Глава 11. Возвращение из песков

20 июня 2026, 09:17
Мейкара разбудили до петухов — да и петухов в Песчанике, после штурма, в живых почти не осталось, так что точнее было бы сказать, что его разбудили до того часа, в который у него самого открывались глаза. Это значило, что новости были срочные. В крепостной башне, куда он перенёс свой временный кабинет — из подвалов вынесли всё, что могло пригодиться, а в верхних покоях ещё пахло гарью и кровью, — стояли двое: Кадар и старший из людей, которых Кадар приставил к допросам. Свеча на столе горела ровно, и эта ровность сама по себе означала, что её зажгли давно. — Что? — коротко спросил Мейкар, садясь и принимая поданный плащ. — Один из пленных заговорил, — сказал Кадар. — Помощник управляющего Кворгила, тот, что вёл переписку. Мы его взяли за то, что он пытался сжечь свиток, когда мы вошли в подвал. Свиток вытащили почти целым. — Имя? Кадар назвал имя. Мейкар застыл с плащом на одном плече. — Ты уверен? — Я не был бы уверен, если бы только он назвал его, — ответил Кадар. — Я уверен, потому что то же имя стоит на полях обугленного свитка и там же печать, та самая, что мы видели в Солнечном Копье на письме, в котором Кворгилу обещали поддержку с моря. Мейкар сел обратно на край койки и молча смотрел на свечу. В кабинете стояла та особая тишина, которая бывает только над разорённой крепостью на рассвете: где-то далеко перекликались часовые, где-то ещё дальше плакал верблюд, и всё это было фоном для тишины. — Королю уже отправили весть? — спросил он наконец. — Король узнает, когда мы вернёмся. Я не доверю это ворону. Это не та новость, что летает по воздуху. Мейкар встал. Нога у него ныла, неудачно ударился, когда лез по приставной лестнице на стену третьего двора, под старость, как мальчишка, потому что Валлар упал с ранением, и кто-то должен был довести людей до знамени. Дурак, подумал Мейкар про себя коротко и без удовольствия, и подумал не про племянника, а про себя. — Хорошо, — сказал он. — Тогда так. Я с десятком людей налегке, как можно быстрее доберусь до Водных Садов. Разговор с королем не терпит отлагательств. Левин с обозом и ранеными обычным маршем следом за нами. Кадар, ты выезжаешь через час, без обоза, дорогой через старые колодцы. Возьмешь бумаги в опечатанной коробке, и коробка не должна покинуть твоих рук до того, как король и Десница её увидят. — А принц Эйрион? — спросил Кадар, потому что в любой расстановке Мейкара Эйрион был отдельной фигурой, и спросить было правильно. — Эйрион со мной, — сказал Мейкар. — Я ему отец. Если по дороге у меня сядет сердце, пусть хотя бы довезет весть о моей кончине. Кадар не улыбнулся, он редко улыбался, но кивнул так, как кивают на хорошо сказанные слова, и вышел. Мейкар постоял у окна. За окном начинался рассвет — тот сухой, золотисто-пыльный рассвет, какой бывает над пустыней после длинной ночи, и Мейкар, повидавший в жизни немало рассветов, подумал, что этот ему нравится тем, что он простой. Простые вещи под старость становятся ценнее. Потом он вышел будить сына.

***

Эйрион сидел у догорающего костра на дворе нижнего форта, перед самым отъездом, и затягивал ремень на седельной сумке, проверяя пряжку дважды, как делают люди, которые об этой пряжке не хотят думать, а думают совсем о другом. Мейкар подошёл, сел напротив на низкое бревно, протянул руки к огню и долго ничего не говорил. Эйрион оставил ремень и тоже стал смотреть на угли. — Я видел письмо у тебя за пазухой, — сказал Мейкар наконец, и сказал это таким тоном, каким говорят про лошадь, что захромала, не из любопытства, а потому что надо. Эйрион не вздрогнул. Он давно привык, что отец замечает в нём то, что замечает, и привык также к тому, что отец почти всегда понимает увиденное по-своему, грубее, чем оно есть на самом деле. — Я знаю, отец. — Я не спрашиваю, от кого оно. Я спрашиваю одно. Ты решил? Эйрион помолчал. Над углями шёл тонкий синий дымок, и в этом дымке хорошо было думать, потому что дым не торопил. Он перебрал в голове всё, что у него лежало под этим письмом ещё с Садов, и перебирал не торопясь, потому что любил перебирать мысли о себе — это занятие никогда ему не надоедало. Мирцелла. Хороша собой, спору нет, и род у неё достойный, он бы не уронил себя таким союзом, тут вопросов нет. Дело было в другом. Дело было в том, что Мирцелла, при всех своих достоинствах, так и не сумела до конца оценить того, кто ей достался. Она смеялась раньше его шуток, будто ей и без него весело, будто он лишь повод. Она входила в разговор первой и вела его сама, и Эйриону, человеку тонкому, всё время приходилось как бы подстраиваться, уступать ей место, которое по праву было его. Он привык, что на него смотрят. Привык, что когда он говорит — слушают. А рядом с Мирцеллой смотрели на неё, и слушали её, и ему оставалось держаться чуть позади, в её свете, как стоит держится украшение при громком наряде. И вот этого Эйрион вынести не мог. Не потому, что она была плоха. А потому, что рядом с ней он переставал быть первым. А он привык быть первым — и считал, что имеет на это полное право. — Я думаю, — сказал он медленно, — что я решил. Я не сделаю Мирцелле предложение, которое она ждёт. Мейкар не пошевелился, не торопил. — Она хороша, отец, — продолжил Эйрион, и в голосе у него была мягкость, которой он сам немного любовался. — Красива, умна, бойка. Любой был бы рад. Но она, понимаешь ли, из тех женщин, которым всё время нужно быть на виду. Ей нужен не муж, а зритель. Она будет блистать, а я при ней — подавать ей перчатку и улыбаться гостям. — Он чуть качнул головой, словно сожалея о чём-то изящном, что приходится отложить. — А я, отец, не создан стоять в чьей-то тени. Я знаю себе цену. И цена эта такова, что рядом со мной должна быть та, кто это понимает и ценит. Та, кто будет смотреть на меня, а не заставлять меня смотреть на неё. Мирцелла никогда не будет такой. Она слишком занята собой. Мейкар долго молчал. Угли в костре оседали, и от этого жара становилось чуть меньше, чуть глуше. Он слушал сына и думал — не в первый раз, — что вырастил человека, который смотрит в любой разговор, как в зеркало, и видит в нём прежде всего себя. И что это его, Мейкара, отчасти вина, потому что он, овдовев, был с младшим то слишком строг, то слишком уж нет, и вышло криво. Но сейчас было не время это говорить. Сейчас нужно было выловить из сыновних слов то немногое, что было верным. — Знаешь, — сказал Мейкар наконец, — в одном ты прав, хоть и зашёл к этому не с той стороны. Тебе с Мирцеллой и впрямь не по дороге. Только не потому, что она «слишком занята собой», как ты говоришь. А потому, что вы с ней оба хотите одного и того же места — того, где на тебя смотрят. А такое место в браке одно. И двое на нём не умещаются. Вы бы всю жизнь его друг у друга отнимали. Эйрион чуть нахмурился — отцовские слова кольнули его, хотя он и не вполне понял, чем именно. — Я не отнимаю места, отец. Я просто знаю, чего стою. — Это я слышу с тех пор, как ты научился говорить, — сказал Мейкар ровно. — И вот что я тебе скажу, сын, один раз, а ты делай с этим что хочешь. Цена человека — не в том, как часто на него смотрят. Цена человека в том, что от него остаётся, когда на него не смотрит никто. Ты этого пока не знаешь. Я надеюсь, ты узнаешь это не слишком поздно и не слишком дорогой ценой. — Он помолчал. — Но Мирцеллу — да, не бери в жёны. Тут ты решил верно, хоть и по неверной причине. Иногда верное решение приходит и так. Эйрион решил, что отец с ним согласился, и приободрился — он любил, когда с ним соглашались. — Я не из тех, кто бросает грубо. — сказал он. — Скажу ей что-нибудь красивое, что мы оба слишком ярки, чтобы гореть в одном очаге, что-нибудь в этом роде. Чтобы она запомнила меня хорошо. Чтобы потом говорила обо мне с теплотой. Мейкар посмотрел на сына и подумал, что даже отказывая, тот заботится в первую очередь о том, каким останется в чужой памяти. Но вслух сказал только: — Скажи ей правду, Эйрион. Не красивою ложь — правду. Правда некрасива, зато её не нужно потом помнить наизусть, чтоб не сбиться. А красивую ложь придётся держать в голове до конца дней. Я по себе знаю. Да и обидеть такую девушку себе дороже, припомнит потом не раз и не два. Эйрион не вполне понял и эту мысль, но кивнул — он умел кивать так, будто понял. — Хорошо, отец. Они посидели ещё мгновение у догорающих углей. Где-то на стене заходила смена караула, и копья глухо стукнули по камню. Скоро надо было выходить. — Готов? — спросил Мейкар. — Готов, — сказал Эйрион. И добавил, чуть улыбнувшись своим мыслям: — В Гавани, по крайней мере, на меня снова будут смотреть как надо. Мейкар ничего не ответил. Он встал, морщась от плеча, и пошёл к лошадям. И по дороге думал тяжёлую отцовскую думу — что сына ещё, может быть, переменит жизнь, потому что война меняла и не таких; а может, и не изменит, и тогда придётся ему самому однажды разбить тот зеркальный пузырь, в котором живёт его средний сын. Но не сегодня. Сегодня надо было ехать.

