. Чайный сервиз — белый, с тонкой золотой каймой, из тех, что пылились в буфете особняка, — она нашла сама. Две чашки, заварочный чайник, сахарница, молочник. Всё чинно, аккуратно, словно она принимала гостя в собственном доме.
Она опустилась на диван — не рядом с ним, а напротив, через столик. Здоровой рукой взялась за ручку чайника, разлила чай. Движения были плавными, отточенными — наследница богатой семьи знала, как обращаться с фарфором. Пар поднялся над чашками, пахнуло терпким, чуть горьковатым ароматом.
Она взяла свою чашку, откинулась на спинку дивана и сделала глоток. Маленький. Скучающий. Взгляд устремился куда-то в угол комнаты, где тени от каминной решётки ложились на паркет.
Она выглядела разочарованной. Уставшей. Словно последний раунд игры, который она разыграла на кухне, забрал остатки сил, а взамен не дал ничего — ни вина, ни определённости, ни даже достойного ответа. Просто чай. Просто тишина. Просто он, сидящий напротив и наблюдающий за ней, как за лабораторной мышью.
Дазай взял вторую чашку. Поднёс к губам, но пить не стал — просто держал, чувствуя тепло фарфора сквозь пальцы. Смотрел на неё. На тени под глазами. На то, как она машинально гладит большим пальцем край чашки — туда-сюда, туда-сюда.
Он молчал. Ждал.
Чай остывал. Тишина в гостиной стояла такая, что было слышно, как за окном ветер раскачивает ветку глицинии, царапая её о ставни.
Она опустила чашку на блюдце. Звук вышел резче, чем следовало, — фарфор звякнул, и она на секунду замерла, глядя на свою руку, словно та предала её. Затем подняла взгляд на него. В глазах — ни пустоты, ни игривости. Только усталость. Глубокая, застарелая, как старая кость, которую ломит к непогоде.
— Я не пью твои чёртовы таблетки.
Голос ровный. Без вызова. Без злости. Просто констатация факта — такого же обыденного, как цвет обоев или шум ветра за окном.
Дазай медленно опустил чашку на столик. Фарфор коснулся дерева без единого звука. Он смотрел на неё — долго, изучающе, без привычной улыбки.
Очередная провокация. Он понял. Пазл сложился. Она не просто капризничала. Она методично саботировала собственное лечение. Зачем? Хотела умереть? Нет, для смерти у неё были способы побыстрее — окно, простыни, голые руки. Хотела заболеть? Зачем? Чтобы посмотреть, что он сделает? Чтобы проверить, насколько далеко он зайдёт? Или просто из упрямства — потому что он сказал «надо», а она не могла позволить ему решать за неё?
Очередная игра. И он не собирался в неё играть по её правилам.
Он поднялся. Подошёл к каминной полке, взял с неё пузырёк с таблетками — тот самый, что оставил там утром, — вытряхнул две штуки на ладонь. Вернулся. Сел не в кресло, а рядом с ней на диван. Близко. Так, что его колено почти касалось её бедра. Протянул раскрытую ладонь. На ней лежали две маленькие белые таблетки — антибиотики, которые она должна была принять ещё утром.
— Значит, выпьешь сейчас. При мне.
Она не шелохнулась. Только взгляд скользнул по его лицу — изучающий, цепкий.
— А если нет?
Она отставила чашку на журнальный столик — аккуратно, без стука, словно показывая, что контролирует каждое движение. Затем медленно, не сводя с него глаз, отодвинулась в дальний угол дивана. Спина упёрлась в подлокотник, колени поджала к груди, обхватив их здоровой рукой. Поза закрытая, защитная, но взгляд — прямой, испытующий.
— Заставишь меня?
Дазай смотрел на неё. На поджатые колени. На побелевшие костяшки пальцев, вцепившихся в ткань халата. На глаза — живые, тёмные, с тем самым вызовом, который он уже научился распознавать.
Он откинулся на спинку дивана и улыбнулся — лениво, почти ласково. Положил таблетки на журнальный столик — ровно посередине между ними. Две белые точки на тёмном дереве.
— Заставлю? — переспросил он тихо, и в голосе прорезалась та самая интонация — мягкая, почти ласковая, но с острым краем. — Нет. Не заставлю.
Пауза. Он чуть склонил голову к плечу, разглядывая её лицо в полумраке.
— Просто буду сидеть здесь и смотреть, как твоя рука гниёт заживо. Как поднимается температура. Как ты слабеешь с каждым часом. А когда начнётся сепсис — а он начнётся, Ари-чан, поверь моему опыту, — ты сама попросишь.
