Акт II. Правда в оборванном сне

3 февраля 2026, 12:00
«Здравствуй, Антон.       Наверное, мне стоило бы поздравить тебя с праздником, но не могу. Кажется, будто это слишком неправильно — радоваться тому, что разлучило нас. Пусть и косвенно.       Гляжу в окошко свое, а на улице цветет все, пахнет сказочно, по-особенному. Ребята в пионерах все вышколенные, вычищенные, галстучки у всех отутюжены — красивые такие! Подошли ко мне утром, глядели сочувствующе, но, знаешь, по-взрослому. Поблагодарили. Один мальчик руку протянул, пожал и кивнул так, что мне тут же ясно стало, что все-все мои мысли по мне же понятны. Странно так. Буквально вчера весь зал был заполнен такими же мальчишками и девчонками — «Ревизора» показывали… ой, ты бы знал, как там Саша Шульгин был хорош! — а сегодня смотрю на них и вижу вместо школьников уже выросших, все понимающих людей. Удивительно, правда?       Иногда задумываюсь, хотел бы я вернуть юность? С каждым годом понимаю, что, наверное, нет. Только представь, всю эту карусель событий заново переживать — у меня голова уж пухнет! Хотел бы, разве что, с тобою встретиться и внешность свою двадцатилетнюю вернуть, чтоб в отражение смотреть не так стыдно было, да и в театре это тоже дело хорошее…        Пришла вдруг мысль, что ты бы меня сейчас даже не узнал, представляешь? Ты, конечно, сейчас скажешь, что враки это все и я ни капли не поменялся, и станешь меня в этом убеждать, пока я окончательно не уверюсь. А я, ты знаешь, поверю во все, что ты говоришь. Ты ведь честный самый и любимый.       Знаешь, я сейчас перечитываю, что написал, понимаю, что действительно очень изменился. Нашел недавно свою старую фотографию, довоенную еще, так там совсем другой человек — свежий, сильный, с глазами живыми, горящими. А сейчас в зеркало гляжу — разлюбил это, совсем редко уже смотрю на себя, — а там изможденный старик с поседевшей шевелюрой, кожей жухлой, мешками под глазами, будто картошку в них носят вечно. Самое ужасное, что я и чувствую себя так — вечным уже. Всегда в такие моменты темные мысли в голову закрадываются, что ты бы меня таким не любил. Потом понимаю, что это бред сивой кобылы, стараюсь о таком ни секунды не думать.       Увидел сейчас, как на том конце двора люди с гвоздиками идут. Знаешь… крамольную мысль, запретную сейчас скажу: это очень страшно — не чувствовать того, что от тебя требует каждый встречный. Что ты сам от себя требуешь. У меня этот день с одним тобой ассоциируется, с нашей разлукой, а победа… это номинальное будто. Мы все знали, что она так или иначе будет, а ты… твоя… стала для меня очень, очень плохим сюрпризом. Не могу перестать думать о том, что тебе оставалось совсем немного, и мы могли бы вместе обниматься от счастья где-нибудь на набережной Шпре или на Парижской площади за Бранденбургскими воротами. Знал бы ты, как мне обидно, что ты не посмотрел красоту Берлина…       Извини меня, пожалуйста, за этот тяжелый поток мыслей, надеюсь, ты меня не осудишь. И пиши в ответ.

Жду постоянно, А.

09.05.1963.»