***

В то же утро, в днях верховой езды от Песчаника, в библиотеке Водных Садов, Сильва нашла наконец то, что искала. Она сидела над книгой с самого вечера, над тяжёлым валирийским трактатом, который ей в конце концов прислали из Айронвуда через лорда Перроса, мужа её сестры Алиандры. Книга шла дорнийским окружным путём — от мейстера в Староместе, через секретаря в Айронвуд, через купца в Солнечное Копьё, и пришла, наконец, в Сады с пыльной запиской: «Сильва, если это не то, я больше не пишу мейстерам ни о чём, кроме погоды. Твой Перрос». Это было то. Глава называлась длинно и неловко, как все названия в валирийских книгах, что-то вроде «О труде тех, кто стоит подле провидца и берёт на себя долю его доли». Сильва прочла её медленно, шевеля губами на трудных словах. Потом перечитала. Потом отложила книгу, посидела у окна, глядя на сад, и перечитала в третий раз. Речь шла о людях — не лекарях, не жрецах, а особой подгруппе валирийских толкователей, которых называли просто «несущими». Их работа состояла не в том, чтобы понимать видения провидца — это делали другие, — а в том, чтобы быть рядом и буквально, телом, разделять тот холод, который накатывал на провидца в миг видения. Как разделяет ношу второй носильщик, взявшись за противоположный конец доски: каждому остаётся половина, и доска движется дальше. Но — и вот это Сильва перечитала особенно внимательно — делалось это не сразу и не в один шаг. Трактат был тут строг и ясен, и строгость эта Сильве, как лекарю, понравилась. Связь между провидцем и несущим не возникала сразу. Её и нельзя было завязать с первого раза, и древние валирийцы прямо запрещали пытаться. Сперва — и это могло длиться много недель — оба проходили через малые опыты. Слабый настой, лёгкий хват, короткое видение. И эти первые опыты служили не для того, чтобы помочь провидцу, — они почти не помогали, — а для того, чтобы испытать волю обоих. Выдержит ли несущий чужой холод, не сорвётся ли, не сбежит ли после первого раза, как сбегали многие. И, что было не менее важно, захочет ли сам провидец принимать эту жертву раз за разом, зная, чего она стоит другому, или совесть погонит его отказаться. Малые опыты проверяли не тело. Малые опыты проверяли решимость. Хотят ли оба — по-настоящему, не в порыве, а спустя время и не один раз, — связать себя. И только если оба выдерживали это испытание волей — много раз, не дрогнув, не передумав, — лишь тогда трактат дозволял довести дело до конца. Последний обряд, с полным настоем и долгим хватом, завязывал ту связь, о которой говорилось дальше: связь, которую тело уже не забывает, на расстоянии, через стену, через сон. Связь до конца дней обоих. Её нельзя было ни ослабить, ни разорвать. Поэтому к ней и шли долго, и поэтому первые шаги были не лекарством, а вопросом, который тело задавало телу: ты уверен? а ты? а теперь, спустя месяц, всё ещё уверен? Сильва закрыла книгу и долго сидела молча. Эта постепенность ей понравилась. Она была лекарем и не любила того, что делается одним махом и без возврата. Здесь возврат был — до самого последнего обряда. Можно было пройти малые опыты и остановиться. Можно было проверить себя и его, не связывая ничего навечно. И только когда оба, спустя время, скажут «да» не порывом, а всей трезвой волей, — только тогда последний шаг. Цена последнего шага была написана прямо, без прикрас. Несущий не получает самих видений — этого валирийцы не умели передавать никому. Но получает все ощущения видения: холод, удушье, темноту, страх. И — навсегда — слабые отголоски провидцева холода даже в его отсутствие. Сильва закрыла книгу во второй раз. Потом встала и пошла к Дарре. Дарра сидела в своей маленькой травяной мастерской, в окне которой всё время бегала ящерка. Девушка даже думала, что лекарь специально прикормила ящерицу. Сильва положила раскрытый трактат перед ней и ткнула пальцем в нужное место. — Прочти. Дарра прочла не быстро, она читала медленно, как читают люди, для которых чтение есть редкое удовольствие, а не обиход. Потом подняла глаза. — Ты понимаешь, о чем просишь? — Понимаю. И понимаю, что прошу не сразу. — Сильва ткнула пальцем в нужное место. — Тут сказано — сперва малые опыты. Много. Чтоб испытать, выдержим ли мы оба. И только потом, спустя время, если оба захотим, последний обряд. Я не прошу последнего. Я прошу первый. Малый. Дарра посмотрела на неё с уважением, которого прежде в её взгляде на Сильву не было. — Вот как, — сказала она. — Ты прочла внимательно. Не как девчонка, что хватает с книги одно слово «связь» и бежит вязать. Это хорошо. Это очень хорошо, дитя. — Она постучала сухим пальцем по странице. — Древние знали, что делали. Они не вязали с первого раза, потому что с первого раза человек ещё пьян страхом или жалостью, и не знает себя. А вот когда ты прошла малый опыт, и второй, и пятый, и каждый раз тебе было холодно и страшно, и ты всё равно наутро приходишь и говоришь «ещё» — вот тогда это твоя воля, а не твой порыв. И только такую волю дозволено связывать навечно. Порыв — нет. — Значит, ты смешаешь малый настой? — Малый смешаю, — сказала Дарра. — Травы для малого есть все. Для полного — одной не хватит, но полный нам сейчас и не нужен, и слава богам. До полного, если до него дойдёт, ещё недели и недели. Успею достать. — Она подняла палец. — Но и малый я смешаю при одном условии. — Каком. — Ты скажешь ему всё. Что это лишь первый шаг из многих. Что вас ничего пока не связывает — ни тебя, ни его. Что после него можно остановиться, и никакой беды. Но и что у этих шагов есть конец, и какой это конец тоже скажи. Чтоб он с самого первого малого опыта знал, к какому большому это однажды может привести. Не заманивай его лёгкостью первого шага, умолчав про тяжесть последнего. Скажешь всё — смешаю. Солжёшь хоть в малом — не смешаю, и помощи у меня больше не проси. — Скажу всё, — пообещала Сильва то ли старой женщине, то ли себе. — Тогда иди. И знай ещё одно, чего нет в твоей книге, — добавила Дарра. — Эти малые опыты в старину проходили не с кем попало, а с тем, кого провидец понемногу начинал… — она пожевала губами, подбирая слово, — понемногу начинал держать в сердце. Потому что чужой холод тело долго не носит. А свой — носит. Так что если ты пришла ко мне с этой книгой — мы с тобой давно друг друга поняли, ты и я. Так? Сильва опустила глаза. — Так, — сказала она тихо. Дарра коротко усмехнулась — не зло. — Ну вот. Теперь иди.

