Акт I. Время в настенных часах
1 февраля 2026, 12:00«Здравствуй, Антон.
Пишу тебе из заснеженной Москвы. У нас стукнули настоящие крещенские морозы, снега по колено насыпало! Давно такого не было. Дети радуются, целыми днями с горок катаются на салазках — полюбил наблюдать за ними с балкона. Холодно там правда, до дрожи, и десяти минут не выстоишь — захворать боюсь. А мне нельзя, в театре не поймут.
Надеюсь, в Германии зимы теплее и тебе не грозит окоченеть до смерти. Я видел открытки в архиве библиотеки, так там центр Берлина в январе нагой совсем — один в один наш ноябрь! Но ты все равно не мерзни, одевайся теплее, шапку носи, рукавицы лишними не будут. И не вздумай говорить, будто я, как матушка твоя, себя веду. Ты же знаешь, беспокоюсь, а это единственная возможность к тебе и к твоей жизни прикоснуться. Скучаю безмерно, вот и превращаюсь на глазах в наседку, даром, что никто не видит.
Как ты вообще, Антон? Не так давно, конечно, у тебя узнавал, меньше месяца с прошлого письма прошло, где я тебя с Новым Годом поздравлял. Но ты не обессудь, пойми старика: в последнее время все чаще тебе писать хочется. Наверное, мое глупое сердце считает, что сможет так справиться с навалившейся хандрой. Ты не думай, ничего серьезного, просто темно за окошком, холодно, а у меня никак руки не дойдут перегоревшую лампочку на кухне сменить. Так и сижу с осени, только свечку зажигаю, чтоб хоть писать можно было. Как сейчас. Представляешь? Не думал я, когда на фронте своим буквы вымучивал при свечке и луне, что буду когда-то этим же заниматься. Хотя, чудится, дело не в свечке здесь, а в том, что ты тоже к моим относишься. К близким — самым-самым.
Верным псом жду от тебя ответа и подробного рассказа про зимний Берлин!
Твой твой, А.
21.01.1963.»
***
Истошно кричала чайка — ее крохотное тельце было почти незаметно на фоне бетонного цвета облаков. Она поднималась выше и выше, как будто бы небо — не потолок, будто бы где-то там была чистая и бесконечная лазурь. Разве ее когда-нибудь видели люди? Разве она не такая же выдумка, как ласковое солнце, как зеленеющие бульвары, как человеческий смех и улыбки? Как чаячий голос в феврале? Разве когда-то такое было?.. Выдумывать всегда было проще, чем казалось, — за спиной пронеслась еще одна чайка, рычащая, прорезающая серость светом. Искусственная. Пальцы уже опухшие, красные — под цвет кремлевских стен, что позади возвышались громадой, — потушили сигаретный бычок, отпуская его падать вниз. Гранитные ограждения набережной будто высосали из тела тепло, которое тому полагалось природой, но совсем не было против перетечь в камень — более живой, на его взгляд. Арсений даже не спорил с этим, намеренно ноющие ладони не отрывая и не замечая комок перчаток в кармане. Зачем они ему? Здесь не так уж и холодно — в покрытой льдом реке точно хуже, а нырять… не сегодня. Лед толстоват. Вздохнув, Арсений прикрыл глаза, собираясь с мыслями. Нельзя вот так глупо, так слабо заканчивать собственную жизнь: он через слишком многое прошел, не раз со смертью сыграл в дурака, чудом выкинув козырь. И как бы он об этом ни жалел, нужно было двигаться дальше. Как минимум, опаздывать нехорошо. Шаг был быстрым, четким. Так в столице ходили все, и в свое время приходилось долго этому учиться, чтобы соответствовать. Чему? Каким стандартам? Зачем? Арсений, честно, не знал. Но такая походка позволяла быть сосредоточенным, не проваливаться в ненавистный омут мыслей так сильно, как это происходило обычно, сливаться с безликим потоком, теряясь среди равнодушных зданий. Не такой Москва представлялась юному горячему сердцу; с каждым годом, месяцем, днем она только сильнее запирала Арсения в каменной клетке. Парадокс в том, что в любом другом месте было бы еще хуже. Театр — светлый сам по себе, припорошенный снегом — встретил его грозной четверкой лошадей. Замерев, Арсений почти ритуально отсчитывал секунды до момента, пока его не раздавила бы колесница. Та, конечно, как и всегда, оставалась недвижимой — лишь фантом конского ржания разносился эхом, и стуком копыт звучала мостовая. А может, это просто был очередной автомобиль. С Большим театром Арсений не прощался: знал, что придет сюда не раз, потому что только это место во всем городе вызывало в душе хоть какие-то шевеления. Удивительно, что внутри него еще не все умерло. И только благодаря этой его части, которая все еще была способна — пусть еле-еле, но способна чувствовать, видеть, создавать — Арсений до сих пор не покончил с собой и ежедневно находил новые силы на свой театр. Дойдя по знакомым улицам до Чистых прудов, кивнув гардеробщице Зинаиде Андревне, кивнув Аннушке-костюмерше с копной огненных волос, кивнув еще много раз всем, кого встретил, Арсений наконец добрался до кабинета, где избавился от сырого пальто. Из графина налил воду в привычный граненый стакан, открыл окно — комната моментально заполнилась уличным шумом. На мгновение он высунулся наружу: в нос ударила соленая свежесть февраля, ветер цеплялся за отросшие пряди, забивался в уши, слезил глаза. Но Арсений все равно не отрывал взгляда от вида на бульвар. Он чем-то напоминал вид из родного окна, и, может, именно поэтому Арсений выбрал этот кабинет — на первый взгляд простенький, маленький, со старой покоцанной мебелью. Такой же буфет был в коммуналке на Фонтанке. Арсений не знал, осталось ли там что-то он него сейчас, но помнил, как много лет назад он для них с сестрой казался огромным, выше отца, выше, кажется, самих потолков — почти до неба. Сейчас Арсений мог положить руку на буфет, даже не приподнимаясь на носочки: то ли это он таким большим стал, то ли все вокруг уменьшилось, съежилось от страха двадцать лет назад, но так и не вернулось обратно. Странно, так странно было понимать, что время продолжало идти не переставая, и заодно, захлестнув потоком, несло его вместе со всеми, тогда как он сам, казалось, застыл в каком-то другом пространстве, как в смоле. Там было точно так же тяжело дышать, а весь мир казался чуждым, будто за стеклом, — и никто, совсем-совсем никто не слышал. Когда Арсений был моложе, в нем наблюдалась тяга к тому, чтобы переворачивать этот мир с ног на голову. Идеи великой революции горели в те годы ярким красным пламенем, которое передавалось из рук в руки всем гражданам, как олимпийский огонь. Арсеньево пылкое сердце не было исключением — оно им стало многим позже, когда обожглось самим собой, обуглилось по краям, а в итоге и вовсе сгорело. Оставшееся пепелище было неминуемым, но все же слишком выделяющимся на фоне общих настроений страны. Надо было соответствовать, а он не мог. Настенные часы скрипели, хрипели и выплюнули, наконец, несчастную кукушку без одного глаза — Арсений с долей сожаления закрыл окно, попадая обратно в объемлющий со всех сторон жар. Не зря государство гордилось наличием центрального отопления, оно даже наверняка превосходило все предполагаемые показатели. Кожу лица от сухости стянуло — Арсений провел тыльной стороной ладони по скуле: шершавая, он сегодня снова забыл побриться, — в горле отчаянно сохло, и он снова налил воды. На массивном деревянном столе были разбросаны бумаги: сценарий, черновики с красующимися кляксами, какие-то заметки, документы. Арсений неспешно сложил все в одну стопку, всматриваясь в каждый лист, будто тот мог ему что-то сказать, и убрал в ящик стола — рядом с пачкой писем, дешевыми сигаретами и небольшой фляжкой с выгравированной пятиконечной звездой. Ему ее вручили на юбилей победы от лица администрации. Как, впрочем, и всем сотрудникам театра. Громкий в сонной тишине стук в дверь прервал меланхолично-придирчивую уборку. Арсений медленно повернул голову, нахмурился и бросил строгое: — Войдите. Дверной проем тут же сузился, будто в страхе, обрамляя тучного Амоса Гавриловича. Тот выглядел точно так же, как выглядел бы любой директор театра: совсем не изменяя старомодным пиджакам, увеличивающим ширину плеч в два раза, и привычке каждые несколько минут протирать лоб и облысевшую голову платочком. Именным, между прочим, с