Он говорил ровно, почти скучающе — так, словно описывал прогноз погоды на завтра. Но внутри он ждал. Ждал реакции. Это был тест — холодный, расчётливый. Боится ли она боли? Боится ли смерти без публики, без фанфар, без красивой сцены? Боится ли умирать долго и грязно?
— Ты идиот? — Она разжала руки, опустила колени и подалась вперёд, сократив расстояние между ними до минимума. Глаза вспыхнули — не страхом, не болью, а чем-то похожим на злость пополам с весельем. — Думаешь напугать меня сепсисом? Я планировала сдохнуть на сцене с дыркой в голове, а ты мне предлагаешь бояться температуры?
Она откинулась обратно и рассмеялась — коротко, сухо.
— Серьёзно?
Дазай смотрел на неё. На вспыхнувшие глаза. На кривую усмешку. На то, как она сидела теперь — расслабленно, почти вальяжно, словно только что выиграла раунд, который он даже не заметил.
Он не ответил сразу. Вместо этого взял таблетки со столика, покатал на ладони, разглядывая их так, словно видел впервые. Затем поднял взгляд на неё. Улыбка тронула губы — ленивая, понимающая.
— Нет, — сказал он спокойно. — Не думаю.
Он положил таблетки обратно. Поднялся с дивана, поправил воротник и направился к двери.
Он уходил, потому что тест был пройден. Она не боялась. Ни боли, ни смерти, ни сепсиса. Она действительно была готова сдохнуть — хоть на сцене, хоть на этом диване, хоть в луже собственной крови. Угрожать ей было бессмысленно. А других рычагов он пока не видел. Останься он сейчас — и что? Продолжать сверлить друг друга взглядами? Снова играть в кошки-мышки, где ни один не хочет уступать? Бесполезно. Он был зол — не на неё, на себя. На то, что не мог найти подход. На то, что она снова вывернула его сценарий наизнанку. Ему нужно было выйти. Подышать. Подумать. Перегруппироваться.
У порога он обернулся, уже взявшись за ручку:
— Просто хотел посмотреть, как ты отреагируешь. Спасибо, не разочаровала.
И вышел в коридор.
Он уже взялся за ручку двери, когда за спиной раздалось:
— Жаль.
Тихо. Почти шёпотом. С усмешкой, которая чувствовалась даже в этом коротком слове — кривой, усталой, но живой.
Дазай замер. Рука на дверной ручке напряглась — костяшки побелели на секунду, не больше. Он не обернулся. Стоял спиной к ней, глядя в тёмный коридор, где маятник всё так же отбивал свой бесконечный ритм — тик-так, тик-так.
Пауза. Густая, как сироп.
Затем он медленно повернул голову — ровно настолько, чтобы видеть её боковым зрением. Свет из гостиной падал на его лицо, оставляя половину в тени.
— Жаль? — переспросил он. Голос ровный, без эмоций. — Что именно?
— Даже не знаю.
Она откинулась на спинку дивана, запрокинув голову к потолку. Глаза устремились куда-то вверх, к лепнине, к трещинам в старой штукатурке, к теням, которые отбрасывал тусклый свет лампы. Поза расслабленная, почти ленивая — как у кошки, развалившейся на солнце.
— Чего мне хочется больше — разочаровать тебя? — Она выдержала паузу. Здоровая рука поднялась, пальцы рассеянно коснулись собственного горла, провели по ключицам, замерли у ворота халата. Тонкая голубая вена на шее пульсировала в такт дыханию.
— Или посмотреть, как ты впихиваешь в меня антибиотики насильно.
Она говорила это, глядя в потолок, но каждое слово било точно в него. Её пальцы на горле, её открытая шея, её голос — низкий, хрипловатый, лишённый той приторной нежности, с какой она мурлыкала его имя на кухне. Это не было игрой в соблазнение. Это было чем-то другим. Чем-то, что она не пыталась смягчить или спрятать за маской. Сырое. Настоящее. Тёмное.
Она хотела разочаровать его. Это было очевидно. Не соблазнить, не разжалобить, не напугать — разочаровать. Показать ему, что он ошибся. Что она не стоит охоты. Что все его семь месяцев — пшик. Увидеть его реакцию, его гнев направленный на неё. Это желание сквозило в каждом слове, в каждом жесте — и было единственным, что она не пыталась спрятать.
Но второе желание — чтобы он впихнул в неё таблетки силой — тоже было настоящим. Она хотела, чтобы он сломал её. Она хотела этого, потому что боль была единственным, что пробивало пустоту. Единственным, что чувствовалось. Единственным, что приближало к смерти — а смерть манила её так же, как манила его. Не как избавление от мук. Как ярчайшее ощущение из всех возможных.