***

На третий день пути по пустыне, в полдень, когда солнце стояло уже не вертикально, но всё ещё резало глаза, Эйрион ехал шагом рядом с отцом и был занят, как обычно в дороге, приятным делом — он думал о том, как его встретят в Королевской Гавани. Он представлял это в подробностях. Как он въедет — загорелый, в дорожном костюме, с тем особым видом усталой значительности, какой бывает у человека, вернувшегося с настоящей войны. Как на него будут смотреть дамы, которым война к лицу даже на чужих плечах. Как он будет немногословен — небрежно немногословен, ровно настолько, чтоб все поняли, что он мог бы рассказать многое, да не считает нужным. Эта картина грела его всю дорогу больше, чем солнце. — О чём задумался, — спросил Мейкар, не оборачиваясь. — О Гавани, — честно сказал Эйрион. И, поскольку отцу за эту поездку он почему-то говорил больше обычного, добавил: — Знаешь, отец, мне иногда кажется, что я создан для большего, чем то, что у меня есть. Я это чувствую. Не каждому даётся это чувствовать. Мейкар проехал немного молча. — Что же ты чувствуешь? — спросил он наконец, без насмешки, ровно. — Что меня недооценивают, — сказал Эйрион. — Везде. В семье — потому что я второй сын. В столице — потому что там слишком много тех, кто кричит о себе громче, чем я. Я не из тех, кто кричит, отец. Я жду, когда меня заметят за то, каков я есть. А люди, увы, чаще замечают тех, кто громче. Мейкар слушал это и думал свою тяжёлую думу. В словах сына была та ловушка, в которую попадают многие неглупые молодые люди: они и правда чувствуют в себе нечто, и правда это нечто есть, но они так привыкают носиться с этим чувством, что само чувство постепенно заменяет им дело. Им кажется, что мир должен заметить их за то, каковы они есть, — а мир, дурак такой, упрямо замечает людей за то, что они делают. — Эйрион, — сказал Мейкар. — Скажу тебе вещь, которую ты сейчас не услышишь, а вспомнишь лет через двадцать. Тебя не недооценивают. Тебя оценивают точно. Просто оценка не совпадает с той, что ты сам себе выставил. А когда чужая оценка ниже своей собственной, человеку всегда кажется, что его недооценили. Хотя, может, это он сам себя переоценил. Эйрион чуть снисходительно улыбнулся, как улыбаются старику, который не вполне поспевает. — Ты слишком строг ко мне, отец. Ты всегда был строг. — Я не строг, — сказал Мейкар устало. — Я просто стар, и видел много молодых людей, которые были «созданы для большего». Кое-кто из них и впрямь сделал большее. А большая часть всю жизнь просидела, ожидая, когда же мир наконец заметит, для чего они созданы. И умерли, так и не дождавшись, потому что ждать — это не дело, а только видимость. Эйрион ничего не ответил. Он решил про себя, что отец просто устал с дороги и оттого ворчлив, а ворчливость старика не стоит того, чтобы из-за неё портить себе хорошие мысли о Гавани. И вернулся к этим мыслям почти сразу — к загару, к небрежной немногословности, к взглядам дам. Но одна отцовская фраза всё же зацепилась за что-то в нём и не давала покоя. «Когда чужая оценка ниже своей собственной — человеку кажется, что его недооценили». Эйрион поворочал эту мысль так и эдак и в конце концов нашёл способ её обезвредить, как находил всегда: он решил, что это, может, и верно про других людей, но не про него, потому что он-то себя оценивает справедливо. Эта простая хитрость вернула ему хорошее настроение. Они проехали ещё немного. Потом Эйрион вспомнил про дело и спросил — уже другим тоном, деловым, потому что дело он, в отличие от отцовских поучений, уважал: — Отец. Слова Мирцелле. Я всё думаю, как сказать, чтоб вышло достойно. — Достойно — это коротко и честно, — сказал Мейкар. — «Я не буду просить твоей руки. Прости, если дал повод ждать иного. Ты этого не заслужила». Три предложения. Больше не нужно. — Сухо, — поморщился Эйрион. — Я хотел бы что-нибудь, что она запомнит. — Она и так запомнит, — сказал Мейкар. — Отказ помнят и без украшений. А вот если ты обернёшь его в красивые слова, она потом будет годами эти слова разбирать — а вдруг за ними было «может быть»? Не оставляй ей «может быть», Эйрион. Это не доброта, это трусость, прикинувшаяся добротой. Самая частая из всех трусостей. Эйрион хотел было возразить, что украсить отказ — это как раз забота о её чувствах, но вдруг с неудовольствием поймал себя на том, что заботился-то он на самом деле не о её чувствах, а о том, чтобы остаться в её памяти красивым. И эта мысль внезапно была ему неприятна — настолько неприятна, что он поспешил её отложить, как откладывают письмо с дурной вестью: потом, не сейчас. Что-то было не так как обычно, он же уже думал об этом. — Я подумаю ещё, — сказал он. — Подумай, — сказал Мейкар, и больше за этот переход они не говорили. Солнце шло вправо, тени ложились влево, и старый отец вёз молодого сына домой — к делу сердечному, и к делу королевскому, и к той длинной, не за один год работе, которую жизнь ещё только готовила для него где-то впереди.