***

      Все вокруг гудело. То ли это звон посуды и столовых приборов тонул в гомоне голосов, то ли наоборот, Арсений так и не разобрался. Еще пианист этот… кажется, он играл что-то из Шуберта, и Арсению было его искренне жаль: в этой ресторации никому слишком явно не было дела до музыки. Светскому обществу вообще редко до чего есть дело, что не имеет к его представителям прямого отношения. За редким исключением, конечно: Арсений внимательно наблюдал за тем, как, возвращаясь из уборной, Вячеслав Юрьевич подошел к пианисту и что-то такое сказал, отчего у того посветлело лицо.       Казалось, ничего не давалось легче Вячеславу Юрьевичу, чем комплименты. Их он раздавал с обаятельной улыбкой, обязательно совершая легкое движение головой, чтобы светлые пряди как бы случайно падали на лоб. Да, Вячеслав Юрьевич был очень красив, однако не пользовался этим в корыстных целях — редчайший человек. К тому же, он обладал хорошим чувством юмора, достойным умом и живой речью, что делало из него замечательного собеседника. Если бы они встретились раньше — если бы Вячеслав Юрьевич был старше, — вполне вероятно, между ними завязалась бы близкая дружба. Тогда, возможно, Арсений из мира «если бы» был намного счастливее Арсения настоящего.       — Прошу прощения за ожидание. Готовят здесь превосходно, гарантирую! — в своей манере, тряхнув головой, Вячеслав Юрьевич опустился на стул. Горячая уха — настоящая, финская! — непередаваемо восхитительно пахла, смешиваясь с ароматом свежего хлеба, зелени и котлеты по-киевски на соседней тарелке.       Пожелав друг другу приятного аппетита, они приступили к обеду. Арсений знал, что в «Арагви» его пригласили не просто так, но виделось чем-то неправильным говорить о самом важном не поев. Более того, готовили здесь действительно отменно, и когда время на еду, соответственно негласному этикету, подошло к концу, Арсений откладывал вилку с ощутимым сожалением.       — Вячеслав Юрьевич, вы меня позвали просто отобедать?       — Для начала, можно на «ты». Просто Слава. — Арсений пожал протянутую руку. — А во-вторых, у меня к тебе есть дело, верно подметил. Но давай пока о другом. Как тебе Алена Драгунина?       — Хорошая актриса, с ней можно много чего придумать. Не так давно вот дебют был. Думаю, сработаемся.       — Да-а, — протянул Слава, — соглашусь. В ней есть, знаешь, эта многослойность: чем дольше вы работаете, тем больше ты понимаешь, на что она способна, и это порой поражает. И человек она замечательный, если уж честно говорить.       — Вы с ней были… близки?       На осторожное предположение Арсения Слава ответил смехом.       — Были, но не так, как ты себе представил. Случается, что у людей совпадают мысли, взгляды на жизнь, интересы — и рождается дружба.       — Между мужчиной и женщиной? — не Арсению, конечно, спрашивать так скептично, но Слава выглядел как типичный ловелас, а это, простите, другое.       — А почему нет?       — Действительно, — неопределенно пожал плечами Арсений. — Но я отчего-то думал, что причиной такого резкого перевода Алены Игоревны к нам могло быть что-то личное, а вся история с отцом и отдалением от вашего «вредоносного влияния» — лишь прикрытие.       Славе от услышанного стало очень весело.       — «Вредоносное влияние», звучит просто замечательно! Но, боюсь, в нашем случае никакого двойного дна нет. «Вредоносное влияние», скажешь тоже… Хотя я могу понять, что для уважаемого товарища Драгунина именно так все и выглядело. — Слава усмехнулся себе под нос и снизу вверх взглянул на Арсения. — Будешь кофе? Десерт? Здесь, говорят, подают удивительный яблочный штрудель.       — Ты здесь частый гость? — спросил Арсений, когда официант отошел от них, приняв заказ.       — Бывает.       Слава вдруг изменился в лице — на нем изобразилась ребяческая радость, — и он резво помахал кому-то рукой. Через несколько секунд выяснилось, что этим кем-то была молодая высокая девушка, одетая в дорогой брючный костюм. Она сверкала зубами, хихикала, обнимая Славу, и называла его различными уменьшительно-ласкательными формами имени.       Сидеть рядом было несколько неловко, как минимум потому, что девушка рядом стояла, а третьего стула у их стола не было. Арсений поднялся.       — Мариночка, а это Арсений Сергеевич, — спустя пару минут приветственных лобызаний наконец представил его Слава, — известный в узких кругах режиссер. Была когда-нибудь в театре на Чистых Прудах?       — Конечно бывала, Славик, — она обворожительно глупо хихикнула. — Приятно познакомиться, можно просто Марина.       Арсений шутливо поцеловал ее руку, отчего Марина вся зарделась и предприняла неловкую попытку сделать реверанс.       — Марина у нас манекенщица, чуть ли не первая во всем Доме моделей, по словам Турчановской.       — Ну что ты, не говори глупостей, — отмахнулась смущенная Марина, но то, сколько приятного ей доставили слова Славы, было очевидно.       — Мне очень льстит, что такие личности, как вы, имеют интерес к театральному искусству. Особенно не такому именитому — при всем уважении, Слав. Вы же наверняка бывали в лучших театрах Нью-Йорка, Парижа, Лондона, Милана, слышали звучание Ла Скалы, прикасались к магии Мулен Руж… — Арсений вдохновенно вздохнул. — Прошу меня извинить, как лицо заинтересованное по-белому вам завидую.       — Поверьте, ни одно из этих великолепий не сравнится с Большим или Мариинкой, — вновь хихикнула Марина. Интересно, подумал Арсений, она умела выражать эмоции как-то иначе? — Но вообще вы сильно преувеличиваете наши возможности на заграничных показах: далеко не всегда есть время прогуляться по городу больше, чем от аэропорта до гостиницы и от гостиницы до дома моды. Вообще, я и сегодня еле-еле вырвалась: увидела вас через окно, забежала к Славочке поздороваться, — она послала ему максимально неуместный воздушный поцелуй.       — Улетаешь сегодня?       — Ага, — жалостливо протянула Марина. Арсений поймал себя на мысли, что она начинала раздражать. — Только в этот раз никаких тебе заграниц: у нас новая коллекция купальных костюмов, едем, представляешь, в Ялту! Кошмар! Ну хоть поплавать можно будет, если вода не слишком прохладная.       — Ну ты хоть ракушку привези мне, с удовольствием море послушаю.       — Дурачок! — Арсению искренне хотелось куда-нибудь деться от назойливого глупого хихиканья и топорного кокетства. — Там же каменные пляжи, откуда ракушкам взяться!       «Галечные пляжи, дура!»       Пришлось приложить усилия, чтобы не закатить театрально глаза.       Пытка Мариной длилась недолго, спасло, что ей действительно нужно было спешить. Как только она ушла, им подали чашки, кофейник, молочник и два штруделя. Слава не обманул, и десерты здесь были загляденье: не приторные и не пресные, тесто было не мокрым, но восхитительно таяло во рту, а начинка была свежей, чуть ли не сегодняшней, и до сих пор хранила в себе запах молодых яблок южных республик.       — Честно говоря, — начал Арсений, уделив время штруделю и хорошему восточному кофе, — я был бы больше рад, будь у тебя вкус на таких женщин, как Алена Игоревна. Мы с Мариной знакомы, конечно, крайне поверхностно, но я решительно не понимаю, что ты в ней нашел.       Слава громко, почти неприлично захохотал.       — Создается впечатление, Арсений, что ты очень уж хочешь меня женить! Матушка, это точно не ты?       Заметив, что Арсений несколько сконфузился, вновь не попав со своим предположением, Слава заговорил уже тише, но все еще с широкой улыбкой на губах:       — Арсений, меня не интересуют ни Алена Игоревна, ни Маринка. — Зачем-то он положил руку на стол и подвинул ее к центру, пересекая невидимую границу. Арсений скосил взгляд на чужую ладонь, после посмотрел на Славу: в его глазах сверкало что-то, что не получалось обозвать никаким словом, — и это что-то заставляло чувствовать себя неловко. Может, ему просто показалось?       — Хочешь сказать, между вами с Мариной именно эта дружба между мужчиной и женщиной, о которой мы говорили ранее? — с сомнением произнес Арсений.       — Да! Мы с ней знакомы еще с ее институтских лет, и я очень рад, что в моем окружении есть такой человек. С ней, ты прав, не поговорить о чем-то сложном или возвышенном, но ведь не все же нам философствовать? Бессчетное количество тоскливых вечеров были спасены Мариной, более того, кто мне еще поведает занимательные истории про Европу и договорится с начальством о скидке на костюмы?       — А-а, так ты поэтому…       — Нет-нет! — искренне воскликнул Слава, будто для него было жизненно важно, чтобы мнение Арсения о нем сложилось максимально верным. — Ты не подумай, я не какой-нибудь меркантильный делец: Марина мне искренне приятна!       — Могу я задать личный вопрос? — Слава кивнул. — Тебе ведь совсем немного лет, как ты к своим годам заимел столько знакомых среди элиты? Семья Драгуниных, одна из первых манекенщиц, потом, если не путаю, среди твоей труппы есть актеры с достаточно весомой фамилией… В «Арагви», вот, завсегдатай. В чем секрет?       — Честно, сам задаюсь этим вопросом, — Слава мягко улыбнулся, и Арсению внезапно этот момент показался на грани с чем-то интимным. — Мне кажется, дело в каком-то обаянии, харизме. Я ведь даже не москвич — знаешь городок Камышин? На Волге стоит под Сталинградом, — ну вот я оттуда. Замечательное место, солнечное, теплое, если вдруг решишься на Волгу съездить, рекомендую: лучше вида не найдешь!       — В тебе, кстати, виден этот южный нрав. Считаешь, это его заслуга?       — Вероятно. Нет, я, конечно, тоже не пальцем деланный и в режиссерском мастерстве кое-что понимаю, но вот что касается полезных знакомств — это да, магия какая-то.       — У меня был зна… друг — тоже с южным солнцем внутри. Всех удивительно к себе располагал, душой компании был, я таких людей больше не встречал. Он из Воронежа, правда.       В груди что-то кольнуло.       — Знаменитое черноземье! Я понимаю, о чем ты говоришь. А почему «был»? Извини, если лезу не в свое дело.       — Судьба развела, знаешь. Все-таки много лет уже прошло, много чего изменилось и как-то не сложилось оно дальше. Но я хочу верить, что у него все хорошо.       — У таких людей обычно иначе и не бывает.       Оказалось, обычная улыбка могла требовать просто неимоверных усилий. Особенно когда душу когтями разрывала кошка.       Разговор дальше не клеился. Кофе был уже давно допит, пустые тарелки из-под штруделя унесены официантом, а часы показывали, что они порядком здесь засиделись. Про себя приняв решение закругляться, Арсений, наконец, спросил главное:       — Так зачем ты меня сюда позвал?       Слава длинно выдохнул, поставил, наплевав на этикет, локти на стол, положил на ладони голову и взглянул на Арсения. Слишком прямо, как тому показалось.       — Ты мне интересен. И как режиссер тоже. Даже в первую очередь как режиссер. Поэтому, я считаю, ты должен меня понять. Что такое искусство?       — Нравственная деятельность человека? — фыркнул Арсений, однако Слава лишь поморщился.       — Фу, давай без этих вылизанных фраз. Что такое искусство для тебя?       — А говорил, философствовать не обязательно… — улыбаясь, пробурчал Арсений, но вопрос действительно был интересным, и он задумался. Слава дал ему время. — Наверное, возможность во всю силу чувствовать и проживать то, что в реальности невозможно. И возможность погружать в эти жизни всех: от артистов до зрителей.       — Вот видишь! Мое понимание близко к твоему: я тоже думаю, что нельзя найти более сильного рычага на человека. Причем здесь есть важное отличие от, — Слава понизил голос почти до шепота, — от пропаганды. Потому что пропаганда создана для подчинения, а искусство для свободы. Понимаешь?       — Слав, — Арсений тоже заговорил тише, оглянулся вокруг, — умоляю, ты совсем не боишься?!       — Согласен, это место решительно не подходит для подобных разговоров, но и сейчас не тридцатые. Если не следить, никто никогда не найдет доказательств — а без них мне ничего не смогут сделать.       Видимо, Арсений глядел столь возмущенно, что игривая и наглая ухмылка сползла с той лица Славы, и он сказал уже серьезней:       — Сходишь со мной на вечер в Политехе еще раз?       — Слав…       — Я помню, что тебе не очень понравилось, но дай, пожалуйста, второй шанс — тогда я все объясню. Не сейчас, осенью, например. Обещай, что подумаешь, хорошо?       — С чего ты взял, что мне это интересно? И что я не пойду в ближайший отдел милиции на тебя доносить? Ты ведь знаешь свою репутацию, шанс, что мне поверят, огромен.       Голубые глаза напротив резко потеряли в теплоте в несколько раз и превратились в две ледышки. Какие-то такие, наверное, видела в глазах Кая Герда.       — Если пойдешь в милицию, навлечешь подозрения и на себя: что, мол, мы делали вместе в «Арагви», два явно дружных режиссера, м? Тебе не нужны лишние проблемы.       Арсений поджал губы. Раздражение на то, что ему буквально не оставляли выбора, закипало внутри, но именитый ресторан действительно был не лучшим местом для выяснения отношений. Вот знал же, ругался внутренний голос, что это свидание ничем хорошим не обернется, еще на этапе письма все выглядело излишне подозрительным, а теперь он оказался втянут в чужую мутную авантюру.       Единственное, чего хотелось Арсению последние лет десять — дожить свой век максимально спокойно и незаметно и умереть, желательно, не от собственных рук. Теперь этой возможности его нахально лишили.       Слава накинул пиджак и достал из внутреннего кармана визитку. Подвинув ее к Арсению, он обворожительно, как пару часов назад, улыбнулся — сейчас это выглядело кошмарно неискренним — и ушел. Деньги за свою часть счета оставил на столе — и на том спасибо.       Арсений одного понять не мог, почему этой революционной молодежи так сильно хотелось укусить руку, с которой они ели?

