Глава 17. Один украденный день
29 июня 2026, 06:40Шаен проснулась не сразу — и это само по себе было непривычно. Обычно сон отпускал её резко, как отпускает натянутая струна: вот она спит, а вот уже открыты глаза, и разум уже считает шаги до двери, людей за стеной, расстояние до окна. Так было всю жизнь. Так было даже в дороге, даже в ночь перед свадьбой. Но сейчас пробуждение шло волнами, мягкими, тёплыми, будто кто-то заботливо тянул её обратно в сон каждый раз, когда она подбиралась слишком близко к утру.
Она лежала на боку, и рука Бейлора лежала у неё на талии — тяжёлая, тёплая, расслабленная. Его дыхание касалось её затылка, медленное, ровное. За окном было светло — не рассветно-серо, а уже по-настоящему светло, тем мягким золотистым светом, какой бывает у солнца, когда оно стоит достаточно высоко, чтобы перестать оправдываться за то, что взошло.
Шаен открыла глаза и не торопилась двигаться. Это было странное чувство — лежать и ничего не считать. Не считать шагов до двери. Не считать, сколько человек спит за стеной и сколько уже не спит. Не считать, сколько времени осталось до того, как ей нужно будет снова стать тем человеком, которого ждёт двор. Несколько мгновений в комнате существовали только два звука: дыхание Бейлора и далёкий, едва слышный шум города за стенами Красного Замка — крики чаек, скрип телег, голоса, которые сюда, на высоту покоев Десницы, доходили смягчёнными, почти ласковыми.
Она осторожно пошевелилась, не желая будить его раньше срока. Бейлор тут же издал низкий звук, не то вздох, не то недовольство, и рука на её талии сжалась чуть крепче, прижимая её ближе, будто во сне он каким-то образом почувствовал намерение сбежать и заранее воспротивился.
— Нет, — пробормотал он, не открывая глаз, голосом, тяжёлым от сна.
— Я не сказала ни слова, — заметила Шаен.
— Ты подумала о побеге. Я почувствовал.
— Ты спал.
— Я теперь всегда чувствую, когда ты собираешься уйти, — сказал Бейлор и наконец приоткрыл один глаз, тёмный, ещё мутный от сна, и посмотрел на неё с тем особым выражением, которое появлялось у него по утрам и которого, она была уверена, не видел больше никто в Семи Королевствах: не лорд, не Десница, не полководец, а просто мужчина, не желающий вставать.
— Я не собиралась уходить, — сказала Шаен. — Я думала о свете.
— О каком свете?
— О том, что он слишком яркий для раннего утра. Что это значит, что утро давно прошло.
Бейлор открыл и второй глаз, не без усилия, и посмотрел в сторону окна с видом человека, которому только что сообщили дурную весть.
— Сколько, по-твоему?
— Не знаю. Но предположу, что совет, кажется, уже должен начаться.
Это слово — совет — произвело на него действие, прямо противоположное тому, что произвело бы на любого другого мужчину в это утро. Бейлор немедленно подобрался, хотя глаза у него всё ещё были сонными, и сделал движение, будто намеревался встать прямо сейчас, в одно слитное усилие, как поднимаются по тревоге.
— Совет, — повторил он, садясь и тут же щурясь от света. — Да. Заседание сегодня — после завтрака, обсуждение хлебных пошлин с Бракеном и… — Он замолчал, нашаривая мыслями расписание дня, которое жило в его голове так же твёрдо, как жило расписание построений во время похода. — Отец хотел также обсудить письма из Дорна, и Риверс должен был доложить о… о тех делах.
Он начал подниматься. Шаен молча наблюдала за ним секунду, потом протянула руку и взялась за его плечо — не резко, но твёрдо, тем хватом, каким держат то, что не намерены выпускать.
— Сядь, — сказала она.
Бейлор замер на середине движения, уже наполовину поднявшийся, опираясь на одну руку, повернул к ней голову.
— Я обещал, что сегодня…
— Ты ничего не обещал, — оборвала его Шаен. — Это совет придумал, что ты должен на нём присутствовать. Совет проживёт без тебя один день.
— Шаен, — сказал он тем особым тоном, которым говорил, когда собирался напомнить ей о долге, — я Десница короля. У меня обязанности, которые не…
— Сядь, — повторила она.
В её голосе не было крика. Не было даже особой настойчивости — она говорила тихо, как говорила всегда, тем тоном, который заставлял людей наклоняться ближе, чтобы расслышать. Но за этой тихостью стояла твёрдость камня, и Бейлор, проживший рядом с ней достаточно недель, чтобы выучить разницу между её просьбами и её требованиями, после короткой внутренней борьбы — заметной по тому, как дёрнулась его челюсть, — медленно опустился обратно на подушку.
— Это уже второй раз за два дня, — заметил он, — когда ты мне приказываешь.
— Третий, — поправила Шаен. — Ты забыл про застёжку плаща.
— Это не было приказом. Это было замечанием.
— Это было приказом, завёрнутым в замечание. Я учусь у тебя.
Бейлор посмотрел на неё долгим взглядом, в котором смешивались веселье, сопротивление и что-то ещё, более глубокое, чем оба этих чувства, — какая-то тихая радость от того, что кто-то вообще осмеливается говорить ему «сядь» и ждать, что он подчинится.
— Допустим, — сказал он наконец, — я сяду. Что дальше?
— Дальше мы проведём день так, как нам обоим нужно.
— Нам обоим? Или тебе?
— Обоим, — сказала Шаен ровно. — Просто ты пока не понял, что тебе это нужно сильнее, чем мне.
Он издал короткий смех, почти беззвучный, больше похожий на выдох, и сел удобнее, опираясь спиной на подушки и на изголовье кровати, отказавшись от попытки вставать, хотя по тому, как он держал плечи, было видно: часть его всё ещё мысленно шагала по коридорам в сторону зала совета, готовая отчитываться, спорить, решать.
— Объясни мне, — сказал он, — почему я должен пропустить заседание, на котором обсуждаются хлебные пошлины, мирные договорённости и доклад Риверса, ради того, чтобы лежать в постели.
— Потому что вчера ты женился, — сказала Шаен. — Потому что если ты сегодня встанешь в этот же час, наденешь те же одежды и пойдёшь говорить о хлебных пошлинах с тем же лицом, каким говорил о них неделю назад, — двор решит одно из двух. Либо что брак для тебя ничего не значит. Либо что он значит так много, что ты сбегаешь от него в работу, лишь бы не оставаться со мной дольше необходимого.
Бейлор смотрел на неё, и веселье медленно сходило с его лица, сменяясь чем-то более внимательным.
— Ты всегда так думаешь? — спросил он. — В категориях того, что подумает двор?
— Я дорнийка, — ответила Шаен просто. — Я выросла, считая, что подумает двор. Это въелось в кости.
— А что бы ты подумала на месте двора?
Она помолчала, обдумывая вопрос серьёзнее, чем он, кажется, рассчитывал.
— Я бы подумала, что ты боишься меня, — сказала она наконец. — Что ты выбрал работу, потому что работа предсказуема, а я — нет. Что брак для тебя — ещё одна обязанность, которую удобнее всего исполнять на расстоянии.
— Это неправда.
— Я знаю, — сказала Шаен. — Поэтому и говорю: сядь. Останься. Пусть видят, что неправда, или — что лучше — пусть никто не видит вообще ничего, потому что мы оба останемся здесь, за закрытой дверью, и пусть думают что хотят.
Бейлор долго молчал, глядя на неё. За окном крикнула чайка, далёкая и резкая, и где-то внизу, во дворе, прокатился глухой скрип тяжёлых ворот.
— Завтра я пойду на совет, — сказал он наконец, тоном человека, заключающего сделку, а не уступающего.
— Завтра — да, — согласилась Шаен. — Сегодня — нет.
— Ты слишком хорошо умеешь говорить «нет» таким тоном, будто это «да», — заметил Бейлор.
— Это особый дорнийский дар, — сказала она. — Передаётся по женской линии.
Бейлор тихо рассмеялся — на этот раз по-настоящему, не сдержанным выдохом, а коротким, искренним звуком, от которого у Шаен внутри потеплело так, как не теплело даже от солнца за окном. Она знала уже, что этот его смех — редкая вещь, вещь, которая возвращалась к нему медленно, по частям, после долгих лет, когда он, по словам родных, вовсе не смеялся. Каждый раз, заслышав его, она чувствовала что-то похожее на гордость, хотя не была уверена, что имеет право гордиться чужим смехом, как своим достижением.