***

В тот же вечер Сильва пришла к Дейрону в малую галерею над водой. Она пришла не как лекарь и не как знатная гостья. Она пришла как Сильва — в своём обычном простом платье, с тем особым видом, какой у неё бывал, когда она знала, что разговор будет тяжёлый, и заранее себе велела не отступать. Дейрон сидел у парапета. У него был один из тех вечеров, какие у него теперь случались всё чаще: видений не было, но и нормальной лёгкости тоже не было — стояло между ними и днём какое-то серое стекло. Он встал, когда она подошла, и сразу — по её виду — понял, что речь пойдёт о чём-то важном. — Сядь, — попросила она. Он сел, выполнив просьбу. Сильва села напротив, положила перед ним на каменный столик трактат — закрытым, потому что страницы были не для разговора, а для подтверждения. — Я нашла, — сказала она. — Не лекарство, но способ. Я хочу тебе его рассказать, и хочу, чтобы ты решал, зная всё. Не половину, как принято с лекарями. Всё. И всё — это значит и то хорошее, и то страшное, и то, что страшнее всего, что у этого способа есть конец, к которому он однажды может привести. Слушай по порядку. Дейрон смотрел на её руки на трактате — они у неё не дрожали, и это само по себе говорило, что она готовилась. — Рассказывай. И она рассказала. Спокойно, по порядку. Сначала про «несущих», про то, что чужой человек может, взявшись за запястья провидца и приняв особый настой, разделить с ним телесный холод видения, как второй носильщик берёт другой конец доски. Потом самое важное, на чём она задержалась дольше всего. — Это не делается сразу, Дейрон, — сказала она. — И в этом всё дело, послушай. Сперва — малые опыты. Слабый настой, лёгкий хват, короткое видение, и Дарра рядом. И эти первые разы, они почти не помогут тебе, и не для того они. Они для другого. Они нужны, чтобы проверить нас обоих. Меня — выдержу ли я твой холод, не сорвусь ли, не сбегу ли наутро. Тебя — сможешь ли ты раз за разом принимать это от меня, зная, чего мне это стоит, или совесть тебе не даст. — Она посмотрела ему в глаза. — Малые опыты ничего не связывают. Ни тебя, ни меня. После любого из них можно остановиться, и не будет беды, и всё забудется, как забывается лёгкая простуда. Это вопрос, понимаешь? Вопрос, который наши тела будут задавать друг другу раз за разом: ты уверен? Дейрон слушал молча. — А есть конец, — сказала Сильва тише. — И я не утаю его от тебя, хоть он и страшный. Если мы пройдём малые опыты — много, не дрогнув, не передумав, — и если оба, спустя время, на трезвую голову, скажем «да» не порывом, а всей волей, — тогда есть последний обряд. Он завязывает связь по-настоящему. До конца дней. Её нельзя ни ослабить, ни разорвать. После неё, когда тебе холодно, холодно и мне. Независимо как далеко мы будем друг от друга. Всегда. И вот к этому концу нельзя прийти сразу, и я не зову тебя к нему сразу. Я зову тебя только к первому малому шагу. Но я не имею права предложить тебе первый шаг, умолчав, куда ведёт дорога. Поэтому говорю всё. И теперь ты знаешь всё. Дейрон долго молчал. Потом встал, отошёл к парапету, оперся на него руками и смотрел на тёмную воду. — И ты хочешь, — сказал он, — пройти со мной этот первый шаг? — Хочу. — Зная, что в конце дороги — связь до смерти. — Зная, что дорога длинная, — поправила Сильва, — и что на ней много мест, где можно остановиться. И что до конца её дойдут только если оба этого захотят, и не один раз, а раз за разом. Дейрон, мне как раз это и нравится в этом способе. Я лекарь. Я не люблю того, что делается одним движением и без возврата. А тут возврат есть до самого последнего шага. Можно идти и проверять. Себя. Тебя. Не связывая ничего навечно, пока не станет ясно, что навечно — это правда то, чего мы оба хотим. Дейрон обернулся. — А если станет ясно, что я этого хочу, — сказал он, и голос у него стал тише и тяжелее, — а ты пройдёшь пять малых опытов и поймёшь, что это не по тебе? Что холод чужой, и носить его всю жизнь ты не хочешь? Что тогда? — Тогда придется остановится, — сказала Сильва просто. — Связь нельзя создать насильно, это обоюдное решение. Я узнала тебя достаточно, чтобы сказать, что для тебя было бы хуже любого видения — знать, что рядом с тобой человек, который мучается из долга. Дейрон смотрел на неё, и серое стекло, что весь вечер стояло между ним и миром, отчего-то делалось тоньше от одного её спокойствия. — Тогда я скажу тебе так, — произнёс он наконец. — На первый малый шаг — да, согласен. Я хочу попробовать. Но ставлю одно своё условие, и его ты у меня не отнимешь. Если на любом из малых опытов я увижу, что тебе по-настоящему плохо, — я разожму глаза сам, чем бы там видение ни кончалось. Я не досмотрю ни одного видения до конца, если это будет стоить тебе слишком дорого. Судить, дорого или нет, пусть будет Дарра — ей я верю больше, чем нам обоим в ту минуту. Но право выйти — за мной. — Согласна, — сказала Сильва. — И я ставлю своё. Не выходи из жалости. Из настоящей беды — да, выходи, на то и будет с нами Дарра. Но не из жалости. Дай мне донести до конца, иначе я не узнаю, по силам ли мне, и буду всю жизнь думать, что могла, а ты не дал. Это слово — «из жалости» — попало точно. Дейрон, который больше всего на свете не хотел, чтобы его жалели, поморщился, как от соли на ране. — Хорошо, — сказал он. — Дарра судит. Жалость — не повод. Договорились. Они стояли близко — ближе, чем за всё время были, — и ни один не сделал последнего шага, потому что оба понимали: то, о чём они сейчас договорились, и есть тот самый первый шаг, и важнее любого другого. — Когда? — спросил Дейрон. — Малый настой Дарра смешает завтра, — сказала Сильва. — Травы для него все есть. Как только почувствуешь, что приближается видение — позови. У нас впереди столько раз сказать «да» или «хватит», сколько нам понадобится. — Я запомню, — сказал он. Сильва кивнула и пошла к выходу. У самой арки остановилась, обернулась. — Дейрон. — Да. — Спасибо, что согласился не из жалости. Он чуть улыбнулся — в первый раз за весь тяжёлый вечер. — Иди уже, Сильва-«самая милосердная и смелая». Пока я не передумал. Она ушла. А он ещё долго стоял у парапета и думал о том, что ему предложили не петлю, а лестницу, по которой можно идти, считая ступени, и сойти на любой. И от этого «можно сойти» ему почему-то впервые за долгое время захотелось идти до самого верха.