***

      Пышущий юностью май пришел в Москву широким шагом, на ходу взлохмачивая солнечные кудри, одергивая льняную рубаху и улыбаясь всем просто и по-доброму. Арсению май не нравился: он слишком напоминал ему Антона. Ласковые лучи — еще не жалящие — ощущались на коже издевательским прикосновением, обманчиво-лукавым, желающим разбередить незажившую рану. Город пел, танцевал, но это все казалось таким далеким — как собственная юность. И сердце Арсения начинало ныть, стоило к этой юности обратиться воспоминаниями.       Вот только ни дня не проходило без того, чтобы не спотыкаться взглядом о влюбленных на лавочках в скверах, о беззаботных детей, еле дотягивающихся до кассы ларька с мороженым, о счастливую молодежь, полностью отдающих себя во власть весны. Чувствуя вечную неловкость, помноженную на воспоминания и стыд, от того, что не выходит их отпустить, Арсений находил соратников среди редких стариков с затуманенным взглядом. Наверное, он тоже таким был где-то внутри. Медлительным, болезненным, хрупким, доживающим свой век и не годящимся больше ни на что.       Бесполезный отросток общества, искалеченный, но не добитый. Какое большое упущение.       Последний раз Арсений радовался маю в сорок пятом году, но тогда все было как в тумане: слишком большое потрясение. С тех пор небольшое успокоение он находил в то время, когда природа умирала, а темнота поглощала день. Переживать собственную боль было легче, когда все вокруг тоже болело, а не цвело и пахло. Делить свою жизнь на пару с болью было еще тяжелее, но, бывало, становилось совсем невыносимо, и тогда единственным способом не сойти с ума было раствориться в окружающем мире. В падающих в свете фонаря снежинках, в темно-золотых одеждах бульваров, в плаще из дождевых капель, под зонтом ночи.       Май не про это совсем.       А Арсений… не про май.       Маем был Антон.       С этой мыслью Арсений сожительствовал все время, но весной особенно, чувствуя в аромате сирени кислую гарь, а пыльную, разогревающуюся Москву путая с металлическим запахом свежих ран.       В сени высоких тополей на Горького, подыгрывая себе на гитаре, пел юноша, молодецки улыбаясь девчонкам, танцующим рядом и хихикающим о чем-то своем, девичьем. Арсений остановился послушать и кинул в чехол пару монет, которые наскреб в кармане брюк: творческих людей нужно поддерживать, тем более, что песня — незамысловатая, на двух аккордах — что-то согревала внутри, пусть и прорывалась с трудом сквозь наставленные заборы.       Раньше зажмуренные, а теперь разжатые тиски, что сдавливали самое сокровенное, впустили внутрь тонкий, почти призрачный свет, озаривший тоску. К горлу подкатил ком, мешающий нормально вздохнуть. Счастье кружилось в каждом атоме вокруг и, как и любая система, изживала из себя все инородное — Арсения в том числе, пытаясь то ли разорвать его изнутри, то ли сжать снаружи. Что угодно, только не принять.       Захотелось домой, где среда полностью поглощала в себя, где можно было забыться в десятках исписанных листов, в хрупком пространстве крохотной кухоньки, в стакане чего-нибудь крепкого, а сразу после — в черной дыре сна, спасительно утягивающей из этого мира. Дом Арсений знал наизусть, как самого себя, и если бы не театр, он бы сгнил в своем царстве вечного сумрака и печали. Театр был в его жизни вопреки.       Как любовь. Она тоже вопреки. Всегда — и единожды.       Именно поэтому ради любви и театра Арсений был готов на все.       В основном, этим «всем» становилось вечное преодоление самого себя. Арсений глядел в небо и видел в нем бесконечную пустоту; заваривая киргизский кофе по утрам, он вслушивался в мерные удары ложки о стеклянный граненый стакан, пытаясь в этих звуках найти какой-то иной смысл. В его квартире пахло дряхлостью, смертью и унынием. Он жил так, как предполагаемо не должен был жить, но наперекосяк все пошло уже слишком давно, и лишние метания по этой балансирующей доске лишь сильнее склоняли один из ее краев к земле.       Театр в жизни Арсения тоже существовал будто назло: он не вписывался ни в образ жизни, ни в состояние души, ни в самую банальную логику. Но театр на то и театр, чтобы нарушать правила и выходить за рамки, даже если кто-то этого не признавал и называл «современной модой» или «новым стилем», чопорно вздернув нос. Как любопытно выходило всегда, что самыми ярыми противниками моды были совсем не ее законодатели.       Подобным репликам Арсений лишь мысленно усмехался, не видя смысла такому человеку что-либо доказывать. Ему хотелось верить, что по-настоящему из чужих мнений его волнуют лишь слова критиков, острый язык которых, бывало цеплялся за бумагу. Однако это больше походило на какую-то игру, нежели на действительные оскорбления. Арсений даже с некоторым упоением ждал момента, когда все напишут о том, что на летние гастроли едет Драгунина — известная в узких кругах актриса, при непонятных обстоятельствах променявшая один из крупнейших столичных театров на место куда менее презентабельное.       Арсений подозревал, случится скандал.       У него были все основания так полагать и оказаться правым: на следующее утро после того показа «Тани» он свою труппу не узнавал. Зиновьева, сказавшись больной, не явилась на репетицию — в громком шепоте ее подруг Арсений услышал что-то про нервный срыв и разбитую вдребезги посуду. Солнечная Маша, вдруг потускневшая, целый день ходила за Аленой, глядя на ту жалостливым собачьим взглядом и периодически обнимая.       Только позже Арсений понял, что было тому причиной: видимо, застав их в компрометирующей позиции, Зиновьева пустила слух о близких отношениях новой — блатной — актрисы и их режиссера. Этим объяснялись странные взгляды, которыми его провожали буквально все — включая мужскую часть коллектива. Саша Шульгин пытался даже подойти и что-то узнать явно с намерением поддержать Арсения, но одного тяжелого взгляда хватило, чтобы тот сгинул куда подальше. Все же про субординацию забывать не стоило. Особенно теперь.       Только Лиля держалась особняком и не позволяла ни по единому жесту понять, как она ко всему этому относилась. Это было очень на нее похоже. Не меняясь ни в лице, ни в тоне, она держалась со всеми так же, как и всегда, чем многих раздражала. Вот только никто не мог ей этого высказать: внутренний барьер, какое-то естественное уважение оказывались сильнее.       Правда, через несколько дней, в которые не случилось ни намека о затухании общих настроений против Алены, Арсений и сам понял, что дело принимает серьезные обороты. На репетициях стало заметно напряженнее, вечные шепотки и злые взгляды не делали лучше — уже к концу месяца Арсений практически перестал видеть Алену: казалось, та существовала только в пределах своих сцен и исчезала, стоило только зайти за кулисы.       Сливалась с темнотой.       Арсению вспоминалось, как она дремала на стуле, сжавшись в клубок, в тот день — девятнадцатого. Как искренне любила, как очаровывала и светила; вспоминалось, как прочие девушки целовали ее в щеки, шутливо поздравляя с дебютом, а она сама зарывалась своим острым носом в цветы. Который теперь прятала в вороте пальто, закрываясь от всего мира.       Не понятно почему, но Арсений чувствовал за Алену ответственность. Не глобальную и не такую, как за всю труппу. В отношении Алены было что-то другое, менее поддающееся объяснению. Единственное, что он знал точно — так не должно было быть, причем ни с кем вообще, и его прямой обязанностью было с этим разобраться.       — Лилечка, перекур.       Своими внимательными черными глазами, казалось, она залезала в самую душу, и нельзя было ничего от нее скрыть. Так и сейчас, отвлекшись от ежедневной газеты, которую читала в перерыве, Лиля смотрела на Арсения снизу вверх и прожигала взглядом, читала все то, что таилось за брошенной фразой. Это в некотором роде пугало — даже Арсений, знакомый с нею полжизни, внутренне замирал, как олень на автомобильной трассе.        Он знал, что многие люди, в частности девушки, мечтали бы иметь такое влияние, однако стоило лишь взглянуть на Лилю в отвлеченные моменты, исподтишка — и сразу становилось очевидно, сколько трудностей ей приносит она же сама, ее природа. Она была одинока и несчастна, но это было платой за талант, красоту и внутреннюю сталь.       Арсений прекрасно ее понимал и нисколько не жалел. Лишь сочувствовал, молча поддерживал просто своим существованием, потому что знал, что она не потерпит иного.       — На Садовой, пишут, снова кто-то не справился с управлением. Двое пострадавших.       — Не ново. Вроде строили с хорошей целью, а о безопасности, как обычно, никто не думает. Слишком большая смертность для мирного времени: а все из-за шоссе! — невесомо усмехаясь, выдохнул дым Арсений.       Плохая шутка. Но только таким образом можно было говорить о том, что они пережили. Лиля это понимала, отвечая еле видимыми искрами в глазах. Редкое зрелище. Арсений его ценил.       В их дворике цвела сирень. Если приглядеться, можно было увидеть молодых пчел, копошащихся в душистых шапках. У дальнего конца ограды распускались нежные молодые яблони, усыпавшие белыми и розовыми лепестками темную землю под собой. Тонкий аромат, доносимый весенним ветром, смешивался с горьким — сигарет. Что-то в этом было — что угодно, только не чистый, сладковатый май.       — Переживаешь из-за Драгуниной? Или за себя?       — Да я-то на что? А ее съедят — жалко девушку.       — Арсений, она актриса. Это ее крест.       Лиля, выпустив струйку дыма, строго поджала накрашенные губы.       — Сам подумай, кого только не обвиняли в отношениях с режиссером? Это уже настолько прецедент, что скучно.       — Дело даже не в этом. Она слишком… не подходит для таких обвинений. Я могу опровергнуть всё, но разве это убавит накал в труппе? Даже наоборот, я же знаю, — тяжело вздохнул Арсений, — здесь вернее будет ничего не предпринимать. Но так не хочу, чтобы она справлялась с этим одна — это… неправильно.       — Что у тебя к ней за отношение? Не припомню, чтобы ты так носился с кем-то другим.       — Я не ношусь. Но что-то в ней есть… не знаю… важное. Она не особенная, я понимаю, но так похожа… на него.       — Разве?       — Не внешне, нет. Но в том, как смотрит, как улыбается, как живет — очень. И я… я путаюсь, знаешь, — Арсений судорожно вдохнул, — я бы не хотел, но не выходит.       Лиля вновь поджала губы — в этот раз в изгибе читалась сожаление о той боли, которая в Арсении уже проросла прочными корнями.       Она знала. Не все — основное.       В одно время, еще в сорок седьмом, душа обоих истекала кровью. Неожиданная встреча привела к долгожданному искреннему разговору, какой не случился в их жизнях больше никогда. Если бы не Лиля тогда, Арсений… могло дойти и до самоубийства: жизнь потеряла всякий смысл. Иногда Арсению казалось, что той Лили никогда не существовало — невозможно было представить, что эта женщина могла быть настолько сломанной, что больше походила на забытую марионетку, чем на живого человека.       Познакомились они еще до начала кошмара, в Ленинграде, и юный еще Арсений трепетно хранил воспоминания об эффектной восточной красавице-актрисе, чья Бэла покорила его воображение. Это была исключительно профессиональная любовь — восхищение умноженное на невероятную эйфорию от увиденного. К сорок седьмому году он почти ничего не знал о Лиле, но иногда слышал от товарищей и из газет про пленную актрису. Это было дело столичное, его не касающееся, но новости имели свойство просачиваться всюду, так что Арсений был в курсе тех событий.       После их второй встречи не сказать, что он узнал сильно больше, однако многое прояснилось. В тридцать шестом на Лилину семью обрушилась волна гонений, и им пришлось пуститься в бега: видеть их не хотели ни в Тбилиси, ни в Ленинграде, ни в Москве. Ценой стали старшие братья, поочередно отправленные на Беломорку, — Арсений до сих пор не знал их имен.       Во время войны Лиля с матерью нашли приют у коллаборационистов за западной границей, однако и среди озлобленных военных, не видавших женщину уже очень давно, было небезопасно: сифилис оставил Лиле лишь отца, воюющего в тот момент на советской стороне. Пережив потерю близких, череду непотребств в свою сторону, лишения и вечную, как тогда казалось, опалу, Лиля одним видом вселяла ужас.       «Я поняла одну важную вещь, Арсений, — говорила она в подвале московского кабака, сжимая изящными пальцами стопку водки, — чтобы женщине в этом мире не быть затоптанной, она должна быть способной составить конкуренцию мужчине и обойти его. Растоптать в ответ».       Она изменилась и больше никогда не давала увидеть себя такой. Но изредка в чертах лица Арсению чудилась та Лиля из сорок седьмого, и он вздрагивал, отгоняя наваждение. Не ему было с ней тягаться — это поражало более всего.       — Ты лучше меня знаешь, что видеть в одном человеке другого — гиблое дело для всех. Что тебя вообще в ней поразило?       — Оля, — ответил Арсений честно, прострелив именем воздух. Будто бы после этого все должно было стать ясно, но он страшился взглянуть на Лилю, чтобы не увидеть в ее глазах насмешки или непонимания. — Еще весна эта…       — Арсений, послушай, — помолчав, сказала Лиля, выкинув дотлевший окурок в урну, — она талантливая актриса, иначе не играла бы в чеховском, но не забывай о том, что Оля — прежде всего роль. — Холодные пальцы коснулись Арсеньева подбородка и повернули его в сторону. Такую позицию могли бы назвать компрометирующей, вот только строгий, в глубине умоляющий не совершать глупостей взгляд красивых глаз был о чем угодно, только не о страсти.       Секунды растягивались в десятки бесконечных вселенных, на протяжении которых между Арсением и Лилей велся молчаливый диалог. Он ощущался как безусловное понимание двух родных душ, одинаково смотрящих на мир, испытывающих одинаковую боль, существующих по одинаковому сценарию неизвестного сочинителя. Арсений мог точно сказать, что Лиля, выбравшая путь одиночества и вечной борьбы, когда-то испытывала такие же чувства, которые селили в ней глупые, безрассудные мысли. В который раз он ощущал себя на месте ученика, следующего за своей наставницей, уже прошедшей этот путь, с ее помощью огибая все ямы, на которых можно подвернуть ногу.       Лиля глядела пристально, вгрызаясь в самые далекие полотна души. Опасность, которую она обычно на себя нагоняла во избежание ненужных связей с людьми, уже давно перестала чувствоваться Арсением — это был страх, сейчас звучавший в дребезжании невидимой нити между ними. За эту нить Лиля дергала аккуратно, но настойчиво, ведя Арсения за собой.       И Арсений ей доверял себя безоговорочно.       — Пожалуйста, Арсений, это не твоего ума дело. Она взрослый человек; она — не он. Понимаешь?       И пусть ее слова были логичнее всех математических законов вместе взятых, внутри что-то странно бурлило несогласием. Возможно, это было нежелание верить в правду.       Поджав губы, Арсений заставил себя кивнуть. Взгляд Лили смягчился, — она вся сразу будто постарела лет на пятнадцать — и, мазнув на прощание по Арсеньевой щеке холодной ладонью, оставила его наедине с пчелами и ароматом сирени.