— Хорошо, — сказал он. — Этот день — наш. Но тогда у меня будет одно условие.
— Условие? — Шаен приподняла бровь.
— Завтрак. Здесь. Не в зале, не с двором, не под взглядами, обсуждающих, как мы выглядим утром после свадьбы.
— Это не условие, — сказала Шаен. — Это то, чего я хотела с того момента, как открыла глаза.
— Тогда мы хотим одного и того же, — заключил Бейлор с явным удовлетворением человека, обнаружившего, что уступка оказалась подарком.
***
Завтрак принесли через четверть часа — две служанки, обе моложе и обе явно нервничавшие, будто несли не блюда, а нечто более деликатное и более способное взорваться при неверном движении. Поднос со звоном опустился на низкий столик у окна; чашки, кувшин с разбавленным вином, хлеб, мёд, инжир, привезённый специально для дорнийской невесты, сыр, мягкий и твёрдый, тонко нарезанное мясо. Служанки расставили всё со стремительностью людей, которым строго наказали не задерживаться, и исчезли так быстро, что Шаен едва успела сказать им «спасибо», на что одна из девушек вспыхнула до корней волос и почти выбежала за дверь. — Они боятся тебя, — заметил Бейлор, наблюдая за этим. — Они боятся не меня. Они боятся неловкости, — сказала Шаен. — Никто не знает, как вести себя со молодоженами утром. Это новый этикет, который при дворе ещё не придумали. — Мне казалось, при дворе придуман этикет для всего. — Для всего, что бывало раньше тысячу раз. Для нас придумают позже. Когда соберут достаточно сплетен, чтобы вывести правила. Бейлор покачал головой, наливая разбавленное вино в оба кубка, и протянул один ей. Шаен взяла кубок, но не торопилась садиться к столу, вместо этого она устроилась на стуле, который кто-то из служанок — видимо, по молчаливому наказу самого Бейлора ещё накануне — поставил рядом с кроватью, чтобы можно было есть, не вставая совсем. Она была одета лишь в тонкую ночную сорочку, и утренний свет проходил через неё достаточно, чтобы очертить силуэт, но Шаен перестала заботиться о том, что подумает о ней Бейлор, видящий её так, как видел вчера и всю ночь. Она подняла ноги и без всякого предупреждения опустила их на колени Бейлора, который как раз усаживался обратно в постель с куском хлеба в руке. Он замер на мгновение, посмотрел на её ступни, лежащие на его коленях, потом на неё. — Удобно? — спросил он с лёгкой насмешкой, которая, впрочем, не скрывала того, что он этому рад. — Очень, — подтвердила Шаен, отламывая кусок инжира. — Я теперь подставка для твоих ног? — Если тебе это не нравится, можешь убрать. Бейлор посмотрел на свою руку, лежащую рядом с её ступней, потом снова на неё, и вместо того, чтобы убрать что-либо, медленно опустил ладонь на её щиколотку. Пальцы легли тепло и спокойно, без особого умысла, просто потому, что так казалось правильным. — Не уберу, — сказал он. — Привыкну. Они ели молча некоторое время — не из неловкости, а из того особого молчания, которое возможно только между людьми, уже не нуждающимися заполнять каждую паузу словами. Шаен макала хлеб в мёд, наблюдая, как утренний свет ложится на одеяло, на разбросанные подушки, на свадебный плащ Таргариенов, висевший на спинке кресла там, где слуги его оставили сразу после прибытия супругов в замок. Через приоткрытое окно доносился шум просыпающегося замка: где-то спорили слуги, где-то стучали молотки, где-то перекликались стражники на стенах, но всё это казалось далёким, происходящим в другом мире, который не имел права заходить дальше порога. — О чём ты думаешь? — спросил Бейлор, заметив, как она замерла, глядя в окно. — О том, что вчера всё было церемонией, — сказала Шаен медленно. — Каждое движение, каждое слово имело значение, которое было больше меня. Плащ, клятва, постель — всё было символом для тысячи людей, лица которых я даже не успела разглядеть. — А сегодня? — А сегодня инжир, — сказала она. — И твои руки на моих ногах. И больше ничего не имеет значения, кроме того, что это значит для нас двоих. Бейлор посмотрел на неё долгим взглядом, потом отставил чашку и взял её ступню обеими руками — не для какой-то определённой цели, просто чтобы держать. — Мне нравится это утро, — сказал он тихо. — Мне тоже, — призналась Шаен. — Хотя я не уверена, что когда-нибудь признаюсь в этом отцу. Он считает меня самой собранной из своих детей. — А ты не собранная? — Сейчас — нет. Сейчас я сижу в одном нижнем платье, ем инжир и позволяю Деснице короля держать мои ноги, как будто это самое важное дело его утра. — Это самое важное дело моего утра, — подтвердил Бейлор без тени шутки. Шаен посмотрела на него, и что-то в груди у неё сжалось — не от страха, а от того особого, незнакомого ей раньше ощущения, которое появлялось каждый раз, когда он говорил подобные вещи без всякой торжественности, просто как факт, который не нуждается в украшениях. — Знаешь, — сказала она, — мне почти страшно, как легко мне с тобой. — Почему страшно? — Потому что я привыкла, что лёгкость — это опасность. Что когда тебе легко, ты теряешь бдительность, и именно в этот момент тебя бьют ножом в спину. Бейлор не улыбнулся в ответ, как она почти ожидала. Вместо этого он на мгновение задумался, проводя большим пальцем по своду её стопы — машинально, не замечая этого жеста. — Я понимаю эту мысль, — сказал он наконец. — Я тоже годами жил так. Каждое спокойствие казалось подозрительным. Каждый хороший день — авансом за плохой, который последует. — А теперь? — А теперь я думаю, что иногда лёгкость — это просто лёгкость. Не ловушка. Не аванс. Просто утро, в которое нам с тобой разрешили побыть людьми, а не должностями. — Кто разрешил? — спросила Шаен с лёгкой усмешкой. — Мы сами, — ответил Бейлор. — Кажется, это первое, что мы вместе решили без участия совета, короля и половины Семи Королевств. — Неплохое начало, — заметила она. — Я тоже так думаю. Они снова замолчали, и в этом молчании не было ни напряжения, ни нужды его заполнить. Шаен отломила ещё кусок хлеба, протянула половину Бейлору без всякого слова, и он взял её, тоже без слова, и этот короткий, незначительный обмен — хлеб из руки в руку — почему-то показался ей более интимным, чем всё, что происходило между ними ночью. — Я должна сказать тебе кое-что, — произнесла она через некоторое время, глядя не на него, а на чашку в своих руках. Бейлор насторожился — не явно, но Шаен видела, как чуть изменилась его поза, как плечи стали немного твёрже. — Что? — Заговор не раскрыт, — сказала она. — Виновники скрылись. Человек из дома у реки до сих пор не имеет имени. И сегодня я лежу здесь, ем инжир и позволяю себе быть счастливой, как будто это не имеет значения. — Это имеет значение, — сказал Бейлор серьёзно. — Но не в том смысле, в котором ты боишься. — В каком смысле тогда? Он на мгновение замолчал, подбирая слова с той тщательностью, с какой подбирал слова всегда, когда говорил о важном. — Кадар и Риверс не спят, — сказал он. — Твои Тени не спят. Мой отец не спит, хотя делает вид перед двором, что спокоен. Все, кому положено искать врага, ищут его прямо сейчас, в эту минуту, пока мы здесь едим инжир. Один день, который мы у них забираем, не остановит охоту. Но если ты проведёшь этот день, просчитывая варианты ловушек и прислушиваясь к каждому скрипу половицы, ты не приблизишь и не отдалишь развязку ни на час. Ты просто откажешь себе в дне, который у тебя есть прямо сейчас. Шаен посмотрела на него долго. — Когда ты говоришь так, — сказала она, — мне сложно с тобой не согласиться. — Это потому что я прав, — заметил Бейлор с лёгкой улыбкой. — Или потому что ты говоришь это голосом, которым отдают приказы войскам, и я слишком устала, чтобы спорить. — И это тоже, — согласился он. Она вздохнула — не тяжело, а с тем особым облегчением, какое наступает, когда решение уже принято за тебя кем-то, кому ты доверяешь больше, чем себе самой в этом вопросе, — и подняла кубок. — За один день, — сказала она. — За один украденный день, — поправил Бейлор, поднимая свой кубок навстречу её. Они чокнулись — тихо, неловко, потому что кубки были разной формы и звон вышел приглушённым, — и оба рассмеялись от того, как нелепо это вышло, и в этом смехе, общем, лёгком, ничем не обременённом, утро наконец-то по-настоящему началось.***