***

Обоз шёл медленно, как и положено обозу, везущему раненых, золото и пленных. Левин ехал то в голове колонны, то в хвосте, проверяя, не отстал ли кто, не сполз ли с повозки груз, не разморило ли часового на жаре до полусна. Это была работа неблагодарная и нескончаемая, и Левин, против обыкновения, делал её охотно, потому что в движении было легче, чем на остановках. Валлар к третьему дню окреп настолько, что часть пути проделывал верхом, хотя по вечерам бок у него снова напоминал о себе, и тогда он возвращался на повозку и ехал, привалившись к мешкам, и делал вид, что дремлет. Левин знал, что он не дремлет. Валлар знал, что Левин знает. Они оба об этом молчали, и в этом молчании было то, что после Песчаника между ними повисло и не уходило. То, что случилось в крепости — в темноте, в духоте, после страха, когда оба были уверены, что один из них может не дожить до утра, — никуда не делось. Но при свете дня, на пыльной дороге, под взглядами тридцати человек, оно становилось каким-то слишком большим, чтобы его трогать, и слишком неясным, чтобы о нём говорить. Левин ловил себя на том, что ищет глазами повозку Валлара чаще, чем нужно. Валлар ловил себя на том, что ждёт, когда Левин проедет вдоль колонны мимо него, и злится на себя за это ожидание. На четвёртый вечер обоз встал на ночёвку у источника. Это был тот самый источник — маленький оазис с десятком чахлых пальм и круглым каменным водоёмом, у которого они говорили в первый раз, ещё на пути туда, к Песчанику. Левин узнал его сразу и понял, что это не случайность, а просто дорога одна, и колодцы на ней наперечёт, и обоз встал там, где встал бы любой обоз. Но всё равно узнал, и что-то у него внутри коротко сжалось. Ночью, когда лагерь утих, Левин пришёл к воде. Не нарочно, точнее, он сам себе сказал, что не нарочно. Валлар уже был там. Сидел на том же камне, что и в первый раз, и смотрел на чёрную воду, в которой дрожали те же звёзды. — Я так и думал, что ты придёшь, — сказал Валлар, не оборачиваясь. — Я не специально. Просто мимо шёл. — Конечно. — Валлар чуть подвинулся на камне, освобождая место. — Садись, раз мимо шёл. Левин сел. Между ними легло то же расстояние, что и в первый раз, на ладонь, на полторы. Вода тихо плескала о камень. Где-то в лагере всхрапнула лошадь. Они молчали долго. И в этом молчании оба понимали, что пришли сказать одно и то же, и оба боялись начать, потому что начавший рискует сказать больше, чем хотел. Начал, как ни странно, Валлар. Не сбивчиво, как в крепости, а спокойно — он за эти дни на повозке, кажется, всё для себя проговорил. — Левин, я хочу сказать тебе одну вещь, и хочу сказать её первым, пока ты не начал снова. — Он смотрел на воду, не на Левина. — То, что было в Песчанике. Я не знаю, что это было. Левин повернул к нему голову. — Я серьёзно, — продолжил Валлар. — Я думал об этом четыре дня, лёжа на твоих мешках с золотом и притворяясь, что сплю. И я честно тебе скажу, к чему пришёл. Я не знаю, было ли это настоящее или это был страх. Мы оба думали, что я могу не дожить. Когда человек думает, что умрёт к утру, он хватается за того, кто рядом, и ему кажется, что это точно любовь, а это, может быть, просто страх темноты. Я не хочу обмануться сам и не хочу обмануть тебя. Я слишком тебя… — он запнулся на слове и обошёл его, — слишком хорошо к тебе отношусь, чтобы строить что-то на том, что, может быть, наутро окажется горячкой раненого. Левин молчал. Он ждал, что у него внутри поднимется обида или горечь, но поднялось вместо этого что-то вроде облегчения, и он сам этому удивился, и понял по этому удивлению, что Валлар, как обычно, сказал верную вещь раньше него. — Знаешь, — произнёс Левин наконец, — я ведь шёл сюда сказать тебе почти то же самое. Только трусливее. Я шёл сказать «давай сделаем вид, что ничего не было и я ничего не говорил». А ты сказал честнее: «давай не будем делать вид, но и не будем спешить». — Я этого не говорил. — Ты это имел в виду. Валлар чуть усмехнулся в темноте. — Может быть, и имел. Левин подобрал с земли камешек, повертел его в пальцах, бросил в воду. Звёзды в водоёме на миг рассыпались и снова собрались. — Тогда давай так, — сказал он. — По-честному и по-простому, как ты любишь. Мы не делаем вид, что ничего не было. Это было, и оба мы это знаем, и врать друг другу не станем — это последнее дело. Но мы и не вешаем на это сразу всё. Мы остаёмся друзьями. Настоящими. И смотрим. Если то, что было в Песчанике — это страх перед смертью, то оно растает, как растает всё, что от страха. Пройдёт месяц, пройдёт три, мы оба будем живы, здоровы, в безопасности, и если от этого ничего не останется, значит, это был страх, и хорошо, что мы не наделали глупостей. А если останется… — он помолчал, — а если останется и через три месяца, и через полгода, на трезвую голову, без всякой темноты и без всякой раны — тогда это другое. Тогда мы вернёмся к этому разговору. И вот тогда уже будем решать всерьёз. Валлар повернулся к нему. В темноте было плохо видно его лицо, но Левин почувствовал, что тот смотрит прямо. — Это разумно, — сказал Валлар. — Подозрительно разумно для тебя. — Я бываю разумным, — обиделся Левин без обиды. — Раз в год. Тебе повезло застать. Валлар тихо засмеялся и поморщился, потому что смех отдался в боку. — Договорились, — сказал он, отсмеявшись. — Друзья. И смотрим. Без вида, что ничего не было, но и без спешки. Если растает — значит, страх. Если останется — вернёмся к разговору. — Договорились. Они снова помолчали. Но это молчание было уже другое — лёгкое, как бывает, когда трудное сказано и сказано правильно. — Левин. — М? — Спасибо, что не стал делать вид. — Это ты не дал мне сделать вид. Я-то шёл именно за этим. — Тем более спасибо. — Валлар осторожно поднялся с камня, придерживая бок. — Пойду лягу, а то завтра последний переход, и я опять до утра высмотрю все глаза глядя на эту воду, как дурак. Он сделал шаг, остановился. Обернулся. — И ещё одно. Что бы там ни оказалось через три месяца — страх или нет, — я рад, что это случилось именно с тобой, а не с кем-нибудь другим. С тобой хотя бы честно. И ушёл к повозкам, осторожно ступая в темноте. Левин остался у воды один. Он сидел и думал, что вот сейчас, кажется, он впервые в жизни поступил не как мальчишка, а как взрослый, отложил то, чего хотелось сразу, ради того, чтобы потом было по-настоящему. И что, странное дело, от этого не стало пусто. Стало спокойно. Он бросил в воду ещё один камешек, посмотрел, как собираются обратно звёзды, и пошёл спать.