***

«Здравствуй, Антон.       Сегодня снова стоял на мосту.       Как видишь, так ни на что и не решился. Не знаю, что меня здесь держит, может, глупый страх, но я отчетливо внутри чувствую это желание все прекратить, потому что оно просто невыносимо… И все равно не могу. Всего лишь перелезть через ограду, сделать шаг — но пальцы словно каменеют и не позволяют упасть, пусть в груди и разливается покой от таких мыслей. О самоубийстве. О смерти.       Ты не представляешь, как я жалею, что не был убит тогда, когда такая возможность была на каждом шагу.       Думаю о тебе постоянно, каждое мгновение. Как бездомный пес, ищу тебя взглядом в толпе — иногда кажется, что нахожу, и тогда безумно срываюсь с места, но это всегда не ты. В эти моменты, знаешь, я будто заново проживаю тот миг. Это так сложно: знать, что тебя не может быть нигде, но продолжать чувствовать твои объятия в порыве ветра, слышать в шепоте листьев твой голос, видеть твое отражения рядом со своим… Оно все же так реально, но при этом невозможно, далеко, недостижимо, высоко-высоко, на небесах. Там же, где и ты.       Зачем ты там? Небо предназначено для птиц, не для людей. Спускайся. Прошу.       Спасает только театр. Возможно, потому, что он слишком суетный, слишком живой, не дающий ни минуты покоя, когда мои мысли вновь возвращались бы к тебе. Если бы не театр, я бы, наверное, давно решился прервать этот бессмысленный жизненный цикл. Надеюсь, ты оттуда смотришь мои спектакли, потому что, не буду скрывать, я до сих пор ориентируюсь на то, понравилось бы тебе.       Скоро новая премьера. Обязательно приходи. Лиля обрадуется.       

Буду ждать, А.

7.02.1951.»