расшитыми каллиграфично инициалами. — Арсень Сергеич, прелестный мой, — начал Амос Гаврилович, по обыкновению, с частым придыханием, с которым люди говорят после длительной пробежки. Небольшие его пухлые губы изогнулись в утиной улыбке, а глубоко посаженные темные глаза заинтересованно заискрили. По приглашению он присел на кресло, постукивая в волнении своими коротенькими пальчиками по коленке, и, дождавшись, пока Арсений займет привычное место за столом, продолжил: — Вы прекрасно понимаете, что театр у нас активно развивается и растет, соответственно, — Амос Гаврилович прервался на платочек, — уровень артистов должен быть на уровне! — Разве с этим есть какие-то проблемы? — Нет-нет, что вы, дорогой мой, совсем никаких проблем… Но ведь чем больше исключительных талантов, тем лучше. Не так ли? — К чему вы клоните? — поднял одну бровь Арсений. Он уже догадывался, о чем — точнее, о ком, — пойдет разговор. В их среде, конкурентной и достаточно опасной, главную роль играли связи. Арсений и сам не раз становился свидетелем такого, когда порядочная родословная или нужные знакомства весили намного больше, чем действительно исключительный талант. Искусство — такая же политика, с той лишь разницей, что сюда стремятся не за властью, а за известностью и возможностью купаться в роскоши. Мало кто понимал, что этого удается достичь единицам — все остальные были вынуждены вести даже более тяжелую жизнь, чем рабочие на производстве или женщины в узких юбках из бухгалтерии. — Вы же уже сами все поняли, Арсень Сергеич, — хитро улыбнулся Амос Гаврилович. — Кто? — Ой, девочка прелестная, прехорошенькая, талантливая такая! Дочурка одного товарища, а товарищ этот, сами понимаете, человек не последний — полковник. — У нее хоть опыт есть? Арсений надеялся, что яд в голосе был заметен не так явно. Блатных не любили ни другие актеры, ни режиссеры: часто приходилось сталкиваться с откровенной халтурой, но сделать с этим нельзя было ничего. Такие считались почти что неприкосновенными, поскольку любой конфликт мог отразиться на любом сотруднике администрации, труппе, режиссере или репутации театра. Хорошо, если везло с характером, и человек действительно оказывался совестливым, трудолюбивым, как завещал Маркс, но таковые кадры — редкость. — Аленушка в театральном искусстве с самого детства, до последнего момента работала… — Служила, Амос Гаврилович, — устало поправил Арсений. — Да-да, мой драгоценный, служила, конечно… — директор снова промакнул платочком лоб, и Арсению вдруг стало интересно, правда ли тот настолько нервный или это действие просто вошло в привычку. — В чеховском играла, у Чепурченко, говорят, чуть ли не все главные роли, с разрывом сердца отдавали. — Так если она актриса такая хорошая, зачем же в другой театр уходить? Тем более, чеховский замечательный, Вячеслав Юрьевич — тоже. Конфликтная она, что ли? — Так совсем нет, золотой вы мой… Сами же понимаете, какие люди за ней стоят, — Амос Гаврилович указал пальцем вверх, и его лицо приняло какое-то благоговейное, надо сказать, весьма глуповатое выражение, — и каким… неоднозначным может быть Вячеслав Юрьевич. «Неоднозначным» — это был слишком мягкий намек на то, что второй режиссер чеховского МХТ был несколько раз замечен на не слишком желательных мероприятиях, где зачастую были слышны такие слова, которые бы заставили чекистов азартно потирать руки в преддверии скорого повышения. Арсений и сам был однажды на таком вечере, но больше как-то не сложилось — да и опасное это дело, для молодежи как раз, у которой кровь в жилах еще не загустела, а прекрасное далеко видится исключительно сквозь призму борьбы. Его же собственная юность на реальность смотрела объективно, без всяких стекол — борьба была настоящая, физически ощущаемая. Может, поэтому закат и наступил раньше времени: в свои неполные сорок три Арсений чувствовал себя уже глубоким стариком, который доживал последние дни, бесполезно шляясь по столичным проспектам и наблюдая за намного более счастливым новым поколением. Было жутко от мыслей, что в таком состоянии придется провести еще не один десяток лет — это же почти вечность. Поколение Вячеслава Юрьевича уже было совсем другим, заставшим войну лишь хрупким детским сознанием, не видевшим всего самого страшного и жуткого. И если им так неймется обновлять красный цвет своего пути, пусть занимаются — Арсений не вправе был сдерживать те порывы, которых сам был лишен. — Амос Гаврилович, — предпринял последнюю попытку Арсений, хотя, конечно, все уже было предрешено и его согласие требовалось лишь формально, чтобы не возникало лишних скандалов, — у меня нет сейчас свободных ролей: на все сезонные спектакли состав утвержден до начала летних гастролей. Я бы с радостью поставил нашу исключительную на какую-нибудь позицию поярче, но, сами понимаете, это будет неправильно по отношению к остальным актерам… — Конечно понимаю, драгоценный мой, но вы присмотритесь к ней хорошенько, пообщайтесь, а там, может, и найдется местечко. Взгляд у директора извиняющийся, неловкий: самому претила мысль, беспокоиться заставляла, о том, что выбора у них априори нет, а в случае чего все тапки именно в него и Арсения полетят. Все-таки аккуратными надо было быть с полковничьей дочкой. — Что поделаешь, присмотрюсь: выбора-то никто не давал. Амос Гаврилович как услышал, так сразу и вскочил с кресла, руками размахивая, словно взлететь пытаясь на своих широких, как балка параплана, плечах, и, чуть ли не щебеча от восторга, вновь прикоснулся платочком к вискам: — Ну, Арсень Сергеич, молодца, знал, что не подведете! Ни меня, ни театр, ни, тем более, партию! Ну, золото, ну, бриллиант, Арсень Сергеич!..***
Солнечные лучи — робкие дети весны — любознательно высовывали нос из-за сизых облаков. Воздух пах оттепелью. Март был уже не за горами, и что-то не менялось никогда: лишь на пару градусов потеплело, так озорная ребятня уже скинула отцовские шапки-ушанки, а девушки сменили шубы и пальто на плащи, щеголяя по все еще снежным улицам разноцветными пятнами. Сама Москва преображалась, встряхивалась после долгой дремы и улыбалась спросонья тонко, светло. И все будто сияло, молодело, змеей сбрасывая старую кожу. Арсений был неправильным: у него на теле струпьями висело бессчетное множество слоев ороговевшей брони. В этом царстве света и тепла ему не было места, но он упрямо продолжал занимать чье-то чужое. Наверное, это какой-то простейший физиологический закон — продолжать есть, пить, спать, что-то делать, но жить ли? Арсений уже забыл каково это. Война перечеркнула кровавым крестом все. Изменила до неузнаваемости, оставив на душах и телах тех, кто все это видел своими глазами, уродливые шрамы. Четыре года страха, смертей, ужаса… Они победили, но какой ценой? Жуткие сцены стояли перед глазами постоянно: Арсений видел не маленького мальчика в валенках, а крохотный труп на промерзлой земле; горечь последней встречи, а не сладость первого свидания; слышал залпы танков, но никак не красочные фейерверки. Смерть стала его верной спутницей, следующей по пятам тихой тенью, выпивающей за завтраком чашку кофе за компанию, убалтывающей шепотом перед сном, ласково укрывающей одеялом. Даже странно, что никогда окружающие не замечали, что Арсений не один, а на вечном, непрекращающемся свидании. Тогда, двадцать один год назад, Арсений с Шуриком сидели на берегу Финского залива, отбросив туфли с пиджаками в сторону и передразнивая институтских преподавателей на всякий лад, двумя часами ранее сдав последний экзамен. Ленинградское небо было высоким как никогда, радовало идеальной чистотой, согревая летним солнцем двух юношей в тонких расстегнутых рубашках — будущих заслуженных народных артистов Советского Союза. Белая ночь перетекла в утро совершенно незаметно, но разделила жизнь на «до» и «после»: стоя на набережной Фонтанки, может, чуть ближе, чем следовало бы, они с застывшим сердцем слушали голос Левитана. Через неделю их обоих уже не было в городе. Через два года, случайно встретившись с Шуриком в госпитале в