***

В Садах прошёл этот день. Дарра смешала малый настой без той редкой лиловой травы, что нужна для полного обряда; для малого хватало того, что росло у неё под рукой. Варила недолго, к вечеру, и в мастерской стоял лёгкий травяной дух. — Запомните, — сказала Дарра обоим, когда стемнело и они сошлись у неё, — отвар слабый, самый слабый, я нарочно сделала его таким. Чтоб даже если что пойдет не так, вы оба отделались испугом, а не бедой. Сегодня мы попробуем работает ли способ из древней пыльной книги и ничего большего. Поняли? — Поняли, — сказали оба одновременно. Делали это при двух свечах. Дарра встала у двери — ради приличия и ради дела, потому что кто-то должен был следить со стороны и в случае чего разнять их. Дейрон сел на низкую скамью. Сильва — напротив, колено к колену. — Помни про уговор, — сказала Сильва тихо. — Помню, — сказал Дейрон. Сильва подала ему чашу с сонным зельем — он выпил, чуть поморщился. Потом выпила отвар “несущих”, по телу пошло лёгкое тепло, но ожидаемой тяжести не было. Девушка взяла его за запястья. Обеими руками, тем хватом, что описан в трактате, — большими пальцами в тонкое тёплое место, под которой слабо пульсирует вена. Дейрон под её пальцами вздрогнул — не от прикосновения, а от того, что её руки были холодные от волнения. — Закрой глаза, — сказала Сильва. — И не бойся за меня, это всего лишь первый раз. Я здесь. Дейрон закрыл глаза. Сначала не было ничего. Потом Сильва почувствовала как меняется пульс под пальцами — становится медленнее, глубже, словно человек уходит под воду. И почти сразу следом холод. Но холод был легкий. Он вышел откуда-то из груди и пополз к пальцам, как лёгкий сквозняк тянется по полу, и Сильва, ожидавшая худшего по трактату, поняла вдруг, для чего именно Дарра нарочно ослабила отвар, чтобы первый раз был по силам наверняка. Воздух чуть загустел, его стало чуть труднее вдыхать — но именно чуть. Это было неприятно. Это не было страшно. Это было ровно столько, сколько нужно, чтобы тело попробовало и решило, выдержит ли большее. И тогда пришло видение — не к ней, к нему, но она была привязана к юноше этим прикосновением и потому ощущала не картинку, а её слабый холод и вес. Что-то про воду. Дейрон видел воду — Сильва поняла это не глазами, а по тому, как переменилось его дыхание. Что-то тихое, серое, без ужаса. Тень какого-то берега. И лёгкая, едва уловимая печаль, которую Сильва ухватила краем, — не отчаяние, а так, грусть, какая бывает осенью. Холод дошёл до её пальцев и чуть приморозил их. Воздуха стало меньше, но он был. Темнота по краям только наметилась — и не сомкнулась. И это длилось совсем недолго. Сильва, держась за его запястья, почувствовала, как видение подаётся — легко, как подаётся неприкрытая дверь, которую двое тронули вместо одного. И почти сразу осело — мягко, как оседает на воду что-то лёгкое. Дейрон открыл глаза. Сильва разжала пальцы. Руки у неё были прохладные, чуть онемевшие в кончиках — но не белые, не ледяные, как она боялась по трактату. Просто холодные, как бывают руки, если долго подержать их в погребе. Она хватала ртом воздух — раз, другой, — и воздух пошёл, обычный, тёплый, дорнийский, и от того, что дышится легко, у неё на глаза навернулись короткие слёзы — не от страдания, а от облегчения. Дарра в два шага оказалась рядом, взяла её за запястья, пощупала, заглянула в глаза, оттянув веко. Потом отпустила и так же деловито проверила Дейрона. — Ну вот, — сказала Дарра, выпрямляясь. — Так я и рассчитывала, совсем немного. — Она посмотрела на Сильву. — Руки замерзли? — Кончики, — сказала Сильва. — Слабо. Отходят уже. — Дыхание? — Сбилось. Но уже вернулось в норму. — Темнота по краям? — Наметилась, но не сомкнулась. Дарра удовлетворённо кивнула — так кивает мастер, у которого опыт пошёл ровно по расчёту. — Запоминай это, дитя, — сказала она. — Вот это и есть твой малый опыт. Не подвиг. Не казнь. Тело попробовало чужой холод на вкус — и не отшатнулось. Это всё, что мы хотели узнать сегодня. Не больше. — Она повернулась к Дейрону. — А теперь — ты. Как вышел? Дейрон сидел молча, глядя на свои запястья, где ещё горели следы её пальцев. Он поднял голову не сразу. — Мягко, — сказал он наконец. И повторил, словно сам не веря: — Мягко. Не как обычно. Обычно меня выбрасывает — будто кто за шиворот выдёргивает из воды на камни. А тут — я будто сам вышел, на своих ногах. и с открытыми глазами. — Он посмотрел на Сильву. — Я её чувствовал там. Не видел, просто чувствовал. Будто кто-то держит дверь с другой стороны, и оттого она не давит на меня всем весом. — И не давила, — сказала Дарра. — Потому что вы держали её вдвоём. — Она сложила руки на груди и оглядела обоих с тем сухим довольством, какого не показывала вслух. — Слушайте теперь, оба, что я вам скажу, и слушайте внимательно, потому что это главное, а не то, что вам было холодно или мягко. Сегодня вы прошли первое испытание, одно из многих. Но один раз ничего не доказывает. Один раз — это случайность. Может, ты, дитя, сегодня была собрана, а в другой день расклеишься. Может, ты, мальчик, сегодня видел воду да печаль, а в другой день увидишь кровь да огонь, и холод будет не таким щадящим. Один опыт — это не ответ. Это первый вопрос и вопросов будет много. И на каждый вы оба будете отвечать заново. — Сколько? — спросил Дейрон. — Столько, сколько надо, чтоб я перестала сомневаться, — сказала Дарра. — И чтоб вы оба перестали. Может, десять. Может, двадцать. По одному, не чаще чем раз в седмицу, — телу нужно отдыхать между. И с каждым разом я буду делать чуть сильнее. Чтоб связь и ощущения крепли медленно, как растёт привычка к холодной воде у того, кто закаляется. Не разом в прорубь, а с каждым днём по чуть-чуть холоднее. И если на каком-то из этих разов кто-то из вас скажет «хватит» — мы остановимся, и в этом не будет ни беды, ни стыда. Слышите? Ни беды, ни стыда. Сильва согрелась немного — руки отходили, и в кончиках пошло то лёгкое покалывание, какое бывает, когда отогреваешь озябшие пальцы. Она поморщилась, но это была хорошая, живая досада. — А до конца, — сказала она тихо, не как вопрос, а словно проверяя вслух, — до того, последнего, — ещё далеко. — Далеко, — сказала Дарра твёрдо. — И слава богам, что далеко. К последнему обряду — если до него вообще дойдёт, а это ещё бабушка надвое сказала, — мы и подойдём не раньше, чем через полгода. И не раньше, чем вы оба, не в порыве, а на трезвую, остывшую голову, придёте ко мне и скажете: да, хотим, до конца, навсегда, знаем цену. Вот тогда я достану ту дальнюю траву и сварю полный отвар. А до тех пор — никакого «навсегда». Только «ещё раз» или «хватит». Это вам не свадьба, чтоб в один вечер решиться. Это дольше свадьбы и серьёзнее. Дейрон смотрел на Сильву, на её отходящие от холода, покалывающие руки. И сделал то, чего за всё их знакомство ещё ни разу не делал: взял её прохладную руку в обе свои — большие, тёплые — и подержал, согревая, просто согревая, без слов. — Спасибо, что не сорвалась. — сказал он тихо. — И что не дала мне повод выйти из жалости. Я ведь хотел. В середине — хотел разжать глаза. Почувствовал, что тебе холодно. — Я знаю, — сказала Сильва. — Я почувствовала, что ты хотел. И что удержался. — Дарра сказала — жалость не повод. — Она много чего сказала верно. Они посидели так немного — он грел её руки, она не отнимала. Это не было «навсегда». До «навсегда» было ещё далеко, и оба теперь это твёрдо знали, и оба этому были рады, потому что между ними не повисло ничего непоправимого — только первый из многих вопросов, на который оба сегодня ответили «да». Дарра у двери очень тихо составила чашки, очень тихо подошла к двери и очень тихо вышла, прикрыв за собой створку. И уже в коридоре, в темноте, позволила себе короткую усталую усмешку. Не «ещё одна пара» — нет, до пары им было идти и идти. А вот «двое, что не побоялись начать осторожно» — это да. Это она уважала больше любой страсти. Страсть бросается в прорубь разом. А эти двое решили входить в холодную воду по щиколотку, по колено, по пояс — проверяя на каждом шаге, держат ли ноги. Из таких, если уж сходятся до конца, выходит то, что держится дольше всего.