***

      Ленинград от Москвы отличался разительно. Это была очевиднейшая мысль, но Арсений по приезде возвращался к ней снова и снова. Здесь иначе пах воздух, иначе выглядело небо, дома смотрели с непривычным выражением фасадов и совсем по-другому шумели деревья, утопая в гомоне совершенно незнакомых птиц. Где-то в глубинах сознания наверняка хранилась память обо всем этом, но либо существование ее было столь призрачно и сомнительно, либо привычка к Москве успешно ее маскировала, потому что Арсений ни капли не чувствовал себя своим.       Вернувшимся домой. На родину.       Несмотря на то, что администрация их театра поселила труппу в уютной гостинице на Гороховой (что именно родиной Арсения назвать не выходило), откуда до Большой Конюшенной можно было подскочить на трамвае, смутно узнаваемые пейзажи и названия все равно периодически всплывали в памяти, молча ожидая, когда же на них обратят внимание.       В первый свободный вечер, когда можно было бы прогуляться, накрапывал дождь. Тихо, скромно, словно спрашивая разрешения. Ленинграду дождь шел — случалась между ними эдакая химия, рождавшая в душе приятное ощущение правильности. Арсений наслаждался и этим чувством, и дождем, блуждая по местам своей юности. Хотя правильнее, конечно, было бы назвать те годы детством — совсем зеленым еще был. Сейчас — изменился до неузнаваемости, но Арсений старался не сравнивать.       Выйдя к набережной Фонтанки, Арсений посмотрелся в серо-коричневые воды. Ничего в них не было особенного — только цвет, который он наблюдал, выглядывая в окошко. Он был слишком маленьким, когда впервые увидел уток, не улетающих зимовать. Несколько месяцев он ежедневно подтаскивал табуретку к подоконнику и глядел в окно, на уток, стоя на носочках. Мама или Юлька, старшая сестра, завидев эту картину, сгоняли маленького Арсения, чтобы тот, не дай бог, не выпал из окна. Но Арсений рос — уже скоро ему не требовалась табуретка, чтобы рассматривать грязное отражение неба в воде Фонтанки, которая всегда была одинаковой — и оставалась такой до сих пор. Казалось, в ней все еще можно было увидеть то безоблачное небо, каким оно было в детстве. Каштаны, росшие вдоль забора, закрывали своими широкими листьями Арсения от дождя. Как большие зонты. Их он тоже помнил — крохотными, ростом с себя. Один из них — сейчас уж не вспомнить, какой именно, — он посадил сам, когда в школе были трудовые работы.       Арсений узнавал себя во всем по мере приближения к дому. Каждый кирпич, трещина на фасаде, сколотый край ограды, старые высокие поребрики, с которых когда-то было так боязно упасть… Ленинград постепенно, не торопясь, пробуждал образы тридцатилетней давности — почему-то все вокруг в них казалось ярче, чем было сейчас.       Сто девятнадцатый дом в три этажа все еще стоял на своем месте. Было бы странно, если бы он вдруг исчез, верно? Но после блокады и извечной бомбежки могло быть что угодно — оно и было, но крохотный домик не задело. Арсению потребовалось меньше секунды, чтобы найти их окно, то самое, в которое было так замечательно видно уток, — третий этаж, четвертое слева, прямо у водосточной трубы. Зимой на ней замерзали мясистые сосульки с наростами, поэтому ходить близко к стене дома надо было очень осторожно. Однажды одна такая сосулька оторвалась и упала прямо перед арсеньевским носом — тогда родилась шутка о его приплюснутом кончике с выемкой.       Машинально Арсений дотронулся до нее — а в груди что-то оборвалось. Оттого, видно, что родные стены его детства сейчас грели чужих людей, которых он знать не знал. Наверняка по окончании войны ту комнату в коммуналке выдали радостно, без заморочек: прошлых жильцов не осталось, родственников тоже, а об Арсении ничего слышно не было, тем более, когда он в Москву вернулся-то?.. Да и в суматохе той поди разбери, тот Попов или другой — с Арсением в то время даже не связывались. А даже если б и связались, он бы все равно не вернулся: слишком сильно бы болело.       О смерти отца он узнал в сорок третьем. В момент неуверенной радости после Сталинграда пришло сообщение о бомбе, попавшей в цех станкового завода, ниже числился список погибших. Совсем недавно столкнувшись с уходом Шурика, Арсений в потерю отца не хотел верить отчаянно, но письмо матери все подтвердило. Тогда он, как девка, рыдал, трясся под своей шинелью ночь напролет, наблюдая утром в отражении алюминиевой миски кошмарно красные глаза. Это повторялось из раза в раз, пока жгучая боль не сменилась тупой, давящей каждый раз, как хорошенько нажмешь на рану.       Отец был настоящим рабочим, преданным делу и народу. Да, бывал груб, но в его глазах всегда плескалась любовь к жене, детям. Арсений помнил, как счастливо было на душе, когда на него смотрел с гордостью именно отец, похлопывал его по плечу, ворошил волосы и говорил, что он будущий мужчина. Если мама с сестрой любили нежничать, то у отца Арсений всегда был «Сыном». Именно так, именно с заглавной буквы.       Когда отец погиб, Арсений остался «Сеней», «Арсюшей» и «сыночком», но перестал быть «Сыном».       Он остался лишь «Арсением», когда после окончания войны были подняты справки о маме и Юле, оставшихся в блокадном Ленинграде. Оказалось, навсегда. На их могилу Арсений приезжал единожды, еще очень давно, не сумев вынести разрывающегося от боли сердца. Спустя четыре года одних смертей он устал плакать, проживать одно горе за другим так остро, что мир вокруг сгущался темными красками и душил, душил, душил… Куда уж темнее? Тогда, стоя на коленях у могилы матери и сестры, он отдавал последнюю частичку себя и своих чувств, меняя ее на смерть.       Война не оставила Арсению никого — даже самого себя, подарив какую-то уродливую версию, полую куклу с грустными глазами, носившую с тех пор его имя.       Из розового сто девятнадцатого дома в три этажа вышла молодая девушка. Студентка, наверное. Лицо ее не было Арсению знакомо ни единой чертой. Она легко могла быть той самой, готовящей на их кухне, спящей в его кровати, смотрящей в то самое окно. Девушка встретилась с Арсением глазами, странно посмотрела, кивнула и, не получив ответа, поспешила по своим делам дальше, цокая по плитке каблучками.       По щекам потекло что-то теплое. Дождь?..       Обратный путь прошел как в тумане. Небо, занавешенное облаками, тусклым флагом реяло над городом. И было что-то донельзя странное: в этих черно-белых, как из кинофильма, улицах, совершенно пустынных; в освещении, которое связывало Арсения с воспоминаниями о студенческих гуляниях; в том, как мягко по плечам, волосам, лицу скатывались теплые капли — почему от дождя всегда принято бежать, если он лишь хотел обнять, убаюкать?       Как же хотелось сдаться. Позволить себе исчезнуть в этом городе, полном воды, оказаться прибитой к земле пылью, остаться навсегда в окружении знакомых с детства улиц и скверов… Садовая была непривычно тиха. Но в воображении Арсения здесь оживали булочные на углу, спящие окна, лавки полнились отдыхающими пенсионерами, а рядом вдруг возникала мама, держащая за руку маленьких Арсения и Юлю. У нее были круглые пальцы с грубой от работы кожей, но ничего роднее их не было. От мамы вечно пахло чем-то жареным и кислым — этот запах Арсений пронес с собой через всю жизнь, как и ее тихий смех, и грустный взгляд синих глаз, перешедших к нему по наследству. Единственное, что от нее осталось.       Внутренние тормоза дали сбой: грудь жгло на разрыв, дыхание то и дело перехватывало, еле слышны были судорожные всхлипы. Арсений так давно не плакал. Обычно он позволял себе это лишь тогда, когда речь заходила о войне, о тех, кого она поглотила. Но слезы по матери были горше, злее, они содержали в себе невысказанную детскую обиду на мир, что тот посмел у маленького Сени отобрать ее.       Светало. Хотелось курить. В полной тишине предрассветного города отчетливо было слышно, как чиркнула зажигалка, как тлела сигарета, как все более глубоким становилось дыхание. Он сорвался, и это плохо. Затопить себя слезами по умершим может всякий, но с этой тяжестью на сердце нужно бороться изо дня в день, чтобы не сойти с ума окончательно. Сегодня Арсений дал слабину, проиграл. Но он же, оперевшись на стену дома, докуривал сигарету, смотрел в сизое небо и считал про себя, чтобы собраться. На цифре семь он погладил на прощание дом — частичку любимого Ленинграда — и побрел в сторону гостиницы.       Мысленно он уже перебирал слова для нового письма Антону, понимая, что не уснет, однако прекратил, когда внимание привлекла фигура в темном плаще подле парадной.       — Алена? Что вы тут делаете?       Девушка, умостившаяся на лавке с ногами, вздрогнула и села нормально. На лице ее изобразилось какое-то испуганное удивление:       — Арсений Сергеевич? Как неожиданно… — нервничая, Алена заправила прядку волос за ухо, — вышла подышать вот.       Арсений сверился с часами.       — В четыре часа утра?       — А что такого? Вы сами, между прочим, не спите, тоже, видимо, дышите.       — Видимо, — устало выдохнул Арсений. — Присяду?       Алена странно на него посмотрела и сдвинулась к краю, приглашая.       — Курите? — она неопределенно пожала плечами, но сигарету взяла. Арсений уловил, как мимолетно нахмурились ее брови, и усмехнулся про себя. — У вас что-то произошло. Обычно в такое время люди, которых ничего не беспокоит, спокойно спят в своей постели. Вы же о чем-то точно переживаете.       — Не думаю, что мои переживания существеннее ваших: вы, вон, даже куда-то ходили.       Расслышать в этих словах капли раздражения не составляло труда. Алена, вся напряженная, сидела по струнке, закинув ногу на ногу, и смотрела в сторону. Если бы не сигарета в ее пальцах, можно было бы подумать, что она окончательно окаменела. Но то, что ее что-то мучит, читалось слишком явно — Арсений поймал себя на мысли, что разговор с Лилей прошел насмарку.       — Это связано с теми слухами? — спросил он негромко. По тому, как резко вдохнула Алена, он понял, что попал в цель. Видимо, в себя, поскольку иначе нельзя было объяснить горячие потоки вины, вытекающие из-под ребер. — Мне искренне жаль.       Арсений не был виновен: не он все это распустил. Но он имел в своих руках влияние на людей, которые это сделали. Имел, но ничего не сделал, решив, что так будет лучше. Вот только грызущая где-то на задворках мысль, что это был неверный ход, сейчас предстала в виде доказательства — явно огорченной и уставшей от этого Алены.       — Они все, поголовно все, думают, что я какая-то доступная женщина, которая ничего собой не представляет, только пользуется, пользуется, пользуется всеми и всем! Они сами актеры, но забывают, что посредственности в эту профессию не попадают, но все равно видят во мне лишь моего отца! Злые, злые люди!       В глазах Алены стояли слезы. Рот ее искривился в раздражении: то ли на саму себя, то ли на труппу. Резко затянувшись и закашлявшись, она впихнула сигарету Арсению, рявкнув «заберите!», и уже собиралась уйти, когда он поймал ее за рукав.       — Алена, постойте. Давайте поговорим, пожалуйста.       Несколько секунд она молча глядела на Арсения, жуя губы изнутри, а после села, оправив складки своего серого платья. Может, так действовало позднее — и оттого особенное — время, может, ему, Арсению, просто повезло застать Алену в уязвимый момент, но волнение и дилемма, стоило ли погружать своего режиссера в личные дела, отчетливо обозначались на ее лице. В этот момент короткой тишины, когда каждый собирался со словами, было ощутимо странное единение душ — казалось, они могли просидеть на этой лавке в небольшом дворике вечность.       — Обычно мы об этом говорили с Машей. Она одна мне верила, всегда поддерживала, но сейчас спит, — начала Алена, уставившись куда-то вдаль. — А мне никак не удавалось. Знаете такие ночи, когда тело уставшее донельзя, но голова бодрствует, о чем-то навязчивом думает, и сна ни в одном глазу? Хотя, — тут она, кажется, впервые за три месяца, пристально посмотрела Арсению прямо в глаза. В душу, — судя по нашей сегодняшней встрече, вы знаете. Не понаслышке.       Что-то внутри дрогнуло от этого уверенного в своей правоте тона. Они снова молчали, но теперь Арсений, к своему стыду, пытался внутренне прикрыться, словно оказавшись нагим, от внимательного взгляда карих глаз. В слабом солнечном свете, пробивающимся сквозь завесу тяжелого неба, они отливали чем-то золотым.       — Понимаете, Арсений Сергеевич, — продолжила она после паузы, — я честный человек. Может быть, вы мне не поверите, но имя моего отца всегда шло впереди нас с сестрой, однако мне получаемые привилегии доставляли больше неудобств. Часто думают, что «лубянским» детям ничего делать в жизни не приходится, но это лишь один из путей развития. Некоторые потом делают втрое больше обычных людей, лишь бы встать вровень, но все усилия все равно приписывают не тебе!       Распаленная своей речью Алена длинно выдохнула и размяла пальцы, которыми в процессе сжала свое платье. Было ощущение, словно ей хотелось добавить что-то еще, но она молчала, мялась, видимо, до сих пор бурно переживая.       — Я никогда не думал об этом в таком ключе.       — Вы меня извините, но редко кто действительно задумывается о чужой жизни, — с легкой улыбкой произнесла Алена. — Всем непросто, и многим хуже, чем мне. Однако я упорно не понимаю, зачем кого-то ненавидеть за то, на что он априори не может повлиять.       — Как семья?       — Например.       Арсений понял, что нашел ту самую точку, тему, будоражащую Алену изнутри. Она сидела уже намного более уверенная, расправив плечи и откинувшись на спинку лавки. В этом что-то было, что Арсения завлекало и не отпускало: раскрепостившаяся Алена в этом утреннем свете выглядела почти как на сцене — взгляд оторвать было невозможно.       — Арсений Сергеевич, — вдруг повернувшись к нему, Алена взглянула очень серьезно, — вы меня слушаете?       — Очень внимательно слушаю.       — Это хорошо. Потому что если бы слушали невнимательно, могли бы упустить все значение слов, которые я вам сейчас сообщу. Только вы пообещайте, что никому не проболтаетесь.       Очередная Аленина грань была похожа на озорную маленькую девочку. Арсения это искренне позабавило, и он спросил, подняв брови:       — Зачем же вы мне это рассказываете, если это секрет?       Алена на мгновение задумалась.       — У меня стойкое ощущение, что вам можно доверять. За тридцать четыре года жизни интуиция меня не подводила никогда, так что имею основания не сомневаться.       — Откровенно.       — Говорить свой возраст? Да ну вас, — захохотала Алена, может быть, даже слишком громко, но посерьезнела в одну секунду. — Я правда надеюсь, что вы отнесетесь к моей просьбе ответственно.       Сейчас, по всей видимости, должно было произойти что-то удивительное. Сокровенное. Что-то, что осталось бы только между ними, только в этой светлой ночи, только в Ленинграде.       — Клянусь, что ни одна живая душа не узнает от меня то, чем вы поделитесь со мной.       Выдержав с каменным выражением лица нарочито подозрительный вид Алены, Арсений чудом не засмеялся.       — Ну не тяните же!       — Вряд ли вы это думали услышать от дочери полковника, — тихо, но твердо, начала Алена, — но я искренне считаю, что та система, в которой мы живем, кардинально отличается от той, в которой нам говорят жить. Вот вас ничего не смутило в моем рассказе?       — Честно говоря, нет.       — Об этом и речь. Но вы не задумывались, почему в стране, где с малолетства прививают мысли о равном обществе, о победе благородных коммунистов над буржуями, хотевшими лишь в свой карман побольше денег запихнуть, все еще совершенно нормально закрывать глаза на то, что у кого-то есть все, а у других — ничего?       — Мне кажется, это простые издержки. Все-таки абсолютного равенства быть не может, но сейчас, по крайней мере, искоренена эксплуатация одного класса людей другим. Да и самих классов-то тоже нет — это ли не равенство в его максимально возможном смысле?       — Нет, конечно, если сравнивать с царскими временами, нынешнее общество намного более гуманное и прогрессивное, но я не об этом. В большей степени меня возмущает не отсутствие глобального равенства всех во всем — это, как вы сказали, невозможно, — а то, что фактическое расходится с тем, что нам всем говорят. В идеологии коммунизма не прописаны определенные исключения для семей тех, кто находится у власти, но они существуют, а всем, прошу прощения, наплевать!       В горячих словах Алены звучала дельная, но бессмысленная идея: миллионы советских граждан не были глупы и все замечали прекрасно, но если ничего изменить нельзя, зачем лишний раз пыжиться, напрягаться, подставляться под удар?       Арсению не были знакомы подобного рода проблемы: всю жизнь он прожил не богато, но не в нищете; нигде ему не приходилось конкурировать за свое место, хотя он и не плыл по течению; в его адрес бросали оскорбления, лишь связанные с его творческой деятельностью, и то по молодости, когда гонора больше, чем ума и такта. И, в общем-то, Аленины слова в нем не отзывались, однако звучащая в них честность подкупала сильнее всего.       Намного сильнее, чем любые попытки Славы.       На лице Арсения заиграла тонкая улыбка:       — Насколько я помню, вы были направлены к нам в театр, чтобы не быть подверженной опасному влиянию Вячеслава Юрьевича. Как я вижу, не помогло.       — Если бы на человека можно было бы влиять так просто, Арсений Сергеевич, мы бы жили сейчас в совершенно другом мире.       — Я вас понял, Алена, — смех вибрировал на кончике губ, — но вы не считаете, что просто убеждения ни к чему не приведут? Что необходимо еще и действие?       Услышав вопрос, Алена несколько смутилась: судя по всему, к этой мысли уже приходила.       — Я не очень понимаю, что можно сделать конкретно сейчас: время совсем не предполагает. Но, мне кажется, убеждения, чистые, твердые, ничем не хуже действия — по крайней мере, первый шаг к нему. Разве нет?       На это Арсений ничего не ответил.

