Часть 4

8 июня 2026, 11:04
Шатова я не застал дома; забежал через два часа — опять нет. Наконец, уже в восьмом часу я направился к нему, чтоб или застать его, или оставить записку; опять не застал. Квартира его была заперта, а он жил один, безо всякой прислуги. Мне было подумалось, не толкнуться ли вниз, к капитану Лебядкину, чтобы спросить о Шатове; но тут было тоже заперто, и ни слуху, ни свету оттуда, точно пустое место. Я с любопытством прошел мимо дверей Лебядкина, под влиянием давешних рассказов. В конце концов я решил зайти завтра пораньше. Алиса Всеволодовна тоже очень хотела сходить к Шатову, потому мы и решили сходить к нему вместе. Да и на записку, правда, я не очень надеялся; Шатов мог пренебречь, он был такой упрямый, застенчивый. Но если ему это скажет лично Алиса Всеволодовна, то есть больший шанс, что он решится. Шатова мы опять застали, и, я проклиная неудачу, Алиса Всеволодовна тоже расстроенная, выходили из ворот, вдруг наткнулись на господина Кириллова; он входил в дом и первый узнал меня. Увидев Алису Всеволодовну он смутился, но довольно вежливо начал расспрашивать. Я и рассказал ему всё в главных чертах и что у меня есть записка. — Пойдемте, — сказал он, — я всё сделаю. Я вспомнил, что он, по словам Липутина, занял с утра деревянный флигель на дворе. В этом флигеле, слишком для него просторном, квартировала с ним вместе какая-то старая глухая баба, которая ему и прислуживала. Хозяин дома в другом новом доме своем и в другой улице содержал трактир, а эта старуха, кажется родственница его, осталась смотреть за всем старым домом. Комнаты во флигеле были довольно чисты, но обои грязны. В той, куда мы вошли, мебель была сборная, разнокалиберная и совершенный брак: два ломберных стола, комод ольхового дерева, большой тесовый стол из какой-нибудь избы или кухни, стулья и диван с решетчатыми спинками и с твердыми кожаными подушками. В углу помещался старинный образ, пред которым баба еще до нас затеплила лампадку, а на стенах висели два больших тусклых масляных портрета: один покойного императора Николая Павловича, снятый, судя по виду, еще в двадцатых годах столетия; другой изображал какого-то архиерея. Алиса Всеволодовна тоже оглядывала комнату, и, чуть поежившись, прошла за мной дальше. Господин Кириллов, войдя, засветил свечу и из своего чемодана, стоявшего в углу и еще не разобранного, достал конверт, сургуч и хрустальную печатку. — Запечатайте вашу записку и надпишите конверт. Я было возразил, что не надо, но он настоял. Надписав конверт, я взял фуражку. — А я думал, вы чаю, — сказал он, глядя то на меня, то на Алису Всеволодовну — я чай купил. Хотите? Никто не был против. Баба скоро внесла чай, то есть большущий чайник горячей воды, маленький чайник с обильно заваренным чаем, три большие каменные, грубо разрисованные чашки, калач и целую глубокую тарелку колотого сахару. — Я чай люблю, — сказал он, — ночью; много, хожу и пью; до рассвета. За границей чай ночью неудобно. — Вы ложитесь на рассвете? — спросила Алиса Всеволодовна. — Всегда; давно. Я мало ем; всё чай. Липутин хитер, но нетерпелив. Алиса Всеволодовна будто хотела расспросить ещё, но в самый миг удержалась, выжидая, что он скажет ещё. Её глаза при тусклом свете горели ещё ярче, и она, отхлебнув из кружки, ждала продолжения. Меня удивило, что он хотел разговаривать; я решился воспользоваться минутой. — Давеча вышли неприятные недоразумения, — заметил я. Он очень нахмурился. — Это глупость; это большие пустяки. Тут всё пустяки, потому что Лебядкин пьян. Я Липутину не говорил, а только объяснил пустяки; потому что тот переврал. У Липутина много фантазии, вместо пустяков горы выстроил. Я вчера Липутину верил. — А сегодня нам? — засмеялась Алиса Всеволодовна. — Да ведь вы уже про всё знаете давеча. Липутин или слаб, или нетерпелив, или вреден, или... завидует. Последнее словцо меня поразило. — Впрочем, вы столько категорий наставили, не мудрено, что под которую-нибудь и подойдет, — заметила Алиса Всеволодовна, на секунду сморщив нос и вспоминая Липутина, который ей так не понравился — Или ко всем вместе. — Это правда. Липутин — это человек, который может быть синонимом ко всему плохому, что есть в мире! Правда, он наврал давеча, что вы хотите какое-то сочинение