Интерлюдия: «Сломанные кисти»
9 апреля 2025, 20:20 В этом месте царили темнота и холод в равных пропорциях – все окна и другие щели, ведущие наружу, оказались закрашены плотным слоем красок либо просто задрапированы плотной тканью. Отопление было отключено уже давно, еще до того, как оно пропало у всей улицы в силу лопнувших от мороза труб. Все равно почти все обитатели той улицы грелись обогревателями, печками или вовсе кострами во дворе, если вообще оставались живыми. Дом был холодным и темным, но уж точно не был он пустым – обитал здесь его мастер и владыка, а также те слуги его, каких он облачил в плоть изящными мазками своих многочисленных кистей. Этот дом был не просто крепостью или мастерской, нет, это место стало его обителью, средоточием его силы, а темнота и холод лишь украшали стылые стены. Ибо не дано глазам людей чести смотреть на эти картины, их должно увидеть лишь тогда, когда будет на то воля художника.
Впрочем, совсем недавно в этом месте все же был свет, совсем недавно тут было куда больше картин, а еще художник был куда более здоровым и уравновешенным. Перед глазами скорчившегося на полу мужчины промелькнули те проклятые мгновения, когда он поддался желанию донести свою весть, свое глумливое обещание, к слишком верткой и смертельно опасной суке. Донести весть, а то и вбить клин между ней и очередной ее картиной-игрушкой – мастер, нарисовавший post mortem с тех двух остолопов, какие прикрыли ее побег, прекрасно разглядел паучью сеть в умах уже покойных индивидов. Ему хотелось если не привести к конфликту между новой жертвой суки, слишком ярким мальчишкой, и самой мразью, что разорила его прошлую мастерскую, то хотя бы заставить ту понервничать. Пусть та мастерская и была создана ловушкой, создана на заклание, но ему не нравилось то, что оную мастерскую-ловушку пришлось бросить.
Слишком в том бою нашумели его картины и те, кто должен был ими стать.
И он поглумился, дождавшись брошенной прямо в нарисованную дверь безделушки. Он помнил миг искреннего удивления, когда перед ним на пол упала, вылетев через раму мольберта, самая обычная лопатка для обуви, только что едва заметно поблескивающая белым. Поблескивание сменилось мгновенной вспышкой, от какой он прикрылся чем умел и чем мог: защитные абрисы, нарисованные поверх одежды, два собственных портрета в рамах, подарки его Маэстро, перенявшие на себя урон, тройка хранящих его жизнь мольбертов, стоящих рядом и укрывшие своими телами. Даже успел разогнать в спиральное падение свои Сосуды, укрепляя тем самым тело и суть свою. Все это, стоит сказать, позволило ему выжить, позволило завыть раненным зверем, корчась на покрытом красками полу, какой словно полили сплошным покровом белил.
Боль была кошмарной, но еще кошмарнее оказались ее последствия – путающиеся еще сильнее мысли, истерические припадки из ниоткуда, провалы в памяти и, что всего кошмарнее, дрожащие руки, неспособные удержать кисть ровно. И, конечно же, его драгоценные Сосуды, ставшие чем-то несравнимо меньшим. О, его хорошо одарили! Маэстро был щедр к своему последователю, позволяя получать Сосуды даже без повышения Ступени, лишь за верно нарисованные портреты тех, кого он отдал на ту сторону мольберта. Из шести Сосудов целыми осталось только четыре, но ни одним из них он не мог воспользоваться – все четыре были похожи на старинную фарфоровую чашу, покрытую многочисленными трещинами. Одно неверное движение, одна попытка опустошить эти Сосуды, и они лопнут, выливая заключенную в них белую мерзость в саму суть скромного хозяина художественной мастерской.
Окончательно добивая свою жертву.