***

      Месяц гастролей проходил на удивление неплохо. Ленинградский театр эстрады принимал гостей радушно — как своим составом, так и общим духом: Арсению даже удалось отвлечься от постоянного шепота детских и юношеских воспоминаний. Не на все время, конечно. Ставшие маленькой традицией, ежевечерние прогулки по родным местам все равно навевали грусть, с которой справиться мог лишь алкоголь. Не развеять, но хотя бы затуманить.       Иногда, как бы это ни звучало, алкоголь заменяла Алена. С той странной бессонной ночи отношения между ними изменились. Лиля неодобрительно качала головой и хмурила брови, глядя на то, как в перерывах они с Аленой о чем-то болтали, как выходили вместе курить, как после репетиций спешили на Невский, в Летний сад или очередную набережную. Ей это казалось плохой идеей, которая лишь усугубит репутацию обоим: и Арсению, и Алене, — но, следуя своим принципам, Лиля не вмешивалась. Арсений же научился ее игнорировать.       Почему-то в последнее время его душа противилась словам Лили, ее помощи, что было впервой. За много лет Арсений привык ей доверять, потому что она казалась примером стойкости и мудрости — таких, которые простому человеку недоступны. Но вот уже который раз он, имея неразрешимый, полный сомнений вопрос, обращался к Лиле — и оставался с подозрительным, хмурым ощущением неправильности. Что послужило этому катализатором, было неясно, просто в один вечер Арсений понял, что не хочет делиться с ней ничем лишним, зная, что она не поняла бы.       Это все вызывало странное беспокойство, но поймать его истинную причину за хвост у Арсения тоже не выходило. Возможно, из-за того, что он был так сильно на этом зациклен, он очень быстро обратил внимание на то, что с Аленой тревога затихала — этими моментами он наслаждался и старался продлить их подольше.       К теме, что тогда завела Алена, они больше не возвращались. Арсений не то чтобы был активным гражданином, которого интересовали подобные вопросы, его влекло искусство. Оно же и занимало мысли, когда думать о прошлом становилось уже невыносимо. А сама Алена вела себя так, словно забыла каждое из тех опасных слов, которые вылетали из ее рта; впрочем, возможно, она не хотела привлекать лишнее внимание. Поэтому говорили они в основном друг о друге, о театре, о детстве и каких-то теплых воспоминаниях.       — Мы с Лизой всегда были близки, — говорила Алена о своей младшей сестре, — но с тех пор, как она устроилась в свой НИИ, сильно отдалились. Она самый умный человек, которого я знаю, и настолько же трудолюбива. С утра до ночи в работе, она там же и мужа себе нашла, представляете?       Арсений расслабленно откинулся на спинку лавки и прикрыл глаза, слушая легкий смех Алены. Он у нее был заразительный до ужаса, и если бы Арсений не был так вымотан после репетиции, он бы обязательно засмеялся вместе с ней. А так сил хватило только на улыбку.       Они сидели в саду у Аничкова дворца. К вечеру все растения стали пахнуть ярче, и сейчас Арсения с Аленой окружал калейдоскоп ароматов, который источали цветущие во всю клумбы и деревья. Медовую липу, укрывающую их от неба своими листьями-сердечками, Арсений слышал особенно отчетливо.       Вдалеке автомобилем прогремел Невский, а Алена вновь засмеялась.       Арсений приоткрыл один глаз, вновь возвращаясь в историю про Лизу. Или Алена уже рассказывала про ее забавного мужа-математика? Фамилия у него литературная была еще: то ли Гончаров, то ли Толстой, — Арсений, честно, запутался. Распутываться не хотелось, как и запоминать новые имена-фамилии; хотелось просто сидеть с ощущением полного спокойствия внутри и смотреть на Алену, которая в этом сиреневом свете вечера почему-то была особенно красива. А может, все дело было в широкой, почти ребяческой улыбке? Или в том, как она каждый раз удивлялась, когда забывалась за собственной же историей и обнаруживала в руке подтаявший стаканчик пломбира?       Нет, вдруг кристально чисто понял Арсений, он просто это уже видел. Эту же открытую миру улыбку, слышал этот же заливистый смех, от которого в груди искрило, словно ничего важнее него на свете не было. Арсений уже смотрел так: приоткрыв один глаз, любовался и не мог поверить, что этот человек сидит рядом с ним.       Внезапное воспоминание остро кольнуло в сердце. Там же что-то зашипело, защипало — выдох получился судорожным, совсем не тихим.       Алена, конечно, не могла его не услышать. Оборвав себя на полуслове, она встревоженно вцепилась в него своим взглядом — черт бы его побрал! — и спросила осторожно:       — Арсений Сергеевич… Вы в порядке?       — Да. Да, конечно. Вполне. — Голос решил Арсения подвести, улетев ввысь, поэтому пришлось откашляться. Выглядело это наверняка крайне странно и нелепо — положение не спасла даже натянутая на лицо улыбка.       Внутри Арсения не рождалось такого чувства, как с Лилей, словно он не имел права на переживания и их выражение. Интуиция подсказывала, что Алена бы не осудила и не жалела, но ему отчаянно не хотелось портить столь теплый момент внезапными призраками прошлого. Не мог же Арсений полностью состоять из мрачного отчаяния и цепкой тоски? Было же в нем еще что-то? Ведь, да?..       — Мне кажется, я вас утомила вечными разговорами, — взгляд Алены смягчился, стал почти ласковым, не теряя внимательности.       — Нет, что вы! Мне, честно, очень интересно слушать про… вашу семью.       Хорошо, что в Алене доставало чувства такта, и она не стала настаивать и проверять истинность чужих слов. К стыду Арсения, его это больше забавляло, чем наполняло неловкостью. Удивительно, он бы никогда не подумал, что подобный конфуз мог восприниматься так легко, словно обычная детская шалость.       В этой странности определенно стоило подозревать магию Алены.       Сама же «волшебница» либо о своем влиянии не подозревала, либо умело делала вид, что это ее не касалось, судя по тому, с какой беспечностью, отвлекшись на пробегающую мимо дворняжку, она с той нежничала и угощала остатками мороженого. Арсений наблюдал за этой картиной и пытался унять тянущую боль в груди, с которой по его ребрам расползались трещины.       — Очень хороший пломбир, даже собаке, вон, нравится! — хихикала Алена, отпустив дворнягу дальше, по делам.       — Так потому, что ленинградский, — с гордостью проговорил Арсений, — в столице такого не встретите.       — А что, и в вашем детстве такой был?       — О-о, в моем детстве он был еще вкуснее.       — Да куда уж вкуснее!       Арсений уже был готов вновь устроиться поудобнее, может, прикорнуть или закурить, когда Алена внезапно серьезно спросила:       — А каким он, Ленинград, был в тридцатых, Арсений Сергеевич? Вы же наверняка помните?       Вечер был теплым, безветренным, но по коже Арсения каким-то образом пробежали морозные мурашки.       Он медленно кивнул:       — Помню. — Облизав губы, продолжил. — Точно было зеленее, тише. Люди были добрее, счастливей, хотя это, скорее всего, просто казалось. Я же ребенком был.       — И что же, у вас никогда не возникало желания вернуться на малую родину? Вы же явно этот город больше Москвы любите, я вижу.       Арсений мог ответить Алене все что угодно: она бы не стала давить, он был уверен, — но в горле встал ком, мешающий это сделать. Появилось доселе незнакомое желание сказать правду — хотя бы ее часть.       — Так и есть. Но, понимаете, очень сложно любить, когда любовь не приносит ничего, кроме страдания. Это, знаете, моя слабость, уступка, чтобы хотя бы город не напоминал о прошлом.       — Получается, вы даже не дали Ленинграду шанса стать частью настоящего?       — На это уходит много времени, и это самое неприятное. Тем более, если бы у меня получилось, боюсь, не осталось бы никаких физических воплощений моих воспоминаний.       Алена вопросительно подняла бровь.       — Простите, я криво выразился…       — Нет-нет, я вас поняла. Просто хочу разобраться.       Задумчивый вид Алены визуально прибавлял лет, но это ей только шло: сведенные к переносице угловатые брови, инстинктивно закушенные губы, уже привычный, расчетливый взгляд, направленный внутрь себя. Именно в этом ее состоянии Арсению вдруг увидел, что приблизился к Алениной душе. Никогда она не была настолько собой, как сейчас — ни в минуты досады и злой обиды, ни тогда, когда на ее лице расцветала широкая улыбка. Пожалуй, лишь в ту ночь откровений Арсений смог заметить тень того, что казалось очевидным в это мгновение.       И не было в ней никаких признаков Антона, Оли, кого-то еще. Как он этого раньше не замечал?       Чиркнула зажигалка, зашипела сигарета. Арсений предложил Алене вторую, но она отказалась, качнув головой. Резкий запах дыма разорвал медовую завесу липы и приторно-десертную — цветов.       — Я бы не хотел звучать как-то… не так, но, боюсь, это будет проблематично. Понять, — пояснил Арсений. — Все мое прошлое омрачено войной, и на нынешней жизни это тоже… сказывается. — Слова с трудом складывались и вылетали изо рта, но с каждым произнесенным возрастала ясность того, что сдаваться и привычно замалчивать нельзя. — Это такое переживание, с последствиями которого постоянно борешься и, к сожалению, чаще проигрываешь.       — Мне жаль, — неожиданно тихо произнесла Алена. — Мы с Лизой в войну были еще детьми, школу даже не окончившими, жили тогда в Кирове. Это нас уберегло и от десятой доли тех ужасов, и явно это не мне говорить, но я бы хотела сделать так, чтобы вы не мучились.       Арсений уже начал было фразу, что он не мучается и вообще, мол, так вся страна живет, но у него перехватило дыхание от внезапного прикосновения к плечу. Аленина ладонь легла уверенно, тяжело и оставила после себя теплый след, что жаром растекался по телу. В горле что-то заклокотало, поползло выше — Арсений резко отвернулся, часто заморгав. Затянулся.       Въедливый взгляд Алены сейчас он бы не выдержал.