писать? — Почему же врал? — нахмурился он опять, уставившись в землю. Алиса Всеволодовна извинилась и смущённым тоном сказала, что нисколько не выпытывает. Он покраснел. — Он правду говорил; я пишу. Только это всё равно. С минуту помолчали; он вдруг улыбнулся давешнею детскою улыбкой. — Он это из головы сам выдумал, из книги, и сам сначала мне говорил, и понимает худо, а я только ищу причины, почему люди не смеют убить себя; вот и всё. И это всё равно. — Как не смеют? Разве мало самоубийств? — встрепенулась Алиса Всеволодовна и пристально, будто что-то проверяя или выпытывая, посмотрела. — Очень мало, — на удивление твёрдо сказал инженер. — Неужели вы так находите? Он не ответил, встал и в задумчивости начал ходить взад и вперед. — Что же удерживает людей, по-вашему, от самоубийства? — спросила Алиса Всеволодовна, наклонив голову вбок и, прищурившись, всё сверлила Кириллова взглядом. Он рассеянно посмотрел, как бы припоминая, о чем мы говорили. — Я... я еще мало знаю... два предрассудка удерживают, две вещи; только две; одна очень маленькая, другая очень большая. Но и маленькая тоже очень большая. — Какая же маленькая-то? — Боль. — Боль? — переспросила Алиса Всеволодовна и вдруг призадумалась. — Нет, она-то, например, для меня, очень большая. Но ведь я и убивать себя не собираюсь, так что стало мне всё равно. — Вот оно, самое первое! Есть два рода: те, которые убивают себя или с большой грусти, или со злости, или сумасшедшие, или там всё равно... те вдруг. Те мало о боли думают, а вдруг. А которые с рассудка — те много думают. — Да разве есть такие, что с рассудка! — Очень много. Если б предрассудка не было, было бы больше; очень много; все. — Ну уж и все? — неверяще мотнула головой Алиса. Он промолчал. — Да разве нет способов умирать без боли? — тяжело выдохнула Алиса, и замолчала, задумчиво и тяжко устремив взор на угол комнаты. — Представьте, — остановился он перед ней, совершенно забыв про меня, — представьте камень такой величины, как с большой дом; он висит, а вы под ним; если он упадет на вас, на голову — будет вам больно? — Камень с дом? Больно. На секунду, лишь на миг. — А станьте вправду, и пока висит, вы будете очень бояться, что больно. Всякий первый ученый, первый доктор, все, все будут очень бояться. Всякий будет знать, что не больно, и всякий будет очень бояться, что больно. — Ну, а вторая причина, большая-то? — Тот свет. — То есть наказание? — Это всё равно. Тот свет; один тот свет. — Разве нет таких атеистов, что совсем не верят в тот свет? — хмыкнула Алиса Всеволодовна, оголив зубы. Опять он промолчал. — Вы, может быть, по себе судите? — Всякий не может судить как по себе, — проговорил он покраснев. — Вся свобода будет тогда, когда будет всё равно, жить или не жить. Вот всему цель. — Цель? Да тогда никто, может, и не захочет жить? — Никто, — произнес он решительно. — Человек смерти боится, потому что жизнь любит, вот как я понимаю, — сказала Алиса Всеволодовна, — и так природа велела. — Это подло, и тут весь обман! — глаза его засверкали. — Жизнь есть боль, жизнь есть страх, и человек несчастен. Теперь всё боль и страх. Теперь человек жизнь любит, потому что боль и страх любит. И так сделали. Жизнь дается теперь за боль и страх, и тут весь обман. Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет всё равно, жить или не жить, тот будет новый человек. Кто победит боль и страх, тот сам бог будет. А тот бог не будет. — Стало быть, тот бог есть же, по-вашему? — Его нет, но он есть. В камне боли нет, но в страхе от камня есть боль. Бог есть боль страха смерти. Кто победит боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек, всё новое... Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения бога и от уничтожения бога до... — До гориллы? — ...