тылу, Арсений увидел в нем Александра Александровича, но никак не своего давнего друга. Через три дня Александр Александрович умер, не пережив ранение. Это был первый удар по Арсению, по его юному, жалостливому сердцу. Хотелось спасти всех, Шурика — особенно. Тогда были первые горячие, полные ненависти и отчаяния слезы у пустующей койки, задушенные в чужой подушке, пропитавшейся металлическим запахом крови и огня, чтобы не разбудить соседей по палате. Все всё понимали: наутро глядели чуть сочувствующе, зная, что через первую потерю кого-то дорогого пройти необходимо. Неминуемо. А заслуженным народным артистом Советского Союза Арсений так и не стал: не сложилось. Зато вышло с режиссерской деятельностью, позволяя не раскапывать себя изнутри, не перепахивать израненную душу вдоль и поперек, а создавать новое в других. Он слабый, бесконечно слабый человек, потому что жизнь следовало бы ценить, а не мечтать искоренить в себе все, напоминающее о ней, не имея смелости завершить все раз и навсегда. Единственная отдушина — театр. Арсений был влюблен в него с самого детства, зачитывался пьесами, засматривался фильмами, с удивительным рвением декларировал соседям в коммуналке с табуретки Пушкина, Маяковского, Некрасова, когда сам еще был «мужичком с ноготок»… Сейчас же лишь благодаря театру Арсений не спился и хотя бы внешне был похож на приличного гражданина и строителя коммунизма. Вот только где он, с багажом из классических пьес Островского и Чехова, и тот же Гагарин — новый символ счастливого будущего? «Искусство — нравственная деятельность человека», — гласили слова Чернышевского на красной ленте, растянутой на стене над портретом Ленина, и служили Арсению напоминанием, зачем он здесь. Истинность этого высказывания легко можно было поставить под сомнение, только стоило ли это делать? Имело ли это смысл, если так считала партия? Разве важно мнение одного крохотного режиссера, если оно не учитывалось даже в делах, касавшихся его напрямую? Его счастье, что исключительная Алена Игоревна оказалась не гениальной, но достаточно толковой актрисой, с которой можно было сработаться без особых хлопот. Первые пару недель она, удивительно робкое существо вне сцены, ходила за Арсением хвостом, запоминая длинные коридоры и заваливая вопросами о труппе, интересуясь всеми: от Зинаиды Андревны и Аннушки-костюмерши до ведущей актрисы Лилечки Радковской и Амоса Гавриловича. Об Арсении только не спрашивала, наверняка сочтя это излишне неприличным. Уже спустя месяц пребывания в труппе Алена Игоревна освоилась, заняла какую-то свою нишу в местной иерархии и наконец оставила Арсения в покое, отточив небольшие роли в рекордные сроки. Она не прыгала выше головы, но и никому не уступала, точно чувствуя свои таланты и положение. Всем это нравилось: в ней не видели конкурентку, а значит, не устраивали холодных войн, скандалов, не плели интриг и не пускали слухи — удивительного обаяния девушка. Но что эта удача — капля в море молчаливого отчаяния и отчужденности, завладевавших Арсением: родные стены дома его души все сильнее ощущались железными прутьями клетки. О причинах этого явления Арсений догадывался, потому что знал, что каждый день приближал его к особенной дате, квадратик которой на календаре всегда был закрашен черным. У него летоисчисление велось не от первого января, как принято, а от этого рокового числа — вот уже восемнадцать лет. Когда столько было Арсению, он танцевал с Лидкой выпускной вальс. Она тогда принарядилась: сама сшила элегантное платье, похожее на то, что было у Эльзы Скиапарелли, подол которого пышно обрамлял тоненькую фигурку, когда та кружилась, — и сделала модную укладку «волнами». В свои семнадцать никто из них не имел оснований не верить в светлое будущее, которое виделось обязательно счастливым. Лидку Арсений больше никогда не видел и не слышал ничего про нее. Осталась ли она жива? Погибла ли? Стала ли швеей-модисткой, как всегда мечтала? Или воспитывала какого-нибудь пухлощекого мальчонку или глазастую девочку с двумя косичками? А может, обоих?.. Когда восемнадцать было Ему… о грядущей войне лишь говорили, готовились, но, кажется, никто всерьез не верил, что это действительно случится. Поэтому спустя год это стало ударом — ударом авиационной бомбы, сброшенной фашистами на западную границу. Арсений нечасто видел сны, но те редкие всегда выкидывали его, абсолютно беспомощного, в мерзлый окоп, на жесткую койку в санбате или само поле брани, где дым и грохот взрывов сводили с ума. Он далеко не единственный, на ком остался подобный отпечаток — все его поколение искалечено, изранено, вынуждено платить собой за других. Их никто не выбирал, это была случайность, выпавшая на их долю и сломавшая всем судьбам хребет. Арсений бы не хотел нести этот крест, с радостью бы избавился, но кто ему дал бы? У самого, чтобы это все закончить силы духа не хватало — или еще чего такого. А может, просто привычка появилась — существовать, выжимая последние соки из того, что могло бы назваться жизнью. Вот уже восемнадцать лет. В день своего рождения Арсения не радовал ни теплый весенний воздух, ни ласковое выглянувшее после долгой зимы солнце, ни полупустая «четверка», что подозрительно быстро довезла его до бульвара. Все вокруг будто не замечало его горя, шумом автомобилей болтая о какой-то ерунде, сверкая блестящими окнами домов, разминаясь после долгого онемения толпами людей на улицах, радостно провожающих холода. Москва, счастливая, пыталась завлечь Арсения в этот же водоворот — но тщетно. Он не поддался. Как не поддавались еще тысячи людей, но они молчали об этом, навешивая на лицо фальшивую маску, — и Арсений молчал тоже, вдыхая аромат весны в дворике театра, где курил. — Арсений Сергеевич, доброе утро! — громко раздалось в репетиционном зале, стоило там очутиться. Маша Кондратьева расплылась в широкой улыбке и вскочила с насиженного места. Хотя это открытый вопрос, насколько насиженным оно было — в силу самого юного в театре возраста, Маша отличалась чуть ли не мальчишеской активностью и не очень хорошей усидчивостью. Иногда казалось, что эта молодая девушка, только переступившая порог двадцатипятилетия, имела внутри моторчик самой современной модели, еще не успевший износиться и прийти в негодность. Однако, как это могло утомлять в жизни, так и на сцене было неоспоримым преимуществом. Сидящая рядом с ней Лиля — вернее, Лилия Александровна, все же фривольничать при труппе было недопустимо — лишь кивнула головой, отчего покачнулась громоздкая прическа. Благодаря грузинской внешности, доставшейся от матери, она оставалась редкой красавицей даже в начале шестого десятка. Арсений в этом ей даже немного завидовал. Они познакомились давно: когда-то пересекались в ленинградском театральном сообществе еще в юности, случайно встретились в Москве в послевоенные годы, вдвоем наблюдали оттепель, когда и создавали театр. И хотя Арсений не смог бы назвать их друзьями, он искренне считал Лилию Александровну близким по духу человеком и поистине талантливой актрисой. Человеком, без поддержки которого вряд ли бы достиг того, что имел сейчас. Собственно, так он мог бы сказать про любого члена своей труппы. Все же каким бы замкнутым и холодным он ни был, внутренняя связь и с этими людьми, и с самим местом составляла, пожалуй, большую часть тяги к жизни. Создание картин на сцене, объемные чувства, которыми Арсений как режиссер управлял, накладывали каждый раз чистый слой бинтов на старые раны. Правда, последние несколько лет за ним по пятам ходила тень… кризиса? Возможно. Как у писателя бывает ощущение, что он исписался и больше ничего предложить этому миру не может, так и Арсений, слыша взрывы аплодисментов, ловил за хвост похожую мысль. Все было слишком… одно. Предсказуемо. Одинаково. Не шевелило ничего внутри. Самым страшным было столкнуться когда-то с тем, что это поймут все остальные. Когда перестанет «откликаться» в зрителе. И что же тогда будет с ним? Арсений об этом думать не любил, хотя знал, что когда-то этот момент обязан