Внизу, в малой трапезной восточного крыла — той самой, что отвели дорнийской родне, — завтрак шёл своим чередом, и его участники, как оказалось, были куда менее склонны оставлять некоторые вопросы без ответа. — Их до сих пор нет, — сообщила Дерия таким тоном, будто докладывала о военном положении. Она сидела за длинным столом между братом и Эйгоном, который успел уже намазать мёдом не только свой хлеб, но и манжету рукава, и смотрела в сторону двери с тем напряжённым вниманием, с каким смотрят на горизонт, ожидая корабль. — Кого нет? — спросила Дейнерис, не поднимая глаз от письма, которое читала за чашкой утреннего отвара. — Шаен. И принца Бейлора. Алиандра, сидевшая в конце стола с заметно округлившимся животом и тарелкой, к которой подходила с осторожностью человека, проверяющего лёд на пруду, подняла голову от своей чашки и заметила с лёгкой улыбкой: — Технически он теперь твой дядя по браку, Дерия, но называть его так при дворе будет странно. — Я не собиралась называть его дядей при дворе, — обиделась Дерия. — Я хотела знать, почему их до сих пор нет. — Может быть, они спят, — предположил Эйгон с набитым ртом, не отрываясь от своего хлеба. — После свадьбы люди обычно долго спят. Я слышал. — От кого ты это слышал? — спросил Дориан с явным интересом. — От конюха. Он был на трёх свадьбах. — Это многое объясняет про конюха, — заметил лорд Перрос Айронвуд негромко, не поднимая взгляда от собственной тарелки, и в его голосе прозвучала та сухая ирония, которая обычно проходила мимо детей, но в этот раз заставила Алиандру тихо фыркнуть в чашку. — Почему долго спят? — спросила Дерия, явно не намереваясь оставлять тему. — Они устали от танцев? — Что-то вроде, — сказала Дейнерис, не отрываясь от письма, тоном человека, давно научившегося отвечать на детские вопросы так, чтобы ответ был правдой и одновременно не порождал дальнейших вопросов. — Но они не танцевали столько, сколько мы, — упорствовала Дерия. — Мы танцевали до самого конца музыки, а они ушли раньше всех. За столом на мгновение возникла та особая тишина, которая возникает у взрослых, когда детский вопрос точно и неосторожно попадает в самую неловкую часть взрослого разговора. Марон Мартелл, до этого молча читавший своё письмо, поднял глаза от страницы ровно настолько, чтобы посмотреть на дочь — старшую, не маленькую, — с выражением человека, готового подавить улыбку любой ценой. — Они ушли раньше, — произнёс наконец принц Дорна, — потому что у молодожёнов в первую ночь свои обязанности, Дерия, и эти обязанности требуют покоя. — Какие обязанности? — немедленно спросил Дориан, забыв про еду. Это был ровно тот вопрос, после которого половина стола внезапно нашла что-то крайне интересное в своих тарелках. Дейнерис закашлялась в чашку. Алиандра уткнулась взглядом в окно. Перрос Айронвуд молча сосредоточился на хлебе с тем спокойствием, которое могло принадлежать либо очень мудрому человеку, либо человеку, не желающему быть первым, кто заговорит. Спасение пришло — как это часто бывало в последние дни — от самого Айронвуда, хотя на этот раз не словом, а действием. — Дориан, — сказал он, отложив нож, — ты ведь хотел посмотреть, как устроены здешние конюшни? Говорят, у короля есть конь, выезженный специально для турниров — высокий, серый, с дурным характером. Может быть, после завтрака стоит сходить и проверить, правда ли это. Дориан немедленно забыл про обязанности молодожёнов. — Дурным характером? Кусается? — По слухам, лягается, — сказал Айронвуд с полнейшей серьёзностью. — Это куда интереснее, чем кусается. — Я тоже хочу посмотреть, — заявила Дерия, явно не желая оставаться в стороне от того, что внезапно стало самым важным делом утра. — Тогда идите оба, как закончите с завтраком, — сказала Дейнерис, бросив на мужа дочери быстрый взгляд, в котором благодарность была почти незаметна, но безошибочно узнаваема для тех, кто умел читать дорнийские лица. — А обязанности? — переспросил Дориан с упорством, свойственным одиннадцатилетним детям, которые чувствуют, что от них что-то скрывают, и от этого хотят знать ещё больше. — Обязанности, — повторил Марон со всей возможной невозмутимостью отца четырёх взрослых дочерей и двух сыновей, — это взрослое дело, которое касается взрослых, и однажды, когда ты сам женишься, ты поймёшь, в чём они заключаются. До тех пор — конь короля ждёт. Это было сказано тем тоном, который у Мартеллов означал конец разговора, и даже Дориан, при всей своей дотошности, узнал этот тон достаточно хорошо, чтобы не пытаться продолжать. — Я тоже хочу знать, что за обязанности, — внезапно сказал Эйгон, который до этого момента был слишком занят мёдом, чтобы вступать в разговор, но теперь поднял голову с видом человека, не желающего оставаться единственным неосведомлённым в комнате. — Когда женишься — узнаешь, — сказал Дориан тоном старшего, хотя минуту назад сам спрашивал о том же самом. — Я никогда не женюсь, — заявил Эйгон с твёрдостью, свойственной девятилетним мальчикам, уверенным в окончательности своих жизненных планов. — У меня будет дракон, и мне не нужна жена. — Все Таргариены сначала так говорят, — заметила Дейнерис мягко, наконец отрываясь от своего письма. — А потом находят кого-то, ради кого готовы поделиться драконом. — Я не буду делиться, — твёрдо сказал Эйгон. — Посмотрим, — ответила Дейнерис с той теплотой в голосе, которая делала её слова не возражением, а почти лаской. Разговор плавно сместился в сторону коня с дурным характером, лягания, конюшен и того, кому первому позволят к нему подойти, и взрослые за столом наконец позволили себе вернуться к собственным делам — письмам, чашкам, тихим репликам, которыми обмениваются люди, давно знающие друг друга достаточно хорошо, чтобы не нуждаться в постоянном разговоре. — Как она? — спросила Дейнерис тихо, обращаясь к Алиандре через стол, когда дети окончательно увлеклись спором о том, сколько лошадь весит и можно ли её обогнать пешком. Алиандра, понявшая вопрос без уточнений, на мгновение задумалась. — Я её ещё не видела сегодня, — сказала она. — Но Шаен умеет быть счастливой так, что это незаметно для тех, кто не знает, на что смотреть. — А ты знаешь, на что смотреть? — Я её сестра, — ответила Алиандра просто. — Я знаю достаточно. — И что ты видишь? Алиандра позволила себе короткую улыбку — медленную, тихую, ту самую, которая появлялась у неё редко, но всегда означала что-то настоящее. — Я вижу, что Бейлор станет хорошим мужем, — сказала она. — И что Шаен наконец-то нашла человека, рядом с которым ей не нужно всё время быть готовой к удару. — Это хорошая новость, — заметила Дейнерис. — Это редкая новость, — поправила Алиандра. — Особенно для нашей семьи. Перрос Айронвуд, слушавший этот разговор молча, как слушал почти всё, что не требовало его прямого участия, протянул руку и накрыл ладонь жены своей — коротко, незаметно для остальных, но достаточно, чтобы Алиандра на секунду остановилась и улыбнулась уже не сестре, а ему. — Тебе нужно поесть больше, — сказал он тихо. — Я ем достаточно. — Ты ешь, как птица, которая делает вид, что не голодна, потому что считает голод неприличным. — Это очень дорнийское наблюдение для человека из Айронвуда, — заметила Алиандра, но всё же взяла ещё кусок хлеба, чтобы доказать, что наблюдение неверно, хотя оба они знали, что это не так. В дальнем конце стола, у самого окна, Мирия Мартелл — мать Бейлора, хотя редко кто вспоминал, что когда-то Бейлор был просто её сыном, а не Десницей и не живой легендой, — молча наблюдала за всем этим с тем особым выражением лица, которое появлялось у неё, когда она видела что-то, напоминающее ей о собственной молодости. Она была дорнийкой по рождению и королевой по браку, и за долгие годы научилась слушать происходящее вокруг даже тогда, когда казалось, что она занята лишь своим отваром. — Ты тоже думаешь о них, — заметил король, садясь рядом с ней с тарелкой, на которой было заметно меньше еды, чем полагалось бы человеку, начинающему день. — Я думаю о