Вредная привычка. Опасная. Разделяемая.
Как же это было знакомо.
Дазай развернулся полностью. Медленно. Очень медленно. Прислонился плечом к дверному косяку и скрестил руки на груди. Смотрел на неё — на запрокинутое лицо, на беззащитно открытое горло, на пальцы, всё ещё лежащие у ворота халата.
Он молчал долго. Так долго, что тишина в комнате стала осязаемой, плотной, как вата.
Затем отлепился от косяка, сделал два шага обратно в гостиную, взял со столика таблетки. Опустился на корточки перед диваном — так, чтобы его лицо оказалось на уровне её лица, всё ещё обращённого к потолку.
— Ари.
Тихо. Без угрозы. Без насмешки. Просто имя.
Она медленно опустила взгляд. Встретилась с ним глазами.
Он протянул раскрытую ладонь.
— Открой рот.
Она поджала губы. Краешки дрогнули вверх — лёгкая, почти неуловимая улыбка. И медленно покачала головой.
«Нет».
Дазай смотрел на неё. На поджатые губы. На глаза — живые, блестящие, с той самой искрой, которую он уже научился распознавать. Она не боялась. Не злилась. Она... ждала. Хотела, чтобы он сделал это пальцами — грубо, функционально, так, как хотелось ей.
— Значит, по-плохому, — произнёс он тихо, почти ласково. — Как скажешь.
Он почти сделал это. Поднял свободную руку к её лицу, намереваясь разжать челюсть — грубо, просто, как она и просила.
Но в последнюю секунду передумал.
Пальцы замерли в сантиметре от её губ. Затем сместились выше — к затылку. Зарылись в волосы, сжали у корней. Он положил таблетки себе на язык и рванул её к себе.
Она не сопротивлялась. Даже не дёрнулась. Только глаза расширились на долю секунды — и тут же сузились, потемнели, как вода перед грозой.
Он впился в её губы.
Это был его ход. Его туз.
Она ждала боли — он дал ей поцелуй. Она ждала унижения — он дал ей близость. Он перехватил контроль не через насилие, а через неожиданность. Через то, чего она не могла предсказать.
Поцелуй вышел жёстким, требовательным, без тени нежности. Язык толкнулся внутрь, проталкивая таблетки, заставляя принять их. Она попыталась отстраниться — инстинктивно, не всерьёз, — но его рука на затылке держала крепко. Он чувствовал, как горький порошок растворяется на их языках, смешиваясь со вкусом чая и чего-то ещё — металлического, солёного, живого.
Она замычала ему в губы — низко, гортанно, и этот звук прошел сквозь него, как электрический разряд, оседая где-то в груди, в паху, в кончиках пальцев, всё ещё сжимающих её затылок. Здоровая рука Ари вцепилась в его плечо — ногти впились в ткань рубашки, прочерчивая дорожки, которые он почувствовал кожей. Не отталкивая. Притягивая.
Он чувствовал, как горький порошок таблеток растворяется на их языках, смешиваясь с остатками жасминового чая и чем-то ещё — металлическим, солёным, живым. Её вкус. Настоящий. Не маска, не чужая личина, не образ «соблазнительницы», который она примерила на кухне. Она сама — та, что пряталась под слоями чужих лиц.
Её горло дёрнулось под его ладонью — она сглотнула. Он ощутил это движение всем телом: как сократились мышцы, как таблетки ушли дальше, как её дыхание на секунду прервалось, а затем возобновилось — чаще, рванее, горячее.
Он отстранился — ровно на сантиметр, не больше. Достаточно, чтобы видеть её лицо целиком. И замер.
Глаза блестели — расширенные зрачки почти съели ореховую радужку, оставив лишь тонкий ободок с янтарными искрами. Губы припухли, влажные, с капелькой слюны в уголке — той самой, что смешалась с его слюной секунду назад. Грудь вздымалась часто, рвано, и под тонкой тканью белого халата проступали очертания — живые, настоящие, уязвимые в своей неприкрытости. Она смотрела на него — без злости, без страха, без притворства. С чем-то другим. Тёмным. Глубоким. Таким же, как у него.
Он ждал.
Сейчас. Вот сейчас. Она продолжит. Углубит поцелуй. Притянет его ближе — за ворот рубашки, за волосы, за плечи. Залезет под ткань, проведёт ногтями по спине, выгнется навстречу. Сейчас она сделает то, чего он ожидал, — разыграет карту соблазнения, попытается использовать тело как валюту, как рычаг, как способ выжить или сбежать. И тогда он остановит её — мягко, насмешливо, неоспоримо. Покажет, что не ведётся. Что контролирует. Что он сильнее.