***

Отряд Мейкара вошёл в Водные Сады на исходе четвёртого дня на закате, по сухой золотой дороге, в облаке той самой пыли, в которой когда-то ехали и другие. Десять усталых всадников, загнанные кони, и впереди — Мейкар, прямой в седле, несмотря на ноющее бедро и четыре дня без нормального сна. Кадар встретил их во дворе первым. Он стоял у коновязи в чистом, и одно это — что Кадар успел вымыться и переодеться — говорило Мейкару, что тот доехал без препятствий, коробка с бумагами в безопасности, и узкий круг доверенных лиц уже знает то, что нужно знать. — Король? — спросил Мейкар, спешиваясь и кривясь из-за ноги. — Ждёт, — сказал Кадар. — Я отдал коробку Деснице лично. Тот в свою очередь отдал королю при мне. Король прочёл имя. — Кадар помолчал. — Он ничего не сказал. Совсем ничего. Сел и сидел. Я такого за ним не помню. Мейкар кивнул. Он и сам, когда услышал это имя в Песчанике, сидел и молчал. — Хорошо, — сказал он. — Я к нему. — И обернулся к Эйриону, который как раз передавал коня конюху и отряхивал с плеч дорожную пыль. — Эйрион. Со мной. Эйрион поднял голову. По всему его виду было видно, что он, едва спешившись, уже прикидывал, в какую сторону двора идти — и сторона эта была не та, где проживал его дед. — Я думал освежиться сперва, — сказал он. — Не пристало являться к королю в таком виде. — Королю всё равно, в каком ты виде, — сказал Мейкар. — Королю важно, что у тебя в голове. А в голове у тебя то, что нужно ему сейчас, а не после умывания. Идём. Эйрион чуть поджал губы, ему не понравилось, что его желание явиться достойно отмели как пустяк. Но он пошёл, потому что в тоне отца была та окончательность, которую даже Эйрион, любивший поспорить о малом, в большом не оспаривал. Они шли через сумеречные галереи Водных Садов, мимо тёмной воды, в которой уже зажигались первые отражённые звёзды. — Я хочу, чтобы ты был там, — сказал Мейкар на ходу, негромко. — Молчал и слушал. Не вставлял слова, не показывал себя. Просто был и запоминал. У дверей королевских покоев стояла стража. Кадар назвал Мейкара, двери отворили. Король Дейрон Второй сидел у низкого стола, и на столе перед ним лежала раскрытая коробка с бумагами из Песчаника, и поверх всех бумаг — тот самый обугленный по краю свиток с печатью и именем на полях. Король не читал его. Он просто смотрел — как смотрят на вещь, которую очень хотели бы не видеть, но не могут отвести глаз. Когда посетители вошли, он поднял голову. — Мейкар, — поприветствовал король, и это было сказано так, как говорят имя старого товарища, на которого можно опереться. — Сядь, ты с дороги. — Постою, ваша милость, — сказал Мейкар. — Сяду — встать потом тяжело будет, в моём-то возрасте. Я хочу, чтоб Эйрион стоял здесь и слышал. Я ему доверяю, а в деле, где замешан кто-то из ближнего круга, доверие — самая редкая монета. Король посмотрел на Эйриона — долгим, усталым, изучающим взглядом, каким короли смотрят на людей, прикидывая им цену не в золоте, а в верности. Эйрион выдержал этот взгляд — спокойно, не отводя глаз; и про себя, по своему обыкновению, тут же отметил, что выдержал хорошо, что король наверняка это заметил, и что вид у него, должно быть, как раз такой, какой нужен, — значительный и скромный разом. — Пусть остается, — сказал король. — Садитесь или стойте, как удобно. А я скажу, о чём думал весь этот вечер, пока сидел тут один. Он помолчал. — Я думал, — сказал король, — что страшнее всего не нож врага. К ножу врага я готов всю жизнь — на то он и враг. Страшнее всего, когда нож в руке у того, кому ты сам этот нож подал. Кого сажал по правую руку. — Он коснулся пальцем обугленного края свитка. — Вот это имя. Я этого человека знаю двадцать лет. Я его поднял. И вот его имя лежит тут, на полях, написанное его рукой. — Король поднял глаза на Мейкара. — Скажи мне как друг, а не как командующий. Это точно? Без тени сомнения? — Без тени, — сказал Мейкар ровно. — Помощник управляющего назвал имя во время допроса, хотя ничего не знал про свиток. Свиток мы достали из огня отдельно. Имя на свитке и имя в показаниях сошлись. Это не оговор и не подброшенная улика. Я считаю, что это правда. Тяжёлая, но правда. Король долго молчал. Потом медленно, как человек, принимающий решение, которого всю жизнь надеялся избежать, закрыл коробку. — Тогда мы не подадим виду, — сказал он. — Слышите? Оба. Никто не должен знать, что мы знаем. Этот человек ходит по Гавани, садится по мою правую руку и пусть садится дальше, пока я не пойму, есть ли кто за ним и далеко ли тянется этот клубок. Если я схвачу его сейчас, на горячем, я схвачу руку, а мне нужна голова. — Он поднял взгляд на Эйриона. — Отец ведь отправляет тебя в столицу раньше нас? Эйрион чуть замешкался, он-то ехал по своим делам, отчасти сердечным, но понял в одну секунду, что эти его дела стали очень маленькими рядом с тем, о чём говорит король. И, что было ему свойственно, тут же мысленно укрупнил собственную роль: его, именно его выбрал король, его глазами король решил смотреть туда, куда не достают другие. — Всё верно, ваше величество — сказал он, и в голосе у него прозвучало больше готовности, чем требовалось, потому что ему было приятно, что его просят. — Тогда поедешь ещё и с моим поручением, — сказал король. — Тихим. Без бумаг — бумаги горят, ты сам видел. В голове повезёшь. Будешь моими глазами там, где обычных моих наблюдателей этот человек давно вычислил и обходит. Согласен? Эйрион посмотрел на отца. Мейкар не сказал ни слова и не сделал ни знака, он стоял прямо, с каменным лицом, и предоставлял сыну решать самому. Эйрион понял, что это продолжение того разговора у костра. «Выбирай знаючи, а не из лени». — Согласен, — сказал он. И добавил, потому что не удержался, ему хотелось, чтобы прозвучало значительно: — Я не подведу, ваше величество. Я умею быть незаметным, когда надо. — Вот это последнее, самое важное и самое трудное для молодого человека, — сказал король, чуть усмехнувшись краем рта. — Незаметным быть труднее всего тому, кому хочется, чтоб его заметили. Сумеешь побороть это в себе — будешь мне полезен. Не сумеешь — погубишь и себя, и дело. Подумай об этом в дороге. Эйрион, который как раз тем и жил, чтоб его замечали, на миг ощутил укол, будто король заглянул ему под кожу и увидел там ровно то, чего Эйрион в себе не любил признавать. Он хотел было сказать что-нибудь, что вернуло бы ему выгодный вид, но вовремя понял, что любое слово сейчас как раз и будет тем самым желанием быть замеченным, и потому, с усилием, промолчал. И снова записал это молчание на свой счёт, маленькой монеткой в копилку, в которой он берёг доказательства собственного роста. — Хорошо, — сказал король и впервые за вечер чуть-чуть разжал плечи. — Хорошо. — Он посмотрел на отца и сына, стоящих рядом, так похожих — прямой спиной, разворотом плеч, упрямой линией подбородка. — Везёт тебе, Мейкар. У тебя сын, на которого можно опереться. У меня тоже… — Он не договорил и махнул рукой. — Идите. Оба с дороги, оба валитесь с ног. Все подробности расскажете завтра. Иди спать, Мейкар, ты вон еле стоишь — лез куда-то опять, старый дурак? — Лез, ваше величество, — сказал Мейкар без выражения. — На стену. По лестнице. — В твои-то годы. — Кто-то же должен был. Молодые в тот миг все лежали. Король коротко, невесело усмехнулся, и они с Мейкаром обменялись тем взглядом, каким обмениваются два старика, которые слишком много вместе пережили, чтобы объяснять что-то словами. Мейкар и Эйрион вышли в тёмную галерею. — Ну вот, — сказал Мейкар сыну. — Теперь у тебя в столице два дела. И сердечное, и королевское. — И оба тихих, — поджав губы сказал Эйрион. — Самые важные дела всегда тихие, — сказал Мейкар. — Громкие — это для тех, кому хочется, чтоб на них смотрели. — Он положил руку сыну на плечо — коротко, тяжело. — Король тебе верно сказал про незаметность. Ты подумай над этим всерьёз, не отмахивайся. В этом деле как раз и проверится, способен ли ты однажды стать не «созданным для большего», а человеком, который большое делает. Это разные вещи, сын. Я всю поездку тебе об этом толкую разными словами. Эйрион шёл молча. Он понимал, что отец говорит о чём-то важном, и понимал даже, что тот отчасти прав, но та его часть, что любила любоваться собой, уже разворачивала всё на свой лад: вот, мол, и король заметил его особость, и поручение дал особое, тихое, доверенное; и значит, он и впрямь не как все, и значит, он на верном пути. И отделить в себе верную мысль от этой, выгодной, у него пока не получалось — да он, по правде, и не очень старался. — Я подумаю, отец, — сказал он. И почти поверил, что подумает. Мейкар посмотрел на сына сбоку, в полутьме, и подумал свою долгую отцовскую думу — что изменит ли мальчика жизнь или нет, Мейкар, едва ли увидит, стар уже; но что зерно верное в сыне есть, под всей этой любовью к зеркалам, и что, может, тихое королевское дело, где себя как раз нельзя показывать, и окажется тем жёрновом, что сотрёт лишнее. А может, и не окажется. Но попытка стоила того. Всё стоило того, что давало мальчику шанс однажды стать больше, чем он сам о себе думал. Они дошли до развилки галерей. — Я к лекарю, ногу показать, — сказал Мейкар. — А ты спать. С Мирцеллой утром поговоришь, на свежую голову, как договаривались. — Помню, отец. Они разошлись. И Эйрион, идя в свою комнату через тёмные галереи Водных Садов, в которых тихо плескала вода, думал уже не об отце и не о короле, а о том, как завтра он будет говорить с Мирцеллой, и ловил себя на том, что и этот разговор он заранее представляет красивым: как он будет благороден, как сдержан, как она поймёт, что теряет, и как он останется в её памяти тем, кто ушёл достойно. И только у самой двери своей комнаты, уже взявшись за ручку, он вдруг вспомнил отцовское «не оставляй ей "может быть", это трусость, прикинувшаяся добротой» и остановился, и постоял, и впервые за вечер ему стало не по себе от того, что отец, кажется, видит его насквозь, до самого донышка, где живёт это вечное желание быть красивым в чужих глазах. «Завтра скажу честно, — решил он наконец. — Просто и без прикрас». И почти поверил себе. А что не до конца поверил, то была единственная честная мысль за весь его длинный, полный собою день, и она, маленькая, осталась с ним, когда он лёг, и не давала уснуть чуть дольше обычного. И в этом «чуть дольше» было больше пользы для него, чем во всём, что он успел подумать о себе за четыре дня пути.