том, как давно мой сын не оставался в постели позже рассвета без причины, одной из которых была или война или болезнь, — сказала Мирия. — И как я рада, что причина наконец появилась. — Он всё равно явится на совет, — заметил Дейрон с лёгкой усмешкой. — Я бы поставил золото на то, что он явится, хоть и опоздает. — Не явится, — сказала Мирия с полной уверенностью. — Откуда такая уверенность? — Потому что племянница ему не позволит. А мой сын, при всей своей твёрдости, давно понял, что некоторым людям проще подчиниться, чем спорить. Дейрон посмотрел на жену долгим взглядом, в котором смешались веселье и нечто более глубокое — то узнавание, которое появляется у людей, проживших вместе достаточно лет, чтобы видеть друг в друге собственное прошлое. — Ты говоришь как женщина, которая знает по опыту, — заметил он. — Я говорю как женщина, которая была дорнийкой задолго до того, как стала королевой, — ответила Мирия. — Мы умеем добиваться своего без единого крика. Это пугает чужестранцев больше, чем любая армия. Король тихо рассмеялся, и звук этого смеха — редкого, негромкого, но настоящего — на мгновение заставил весь стол посмотреть в его сторону с тем особым удивлением, какое вызывает счастливый смех человека, обычно несущего на плечах слишком многое, чтобы позволять себе смеяться часто.***
Бринден Риверс явился, когда завтрак уже почти закончился, и явился так, как появлялся всегда — без объявления, без шума, словно соткался из тени у дальней двери, и заметили его не сразу, а лишь когда он уже стоял в нескольких шагах от стола, с вороном на плече, неподвижным, как изваяние. — Прошу простить за вторжение, — сказал он своим тихим голосом, от которого, как обычно, по комнате прошла короткая волна тишины: даже те, кто привык к его присутствию, не могли избавиться от смутного беспокойства, которое вызывал его единственный красный глаз. — Но у меня есть доклад, который, я полагаю, ваше величество предпочло бы услышать раньше, чем позже. Дейрон отложил чашку. — Говори. — Тихо, — сказал Риверс. — Подозрительно тихо. Он произнёс это слово — тихо — с той особой интонацией, с какой опытный полководец произносит слово «тихо» о поле перед битвой: не как добрую весть, а как предупреждение. — Человек за приоткрытой дверью на улице Якорей не появлялся в порте три дня, — продолжил он. — Казначей, через которого шло лиссенийское золото, не показывался у обычных меновщиков. Корабли, которые мы держали под наблюдением, не отплывали и не приходили, кроме того, который ушел позапрошлой ночью. Если бы я не знал, чем занимаюсь уже двадцать лет, я бы сказал, что враг просто исчез. — Но вы знаете, чем занимаетесь, — заметил Дейрон. — Именно поэтому я говорю «подозрительно тихо», а не «спокойно», — сказал Риверс. — Когда враг исчезает совсем, это означает одно из двух: либо он отказался от своих планов, либо он понял, что его ищут, и спрятался ещё глубже, выжидая момента, когда внимание ослабнет. — Какой вариант вам кажется более вероятным? — спросил Марон Мартелл, до этого молча слушавший доклад с тем же спокойствием, с каким слушал любые дурные вести, требующие решения, а не паники. — Второй, — ответил Риверс без колебаний. — Люди, готовившие то, что готовили эти люди — золото из-за Узкого моря, дикий огонь, наёмная сталь, — не отказываются от планов из-за одной свадьбы, даже такой пышной, как вчерашняя. Они отказываются от планов, когда понимают, что цена внезапно стала слишком высокой. А цена стала высокой именно сейчас — потому что весь двор смотрит на Красный Замок, потому что королевская гвардия удвоена, потому что леди Шаен привезла с собой своих людей, которые знают, как искать тех, кто прячется в тенях получше иных. Шаен — то есть теперь, формально, принцесса Шаен Таргариен, хотя сама она пока с трудом привыкала к этому новому имени — спустилась к столу как раз к этим словам, и услышала достаточно, чтобы понять весь смысл доклада без дополнительных объяснений. Бейлор шёл рядом с ней, на полшага позади, и его рука лежала у неё на пояснице с той естественностью, с какой жест становится привычкой быстрее, чем сам человек успевает это заметить. — Доброе утро, — сказал Дейрон, заметив их, и в его голосе была та особая теплота, с какой отец смотрит на сына, наконец нашедшего покой, который казался невозможным после смерти первой жены. — Доброе утро, отец, — ответил Бейлор, садясь рядом с матерью, и Шаен опустилась на свободное место напротив, чувствуя на себе несколько взглядов сразу — не осуждающих, не насмешливых, скорее тёплых, тех, какими смотрят на молодожёнов, явившихся к столу позже всех и явно не торопившихся. — Риверс как раз докладывал о деле заговорщиков, — сказал Марон, обращаясь к дочери напрямую, без всяких смягчений, потому что знал — Шаен предпочитала факты церемонной вежливости. Шаен немедленно подалась вперёд. — И что известно? — Что враг затаился, — повторил Риверс терпеливо. — Подозрительно тихо, ваше высочество. — Это плохо, — сказала Шаен. — Это ожидаемо, — поправил Риверс. — Плохо было бы, если бы они продолжали действовать так же открыто, как на дне рождения вашей сестры. Открытость врага — подарок для того, кто его ищет. Тишина — куда более опасный знак, но и куда более естественная реакция разумного человека, который чувствует, что петля затягивается. — Значит, мы упускаем момент, — сказала Шаен, и в её голосе прозвучало то же напряжение, какое появлялось у неё каждый раз, когда речь заходила о незаконченном деле. — Чем дольше они молчат, тем глубже зарываются, тем сложнее будет найти нить заново. Риверс посмотрел на неё долгим взглядом своего единственного красного глаза — взглядом, в котором не было ни насмешки, ни снисхождения, лишь оценка, та самая оценка, с какой он смотрел на всех, кто, по его мнению, заслуживал серьёзного отношения. — Возможно, — сказал он. — А возможно — наоборот. Тишина врага не означает, что мы должны молчать вместе с ним. Это означает, что нужно сменить способ слушать. — И как вы предлагаете слушать иначе? — спросил король. — Я предлагаю, — сказал Риверс, — чтобы вместо того, чтобы давить там, где враг ждёт давления, мы создали впечатление, что давление ослабло. Что охота приостановлена. Что внимание короны и принцессы Шаен переключилось на что-то другое. Шаен прищурилась, понимая направление этой мысли быстрее остальных. — Вы предлагаете, чтобы я уехала, — сказала она не как вопрос, а как утверждение. — Я предлагаю, — поправил Риверс мягко, — чтобы принц Бейлор и его молодая жена отправились на Драконий Камень, как и было заранее условлено для медового месяца. Это не выглядит как уловка. Это выглядит как естественный, ожидаемый шаг. Никто не удивится, что новобрачные покидают столицу ради уединения. И в то же время это снимает с доски двух самых заметных и самых опасных для врага фигур: вас, моя принцесса, потому что ваши Тени уже доказали свою смертельную эффективность, и Десницу, потому что пока он рядом с вами, враг боится действовать вблизи короны. — То есть вы хотите, чтобы я ушла именно тогда, когда заговор не раскрыт, — повторила Шаен медленнее, и в этом повторении прозвучало явное несогласие. — Я хочу, — сказал Риверс терпеливо, — чтобы враг решил, что охота прекратилась. Чтобы он осмелел. А осмелевший враг — это враг, который начинает двигаться. А движение — это след. — И кто будет читать этот след, если я буду на Драконьем Камне? — Я, — сказал Риверс просто. — И ваше доверенное лицо, если правильно запомнил, его зовут Кадар. И ваши Тени, конечно, которые останутся в городе под другими лицами, потому что, в отличие от вас, моя принцесса, им не нужно стоять во главе свадебного шествия, чтобы быть узнанными. За столом на мгновение установилась тишина — не пустая, а та, в которой каждый присутствующий обдумывал услышанное со своей стороны: король с государственной осторожностью, Марон с отцовской тревогой за дочь, Бейлор — Шаен видела это по его лицу — с разрывающим его противоречием между желанием увезти жену в безопасность и долгом остаться там, где идёт охота на предателя его отца. — Я согласен с