Она облизнула губы.
Медленно. Почти лениво. Кончик языка прошёлся по нижней губе, по верхней, слизывая его вкус вместе со своим. Движение вышло чувственным, но каким-то… отстранённым. Как будто она пробовала не его, а сам момент. Как будто запоминала.
Затем она подняла здоровую руку. Тыльной стороной ладони — просто, буднично, почти машинально — провела по губам. Вытерла их. Стерла с них всё: его слюну, его поцелуй, его привкус, его присутствие.
И поднялась.
Движение вышло плавным, текучим — колени разжались, босые ступни коснулись паркета, халат скользнул по бёдрам, вставая на место. Она поправила ворот — не кокетливо, а устало, словно поправляют одежду после долгого, выматывающего дня. Заправила за ухо прядь волос, всё ещё влажных у висков. Наклонилась к дивану, взяла книгу с журнального столика — ту самую, в потёртом переплёте, английскую классику.
И пошла к лестнице.
Не обернулась. Не сказала ни слова. Не сделала ни одного из тех ходов, которых он ждал. Просто пошла — босая, с растрёпанными волосами, в этом чёртовом белом халате, который сидел на ней лучше любого вечернего платья. Её шаги звучали по деревянным ступеням — тихо, почти неслышно, лишь половицы едва заметно скрипели под её весом. Ступенька. Ещё одна. Ещё.
Не обернулась. Просто замерла — на секунду, не больше. Свет из коридора падал на неё сбоку, выхватывая профиль: скулу, кончик носа, край подбородка. Он видел, как её ресницы дрогнули — раз, другой. Как губы чуть приоткрылись, словно она хотела что-то добавить, но передумала.
И в тишине дома прозвучало:
— Спокойной ночи, Осаму.
Голос — ровный, спокойный, лишённый и торжества, и нежности, и вызова. Просто слова. Просто имя. Просто точка в конце предложения, которое он не успел прочитать.
Дверь спальни закрылась с тихим, почти беззвучным щелчком.
Дазай остался в гостиной один.
Он всё ещё стоял на коленях перед пустым диваном, и тишина в гостиной сгущалась, как кровь в воде. Вкус её губ на языке. Запах её кожи в ноздрях. Стон, который она издала, когда он целовал её, всё ещё звучал где-то в основании черепа — низкий, грудной, вибрирующий.
Он дал ей козырный туз, а она просто вышла из-за стола, даже не взглянув на карты. Она не сделала ни одного из тех ходов, которые он ожидал. Не попыталась продлить прикосновение. Не разыграла карту. Не соблазняла. Не боролась.
Это было... непривычно. Неправильно. Так не играют. Так не ведут себя ни жертвы, ни хищники, ни шпионы, ни активистки. Он знал сотни людей, и все они действовали по шаблонам — предсказуемым, читаемым, скучным. А она не вписалась ни в один. Даже сейчас. Особенно сейчас.
Он поднялся с колен — резко, рывком, как будто пол жёг. Одернул рубашку, хотя та и так сидела безупречно. Провёл рукой по волосам, стирая невидимые следы её пальцев. Надо держать лицо. Всегда. С любым противником. С любой целью. С любой...
«Почему она встала и ушла?»
Он мог крикнуть что-то в след? «Сладких снов, Ари-чан» — язвительно, насмешливо, вернуть себе последнее слово? Но это было бы жалко. Она даже не обернулась бы.
Подняться следом, схватить за плечо, развернуть, потребовать ответа? Но что он спросит? «Почему ты ушла?» «Что это было?»
Молча уйти? Просто взять пальто, выйти за дверь, сесть в машину и уехать в штаб, сделать вид, что ничего не было? Что это просто очередной раунд игры, который он выиграл или проиграл — неважно?
Она ушла, потому что получила, что хотела. Или потому, что игра была окончена. Или потому, что ей действительно надоело. Или потому, что она знала — просто знала, — что он останется стоять здесь и мучиться вопросом, на который нет ответа.
Злость закипала, требовала выхода. Он сжал кулаки — костяшки побелели. Хотелось что-то разбить. Крикнуть. Ударить стену. Но он не мог. Он должен держать лицо. Даже когда никто не смотрит. Особенно когда никто не смотрит.
Он закрыл глаза. Медленно выдохнул. Разжал пальцы.
Затем развернулся, взял с вешалки пальто и вышел за дверь, не оглянувшись. В конце концов, он всегда уходил первым. Это было его правило.
Сегодня она его нарушила.
И он ничего не мог с этим сделать.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!