наступить, чувствовал его с годами все сильнее: как тот дышал в затылок, пристально смотрел на расстоянии нескольких шагов, заносил руку, чтобы остановить Арсения за плечо, но не дотрагивался — предупреждал. Сегодня репетиция прошла как в тумане: Арбузова им играть далеко не в первый раз, даже не в первый сезон, так что Арсений просто поправлял какие-то маленькие огрехи и отмечал их в толстой записной книжке в кожаной обложке и с ремешком, которую купил себе на первые большие деньги — чешская ведь. Больше всего внимания, конечно, обращал на Алену Игоревну: «Таня» — ее испытательный спектакль. Она, в свою очередь, старалась справиться со своей небольшой ролью изо всех сил. Похвально, но Арсений все равно вгрызался в нее всем вниманием, не упуская ни одну интонацию, эмоцию, движение невпопад. Служба у него такая. Трудно было выходить из опустевшего зала после репетиции, запирать на ключ дверь, брести по длинным коридорам к своему кабинету, сняв маску режиссера. Того, кто все в этом мире знал, за всех нес ответственность и вел к опостылевшему светлому будущему. Потому что будущее не могло быть светлее прошлого, и он это понимал. Но все равно продолжал подставлять всем плечо, тащить на своем горбу целый театр — и пока он мог это делать, стиснув зубы, он будет. Это была какая-то глупая уверенность, что пока он сильный для всех, он таковой и для себя. Но Арсений в этом видел смысл. В этой стране не могло быть слабых людей. Людей, сдающихся под напором обстоятельств, потому что обстоятельства, по большей части, у всех одинаковые. И войну пережили все — не без потерь. Арсений себя особенным не считал, хотя, наверное, стоило бы, потому что в его профессии не добиться высот, если ничем не отличаться. Но это другое. Если не брать в счет его творческий путь, то он такой же, как миллионы людей, а считать иначе — несусветная дурость. И жизнь у него была тусклая совсем, непримечательная — другой бы, наверное, и не хотел. Не одобрялось это и было слишком сложно. Только в театре было можно. На улице уже стемнело, теплый свет фонарей несмело освещал кухню. Тихо и упорно тикали часы, от поднявшегося ветра ветки липы хлестали окно, где-то в мутной синеве неба виднелись очертания луны. Она стыдливо пряталась в облака, забирая с собой свет. Арсений ее всецело понимал, откупоривая тяжелую бутылку — янтарь в рюмке поблескивал на подоконнике. Это ему на день рождения. Лампочку Арсений так и не поменял, так что, взяв ручку и желтоватый лист бумаги, подтащил табуретку к окну. Липа ударом назвала его дураком. Он чиркнул спичкой, поджигая очередную сигарету, затянулся горьким дымом, вдогонку делая обжигающий глоток, и начал писать: «Здравствуй, Антон. Вот и еще целый год прошел, представляешь? Совсем не верится. Раньше «сорок три» это был такой суровый возраст, казалось, до него и не доживали. А теперь я смотрю на свое отражение и не верю, что это… я. Забавно, верно? Сразу успокою: после сорока все хорошо, жизнь не заканчивается, не бойся перешагивать через этот возраст! Единственное, я заметил буквально вчера седые прядки — уже целые пряди, веришь? Я вот нет. Совсем же недавно еще праздновал свое двадцатилетие, с тобой будто вчера познакомились — ты был таким щуплым юнцом, помнишь? Высоченный, худощавый, весь остроугольный какой-то, смешной такой! Глядел на мир вокруг растерянными глазами — это на первый взгляд они такими были, ты лучше меня знаешь, какая сталь в глубине кроется. Ты всегда был храбрее. Внутри тебя еще полыхал тот юношеский жар, который придает сил бороться со всем миром — и за весь мир. Знаешь, мне кажется, именно это в тебе и поразило сразу, заставило полюбить… На этом момента сердце заходило ходуном: каждое признание он будто доставал из глубины. Эти слова — огненно горячие, наполненные всем самым сильным и живым, что внутри Арсения еще было. Глаза щипало от подступающих слез, но Арсений их глушил дешевым коньяком. Внутри скрутился узел, который он успешно не замечал. …Я тебя люблю, ты знаешь? Ну конечно знаешь. Уже вот сколько лет прошло, а я ни на мгновение, ни на секундочку не переставал тебя любить. Наверное, именно благодаря этой любви к тебе я все еще творю. Живу. Мы не виделись уже так долго. Целых восемнадцать лет — это ведь чье-то полноценное детство и юность. Я каждый год прихожу в парк Горького, чтобы поглядеть на выпускников: весна им так идет. Тебе тоже. Жаль, мы не познакомились раньше — у нас было бы намного больше времени. Хотя, думается мне, я бы в юности тебе не понравился: такой заносчивый был, громкий, с бунтом внутри против всего мира, кроме театра. Так и осталось до сих пор: только в театре хорошо, и нигде больше мне не нравится. Потому что там нет тебя. Я мечтаю вновь взглянуть в твои огромные теплые глаза — самые красивые, что когда-либо видел. Почувствовать теплое дыхание на коже, твою ладонь, сжимающую мою. Я тебя очень сильно люблю, но еще сильнее — скучаю. Мне иногда кажется, что я забыл звучание твоего голоса, и это очень, очень страшно. Если я тебя забуду, то не вынесу и дня. Ты всегда повторял, что надежда умирает последней, и я тебе безоговорочно верю. Буду ждать от тебя хоть строчечки в ответ, хоть и знаю, что не дождусь. Но ты все равно пиши.Всегда твой, А.
20.03.1963.»
Внизу размашисто Арсений поставил подпись — это их личная крохотная традиция, которую он упорно продолжал соблюдать. И надеялся, что Антон — тоже.***
В пустой квартире было одиноко. Одиночество въелось в мебель, в скрипящие половицы, в одежду в шкафу и продукты в гудящем холодильнике. Арсений одиночеством дышал постоянно — оно и из него уже не изведется никакой кислотой. Так жили многие, так что разочаровываться Арсений перестал уже очень давно — сейчас осталась лишь сухая привычка. А потому он очень удивился, когда, разбирая утреннюю корреспонденцию, увидел среди вороха объявлений, брошюр и пары выписываемых газет письмо — в плотном и светлом конверте. Еще больше удивился, когда узнал, от кого оно. Мелким кудрявым почерком Вячеслав Юрьевич поздравлял с днем рождения и писал, что хочет пообщаться. Предлагал как-нибудь пообедать в заведении, например, «Арагви» или «Лире». Очень неожиданно, учитывая, что они были знакомы достаточно посредственно и виделись от силы пару раз — один из которых на выступлении в Политехническом. Крайне странном, если честно, поскольку воздух там был пропитан чем-то отдаленно знакомым, когда-то прожитым, но Арсений все равно критически чувствовал себя не в своей тарелке. Вячеслав Юрьевич вписывался в эти стены как влитой. Но нельзя было сказать, что предложение его не заинтересовало. От Чепурченко можно было ожидать чего угодно, и вдруг высунувшее нос любопытство подталкивало Арсения написать согласный ответ. Итогом этого обеда мог стать как будничный разговор двух режиссеров, так и предложение совершенно безумной аферы, на которую Арсений, конечно, ни за что не согласился бы.***
«Здравствуй, Антон. Познакомился недавно с одной женщиной. Ее зовут Лилия Александровна, как цветок. Она актриса. Такое странное чувство, но мы будто бы понимаем друг друга. Она тоже пережила много страшного, даже, наверное, страшнее, чем мы с тобой. Чем я, потеряв тебя. Я никогда не видел настолько ожесточенного взгляда. Настолько глубокого, направленного внутрь себя. Аж пробирает, знаешь, от него. Возможно, во всем виноват развязавший язык алкоголь, но я рассказал ей про тебя. И увидел не осуждение в глазах, не отвращение, а такое искреннее сочувствие и понимание, когда ты точно уверен, что человек знает на практике, каково это. Жуткое ощущение, но я почувствовал такое невероятное облегчение, что даже заплакал. Она согласилась, что нужно делать театр. Что нужно себя спасать и что нельзя просто спиваться, выхлестывая одну бутылку водки за другой. Я и сам себя в этом убеждал, но тоска по тебе была сильнее — уверен, она и будет, потому что я никогда не смогу тебя забыть. Надеюсь, у нас с Лилией Александровной что-то все-таки выйдет путное. Иначе смысла в моем существовании не будет никакого.Твой А.