Риверсом, — произнёс наконец Дейрон, нарушая молчание. — Отплытие было бы естественным ходом событий. Если мы внезапно его отменим из-за того, что заговор не раскрыт, это будет выглядеть как страх, а страх — худшее, что мы можем показать сейчас. Если же мы исполним план, как и было задумано, это будет выглядеть как уверенность. — Уверенность, которой у нас нет, — заметила Шаен прямо. — Уверенность, которую мы притворяемся иметь, — поправил король с лёгкой усмешкой. — Это разные вещи, принцесса, и вы, как дочь Дорна, должны знать разницу лучше многих. Шаен не нашла, что возразить на это сразу, и Бейлор, заметив её молчание, заговорил сам — медленно, обдумывая каждое слово, как делал всегда, когда речь касалась решений, затрагивающих не только его самого. — Я не оставлю отца разбираться с этим без меня и без причины, — сказал он. — Но если причина — это тактика, а не бегство, я готов её принять. При одном условии. — Каком? — спросил Дейрон. — Если что-нибудь станет известно — хоть один шёпот, хоть один след, — мне сообщат немедленно. Я не намерен узнавать о развязке этого дела через письмо, написанное постфактум, когда всё уже свершилось без меня. — Это разумное условие, — сказал Риверс, склонив голову. — Я лично обещаю вам, мой принц: при первом же признаке движения — ворон полетит на Драконий Камень быстрее, чем успеют высохнуть чернила. — И Тени сделают то же самое, — добавил голос со стороны двери, и все обернулись: Кадар стоял там, как стоял обычно, неприметно, будто бы всегда был частью стены, и никто не заметил, в какой момент он вошёл. — Кадар, — сказала Шаен, не выказывая удивления его внезапным появлением, потому что давно перестала удивляться этому. — Госпожа, — ответил он коротко, подходя ближе. — Я слышал часть разговора. Достаточно, чтобы понять суть. — И что ты думаешь? — спросила Шаен напрямую, потому что мнение Кадара она ценила выше большинства мнений, произносимых за этим столом, при всём уважении к королю и собственному отцу. Кадар на мгновение задумался, не из неуверенности, а из той экономии слов, которая была частью его натуры. — Лорд Риверс прав, — сказал он наконец. — Враг затаился, потому что мы давим в верном месте. Если убрать давление видимо, оставив его на самом деле, он начнёт двигаться раньше. Я бы предложил то же самое, если бы меня спросили первым. — Ты бы предложил, чтобы я ушла? — переспросила Шаен с легкой обидой, прозвучавшей в её голосе чуть сильнее, чем она хотела показать. — Я бы предложил, чтобы вы отдохнули там, где вас не достанет нож, — сказал Кадар прямо, без обычной для двора деликатности. — Вы три месяца не спали больше четырёх часов в сутки, госпожа. Вы вышли замуж, не успев отдышаться от заговора, который начался ещё в Водных Садах. Вам нужен отдых не меньше, чем нужна тактика. Это было сказано так прямо, так лишено излишней придворной вежливости, что несколько человек за столом невольно посмотрели на Шаен, ожидая её реакции — гнева, возражения, чего угодно, кроме того, что произошло на самом деле: она опустила взгляд на свои руки на мгновение, и что-то в её плечах слегка опустилось, как опускаются плечи человека, который наконец услышал то, что давно знал сам, но не позволял себе признать. — Я клянусь вам, госпожа, — продолжил Кадар, — что если что-нибудь всплывёт — хоть тень, хоть слух, хоть одно неосторожное слово, — я лично прослежу, чтобы вы узнали об этом раньше, чем узнает король. — Это смело — обещать подобное в присутствии короля, — заметил Дейрон с явным весельем в голосе. — Простите, ваше величество, — сказал Кадар без малейшего раскаяния в тоне. — Но моя верность принадлежит ей. Вы получили мою помощь как часть сделки. Принцесса получила мою верность как часть выбора. — Честный ответ, — сказал Дейрон. — Мне нравятся честные ответы, даже когда они мне неудобны. — Тогда я обещаю то же самое, что Кадар, — добавил Риверс, — хотя моя верность распределена несколько шире. Я найду способ известить вас обоих одновременно — мои вороны летают быстрее, чем способна обидеться корона на то, что узнала не первой. В этих словах было достаточно тёмного юмора, чтобы заставить Марона усмехнуться, а Мирцеллу, появившуюся у входа в трапезную чуть позже остальных и успевшую услышать последнюю часть разговора, покачать головой с тем выражением, какое появляется у матерей, давно привыкших, что серьёзные государственные дела решаются за завтраком вперемешку с шутками. — Значит, решено, — сказал Марон, обращаясь уже не к совету, а напрямую к дочери. — Шаен. Ты слышала всё, что было сказано. Что ты думаешь сама? Шаен подняла взгляд, и в этом взгляде смешались упрямство, усталость и что-то ещё, более глубокое — то самое противоречие, с которым она боролась с самого утра. — Я думаю, что мне не нравится уходить, когда дело не закончено, — сказала она честно. — Я провела последние месяцы, выслеживая нити этого заговора так, как выслеживала бы зверя в пустыне — терпеливо, шаг за шагом, не позволяя себе расслабиться ни на миг. И теперь, когда нить почти у меня в руках, мне говорят: оставь её и уходи в безопасность. — Это не отказ от зацепки, — по-братски сказал Перрос, садясь рядом с сестрой жены Они редко общались напрямую, но всегда тепло. — Это другой способ её держать. — Объясни, — попросила Шаен. — Когда ты выслеживаешь зверя в пустыне, — сказал Айронвуд, — ты иногда отступаешь не потому, что потеряла след, а потому, что зверь чувствует твоё присутствие и меняет повадки. Лучшие охотники Дорна умеют исчезать на день, на два — чтобы зверь решил, что опасность миновала, и вернулся к привычным тропам. Тогда его и берут. Шаен слушала это с тем особым вниманием, с каким слушала всегда, когда слова касались чего-то, что она понимала на уровне инстинкта, выросшего в пустыне, но не успела облечь в слова сама. — Я знаю эту тактику, — сказала она тише. — Я просто не думала о ней в применении к себе самой как к наживке. — Ты не наживка, — твёрдо сказал Бейлор, и в его голосе прозвучало то напряжение, которое появлялось у него каждый раз, когда дело касалось её безопасности напрямую. — Ты человек, которому имеет смысл отдохнуть, пока другие делают свою работу. Это не унижение. Это здравый смысл. — Здравый смысл, — повторила Шаен с лёгкой иронией. — Здравый смысл говорит мне, что я нужнее здесь. — Здравый смысл также говорит, — вмешался Дейрон, наклоняясь чуть вперёд, и в его голосе появилась та особая твёрдость, которая делала его в такие моменты не отцом, не свёкром, а королём, — что Десница короля нуждается в живой жене, а не в загнанном охотнике, который слишком устал, чтобы уберечь себя от удара, который рано или поздно последует, если она продолжит душить врага, когда он и так уже на пределе терпения. Это было сказано прямо, без обиняков, и за столом на мгновение установилась тишина, в которой Шаен почувствовала себя так, как чувствует себя человек, которому показали зеркало раньше, чем он был готов в него смотреть. — Я понимаю тактику, — сказала она наконец, тихо. — Я понимаю, что отступление сейчас может ускорить развязку больше, чем продолжение прямого давления. Я даже понимаю, что устала больше, чем готова признать. — Но? — подсказал Бейлор, чувствуя, что за этим «но» стоит что-то ещё. — Но мне трудно с этим смириться, — закончила Шаен. — Не потому что я не верю Кадару или лорду Риверсу. А потому что всю жизнь я была тем человеком, который сам идёт в пустыню искать след, а не тем, кого увозят, пока другие ищут за неё. Перрос накрыл руку свояченицы — тёплым, спокойным жестом, которым мог утешить без единого лишнего слова. — Иногда самая трудная часть охоты, — сказал он, — это не выслеживание зверя. Это умение довериться тому, кто остаётся выслеживать его за тебя, когда твоё собственное присутствие стало частью капкана, который нужно убрать со сцены, чтобы зверь поверил в безопасность. Шаен долго молчала, глядя на свои сложенные руки на столе. Потом, не поднимая взгляда, произнесла: — Хорошо. — Хорошо? — переспросил Марон, явно желая услышать это слово ещё раз, чтобы убедиться, что услышал верно. — Хорошо, — повторила