Жертву, которая совсем не хотела умирать, не нарисовав свое величайшее полотно, самому частью того полотна не став. Ему не хватало сил на то, чтобы позвать Маэстро, даже в полной силе он не владел должными знаниями и волей, мог лишь посылать просьбу об аудиенции. И тогда кто-то из ближних учеников Маэстро уделял ему толику своего внимания, лишь одним из потоков нарисованного быстрыми мазками сознания связываясь с опостылевшим миром, какой так хотелось украсить полной палитрой буйства красок. Сейчас мастер не смог бы даже подать ту просьбу о встрече, не то что удостоиться аудиенции с тенью кого-то из именованных учеников или тенью от тени присутствия самого Маэстро. Мастер вообще ничего не мог, только ползти наполовину парализованным телом, сипеть сквозь перехваченное судорогой горло, теряя сознание каждые пару метров. Но он полз, двигался в запасной рабочий зал, поближе к неприметной кладовке, где хранилось нечто очень для него важное. Конкретно в этот момент вовсе являющееся жизненно необходимым.
Этот подарок ему доставили под самые двери еще тогда, когда холод пурги не парализовал городские службы, когда по улицам еще ходили улыбающиеся люди, знать не знающие о том, что им уготовано стать мазками краски на полотне Маэстро, который доверит художнику одну из своих кистей. Доставила эту вещь не людская рука, а собачья пасть – обычная с виду брехливая шавка, мелкая, хромая и побитая стригущим лишаем, что клоками выел на ней шерсть. Он бы даже не обратил на эту псину внимания, занятый тем, что рисовал прошлую обитательницу этого дома, даруя ей свое прощение за все то, что она для него посмела сделать. Когда-то, до явления воли Маэстро, возможность ей отомстить что-то для него значила. Но потом, потом он даже не мстил, а прощал, давал ей лучшую жизнь в образе мазков кисти, а не омерзительного плотского тела.
И все же шавка его внимание привлекла одним только взглядом сочащихся от конъюнктивита глаз. Этот взгляд пронзил мастера подобно уколу шпагой, дойдя до самого сердца и в последний миг остановившись. Демонстрация вышла убедительнее некуда – пожелай то, что смотрело глазами собаки, его гибели, он бы упал замертво прямо в своем дворе, корчась в муках, пока сердце его изнутри обрастало бы собачьим мехом. То, что управляло жрущими людей на окраинах и в промышленном районе сворами бездомных псов желало говорить. В иной ситуации мастер бы обрушил гнев кистей своих на тварь, что смела забирать будущие мазки огромного пейзажа всего города, какой он хотел нарисовать во Имя его Маэстро. Но сила оказалась не на стороне художника и тот вынужден был слушать, говорить и принимать, скажем так, разделение зон ответственности.
Потому что служат они пусть разным Маэстро, но единой Госпоже, прозванной вычерченным на глубинной сути душ именем Изнанки. Художник принял это разделение, как принял и весьма четкие указания того, куда ему лезть можно, а куда запрещено под страхом стать обедом для залетной своры. Попробуй тут не согласись, если тебе так качественно указали на место твое, а после подсластили пилюлю тем, что отнимать решили не все, а только часть. С тех пор двое присягнувших Бесконечной Госпоже через двух разных Верховных Слуг Ее общались несколько раз и всегда максимально быстро, корректно и явно не желая дольше необходимого контактировать. Художник чувствовал себя крайне скверно в присутствии вони собачьей шерсти и кровавой вакханалии, да и песья мразь тоже не стремилась приближаться к пропахшей запахом красок и крови мастерской.
Человек полз.
Полз отчаянно.
И добрался до нужной ему двери, кое-как ее открыв, а после достав из темной кладовки небольшой коллаж. Изначально это был просто большой клок начесанной собачьей шерсти, оставленный той самой шавкой, но общаться через столь чужую ему структуру художник не хотел. И слепил из той шерсти инсталляцию, небольшую картинку, изображающую всего-то маленькую, с ладонь размером, дверцу или даже окошко. Шерсть в том комке была разноцветной, удалось подобрать палитру и сделать пусть не картину, но нечто близкое. И сейчас он эту дверцу поливал собственной кровью из прокушенной ладони. Влить силу или опустошить Сосуд для полноценной активации он бы просто не смог, даже захоти того всем сердцем. Собственно, он и захотел, только желание его не сбылось.