***

Обоз пришёл на следующий день, в полдень. Бейлор Таргариен встречал его сам — спустился к воротам, хотя мог бы прислать управляющего. Он стоял в тени арки и смотрел, как тянется в ворота пыльная колонна: повозки, раненые, опечатанные сундуки, пленные под охраной. И искал глазами две фигуры. Нашёл. Левин ехал в голове колонны, осунувшийся, тёмный от солнца, но целый. А следом, верхом, а не в повозке, хоть и осторожно держась, чтоб не тревожить бок, ехал Валлар. Живой, похудевший, с заживающей повязкой под рубахой, но в седле, и это было главное. Бейлор дождался, пока сын спешится у коновязи — медленно, бережно, придерживая бок, — и подошёл. Они посмотрели друг на друга. — Отец, — поприветствовал Валлар. — Сын, — ответил тем же Бейлор. И потому что слова у них в роду давались тяжело, а чувства легко, Бейлор просто шагнул и обнял сына. Осторожно, помня про бок, но крепко. И Валлар обнял отца в ответ, и зажмурился, и Бейлор почувствовал, что у мальчишки дрожат плечи, и сделал вид, что не почувствовал, потому что есть вещи, которые мужчине надо позволить пережить, не называя их вслух. — Я переживал, — сказал Бейлор глухо, не разжимая объятий, — думал, ворон прилетит с иной вестью. — Чуть не прилетел, — сказал Валлар в отцовское плечо. — Левин не дал. Бейлор разжал руки, отстранил сына, посмотрел ему в лицо. Потом перевёл взгляд за его плечо, туда, где Левин, спешившись, занимался обязанностями, которые на него возложил Мейкар, отдавал распоряжения насчёт раненых, насчёт сундуков, и нарочно, как показалось Бейлору, не лез вперёд, чтоб не мешать встрече отца с сыном. — Левин, — сказал Бейлор негромко, но так, что Левин услышал и обернулся. — Принц Бейлор. — Подойди. Левин послушно встал перед старшим Таргариеном — усталый, пыльный, и в кои-то веки без своей всегдашней лёгкой усмешки. Бейлор смотрел на него долго. И то, что он видел, наполняло его простой, ясной благодарностью, той, в которой нет ни тени сомнения и оттого нет тяжести. Он видел перед собой человека, который привёз ему сына живым. И больше он ничего не видел — да и не искал. Мысль о том, что между его наследником и этим дорнийским юношей может быть что-то, кроме крепкой мужской дружбы, ему попросту в голову не приходила. Он видел другое — и видел верно, насколько мог: что эти двое за поход стали друг другу не разлей вода. Что Левин для Валлара — лучший друг, какого у мальчика прежде не было; а может, и больше — старший брат, какого Валлару, всегда не хватало. И это Бейлор одобрял от всей души. Наследнику древнего дома нужен рядом такой человек — верный, дерзкий, готовый закрыть собой. Лучшего брата по оружию он сыну и пожелать не мог. — Ты привёз мне сына живым, — сказал Бейлор Левину. — Я этого не забуду. Слышишь? Ни сейчас не забуду, ни через двадцать лет. Я рад, что рядом с моим сыном такой человек, как ты, практически “брат”. Левин открыл было рот, хотел сказать что-нибудь лёгкое, отшутиться, как он всегда отшучивался, но «брат» ударило его куда-то под рёбра, потому что было и правдой, и не всей правдой разом, и от этого вдвойне. Он закрыл рот и просто склонил голову. — Он сам себя привёз, принц Бейлор, — сказал Левин наконец, тихо. — Я только рядом был. — Рядом быть, — сказал Бейлор, — это, мальчик, иногда и есть самое важное в брате. — Он положил Левину руку на плечо и сжал коротко. — Запомни это от старика. И знай: с нынешнего дня двери моего дома для тебя открыты. Я это говорю не из вежливости. Я Таргариен, мы такими словами не бросаемся. Валлар, стоявший рядом, вдруг отвёл глаза в сторону — на пыльную колонну, на пальмы, куда угодно. Потому что отец, не зная того, сказал вещь, от которой стало и тепло, и горько разом, и распутать одно от другого Валлар сам пока не умел. Всё что говорил отец было так близко к правде — и так мимо неё, что у Валлара перехватило в горле, и он понадеялся, что отец спишет это на усталость раненого. Бейлор и впрямь списал — он повернулся к сыну и сказал буднично, чтобы снять с момента слишком большую тяжесть: — А теперь, к лекарю. Оба. Ты — бок показывать; ты, Левин, не делай вид, что у тебя там царапина, я отсюда вижу, что повязка старая. Дарра вас обоих возьмёт в оборот, и поделом. После расскажете всё. Про штурм. Про то, как друг друга с поля боя вытаскивали. Всё хочу слышать, до последнего слова. Левин и Валлар коротко переглянулись — одним мгновенным взглядом, в котором было всё то, о чём они договорились у источника: «друзья, смотрим и не спешим». И в этом взгляде была их тайна, которую Бейлор, стоявший в трёх шагах и довольный, как может быть доволен только отец, когда сын вернулся живым, не прочёл и не заподозрил. — Расскажем, отец, — сказал Валлар. — Всё расскажем. — Вот и хорошо, — сказал Бейлор. — А пока — к Дарре. Оба. Шагом марш. И ты, Левин, тоже. Раз уж теперь как родня — изволь лечиться, как родне положено, без геройства. И они пошли — двое рядом, в ногу, придерживая каждый своё больное место, — а Бейлор смотрел им вслед и думал, что хорошо это, правильно, когда у сына есть такой брат по оружию. И не знал — и счастлив был, что не знал, — насколько ближе к правде он подошёл со словом «родня», чем сам полагал.

***

Поздно вечером, когда Сады уснули, Сильва сидела у окна своей комнаты. День был хороший — обоз пришёл, Валлар вернулся живым, она видела его у Дарры, осмотрела бок, заживает чисто, мальчишка крепкий. Видела и Левина, у того и впрямь оказалась запущенная повязка на руке, и она его как следует отчитала, и он, против обыкновения, смолчал и дал перевязать, и был тих, это было на него непохоже. Сильва, перевязывая, мельком подумала, что между ним и молодым Таргариеном что-то такое — лекарь видит то, чего не видит отец, — но это было не её дело, и она не стала ни спрашивать, ни поминать. У всех своё. У неё вон тоже теперь своё. День был хороший. И вечер был тих. Сильва думала о вчерашнем. О первом малом опыте. О том, как прихватило кончики пальцев и отпустило. О том, как Дейрон вышел из видения сам, “на своих ногах”и. О том, как он потом грел её руки в своих и говорил «спасибо». И о словах Дарры — самых важных словах за весь тот вечер: «Один раз — это не ответ. Это первый вопрос и вопросов будет много». Вот это «вопросов будет много» и грело Сильву теперь больше всего. Потому что это значило: ничего ещё не решено. Ничто не захлопнулось. Впереди — не петля, а лестница, и она стоит только на первой ступени, и может подняться выше, а может остаться, а может и сойти, и в этом не будет ни беды, ни стыда. И от этой не-окончательности Сильве было спокойно, как бывает спокойно человеку, которому оставили выбор. Она прислушалась к себе. Холода не было — настоящей связи ведь ещё не завязали, до неё было идти и идти, через много таких вечеров. Внутри было обычно, тихо, тепло. Только память о вчерашнем чужом холоде лежала где-то, как лежит память о холодной воде у того, кто раз окунулся: тело знает, каково это, но сейчас тело сухое и тёплое. Она встала, подошла к окну, открыла его. В тёмный сад тянуло ночной прохладой, настоящей, обычной прохладой, а не той, чужой. Где-то в другом крыле Садов спал Дейрон — просто спал, и ничего от него к ней не шло. Они ещё не были связаны. Они были только двое, что решились начать осторожно. И это «осторожно» Сильве, лекарю, нравилось больше всякой страсти. Она закрыла окно. Постояла, прижав ладонь к груди — к тому месту, где когда-нибудь, если они оба того захотят и не один раз скажут «да», поселится чужой-свой холод. Но не сегодня. Сегодня там было пусто и тепло, и хорошо. А над Водными Садами на исходе ночи занималось то самое золотисто-пыльное дорнийское солнце, которое одинаково вставало и над спящими Садами, и над пыльной дорогой из Солнечного Копья, и над дальней дорогой на Песчаник, и над всеми, кто в эти дни выбрал не торопиться: не решать большое сгоряча, не вязать узлов, которые не развязать, не хвататься за то, что покажет себя только временем. Над Бейлором, что спал спокойно, вернув сына и не зная половины правды. Над двумя, что у источника, договорились ждать и смотреть. Над отцом, что пытался вразумить сына, но теряющего надежду. И над двумя в Садах, что стояли на первой ступени длинной лестницы и не спешили на вторую. Все они выбрали одно и то же, не сговариваясь, выбрали время. Дать делу вызреть. Дать чувству проверить себя. И оттого спали в это утро спокойнее, чем спали давно.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!