14.11.1947.»
***
Время шло своим чередом, перелистывая ночь и день, как книжные страницы. До ужаса одинаковые. В этом была определенная прелесть, позволяющая не задумываться лишний раз и не задаваться ненужными вопросами. Достаточно было просто покупать пшеничную булку с изюмом по дороге на работу, а на обратном пути — кефир, если есть завоз; ежедневно кататься на «четверке», замирать в сквере перед Большим театром, прогуливаться все более светлыми вечерами по бульварам или по дворам Замоскворечья, наблюдая за людьми вокруг, потому что за собой не хотелось; кивком здороваться с консьержкой в подъезде, ужинать кефиром с булкой, ведь кусок в горло не лез, и выпивать перед сном… чего-нибудь. Чтобы спалось крепче — без сновидений. Сны — ужасное явление, по правде говоря, совершенно неконтролируемое, забирающееся в самые дебри памяти, выматывающее так, как не выматывала ни одна работа, ни одна бессонная ночь. Весна набирала обороты, и обманчивый март уступил место доброму апрелю, солнце которого согревало; и порой, особо теплыми днями, в пальто даже становилось жарко, так что Арсений вешал его на сгиб локтя. Но помимо иррационального расположения, весна вызывала в душе еще и нервное беспокойство, поскольку к июню надо было закрывать театральный сезон и готовить гастрольные постановки. Ко всей бюрократии этого муторного процесса Арсений не имел ни малейшего отношения, но это не значило, что он совсем не был в курсе событий. На его плечах, как минимум, был отбор и подготовка спектакля для выезда. Амос Гаврилович, докуривающий толстую, дополняющую его внешний вид сигару, поймал Арсения на входе в театр, жестом попросил подождать и проводил до кабинета, тараторя о том, что им «необходимо что-то обсудить», и не переставая промакивать лоб платочком. В сущности, Арсений представлял, о чем пойдет разговор, так что, войдя в кабинет и снимая на ходу пальто, он бросил директору: — В Ленинград повезу что-то классическое, — он приоткрыл форточку, вдохнул цветочно-теплый воздух, закурил и обернулся, фривольно закатывая рукава рубашки. — Склоняюсь к Чехову, он отточен идеально. Может быть, что-то из Александра Николаевича… — Арсений почесал подбородок и чуть нахмурился, нащупав пропущенную утром щетину, — «Грозу», например? Или «Волков»… — Ну тут я с вами спорить не буду, мой золотой, вам уж точно виднее. Но сами понимаете, есть лицо заинтересованное, очень… крупное лицо. Наделенное определенными полномочиями, — добавил Амос Гаврилович, помолчав. — Исключительными, как я понимаю? Амос Гаврилович яростно закивал, отчего вновь покрылся испариной. — Алена Игоревна неплохо себя проявляет, замечательно влилась в коллектив, не имею к ней никаких нареканий, — это была правда, однако несколько смущающая Арсения, поскольку обычно с блатными было очень много проблем, и зачастую надолго они не задерживались: не выживали в устоявшемся микроклимате или заканчивалась протекция — все же внутри системы подвижки постоянно и далеко не всегда они были предсказуемы. — Но я бы не хотел рисковать, вводя ее в уже доведенный до автоматизма спектакль. Причем более сложный, чем «Таня». Да и весь Арбузов в принципе. Это ведь совсем другой уровень актеров, общей сыгранности, ответственности. Произнес это Арсений на одном дыхании, так что потребовалась передышка, после которой он закончил, туша бычок в пепельнице: — Я готов развивать ее в следующем сезоне, когда все будет не так сумбурно и когда на ней не будет висеть еще что-то. — Мой хороший, но вы, пожалуйста, не забывайте, что Алена Игоревна далеко не студентка, а актриса с достаточным опытом, — проговорил Амос Гаврилович с хитринкой, намекающей на то, что он точно не отступит от своего. — Или вы ставите под сомнение опыт Вячеслава Юрьевича? Или талант Алены Игоревны? — Ни в коем случае, — процедил Арсений. — Так что же вас останавливает, мой замечательный? Арсений проглотил досадливое раздражение. Он прекрасно понимал, чего хочет добиться от него директор и зачем: все же он не слепой и заметил определенный лоск во внешнем облике театра с появлением фигуры полковника и новый пиджак Амоса Гавриловича. Все такой же ужасный по фасону, но из более качественной ткани. Заграничный, видимо. — Скажете, что на гастроли поедет обновленный состав, мол, это нынче активно практикуется для развития молодых артистов. Я же не прошу сейчас ее выводить на передний план, пока сезон еще не подошел к концу. А к следующему все еще сотню раз изменится. — Допустим. Но что мне прикажете, например, с той же Зиновьевой делать, которая Катерину сейчас играет? Просто поставить перед фактом, что в этом году она никуда не едет и может забыть о гонораре? С чего вдруг? Так не поступают, Амос Гаврилович, — чуть ли не шипел Арсений. — Ну не так прямолинейно, конечно, вы совсем уж загнули. Предложите ей путевку куда-нибудь, а то я встретил ее недавно, выглядит лет на десять старше, чем есть — непорядок. Обещаю все оформить по высшему разряду. — Я подумаю над этим, Амос Гаврилович. Что-то еще? На хитрое, уверенное в своей правоте лицо Арсений смотрел, сжав до скрипа зубы. Конечно, спорить было бесполезно, но ни о каком отпуске для Зиновьевой и речи идти не могло: она одна из лучших Катерин на его памяти, почти что Коммисаржевская, — сиюминутной прихоти какого-то полковника он следовать не собирался. Почему-то он был уверен в том, что инициатором этой идеи была точно не Алена Игоревна. — Нет-нет, мой дорогой, я рад, что мне удалось до вас донести мысль, — обворожительно улыбающийся директор пожал Арсению руку и самодовольно удалился из кабинета. Арсений громко и некрасиво выругался, выдвигая с шумом ящик стола и делая несколько жгучих глотков из фляжки. Ноготь зацепился за рельеф звезды. Не хватало только этих разборок с начальством. Нет, он не боялся, что что-то сделают ему: это было достаточно непросто, учитывая его статус и незапятнанную биографию. Но могли добавиться определенные неудобства. Более того, конец сезона всегда давался тяжелее, потому что все уставшие, как школьники, мечтающие гулять в замечательную погоду, а не работать. Для самого Арсения весна — в принципе тяжелое время года: она содержала в себе слишком много памятных дат. Одна из них уже на носу: к девятнадцатому апреля у Арсения всегда тоскливо тянуло в груди. Он эту тоску выливал на бумагу, писал письма, которые никогда не отправлял, но в которых честно отчитывался обо всех событиях в жизни, чувствах и навязчивых мыслях. Очень часто говорил о том, что скучает. Ему бы хотелось когда-то услышать эти слова в ответ. А в этом году девятнадцатого у них спектакль, «Таня» — после почти двухмесячного перерыва. Арсений не мог не волноваться, хоть ничего такого не происходило, а Арбузова они, в целом, ставили нечасто, пусть он и был в общей сезонной программе. Так что на его пьесы обычно был аншлаг, что, конечно, очень радостно, но не умаляло беспокойства совершенно. Начальство в лице Амоса Гавриловича от Арсения тоже не отстанет, это он знал наверняка: тот, если надо, умел быть жутко прилипчивым. Это все, разумеется, раздражало до безумия и не давало сосредоточиться на работе. Впрочем, Арсений был не первый год замужем, но все равно что-то в душе не давало покоя, какая-то смутная тревога, ранее не дававшая о себе знать, бродила кругами в голове и нашептывала беспокойные мысли. Да, сейчас чуть ли не в воздухе витала оттепель, особенно по сравнению с временами его юности, когда он наконец дорос до понимания, почему после годов вечного голода, нищеты и стрельбы прямо на улицах Ленинграда все вокруг