Его звонок в пустоту тих и почти неслышен, нет в нем громкости и мощи, но он верит, верит в то, что настолько сильная тварь, коллега в служении, можно сказать, сумеет учуять даже столь слабый и дрожащий зов, на какой его хватило сейчас. И был прав, ибо его услышали. Пропитавшаяся кровью шерсть налилась силой, оставаясь картинкой, но теперь уже живой, словно не коллаж на куске плотного картона и деревянной рамке, а нечто иное. Шерсть будто ожила, ткань под ней стала плотью, рамка стала настоящей дверью, к какой вплотную прижат облезлый песий бок, расцветка шерсти на каком сложилась в узор дверцы. А потом дверца открылась, склизким и рвущимся звуком, хрустом ребер, что проваливаются в себя, создавая окно. И вот оттуда, из этого окна, раздался вполне различимый голос – не женский, но и не мужской, абсолютно обезличенный, крайне грамотный, лишь с легчайшим акцентом неизвестного типа.
Но в этом голосе, словно лучшими риторами поставленном, невольно слышится скулеж, лай и рычание стаи бездомных собак, из этих звуков складывается кажущаяся человеческой речь. Речь, что звучит только в его голове, речь, какую и слушать больно, но только и его больше никто не выслушает. И тихо хрипящий художник начинает говорить, переборов оставшуюся гордость, начинает просить, стараясь просить так, чтобы не было похоже на попытку умолять. Говорить, повторяя слова собеседника, о том, что они оба служат одной Бесконечной Госпоже, о том, что ему нужна помощь, иначе он погибнет. А еще о том, что погибая он сделает все возможное, чтобы если не утащить собеседника с собой, то хоть доставить тому побольше проблем.
- Слова сказаны. – Звучит собачий голос, ласкает внутреннюю стенку черепа влажным языком. – И услышаны. Не двигайся, не сопротивляйся, я попробую помочь.
И помощь приходит – рамка картины-коллажа трещит, словно с той стороны продолжает давить огромная собака, что стала дверью, из краев громадной раны течет вперемешку кровь и слюна, будто рана та стала частично пастью. А тело тем временем уже не так мучительно болит, словно собачий язык зализывает незримые раны. Вот уменьшилось свечение белизны в одном из Сосудов и тот пришел в норму, вот точно то же повторилось и со вторым, вернув художнику часть мощи. А языки продолжают покрывать те Сосуды изнутри, заставляя мелкие трещинки исчезнуть, а более крупные стать мелкими. Это продолжается несколько часов, но значимость времени очень мала – касания твари забирают силы и волю, художник осознает, что уже не в силах будет защитится или хотя бы сопротивляться, реши целебный язык смениться голодной клыкастой пастью.
- Все. – Тявкнул и залаял чужой голос. – Это все, что я могу дать твоей тонкой сущности, но не все из того, чем могу помочь.
- Я... еще не восстановился. – Боль вернулась снова, снова вернулась непереносимая мука лопнувшего прямо в спирали Сосуда, осколки какого оцарапали не спираль, так то, что вокруг и рядом с ней, оцарапали, оставив ранки даже после того, как сами осколки большей мерой слизало песьим языком. – Мне нужно больше, хотя бы три... ты можешь помочь, я знаю. Мы... мы служим...
- Верно, мы оба служим Ей. – Перебивает его все то же веселое, обманчиво кажущееся добродушным и беззаботным лаянье. – Но служим через волю разных Вожаков. Сучья Мать не возлюбит Маэстро Кистей, пусть и не считает его ни врагом, ни достойной добычей. Я дала тебе встать, но дальше тебе одному хромать. Или споткнуться еще раз, уже навсегда.
От того, что эта мерзость смеет даже помыслить о том, чтобы представить Маэстро на месте добычи для ставшей ей хозяйкой разожравшейся псины... он почти срывается. Останавливает даже не сила твари, с какой он говорит, но собственная слабость, ощущение того, что исцеляющая нежность песьего языка все еще на нем, что в силах коллеги будет отобрать то исцеление назад одной волей. А еще ему действительно нужна помощь, а помочь тварь может не только исцелением, но и добрым советом. Уже дважды она помогала, и художник вынуждено признавал, что та помощь была удивительно к месту. И потому, лишь только потому, он и молчит, сглатывает оскорбление, точно зная, что тварь за той стороной коллажа его проглоченную гордость и гнев видит, видит и лает от самодовольства.