***

«Здравствуй, Антон.       Начну без предисловий, очень уж хочется тебя удивить! Представляешь, с барышней одной начал гулять, мороженым угощаю, Ленинград показываю! Конечно, ты сейчас читаешь это и смеешься (по крайней мере, я надеюсь, что так), потому что знаешь, что я люблю только тебя и не прекращу любить никогда. Слишком много воды уже утекло, чтобы сомневаться в этих словах.       А барышня эта актриса из моей труппы, Аленой звать. Возможно, я о ней тебе уже писал, да, точно было! Эта та «исключительная» полковничья дочка, на которую особых надежд никто не возлагал. Однако ж — Катерину все разы она отыграла на ура. Субъективно мне, конечно, Зиновьева больше нравится, но в Аленином исполнении тоже есть что-то свое… У нее Катерина от Алисиной очень уж отличается, тут зависит от зрителя, кто как увидит. Эх, ты бы знал, Антон, как я жалею буквально ежедневно, да что там — ежесекундно! — что я так и не сводил тебя в театр. Тот полевой не в счет, я говорю про настоящий, про Театр — тот, который с прописной буквы начинается.       Вообще, я о многом жалею, Антон. Возможно, даже больше чем нужно, но ты тоже пойми: я не могу жить спокойно, зная, что не имею даже малюсенького шанса с тобой увидеться. А так хотелось хотя бы просто посмотреть на тебя, провести пальцами по твоим щекам, плечам, сцепиться руками… Я бы больше никогда-никогда тебя не отпустил, знаешь? Просто не выдержал бы второй разлуки.       Я люблю тебя. Это одновременно самое восхитительное и самое кошмарное состояние, но положительного в нем все же больше. А может, я просто без любви к тебе себя уже не представляю? Скорее всего, так и есть, и я просто помешанный. Часто так думаю. Я иногда вижу тебя в толпе, в других людях, слышу в запахах, в смехе — мне уже может не понравиться человек, если он не похож хоть чем-нибудь на тебя.       Алена, кстати, похожа. В ней тоже сидит маленькое, карманное солнышко, как у тебя. Чувствую себя нехорошим человеком, потому что будто пользуюсь ее теплом взамен твоего. Собственно, поэтому и гуляю, и мороженым кормлю — создаю иллюзию, что это наше с тобой свидание. Не переживай, вряд ли у нас начнется романтическая история, хотя бы потому, что она женщина. Ну, ты понимаешь.       Но это совершенно не отменяет того, что с ней очень хорошо, спокойно, в голове тихо сразу — я, вдруг понял, очень в подобном нуждаюсь. Даже как-то легче в последнее время дышится (а это я тебе еще из Ленинграда пишу, здесь легко не может быть по определению), не удивительно ли! А еще знаешь, она вчера позвала на дачу погостить, с семьей познакомиться, природой насладиться и проч. — это, безусловно, не мое, но я сейчас так замечательно себя чувствую (на фоне последних восемнадцати лет), что думаю, может, рискнуть? Спрашиваю твоего совета, хотя помню, что тебе деревни только и подавай, так что на объективность не рассчитываю.       Как у тебя лето проходит? Может, начал ходить в театр — без меня, но хоть так? Или млеешь сейчас под солнцем на берегу речки где-нибудь за городом, под Берлином? Меня все-все-все мелочи твоей жизни интересуют — это словно делает тебя более существующим. Так что пиши, пиши обязательно, хоть телеграммы.       Очень хочу тебя поцеловать, знаешь? На этом и попрощаюсь.

Люблю, А.

27.06.1963.»