Шаен громче. — Мы поплывем на Драконий Камень. Я приму этот план, потому что вижу его смысл — пусть мне и не нравится бездействие, которое он от меня требует. Но я ставлю одно условие, такое же, как у Бейлора. — Какое? — спросил Риверс. — Я не желаю узнавать новости через цветистые письма, написанные так, чтобы не тревожить меня заранее. Я хочу прямых слов. Если кто-то умер — мне напишут, что умер. Если найдена нить — мне напишут, куда она ведёт. Никаких смягчений ради моего покоя. Я дорнийка, а не фарфоровая кукла, с которой сдувают пылинки. Услышав последнюю фразу — точную копию слов, которые произносила в своё время Алиандра, готовясь к именинам Мирцеллы, — Алиандра, всё это время молча слушавшая разговор с другого конца стола, тихо рассмеялась. — Это семейное, — заметила она. — Мы все так говорим в какой-то момент. — Потому что это правда, — сказала Шаен. — Договорились, — сказал Риверс, и в его единственном глазу мелькнуло что-то похожее на уважение. — Прямые слова. Никаких смягчений. — Договорились, — подтвердил Кадар. Король Дейрон обвёл взглядом стол — сына, невестку, своего шпионского мастера, дорнийскую родню, — и в этом взгляде была та особая усталая удовлетворённость, какая появляется у человека, привыкшего держать слишком много нитей в руках одновременно, когда хотя бы одна из них наконец укладывается на своё место без лишней борьбы. — Тогда решено, — сказал он. — Через два дня корабль будет готов. Бейлор и Шаен отправятся на Драконий Камень, как и предполагалось, и весь двор будет считать это совершенно естественным завершением свадебных торжеств — потому что оно и есть совершенно естественное завершение, просто с дополнительной целью, о которой будут знать немногие. — Я прикажу подготовить «Дорнийскую гордость», видел её в порту, — сказал Марон. — Корабль крепкий, команда надёжная, капитан возил дорнийских торговцев через узкое море десятки раз и умеет молчать, когда молчание нужнее разговоров. — Благодарю вас, дядя, — сказал Бейлор, и в этом коротком обращении прозвучало нечто большее, чем формальная вежливость: признание родства, которое стало настоящим не по крови, а по выбору. — Не благодари меня, — сказал Марон с тенью улыбки. — Благодари мою дочь за то, что выбрала тебя. Корабль — мелочь по сравнению с этим. Шаен, услышав это, посмотрела на отца долгим взглядом, в котором смешались смущение и теплота — то редкое чувство, которое появлялось у неё, когда отцовская сдержанность вдруг приоткрывалась настолько, чтобы показать то, что за ней всегда скрывалось. — Дейрон, — сказала вдруг Мирия обращаясь теперь к провидцу, который до этого момента сидел молча в дальнем конце стола, слушая разговор с тем особым, отсутствующим выражением, какое появлялось у него, когда он одновременно присутствовал в комнате и где-то ещё. — У тебя не было видений на этот счёт? Дейрон-провидец поднял голову. Светлая прядь волос упала ему на лицо, и он отвёл её рукой — медленным, привычным жестом человека, который слишком часто думает о чём-то отдельном от происходящего вокруг. — Нет, — сказал он. — Ничего о Драконьем Камне. Ничего о море между Гаванью и островом. Последнее, что я видел ясно, было ещё в дороге — смеющийся человек в доме, и это видение давно сбылось, насколько мы можем судить, и больше не повторялось. — Это хороший знак? — спросила Шаен напрямую, потому что поняла, что лучше задавать Дейрону вопросы без обычной для двора деликатности, которая обычно мешала людям получать от него прямые ответы. — Это знак, что я ничего не вижу, — сказал Дейрон осторожно. — Не больше и не меньше. Видения приходят без объяснений, без расписания, без гарантий, что молчание означает безопасность. Но если бы что-то грозило тебе или дяде Бейлору на Драконьем Камне в ближайшие дни — что-то достаточно весомое, чтобы изменить ход вещей, — я полагаю, я бы это почувствовал. Мои видения не молчат о том, что важно для тех, кого я люблю. — Это самое близкое к обещанию, какое я слышала от тебя, — заметила Шаен. — Я не даю обещаний на основе того, чего не контролирую, — сказал Дейрон серьёзно. — Но я готов сказать, что моё молчание сейчас — это не страх, а действительно тишина. Если бы я видел тебя мёртвой на этом корабле, ты бы уже знала об этом по моему лицу раньше, чем я открыл рот. Это было сказано так прямо и так искренне, что даже Шаен, привыкшая к холодному анализу любых обещаний, почувствовала, как что-то в груди у неё немного отпускает напряжение. — Хорошо, — сказала она. — Я доверюсь твоему молчанию так же, как доверилась всему остальному за этим столом. — Это разумно, — заметил Бейлор, накрывая её руку своей под столом, незаметно для большинства, но не для Дейнерис, чей взгляд успел поймать этот жест и остаться на нём на секунду дольше необходимого, с тем материнским удовлетворением, которое не нуждается в словах. — Тогда давайте готовить корабль, — сказал Марон, поднимаясь. — Через два дня. — Через два дня, — подтвердил Дейрон, и этими словами совет, собранный наспех за обеденным столом, без формальностей, без писцов, записывающих каждое слово, но с той же тяжестью решений, какая бывает на самых официальных заседаниях, был окончен.***
Валлар нашёл Левина на тренировочной площадке примерно через час, когда совет за столом восточного крыла подходил к концу, хотя сам он об этом совете ничего не знал — его утро шло по совершенно другому маршруту, маршруту, который начался с беспокойного сна и закончился тем, что он, не дождавшись завтрака, вышел искать кого-то, кто не позволит ему думать слишком много. Площадка была почти пуста в этот час — большинство гостей свадьбы ещё спали или завтракали, а гвардейцы, обычно занимавшие манекены по утрам, разошлись по своим постам после ночного дежурства. Утренний свет падал косо через высокие стены, выхватывая клубы пыли, поднятой ударами меча, и Валлар увидел Левина раньше, чем тот заметил его, увидел и остановился у входа на несколько секунд, просто наблюдая. Левин рубил манекен. Не тренировался, а именно рубил, с той яростью, которая никогда не была частью его обычного фехтовального стиля, легкого, дорнийского, построенного на скорости и обмане, а не на грубой силе. Сейчас в его ударах не было ни одной из этих черт. Он бил тяжело, неточно, снова и снова в одну и ту же точку плетёного корпуса манекена, и пот стекал по его лицу, смешиваясь с пылью, и волосы — обычно идеально уложенные, обаятельные без усилий, как говорили о нём все, кто его знал, — прилипли ко лбу влажными прядями. Серебристая прядь над левым глазом потемнела от пота настолько, что почти не отличалась от остальных тёмных волос. — Ты убиваешь манекен, который уже мёртв, — заметил Валлар, входя наконец на площадку. Левин не остановился сразу — нанёс ещё один удар, тяжёлый, явно сильнее, чем требовалось для тренировки, — и только потом, опуская меч, обернулся. — Доброе утро, — сказал он, и голос его прозвучал так, будто принадлежал человеку, проспавшему меньше часа. — Ты тренируешься так, будто манекен тебя чем-то лично оскорбил, — заметил Валлар, подходя ближе и оглядывая разорванную в нескольких местах ткань чучела. — Манекен не виноват, — сказал Левин, отбрасывая со лба влажные пряди тыльной стороной ладони, в которой держал меч. — Манекен — единственное, что не задаёт вопросов. — Я не задаю вопросов. — Ты задаёшь вопросы взглядом, — сказал Левин с лёгкой, но явно вынужденной усмешкой. — Это хуже. Валлар не стал спорить — отчасти потому, что это было правдой, отчасти потому, что давно научился не спорить с Левином в те моменты, когда тот пытался шутить, хотя за шуткой пряталось что-то более серьёзное. Он прошёл к низкой скамье у стены, где обычно складывали оружие перед тренировками, и сел, наблюдая за тем, как Левин отходит к бочке с водой, набирает полную чашу и выливает её себе на голову одним резким движением. — Что случилось? — спросил Валлар, когда вода стекла достаточно, чтобы Левин снова мог говорить, не отплёвываясь. — Ничего не случилось, — сказал Левин. — Ты пытаешься убить манекен с самого рассвета, судя по тому, как ты выглядишь. Это