- За тобой придут, маляр. – Слова эти не сразу доходят до снова бурлящего в котле агонии разума, не сразу он заставляет себя отбросить оскорбительное прозвище, осознавая истину. – То, что повредило тебя. Я примерно представляю, как работают Скрижали, что взаимодействуют с подобным таинством. Тебя отследили, как ты отследил свою жертву. И они придут к тебе, потому что кто бы не пришел? Они желают обезопасить новое логово, где бы их конура ни скрывалась, желают не бояться за неприкрытую спину и не дрожать, глядя на разрисованные стены городских домов.
- Ты поможешь? – Только и спрашивает он, осознавая новую опасность, не сомневаясь в чужой правоте, потому что слишком логичной кажется эта догадка. – Один я не справлюсь, если на меня снова бросят то, что уже бросили. Эти мерзкие белила... они... они терзают мои краски.
- Помогу, конечно же. – Звучит чуть успокаивающий ответ, заставляющий ненавидеть и тварь и себя за то, что он не смог скрыть своего облегчения в этот миг. – Открой дверцу, прими мою помощь, маляр.
Из окончательно ставшего похожим на пасть разлома в собачьей плоти, каким стал обычный, казалось бы, коллаж, выплевывается один комок за другим. Нет, не комок – это вязки собачьих зубов или хвостов, нанизанные на веревочки из собачьей же шерсти. Шесть штук, по одному на каждую опорную фигуру его дома-мастерской. Впускать такое в собственную обитель, давать смотреть и даже влиять при нужде – этого он не желал отчаянно, но еще сильнее не желал встречать пришедших за ним в одиночку. Нужна помощь твари, очень нужна, нужно восстановиться, позвать Маэстро и получить волю если не его тени-от-тени, то кого-то из помазанных, нужно слишком много всего, с чем он сам не совладает. И снова глотает он гордость под глумливое молчание собеседника и союзника, с каким и врагов не нужно.
- Продержись хотя бы сотни три-четыре ударов сердца, маляр. – Звучит совет, какой нельзя называть иначе, чем приказом. – Продержись и я сделаю норы, а через них твои картинки поддержат мои псы, какие пролезут. Ну, или хотя бы сотню ударов продержись, чтобы дать мне разглядеть твоих убийц, а там и твой конец будет отомщен. Если тебе не будет все равно, конечно же.
Смех звучит в его ушах и голове, смех и лай собачий, вой и рычание, с какими связь обрывается. Но рычащий вой не стихает – это он сам рычит, рычит в бешенстве, в злобе, в ненависти, в отчаянии. Рычит и встает, опустошает первый и второй сосуд, помогая себе нарисованным прямо поверх одежды полумертвым абрисом, вставая на ноги и следуя в мастерской зал. Там еще много работы, многие творения пострадали, но не сгинули – он их всех приготовит. Всех поднимет в бой. И когда за ним придут, пришедших встретит нерушимая дверь, что лишь рисунок двери на поверхности несокрушимого камня. И заботливо протоптанная дорожка, на какую не падает снег, тоже их встретит.
Впрочем, немного снега туда можно и вернуть, пусть закроет он нарисованную дорожку, какая готова обернуться острейшими шипами и кольями. Тоже нарисованными, но от этого не менее реальными, чем сама дорожка. Еще он приготовит ловушку прямо за дверью, если стену, какая является одновременно и входом, и стеной, смогут пробить насквозь, повредив скрученное волей мазков красок пространство. Да, он сумеет превратить это место в непроходимый лабиринт, расставит абрисы и оставшиеся мольберты должным образом, а еще, да еще он использует оставшиеся дары одного из именованных помазанников. Почти законченные портреты, портреты без лиц и прошлого, будут хорошим таким козырем в грядущей бойне.
Пусть эти мрази попробуют взглянуть в глаза изображенных в красках самих себя, пусть попробуют!
Пусть сполна заплатят за варварски сломанные кисти великого художника, что так жаждал признания!
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!