вдруг стали радостными и счастливыми, хотя очень малое поменялось; и пусть людей искусства трогали не так сильно, все равно то и дело всплывали истории о высылке или санкциях. Вопрос был в том, насколько его позиция насчет Алены Игоревны раздражала, может, не всю систему, но того полковника в частности. И этот вопрос Арсения достаточно сильно мучил. Без совета здесь было обойтись достаточно сложно, так что Арсений не стал затягивать и вышел на поиски своего доверенного лица, к чьим словам действительно прислушивался. Лилия Александровна обнаружилась в костюмерной, где вместе с огневолосой Аннушкой они обсуждали, какой тканью лучше отделывать платье Шамановой. На словах о том, что неплохо было бы добавить немного меху, Арсений постучался и заглянул в небольшую комнатку, сплошь забитую открытыми вешалками с запакованными с усердием костюмами. Две женщины посреди этой картины просто утопали, однако Аннушка этого, кажется, совсем не замечала, роясь в каком-то пакете, то и дело что-то прикладывая к одетому манекену. Она была единственной, способной ориентироваться в этом захламленном творческом беспорядке, и это вызывало к ней в Арсении неподдельное уважение. — Дамы, добрый день, — промурлыкал он как можно доброжелательнее, — Лилечка, можно я тебя украду ненадолго? Лилия, незаметно нахмурив изящные темные брови, вгляделась в Арсения и, видимо, что-то усмотрев в его выражении лица, благосклонно кивнула и, пообещав Аннушке, что мигом вернется, черным лебедем выплыла в холл. — Хорошо выглядишь. — Спасибо, — она разгладила руками невидимые складки на идеально выглаженной юбке. Молча, обдумывая каждый свое, Арсений с Лилей двинулись по коридору, пока не вышли через служебный ход на крыльцо. Свежий ветер перебирал пряди волос, и, взглянув на чинную Лилю, осматривавшую оживленную улицу, Арсений отрешенно подумал, что той досталась очень хорошая родня, раз она в свои годы без всякой краски сохранила такой насыщенный черный цвет. Собственная голова, с тихим отчаянием наблюдал он, с каждым годом все сильнее тускнела, а седые пряди уже стало невозможно прятать. Годы брали свое неминуемо, и какой бы хорошей наследственностью Арсений ни обладал, спорить с природой было бессмысленно. Оставалось только учиться заново смотреться в зеркало и не думать, сколько в каждом белом волоске заключено боли и переживаний. — О чем ты хотел поговорить? — напомнила о себе Лиля тихим уверенным голосом. Арсений облизал высохшие губы и прокрутил печатку — Его подарок, — которую носил как дань памяти, умышленно на месте обручального. Не в тех отношениях они были с Лилией Александровной, чтобы делиться малейшими переживаниями. Но как два хорошо знакомых человека, долго проработавших вместе и с похожим жизненным опытом, они друг к другу прислушивались в самых сложных вопросах. И Лиля это знала. — Амос Гаврилович хочет пропихнуть Алену, новенькую эту, за счет Зиновьевой. Точнее, ее Катерины. Не напрямую, но угрожает… теми, — Арсений кивнул вверх, — если я не возьму ее на гастроли в Ленинград. — Амос Гаврилович добрейшей души человек, если уж он говорит в таком тоне, то явно не шутит. — Знаю, Лилечка, знаю… — вздохнул Арсений и тут же воскликнул: — Но ты же видела эту Катерину! Сколько восторженных отзывов, критики на премьере рукоплескали: Алиса — это открытие года, я не могу просто взять и убрать ее в угоду какому-то полковнику! — Обернувшись, Лилия многозначительно взглянула, но промолчала. Арсений почувствовал острую необходимость убедить ее в своей правоте. — Что хочешь говори, но я нутром чувствую, что нельзя этого делать. Как режиссер тебе говорю: Алена так не сыграет. — У нее очень хорошие задатки, не говоря уже о том, что она договорная, — заметила Лиля. — Что она в чеховском не продолжила служить — вот это загадка, потому что я могу понять, почему она там звездой была. И даже не благодаря отцу. — Нет, я тоже это вижу, но хотел начать с ней работать уже в следующем сезоне. И уж точно не в «Грозе», — отрезал Арсений. — Даже если не брать в расчет Алису, сколько у нас замечательных Катерин: Дубко, Медведева, Ильина… — И будет еще Драгунина, — перебила его Лиля, смотря пронзительным взглядом, который смягчился спустя несколько секунд. За этот ее взгляд многие мужчины могли бы отдать все. Вот только Лилия принадлежала к тому числу женщин, что на мужчин смотрят свысока, не нуждаясь ни в их одобрении, ни любви. Кольца, что украшали ее пальцы, отправляли поклонники, некоторые — она покупала сама; цветы ей дарили не как женщине, а как актрисе, сверкающей на сцене в грохоте аплодисментов; в ее глазах туманилась неуловимая тоска, умело скрываемая надменностью и скукой, а губы, которые сотни мечтали поцеловать и которыми она зажимала горькие мужские сигареты, изгибались в лукавой, почти неприятной ухмылке, стоило Лиле заметить очередной очарованный взгляд на себе. Когда-то Арсению казалось, что он понимает ее особенно. Испытывая лишь признательность и уважение, пытался было сделать предложение: в одно время это казалось необходимостью. Вроде как положено — находиться в браке. А из первых актрисы и режиссера могла получится красивая и громкая пара. Арсений не терял ничего: он уже давно принял для себя, что больше никого не полюбит; любовь — огромная, чистая, дающая надежду и силы — в его жизни была лишь одна. Брак стал восприниматься просто очередным гражданским долгом, и главной ошибкой было думать, что такое отношение у всех. Лиля отказала — простое «нет», потому что никогда Арсения не любила, так и сказала. Он спросил, занято ли ее сердце, она ответила — театром. И спокойно улыбнулась, взглянув, как умела, мягко-мягко. Кажется, тогда в Арсении что-то неуловимо поменялось. Сделав паузу, она попросила сигарету, подождала, когда Арсений подожжет ту спичками, затянулась и медленно выдохнула дым. — Я понимаю твое нежелание спешить с ней. И была бы согласна, если бы не интуиция — она меня никогда не подводила, ты знаешь. — Но Зиновьева… — Только на гастроли. Испытательный срок. Это даже почти не звучало вопросом. Лиля утверждала, была уверена в своей правоте, глядя на Арсения долго и почти без выражения. Ждала, когда тот обдумает ее слова. Вряд ли те были продиктованы внезапным страхом перед Алениной протекцией или Амосом Гавриловичем, который из-за своего рыхлого характера, будучи директором, не вызывал ни в одном из актеров или сотрудников театра такого же уважения, как Арсений. Более того, сама Лиля была откровенно равнодушна к чьему бы то ни было социальному положению, и никогда не отмечала кого-то незаслуженно. И пусть ее вера в Алену казалась необоснованной, Арсений от ее слов просто так отмахнуться не мог. Впрочем, как и всегда, — она обладала удивительным даром убеждать. Докурив, Лиля бросила, что Аннушка ее уже должна была заждаться, и, попрощавшись с Арсением взглядом, проплыла мимо, оставив его на крыльце в ненавязчивом одиночестве. Апрельский воздух пах молодыми цветами и теплой пылью. В Москве всегда дышалось иначе, чем в любом другом месте. Хуже, лучше — другой вопрос, но ее не хотелось ни на что променять. Жар от зданий, запах старой штукатурки и не так давно уложенного асфальта мешался с ароматом распускающихся почек на бульварах и в скверах. Скоро с этого места уже не будет видно шпилей высоток — тополя вновь закудрявятся, зазеленеют, превращая город в пышущий сад. Арсений отрешенно глядел на уличную жизнь, нерасторопную утром, закурив вслед за Лилей. Он привык ей доверять — далеко не про каждую женщину он мог такое сказать. Но собственное чутье обмануть было