***

      Дача Драгуниных располагалась в полусотне километрах к северо-западу от Москвы, на Рижском направлении. СНТ было небольшим, и владельцы участков друг друга хорошо знали, в основном, конечно, благодаря службе. Как водится, в такой среде любые новости разлетались со скоростью света, передаваясь из уст в уста за очередным поздним завтраком, перетекающим в обед и вечерний чай, потому об Арсении судачил весь поселок уже спустя несколько часов с его приезда.       Встречали его тоже по-разному: соседка Драгуниных Римма Карповна (она носила красные шары сережек, и те были настолько огромные, что Арсений невольно представлял, как они, падая, разрывают бедные уши) сразу же прониклась к нему симпатией, и, казалось, только хлипкие рамки приличий останавливали ее от того, чтобы ущипнуть Арсения за щеку или потрепать по голове; домработница Маргарита — тучная женщина с мышиного цвета косичкой — смотрела исподлобья, бурча на все попытки пообщаться. Хозяину же дома, Игорю Михайловичу, Арсений не приглянулся совсем и с первой минуты пребывания в гостях сталкивался с холодным, пытливым взглядом. Теперь было понятно, что это черта семейная, однако легче не становилось.       Честно говоря, Арсений сам от себя не ожидал, что согласится на приглашение Алены, причем так быстро: любое времяпрепровождение на природе, включая дачи, не входило в список нравящихся занятий, а душное городское лето приятно напоминало детство. Однажды Минкульт даже предлагал домик под Переделкино как деятелю искусства, и от него Арсений отказался, почти не думая — ловил потом на себе недоуменные взгляды. А тут вдруг приехал по первому зову — очень странно.       Он пытался разобраться с этим вопросом, но не нашел более подходящего ответа — да и тот со скрипом, — что Алене было просто невозможно отказать: так по-детски искренне звучало от нее предложение. Словно приглашать своего режиссера, начальника, коллегу, прости господи, в семейный загородный дом было чем-то само собой разумеющимся. Эту неожиданную непосредственность Арсений в Алене особенно ценил после месяца гастролей.       Однако Арсений очень скоро, к собственному удивлению, свыкся с мыслью, что проведет на природе неопределенную часть отпуска: Алена уверяла, что в этом деле рамки недопустимы, а потому Арсений был наделен волей уехать в тот момент, когда захочет. На самом деле, по приезде он думал, что задержится не больше, чем на неделю — чтоб не обижать Алену, — но, несмотря на весьма прохладный прием, уже через пару дней привык и к этому обществу, и к запаху росы на рассвете и в сумерках, и к великолепному закатному небу, горящему над темной полоской леса, и к крепкому чаю на веранде.       Было в этом единении с природой что-то сокровенное. Казалось, внутри пробуждалось глубинное спокойствие, своим объемом выталкивающее все тревоги и переживания. Арсений ловил себя на том, что созерцает пейзажи вокруг с абсолютно пустой головой — такая тишина была крайне необычна, но невероятно приятна.       Москва, из которой он не выползал уже почти двадцать лет, душила своими вековыми стенами домов, людными мостовыми, выхлопными газами на проспектах. Арсений Москву все равно любил — болезненно, но с долей уважения к тому, что позволяла в ней затеряться, как иголке в стоге сена. Сейчас в этой системе виделась закономерность, которая Арсения не радовала: чем быстрее он бежал от себя и разрывающих голову мыслей, тем с большим остервенением его преследовали. Москва была огромным лабиринтом, из которого не было выхода: все вело к тому, что Арсения пожирало чудовище.       Неимоверно обидным было понимание, что самым страшным чудовищем для себя являлся он сам.       Здесь же, за городом, возникало ощущение, что время едва ли не замирало. Арсений замирал вместе с ним, словно в полудреме позволяя себе раствориться в нем. Физически Арсений тоже растворялся — дом и территория были достаточно большими, чтобы, целый день гуляя, натыкаться на рекордно малое количество домочадцев. Алена, словно почуяв, что Арсению нужно одиночество, лишний раз рядом не суетилась, хотя иногда они вместе выбирались на природу; Игоря Михайловича он обходил стороной за две версты сам, опасаясь того, как школьник — строгого учителя; Маргарита занималась домом, но даже если бы не это, разговаривать она явно бы не стала: даже на «доброе утро» ответом служило нечленораздельное ворчание. Арсений, честно говоря, допустил мысль, что домработница была немой.       Исключение составляла лишь Римма Карповна, проводившая с вязанием в кресле-качалке на веранде Драгуниных почти все дневное время суток (Арсений так и не понял, где находился ее муж, возможно, даже в гробу, но он уже не стал выяснять), да приехавшая спустя некоторое время сестра Алены Лиза с мужем. С их стороны не было какого-то живого интереса — относились они больше равнодушно, проявляя сотую долю любопытства, но Арсения устраивало все, что не было похоже на враждебность.       Никита Евгеньевич с какой-то там литературной фамилией был тем самым человеком, которого всегда рисовало воображение, если речь шла про ученого — особенно технической направленности. Немногословный и вечно нервный, будто с силой удерживающий себя на грани реального мира и науки, он вечно поправлял огромные квадратные очки с толстыми стеклами и отчаянно пытался завести с Арсением успешное знакомство. Другое дело, что это не выходило у него совсем: видимо опасаясь — весьма небезосновательно, — что никому, кроме его жены, не будет интересно слушать что-то про физику элементарных частиц и матрицы, Никита Евгеньевич спрашивал о театре. Только делал это довольно куцо и, получая ответ на обычно прямой вопрос (в силу совершенно иных интересов), мялся и неловко протирал очки, не зная, как развить тему. Арсений бессовестно ему в этом не помогал, поскольку лишних контактов не искал в принципе.       В один из первых вечеров, когда все желающие собирались на террасе пить чай с пирожными из Гастронома, он, правда, переменил свое мнение насчет Никиты Евгеньевича. Случайным образом тема разговора свернула в сторону их с Лизой работы, и Арсений поймал себя на том, что заслушался: так горячо они обо всем рассказывали, что можно было лишь порадоваться за научно-техническое развитие Советского Союза в ближайшем будущем. Хотя, справедливости ради, говорила в основном Лиза — Елизавета Игоревна, если вернее, фамильярничать Арсений себе позволял лишь мысленно.       Со слов Алены, ее младшая сестра была серой мышью, еще более погруженной в свое дело, чем ее муж. Оказалось все совершенно не так: в Лизе, пусть и в меньшей степени, тоже проявлялась артистичность, умение себя держать и показывать в обществе. Если бы не ее увлеченность наукой, она с легкостью могла бы сделать карьеру в манекенщицах или артистках: в ней доставало и харизмы, и внешнего обаяния, уж Арсений в таких делах разбирался. Честно говоря, внешне Лиза сильно выигрывала у Алены, но Арсений отметил это безучастно, профессионально, словно на очередных пробах. Но обе сестры — и по ним это было хорошо заметно — явно нашли свое место в жизни, и уже совсем скоро нельзя было предположить, что они могли заниматься чем-то другим.       При всем этом не стоило забывать, что Лиза была ученой и ей была свойственна некоторая очаровательная и забавная потерянность в делах, которые касались вроде бы самых очевидных бытовых вещей. Арсений, наблюдая за ней, не мог отделаться от мысли, что Лиза бы понравилась Антону. Эти люди были диаметральными противоположностями, но разве не они всегда притягивались друг к другу?       Таким ленивым образом проходили дни, а там счет пошел и на недели, воздух постепенно свежел, предвещая август. Неспешные прогулки в лесу или на берегу реки перетекали в какой-нибудь прием пищи на веранде, сменялись осмотром душистого сада, посаженного Маргаритой и Аленой, чтением книжки на больших качелях с навесом, дневным сном и, наконец, вечерним чаем. За ним встречалась так называемая «молодежь»: Лиза с Никитой (тот спустя долгие десять минут мычания предложил перейти хотя бы на обращение по имени) и Арсений с Аленой.       Периодически присоединявшаяся Римма Карповна жестоко поднимала средний возраст на пару десятков лет.       Сумеречные посиделки игнорировал только Игорь Михайлович. Арсений знал, что это из-за него: презрительно-холодный взгляд, брошенный в самом начале знакомства, когда Арсений представился режиссером, не мог свидетельствовать об обратном. Тот театр не любил и все, связанное с ним, в том числе. Это Арсений узнал еще от Алены, которой пришлось в свое время долго с ним бороться, чтобы осуществить заветную мечту о сцене, но не думал, что ситуация настолько запущенная.       И хорошо, наверное, что так все выходило: Арсений сюда приехал не для того, чтобы ругаться и кому-то что-то доказывать.       Его святая уверенность в этом пошатнулась одним днем, когда, возвращаясь с очередного променада по березовой роще, Арсений не нарочно стал свидетелем семейной ссоры. Из-за угла не было видно, что именно происходило на террасе, но не надо было быть большого ума, чтобы понять по всхлипам Алены и тихому, но грозному тону ее отца.       — Я и так иду у тебя на поводу, чтоб ты дальше своими танцульками занималась, только зря видимо! Ты же, бессовестная, не ценишь никакого добра в свою сторону.       — Пап, но я же…       — Какое было условие?       — Оборвать связи с Вячеславом Юрьевичем, — стальным голосом сказала Алена.       — Неужели. Помнишь. А как насчет этого, м? — до Арсения донеслось шуршание. Бумага? — Один «Славочка» на уме у нее! Ты хоть понимаешь, как тебе повезло со всем этим? А этот паршивец может оставить тебя босую и голую под мостом и без отца!       — Ты, видимо, забываешься: я уже не маленькая девочка, чтобы ты указывал, с кем дружить в песочнице. Я прекрасно понимаю все риски, и ни о чем предосудительном мы со Славой не говорим — ты это не хуже меня знаешь, прочитал же уже все.       — Во-первых, я твой отец и не смей со мной разговаривать в таком тоне. А во-вторых, смотрю, у тебя слишком уж много «друзей»: с одним переписку ведешь, другого сюда притащила, а потом слухи по всей стране ползут, что моя дочь со всеми подряд спит!       — Неужели ты всему этому веришь?!       — А что мне остается? Надо было думать, как себя вести.       Послышался громкий выдох. Арсения пробрало ознобом.       — Знаешь, лучше у нас с Лизой вообще никогда не будет детей, чем отдавать их в твои руки.       Раздался какой-то резкий глухой звук, за ним последовал женский вскрик. В Арсении будто что-то щелкнуло, и в следующее мгновение он обнаружил себя между Аленой, прижимающей к мокрой от слез щеке ладонь, и Игорем Михайловичем. На лице напротив отображалось все, что его обладатель испытывал к Арсению на самом деле — захотелось это с себя смыть.       — Не позволю так разговаривать ни с какой женщиной, тем более с моей актрисой, — дрожащим от злости голосом процедил Арсений.       Человек напротив сейчас вызывал что-то между бешенством и омерзением. Арсений был выше, моложе, точно сильнее, но бить в ответ значило совсем вытереть об себя ноги. Так что он, сжав челюсть, высказывал все, что думает об Игоре Михайловиче, взглядом — глаза в глаза.       Тот, наконец, не выдержал и бросил, уходя:       — И вы туда же… Глянь, Аленка, хахаль у тебя какой нашелся, у вас в театре все что ль такие… — вслед за этим Игорь Михайлович изрыгнул грубое ругательство, от которого захотелось помыть уши изнутри.       Судорожный всхлип за спиной вернул Арсения в реальность, гнев отступил на второй план. Он обернулся: Алена, будто уменьшившаяся в несколько раз, мелко дрожала и кусала губы. Арсений протянул руку, и, чуть помедлив, Алена все же пошла в объятия, вжалась своим острым носом в чужую грудь и позволила себе не сдерживаться.       Когда на рубашке Арсения расцвело темное мокрое пятно, Алена, стыдясь смотреть в глаза, отстранилась и тихо шмыгнула носом. На ее левой скуле начинал наливаться синяк.       — Арсений Сергеевич, спасибо, но не стоило, правда…       Чувствовала она, конечно, противоположное, это слышалось в интонации, но дергать ее сейчас по этому поводу было бы по-зверски.       — Алена. — Арсений дождался, когда она робко на него взглянула. — Я хочу уехать.       Он промолчал, что, в первую очередь, хотел увезти ее отсюда, но был уверен, что она поняла. Алена выглядела растерянной из-за всей этой сцены вообще, внезапного появления Арсения и его слов, но собралась на удивление быстро:       — Сегодня? Хорошо, я организую такси, — нервно зачастила она, но притихла, стоило Арсению приобнять ее за плечи и подтолкнуть к двери в дом.       — Не спешите, это не срочно. Сначала нужно приложить холодное, пойдемте.       

***

      Как выяснилось позже, этот инцидент был не первым. Далеко не первым. Сбивчивый рассказ Алены на кухне Арсения о том, что после смерти мамы так проходило все их с Лизой детство — и, видно, продолжалось до сих пор, — только сильнее убедил его в том, что никаких положительных чувств Игорь Михайлович не заслуживал. Алене он об этом, конечно говорить не стал, но та и без него все понимала.       Вообще, за пару месяцев дружеского общения они удивительно хорошо чувствовали друг друга, словно знакомы были всю жизнь. Это грело изнутри — и именно так Арсений объяснял свои порывы, обычно ему не свойственные, например, переход на «ты». С другой стороны, сближаться с кем-то тоже ему не было свойственно, так что тут все было закономерно.       Не желая возвращаться к себе, Алена попросилась остаться у Арсения, что для него тоже было в новинку, и самый московский месяц — август — они встречали вместе. Наверное, этого стоило ожидать, но между ними что-то неуловимо изменилось, будто открылась дверь в новую комнату, которую надо было исследовать. В этой комнате не было ярлыков «режиссера» и «актрисы», не было социального различия, были лишь молчаливые откровения. Словно в музее, они не касаясь рассматривали друг друга все более детально, проникали, слой за слоем, к самой сути.       Арсений, наконец, починил на кухне свет — теперь он горел всю ночь для них двоих, молчащих, говорящих, смеющихся, танцующих, пьющих. В одну из таких ночей Арсений отчетливо понял, что больше не может держать в себе то, что разъедало его душу столько лет. Он рассказал — о войне и любви, жизни и смерти, о ненавистном мае и далекой юности.       Об Антоне.       Арсений сделал шаг в пропасть…       …Алена не дала упасть.

***

«Шаст, мне очень, очень плохо. Я не хочу жить. Вернись, пожалуйста.       

23.07.1954.»

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!