не похоже на «ничего не случилось». Левин на мгновение замолчал, опираясь рукой на край бочки, и Валлар видел — даже отсюда, даже при том, что Левин старался держать лицо, — как ходят мышцы на его плечах от усилий, потраченных не на манекен, а на что-то совсем иное, происходящее внутри. — Я пытаюсь очистить голову, — сказал Левин наконец. — Получается плохо. — От чего очистить? — От мыслей, — сказал Левин с резкостью, которая прозвучала острее, чем он, кажется, намеревался. Он тут же остановился, как будто услышал собственный тон со стороны, и закрыл глаза на секунду. — Прости. Я не должен говорить с тобой так. — Ты можешь говорить со мной как угодно, — сказал Валлар тихо. — Это не первый раз, когда ты злишься, и не последний. Я просто хочу понять, на что. Левин отвернулся, снова взял меч, который он отложил у бочки, и провёл пальцем по плоской стороне клинка — машинально, не глядя, как делают люди, нуждающиеся занять руки, чтобы не занимать ничем другим. — На себя, — сказал он наконец. — Я злюсь на себя. — За что? — За то, что не могу держать слово, которое сам дал, — сказал Левин с горечью, которая была так непохожа на его обычный лёгкий тон, что Валлар почувствовал, как внутри у него что-то напряглось — не от обиды, а от тревоги, той самой тревоги, которая возникает, когда видишь близкого человека, теряющего привычное равновесие. — Какое слово? — Три месяца, — сказал Левин, всё ещё не глядя на него. — Мы договорились у источника. Смотреть. Не спешить. Понять, страх это или нет, прежде чем что-то решать окончательно. Это было разумное решение. Это было моё решение, я сам его предложил. — Я помню, — сказал Валлар. — А вчера ночью, — продолжил Левин, и его голос стал тише, почти неразличимым на фоне далёкого шума замка, — вчера ночью я почти сделал глупость в саду, когда мы прятались от той дурацкой суматохи с дочерьми лордов. Помнишь? Беседка. Плющ. — Я помню, — повторил Валлар, и в этот раз его голос дрогнул чуть заметнее. — Это была ошибка, — сказал Левин. — Я говорил себе это всю ночь. Что это была ошибка, не решение. Что мы оба испугались и отступили вовремя. Что три месяца ещё не прошли, и я должен держать слово, потому что слово — это единственное, что не даёт мне превратить тебя в очередную глупость, которую я совершаю, не подумав. Валлар молчал, наблюдая за тем, как Левин говорит это всё, обращаясь скорее к мечу в своих руках, чем к нему самому. — Но я не могу перестать думать об этом, — закончил Левин, и в этих словах было больше отчаяния, чем он, кажется, хотел показать. — Я пытаюсь рубить манекен с самого рассвета, чтобы не думать, и у меня не получается, и от этого я злюсь ещё больше, и круг замыкается, и я не знаю, как из него выйти. Он наконец поднял взгляд на Валлара — серо-фиолетовые глаза, обычно лёгкие, обычно полные той самой обаятельной насмешки, с которой он смотрел на весь мир, теперь были тёмными от усталости и чего-то более глубокого, чем усталость. — Скажи мне что-нибудь, — попросил Левин почти беспомощно. — Скажи мне, что я делаю правильно, держа слово. Или скажи мне, что я дурак, раз держу его. Просто скажи что-нибудь, потому что я уже сам не понимаю, что правильно. Валлар поднялся со скамьи. Он подошёл медленно, не торопясь, как подходят к раненому зверю — не из страха, а из уважения к тому, насколько хрупким может быть момент. — Я не знаю, что правильно, — сказал он тихо, остановившись на расстоянии вытянутой руки от Левина. — Я знаю только, что тоже не сплю с вечера. Что тоже думаю о беседке каждый раз, когда закрываю глаза. И что когда ты сейчас рубишь манекен, как будто он виноват в том, что ты чувствуешь, мне хочется забрать у тебя меч, прежде чем ты поранишь себя сильнее, чем поранил чучело. Левин посмотрел на него долгим, внимательным взглядом. — Это не ответ, — сказал он тихо. — Это правда, — сказал Валлар. — Может быть, правда — это всё, что у нас есть прямо сейчас. Что-то в лице Левина дрогнуло — не явно, не так, чтобы это можно было назвать определённым выражением, а скорее как трещина, проходящая по поверхности, которую он старательно держал гладкой всё это время. Он отбросил меч в сторону — не аккуратно, как полагалось бы с оружием, а резко, будто оружие внезапно стало для него обременительным грузом, — и шагнул вперёд. — Левин… — начал Валлар, не успев понять, что собирается сказать дальше. Он не успел сказать больше ничего. Левин поцеловал его — не так, как в беседке, не та лёгкая, испуганная, почти невесомая проверка реальности, которая случилась вчера ночью среди плюща и приглушённой музыки пира. Это было совсем другое. Это было пылко, настойчиво, почти отчаянно — словно всё, что Левин держал в себе всю ночь, всю эту яростную тренировку с манекеном, всё это противоречие между словом, данным у источника, и тем, что разрывало его сейчас изнутри, вылилось в одно резкое, лишённое всякой сдержанности движение. Его рука легла на затылок Валлара, пальцы зарылись в волосы, удерживая его — не грубо, но твёрдо, с той настойчивостью, которая не оставляла места для отступления. Валлар на мгновение замер — целиком, без единого движения, ошеломлённый внезапностью и силой того, что происходило, — а потом, помимо собственной воли, помимо всех слов о трёх месяцах и осторожности, его собственные руки нашли ткань рубахи Левина и сжали её, не отталкивая, а удерживая. Это продолжалось дольше, чем длился вчерашний поцелуй в беседке. Дольше, чем продолжалось бы что-либо, что можно было бы назвать ошибкой или случайностью. В этом не было неуверенности, только нарастающее, почти болезненное облегчение от того, что наконец перестало сдерживаться то, что оба они так старательно удерживали с тех самых пор, как раненый Левин прорвался к нему под стенами Песчаника и сказал то, что на самом деле думал. Когда Левин наконец медленно отступил, словно ему было физически трудно разорвать это расстояние, оба они тяжело дышали, и в воздухе между ними висело что-то, для чего ещё не существовало слов. Валлар смотрел на него, и в его взгляде было не возмущение, не упрёк, а что-то более сложное, смесь удивления и того особого, пугающего узнавания, которое приходит, когда понимаешь: то, что ты называл «возможно, это пройдёт», не пройдёт, и больше нет смысла делать вид, что может быть иначе. — Это было не похоже на «смотреть и не спешить», — сказал он наконец, и голос у него вышел немного неровным. Левин отступил на полшага, явно осознав, что только что сделал, и в его лице мелькнуло что-то похожее на панику — быструю, плохо скрытую. — Прости, — сказал он сразу. — Прости, я не должен был. Я обещал тебе три месяца, обещал себе, что не буду торопить, что дам тебе время разобраться, а вместо этого… — Левин, — сказал Валлар, перебивая его. — …а вместо этого я набрасываюсь на тебя на тренировочной площадке, как будто три месяца ничего не значат, как будто моё слово ничего не значит, и теперь ты, наверное, думаешь… — Левин, — повторил Валлар громче, и на этот раз это сработало: Левин замолчал, тяжело дыша, и посмотрел на него с тем выражением человека, который только что испугался последствий собственного порыва сильнее, чем самого порыва. — Я не думаю, что ты набросился, — сказал Валлар спокойнее, чем сам ожидал от себя в эту минуту. — Я думаю, что мы оба слишком долго делали вид, что нам достаточно смотреть. Левин смотрел на него, не двигаясь, явно не ожидавший такого ответа. — Ты не сердишься, — сказал он, и это было одновременно вопросом и утверждением. — Я немного испугался, — признался Валлар честно. — Не тебя. Того, насколько это было настоящим. Того, что я ответил так же, как ответил, не успев подумать. — Это плохо? — спросил Левин тихо. Валлар на мгновение задумался, разглядывая лицо человека, который за последние месяцы стал для него важнее, чем кто-либо за пределами собственной семьи — друг, который дрался рядом с ним под стенами Песчаника, который злобно-нежно отчитывал его за рану, которую он получил из-за глупой храбрости, который стал тем самым человеком, чьё одобрение Валлар теперь искал чаще, чем одобрение отца. — Я