непросто, положившись на чужое мнение, хотя то ни разу не подводило. Со стороны все наверняка выглядело очевидным; справедливо говоря, Арсений долго добивался того, перекраивая вокруг себя все таким образом, чтобы работало машинально, как механизм. Сейчас же внутри разгорелся протест против того, чтобы браться за Алену раньше осени, — Арсений просто предал бы себя, послушав Лилю в этот раз. Укрепившись в этой мысли, Арсений потушил сигарету о железное заграждение, последний раз обвел улицу глазами и отправился работать. На следующей неделе Амос Гаврилович нагнал его выходящим из театра ближе к вечеру. — Мой дорогой! Арсень Сергеич! Погодите! — Амос Гаврилович, смешно семеня, махал с другого конца холла. Его громоздкий пиджак, как пудинг, трясся в районе плеч, из-за чего создавалось впечатление, будто весь корпус директора ходит ходуном. Пришлось остановиться в дверях. Подойдя, запыханный Амос Гаврилович вывел Арсения на улицу. Его голове, не украшенной шляпой и волосами, наверняка было холодно под промозглым ветром, но Амос Гаврилович не жаловался. Это всегда удивляло Арсения в лысых людях, но задавать вопросы было бы слишком неприлично. — Ну куда же вы так несетесь, мой хороший! Вам бы марафоны на Олимпиаде бегать, а не у нас здесь прозябать: все медали бы выиграли, — отдышавшись, весело пожурил его директор и сам же засмеялся, посчитав себя невероятно остроумным. Арсений вежливо улыбнулся. — Вы хотели поговорить? — Да-да. Понимаете, вопрос неотложной важности. — Какой же? — спросил Арсений, чувствуя неладное. Выпрямленная по струнке спина напряглась. — Догадаться нетрудно, замечательный мой: время идет, состав на гастроли нужно утверждать все скорее… — Амос Гаврилович, — с плохо скрываемой злостью перебил Арсений, — я не буду заменять Зиновьеву. Как режиссер вам говорю, иначе с «Грозой» можно будет попрощаться. Амос Гаврилович помрачнел на глазах. — Вы, Арсений Сергеевич, может, и режиссер, но директор здесь я, не забывайте об этом. Если вы не отпустите Алису Витальевну в отпуск, боюсь, мне придется это сделать. Подумайте об этом на досуге. Прожигающим взглядом Арсений смотрел в спину удаляющемуся директору. Каким бы неспособным на жестокость тот ни казался, забывать, что в его руках тоже много власти, было непростительно. С такими людьми всегда непросто в подобных случаях, поскольку они ведут себя неестественно, совершают такие поступки, какие обычно от них не ожидаешь. Соответственно, строить предположения насчет того, чем могла обернуться угроза — а это была именно она: Арсений уж не мальчик, такие вещи понимать умел, — было практически невозможно. Но на кону стояло благополучие Алисы, чего допустить было нельзя. Дни в театре стали походить на фронтовые будни, когда обе стороны выжидают лучший момент, чтобы напасть, находясь в нескольких километрах друг от друга, а все солдаты живут с мыслями о том, что залпы гаубиц могут громыхнуть в любую секунду, принеся за собой смерть. Иногда Арсений дивился, что пережил войну, дошел до самого конца, повидал Берлин и вернулся в счастливую Москву. Воспоминания, пусть и были пугающе четкими, словно принадлежали не ему, показывали чью-то чужую жизнь и те события, которые никогда с ними самим произойти не могли. Наверное, это какая-то бессознательная защита психики, не позволявшая погружаться в прошлое и его трагедии с головой. И если бы не очевидные доказательства, Арсений, может, и поверил бы в то, что это какой-то очень страшный сон. Кто бы знал тогда, восемнадцать лет назад, что будущее, наполненное фантомными болями, страхом, одиночеством, будет проживаться с намного большим трудом, чем те четыре года на передовой. Там была понятна цель, смысл жизни, ее цена. Там было страшно, но этот страх не медленно топил, держа за шкирку, а горячил кровь во время боя — было в этом что-то звериное, как и в идее войны в целом. На линии фронта не было одиноко: они, совсем молоденькие ребята, сошлись легко, на почве общего духовного подъема. Понимая все риски, сблизились настолько, как это редко бывает даже в самых дружных семьях; с теми, кому удалось выжить, Арсений поддерживал очень слабую, но связь. Изредка видел смутно знакомые, сильно постаревшие лица в зрительном зале. У многих из них, он знал, сложилась счастливая жизнь: кто-то заделался семьянином, кто-то добился высот в профессии… О тех, кто в эту концепцию не вписывался, никто не говорил, и об их судьбе было почти ничего неизвестно. Только из слухов со стороны Арсений узнавал, что какой-нибудь его боевой товарищ спился под мостом, повесился или еле сводил концы с концами в несчастном браке — а ведь все они когда-то были улыбчивыми молодцами, у которых горели глаза, а внутри бурлила горячая вера в справедливость, искрящая во время рукопашных встреч, разведывательных операций и тихих ночных разговоров у тлеющего костра. Тогда было опасно, громко, ярко — как и должно быть в юности, пусть и не за счет множества коротких жизней. После сорок пятого время превратилось в болотную тину, в которой Арсений застрял без какого-либо понимания и желания быть дальше. Это странно говорить, но при всех ее кошмарах, он никогда не был счастлив так сильно, как во время войны, — и у этого была причина. Антон. «Это тебе на сорок лет», — мысль вертелась в голове весь день подготовки к спектаклю. Арсений бы хотел показать «Таню» Антону: ему бы точно понравилась эта милая-милая, трогательная до слез пьеса, искренняя Маша в главной роли, сложная Шаманова в исполнении Лили, невероятно талантливый Саша Шульгин, которому Герман шел как влитой… Арсений бы сам с удовольствием его сыграл, но по окончании войны сцена слишком много всего будила внутри, потому пришлось занять режиссерское кресло и мечты о всенародном признании заменились на желание поставить что-то такое, что никого бы не оставило равнодушным. Но на этом этапе уже вмешивалась партия. Бороться с ней не представлялось возможным, да и не хватило бы никаких сил, так что оставалось довольствоваться тем, что было разрешено. Например, Арбузовым, чьи сюжеты поселялись глубоко в сердце и дергали за тонкие ниточки души сильнее, чем любая классика. «Таню» Арсений любил почти по-отечески. И потому со всем волнением, совершенно безосновательным, надо сказать, наблюдал из-за кулис за действием на сцене, цепко вычисляя ошибки и ходы, за которые после мог бы похвалить. Особенно пристально он следил за Аленой, пытаясь увидеть в ней то же, что и Лиля. Она играла эпизодическую роль Оли, невесты одного инженера, до ужаса напоминающую Таню в юности. В этом состояла ее художественная задача — сыграть так, чтобы ни у кого не осталось сомнений в этой параллели, но при этом иначе, чем Маша. На репетициях все двигалось в правильном направлении, хоть Алене Игоревне и понадобилось достаточно долгое время, чтобы понять Машу и ее Таню и нащупать нужный характер. Учитывая естественную замкнутую природу Алены Игоревны, про которую она забывала, как только оказывалась на сцене, этот контраст выходил восхитительным — особенно для знающего человека. Где-то в глубине влюбленной и цветущей Оли чувствовалась исключительно Аленина лиричность, которая давала нужную опору и полноту. Которая, пожалуй, сильнее всего связывала ее с Таней — на интуитивном уровне. Почему-то показалось, что, когда Алена влюблена, она ведет себя совсем не так, как Оля. Хотя сейчас увидеть это было почти невозможно: смягчив свой придирчивый взгляд, Арсений постарался погрузиться в нее со зрительской стороны — стороны чувственной, доверяющей всему происходящему на сцене. Любовь