До перемены земли и человека физически. Будет богом человек и переменится физически. И мир переменится, и дела переменятся, и... — До гориллы, — перебила Алиса Всеволодовна, словно в гипнозе. — Вы хотите сказать, что жизнь есть боль, а люди не убивают себя, потому что боятся не только самой боли, но и то, что им будет за отказ от страданий. Человек придумал Бога не для того, чтобы бояться смерти. Язычник придумал для того, чтобы объяснить природу. А новый человек, разумный человек для того, чтобы люди жили счастливо. Не убий, не укради — все эти заповеди ведь не для боли. Они для людей, чтобы жили счастливо. — Это всё равно. Бога может и не быть. А если его нет, то это обман. Его заповеди — обман. Обман убьют. Всякий, кто хочет главной свободы, тот должен сметь убить себя. А заповеди это ограничение. Кто смеет убить себя, тот тайну обмана узнал. Дальше нет свободы; тут всё, а дальше нет ничего. Кто смеет убить себя, тот бог. Теперь всякий может сделать, что бога не будет и ничего не будет. Но никто еще ни разу не сделал. — Самоубийц миллионы. — Но всё не затем, всё со страхом и не для того. Не для того, чтобы страх убить. Кто убьет себя только для того, чтобы страх убить, тот тотчас бог станет. Алиса Всеволодовна замолчала, не глядя на Кириллова, а только смотря всё в угол. Она будто мраморная статуя замерла и пыталась что-то понять и осмыслить. — Это всё равно, — ответил он тихо, с покойною гордостью, чуть не с презрением, говоря для себя. — Мне жаль, что вы как будто смеетесь, — прибавил он через полминуты. Алиса Всеволодовна и вправду улыбнулась и блеснула глазами, лукаво поглядывая на инженера. — Я поняла вас... Но не поддерживаю. Вы не отрицаете существование, но хотите отвергнуть. Если вы посмеете убить себя не из страха, а из вседозволенности, то этим покажете, что Бога нет. — Вы правы... — как удивлённо и потерянно сказал Кириллов. — Но знаете, что было тем самым заключающим фактором, которое разрушит это всё? — И что же? — гордо, почти гневно сказал инженер. — Страдания. Вы сказали что жизнь есть страдание. Но вы не правы. Не правы и всё тут! — воскликнула Алиса, солнечно улыбнувшись. Видимо, над этим она и думала. Инженер побледнел, осел на стул и глядел на неё. Она же наоборот поднялась, встала перед ним и продолжила. — Вы мучаетесь, Кириллов. Я это увидела. Это сложно не увидеть, а вы видеть не хотите. Вы умный человек, и мучаетесь от того, что умны. Вы ищете Бога, но найти не можете. Вас Бог всю жизнь мучал. И от этих двоих у вас теория появилась: страдание и слепота. Вы хороший, я вижу, вы очень добры, вы поэтому мне и понравились. Но вы больны, вы страдаете, и кроме этих страданий ничего и не видите. А коли бы увидели, что жизнь не есть страдание, Бог не есть страх смерти, заповедь не есть запрет, то тотчас счастливым бы сделались! Кириллов всё это время смотрел на неё, пристально, в упор. После каждой её фразы, будто хлыстом по нему приходилась. Он то вздрагивал, то бледнел, то шире открывал глаза, но ни слова не проговаривал. Когда же она окончила, инженер опустил глаза и мотнул головой. — Вы правы... И не правы. Вы понимаете мои слова, но оттого, от понимания, вы не правильно... Хотя впрочем... — Кириллов говорил отрывками фраз. Он был встревожен, огорчён, рассержен, но отчего-то его глаза горели некой лихорадкой, болезненным возбуждением. Мы все помолчали. Я всё же решился подняться и проститься. На прощание Алиса Всеволодовна шепнула инженеру, чего я расслышать не мог. Его лицо после этого чуть прояснилось и Алиса Всеволодовна глядела на него с большей теплотой, чем прежде. — А скажите, если позволите, почему вы не так правильно по-русски говорите? Неужели за границей в пять лет разучились? — спросил я у Кириллова, уже подходя к дверям. — Разве я неправильно? Не знаю. Нет, не потому, что за границей. Я так всю жизнь говорил... мне всё равно. — Еще вопрос более деликатный: я совершенно вам верю, что вы не склонны встречаться с людьми и мало с людьми говорите. Почему вы со мной теперь разговорились? — спросила Алиса Всеволодовна. — С вами? Вы давеча хорошо сидели и вы... впрочем, всё равно... вы на своего брата очень похожи, много, чрезвычайно, — проговорил он покраснев, — вы умны так, как он. Но чувствуется, что вы другая, совершенно. — Коля? — вдруг встрепенулась Алиса Всеволодовна, и вдруг покраснела. — То есть, Николай Всеволодович. Вы говорили, что вы знаетесь. Это от него ваши... доводы? — Н-нет, он совершенно чуть... — запнулся инженер. — Я вашу записку отдам. Он проводил нас с фонарем до ворот, чтобы запереть за мной. «Разумеется, помешанный», — решил я про себя. Алиса Всеволодовна выглядела очень хорошо и даже улыбалась. В воротах произошла новая встреча.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!