на сцене сыграть нельзя, почти невозможно, но Арсений смотрел на Олю и верил в ее чувства к Андрею, верил в эту сильную юношескую любовь, когда за окном вечно чудится май. Может, самой Алене был просто очень симпатичен Виталя, хотя не то чтобы Арсений что-то подобное замечал. В моменте, правда, быть уверенным хоть в чем-то не выходило: Алена, замерев в чужих объятиях, смотрела так, как не смотрят на обычных людей, на коллег, даже на самых дорогих друзей. На самого Арсения так смотрели единожды в жизни, и он до сих пор не мог забыть ощущения этой безмолвной связи двух влюбленных. В груди что-то потянуло, защемило, и пришлось отвернуться. Боль все еще была невыносимо сильной. Уткнувшись пустым взглядом в темноту закулисья, смотря сквозь снующих муравьями людей театра — его людей, — Арсений буквально заставил себя переключиться на Алену. Сейчас не время, сейчас нельзя позволять погружаться в эту боль — только вечером, когда он останется один и никто-никто не сможет увидеть его… таким. Какого он сам ненавидит всем сердцем. Маша — вернее, Таня — запела колыбельную — закончился акт. Арсений выдохнул: когда зажигался свет и раздавались аплодисменты, магия театра рассеялась в воздухе. Через пятнадцать минут она вновь соберется по крупицам в неземную синюю птицу, способную укрыть своими крыльями всех людей в зале. К нему подбегали актеры, Аннушка, держа в зубах булавки и зверски откинув мешающую огненную прядь со лба; глуповатый Коля-световик надоедал с очевидными вопросами, Маша носилась в поисках воды и докторского чемоданчика для реквизита, баб Клава быстро приводила сцену в порядок с помощью веника… Театр в своей суетливой сущности иногда напоминал Арсению о семейном Новом годе. В детстве он от этого уставал и часто не понимал, зачем маме и теть Ларисе надо готовить в три раза больше, чем в итоге будет съедено, а ему наряжаться в лучший свитерок, если совсем скоро его отправят спать. Арсений все понял, когда вырос. Только было уже поздно. Театр стал не полноценной, но все-таки заменой семье. Тут и было все по-доброму, по-родному. По любви. Взгляд сам собой упал на Алену, усевшуюся на стуле у стены. Ее роль была на сегодня закончена, в следующий раз она выйдет лишь на поклоне. Алена. Арсений мысленно произнес ее имя. Звонкое, певучее, но такое простое. Алена. В ней всей чувствовался романтизм: в мягких интонациях голоса, в изгибе тонких губ, во всех движениях, во взгляде темных глаз. Только нос — острый, с небольшой горбинкой — придавал ее фигуре надрыва. Скрытого где-то в глубине, с которым она смирилась уже давно, но о котором, возможно, вспоминала вечерами на кухне. Она не была особенно красива, но определенно во вкусе Арсения; она не была гениальной — исключительной — актрисой, но с такого ракурса было видно именно то, что привлекло Лилю. Убеждение, что лучшая Катерина все равно у Зиновьевой, никуда не исчезло, но в Алене действительно было что-то эфемерное, что-то такое… Возможно, талант? Не позволяющий Арсению просто отодвинуть ее на полку с четким «нет». Попытаться было можно. В этот раз обязательно обсуждение спектакля прошло очень живо, и уже через полчаса все разошлись приводить себя в порядок и собирать вещи. Для приличия подождав некоторое время в коридоре, Арсений постучался в женскую гримерку и заглянул после громкого Машиного «входите!» Оглядев этот хаос из одежды, реквизита, какого-то хлама и людей, замеревших в немой сцене, Арсений с трудом нашел глазами Алену и поманил к себе рукой. На ее лице застыло растерянное и немного испуганное выражение, нервные пальцы сминали какую-то тряпку, а не до конца смытый грим и растрепавшаяся прическа прибавляли лет и явно несвойственную неряшливость. — Арсений Сергеевич… что-то произошло? — Пока еще нет. Зайдите ко мне, как закончите. — Арсений кивнул на дверь гримерки, за которой стало подозрительно тихо. Защекотавшую изнутри усмешку Арсений удержал: женщины такие женщины! Через четверть часа в толстую дверь кабинета постучали. Арсений пригласил Алену Игоревну войти и присесть — теперь их разделял только дубовый стол. Огни ночной Москвы освещали ее растерянное лицо, подчеркивая тенями острые углы. Про себя Арсений отметил, что ему эти почти мужские четкость и твердость линий нравились намного больше привычных мягких женских черт. Да и на сцене часто такой типаж смотрелся выигрышнее и запоминался зрителю. Поломанная кукушка прокричала десять раз. — Думаю, вам не нужно объяснять — начал Арсений, дождавшись, пока часы умолкнут, — что при всей справедливости нашей системы она работает, скажем… с нюансами. — Он говорил аккуратно, стараясь подбирать слова, понимая, кто перед ним сидит. Но Алена Игоревна не спешила кидаться обвинениями: стрелы ее бровей лишь съехали к центру, а она вся посерьезнела. Даже приосанилась, придавая виду строгости. — Арсений Сергеевич, я прекрасно осознаю все нюансы, как вы сказали, своего положения. И веду себя как подобает честной советской гражданке… Арсений мягко остановил ее рукой. Насколько часто, интересно, она слышала разговоры на эту тему, раз научилась отвечать сухо, как по учебнику, но с явно читающимся раздражением? В театре, вопреки многим суждениям, нет места неестественности, притворству, игре: все, что происходит на сцене, — жизнь. Самая настоящая жизнь. И Алена в том числе жила, точнее, ее Оля. Она сегодня была не выдуманным персонажем, а самым реальным человеком. С самой настоящей любовью. А сейчас… сейчас было что-то не так — и это странно болезненно ощущалось. Поведение Алены уж точно не было ролью: слишком топорно и грубо нацепила она на себя эту маску строгости. Не спеша ее стягивать, видимо, не доверяя Арсению, она поджимала губы в помаде тоном темнее обычной красной, сужала умные глаза, будто пытаясь вывести его на чистую воду. Разгадать, что же творилось у него в душе. Буквально физически ощущался леденеющий между ними воздух. Внутри нарастал протест: почему Арсению вдруг стало так важно этого не допустить? Неужели потому, что часом ранее Алена совершенно случайно попала в… уязвимое место? — Я ни в коем случае не хотел вас задеть. Более того — даже обрадовать. Алена Игоревна подозрительно вскинула бровь. Чудесно подвижная мимика — в груди вновь что-то потянуло, но Арсений предпочел это проигнорировать. — Не знаю, насколько здесь проявили себя уже пресловутые нюансы, — очевидно приврал, продолжая, Арсений, — но и Амос Гаврилович, и Лилия Александровна настаивают на вашем присутствии в гастрольной труппе. — Это… замечательная новость, — просветлела Алена. — А в качестве кого, если позволите?.. — Катерина. Вместо Алисы Зиновьевой. С распахнутыми от удивления глазами Алена необъяснимо напоминала белочку. Эта мысль произвела на свет легкую улыбку. — А можно узнать почему? Катерина же стала визитной карточкой Алисы в этом году, а я в «Грозе» даже минимального участия не принимала. — Знаете, отнеситесь к этому как к эксперименту. Удачно выпавшей вам — исключительной — возможности. С Зиновьевой я поговорю, не беспокойтесь об этом, — добавил, помолчав, Арсений и для пущей убедительности взял Алену за руку. Холодную, тонкую, мягкую руку… — Арсений Сергеевич! Амос Гаврилович только что сказал, что вы меня отстраняете от… Ах! Заплаканная, но разъяренная Алиса замерла в дверном проеме. Не зная, куда смотреть, она переводила ошарашенный взгляд с Арсения на Алену и на это почти невесомое касание. Лицо ее перекосило злостью. Всхлипнув еще раз, Алиса развернулась на каблуках и захлопнула дверь.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!