не знаю, плохо это или хорошо, — сказал он наконец. — Я знаю, что хочу разобраться в этом, не прячась больше за словом «три месяца», потому что слово, кажется, уже не помогает ни одному из нас. — А что поможет? — спросил Левин почти шёпотом. — Не знаю, — сказал Валлар. — Может быть, честность. Та, которую мы так старательно избегали все эти недели. Левин коротко, неуверенно усмехнулся — звук, в котором было больше облегчения, чем веселья. — Я не привык бояться честности, — сказал он. — Обычно это моё лучшее оружие. Слова, шутки, лёгкость. А с тобой я почему-то теряю всё это с первого взгляда, ещё с источника в пустыне. — Тогда мы оба теряем что-то привычное, — сказал Валлар. — Я никогда не злюсь так быстро, как злюсь, когда вижу, что какой-нибудь рыцарь хлопает тебя по плечу слишком свободно. Левин удивлённо приподнял брови. — Ты заметил это? — Я всегда замечаю это, — признался Валлар, и в его голосе впервые за весь разговор прозвучала лёгкая, почти смущённая усмешка. — Это неудобное чувство. Раньше я не знал, как его называть. — А теперь знаешь? — Теперь, кажется, начинаю догадываться, — сказал Валлар, и эти слова, произнесённые тихо, без всякой драматичности, прозвучали честнее, чем любая клятва, данная при свидетелях. Левин смотрел на него долго, и постепенно паника на его лице сменилась чем-то более спокойным — не уверенностью, ещё не ею, но чем-то близким к надежде. — Что теперь? — спросил он. — Не знаю, — повторил Валлар. — Но, кажется, рубить манекенов с рассвета — не самый плохой способ дождаться ответа. — Ты предлагаешь продолжить? — Я предлагаю позавтракать, — сказал Валлар с лёгкой улыбкой, — а манекены оставить в покое хотя бы до полудня. Левин посмотрел на разорванное чучело, потом снова на Валлара, и на этот раз улыбка вышла у него настоящей — усталой, неровной, но настоящей. — Договорились, — сказал он. — Хотя должен предупредить: я собираюсь думать об этом утре весь день, и боюсь, ни одна государственная беседа не покажется мне интереснее. — Тогда хотя бы постарайся не выдать это лицом за столом, — заметил Валлар. — Моя бабушка наблюдательна, как ястреб. — Твоя бабушка пугает меня больше, чем заговорщики, — признался Левин, и оба они, не сговариваясь, рассмеялись — тем особым, освобождающим смехом, который случается после того, как самое страшное признание наконец произнесено вслух и не привело к катастрофе, которой оба боялись. Они вышли с тренировочной площадки вместе, оставив манекен с разорванным боком одиноко стоять в полосе утреннего света, и расстояние между их плечами по дороге было чуть меньше, чем требовал обычай, и чуть больше, чем требовала осторожность — то самое неловкое, хрупкое расстояние двух людей, которые только что перестали притворяться, что им достаточно просто смотреть.***
Дориан, Дерия и Эйгон, расправившись с завтраком быстрее, чем требовали правила хорошего тона, и забыв про обещанного злого коня раньше, чем успели дойти до конюшен, обнаружили, что замок, полный гостей со всех концов Семи Королевств, представляет собой куда более интересное поле для исследования, чем любая лошадь. — Смотри, — сказала Дерия, дёргая брата за рукав и указывая взглядом через двор, — это тот лорд с тремя колосьями на гербе. — Селми, — подтвердил Эйгон со знанием человека, который слушал достаточно разговоров взрослых за обедом, чтобы запомнить половину дворянских домов королевства не по сути, а по тому, как о них шептались. — Он привёз отцу целых четыре телеги подарков. — Зачем четыре телеги? — Чтобы все видели, — сказал Эйгон со взрослой уверенностью. — Отец говорит, что это означает, что он приехал просить, а не дарить. — Тогда давай узнаем, что он просит, — предложил Дориан, и в этом предложении прозвучала та особая дорнийская деловитость, которая роднила его, при всей детской невинности, с собственной матерью, умевшей читать намерения людей быстрее, чем те успевали их произнести. Лорд Селми, грузный человек с явно неудобным для южной жары дублетом, стоял в тени галереи, разговаривая с другим лордом — высоким, худым, в одеждах с гербом, на котором Дориан, хорошо изучивший подобные вещи за время путешествия, разглядел черных соловьев. — Это лорд Карон, — шепнул он сестре. — С Дорнийской границы. Они враждуют с домом Селми уже сто лет из-за какого-то колодца. — Из-за колодца? — переспросил Эйгон с явным интересом, потому что слово «колодец» в последние месяцы означало для него заговоры, осады и приключения, а не скучный спор о воде. — Вроде того, — сказал Дориан. — Папа рассказывал. Что-то про то, кому принадлежит ручей на границе земель. Дерия, у которой к этому моменту в голове уже сложился план, потянула обоих за рукава, отводя их за угол галереи, где их не могли услышать ни Бисбери, ни Карон. — Что, если мы скажем лорду Карону, что Селми похвалялся, будто его колосья лучше, чем черные соловьи Каронов? — предложила она шёпотом, и глаза её сияли тем особым блеском, который безошибочно предвещал неприятности для кого-то, обычно не для самой Дерии. — Это неправда, — заметил Дориан с сомнением, хотя по голосу было ясно, что сомнение его касается скорее последствий, чем этики самого плана. — Конечно неправда, — согласилась Дерия с лёгкостью человека, для которого это обстоятельство не было препятствием. — Но это и не настоящая ложь. Это просто… подталкивание разговора в интересном направлении. — Это ложь, — повторил Дориан. — Это шутка, — поправила Дерия. — Папа говорит, что хорошая шутка — это та, после которой никто не пострадал, кроме гордости. — Чьей гордости? — Того, у кого она слишком большая, — сказала Дерия с философской уверенностью, явно позаимствованной у кого-то из взрослых, хотя источник цитаты остался невыясненным. Эйгон, до этого молчавший, обдумывая открывшиеся возможности с той сосредоточенностью, с какой обычно обдумывал военные планы, поднял палец. — У меня идея лучше, — сказал он. — Не надо лгать про колосья. Надо просто спросить Селми, правда ли, что Дорнийские Марки готовы уступить колодец, потому что слышали, что король благоволит дому Каронов после свадьбы. Это даже не ложь — это вопрос. Дориан и Дерия оба посмотрели на него с тем удивлённым уважением, какое появляется у старших детей, когда младший внезапно демонстрирует изобретательность, превосходящую их собственную. — Это даже лучше, — признала Дерия. — Это посеет панику без единого лживого слова. — Я учился у лучших, — сказал Эйгон с достоинством, явно намекая на разговоры взрослых, которые он слушал внимательнее, чем те предполагали. План был приведён в действие с той непринуждённой жестокостью, на которую способны только дети, не до конца понимающие политических последствий собственных действий, но прекрасно понимающие силу хорошо поставленного вопроса. Эйгон подошёл к лорду Селми первым — маленький, серьёзный, с тем характерным таргариеновским подбородком, который заставлял взрослых воспринимать его слова серьёзнее, чем подобало бы детским словам, — и спросил со всей невинностью, на какую был способен: — Лорд Селми, это правда, что вы готовы отдать колодец дому Каронов, потому что король теперь благоволит к ним после свадьбы моего кузена? Лицо лорда Селми прошло через несколько стадий за следующие три секунды — недоумение, осознание, и, наконец, тревогу того особого качества, какая появляется у придворного, который внезапно подозревает, что упустил какую-то важную перемену в политическом ветре. — Кто… кто сказал вам такое, юный принц? — спросил он, и голос его прозвучал куда менее уверенно, чем минуту назад, когда он разговаривал с лордом Кароном о хлебных пошлинах. — Никто, — честно ответил Эйгон. — Я просто слышал, как об этом говорили, и хотел спросить вас лично, потому что вы здесь, а лорд Карон тоже здесь, и было бы невежливо не спросить, раз уж вы оба рядом. Это было сказано с такой обезоруживающей искренностью, что лорд Селми, очевидно, не нашёл, что возразить, кроме как развернуться к лорду Карону с выражением человека, готового защищать свои интересы немедленно, не дожидаясь дальнейших уточнений. — Карон, — начал он напряжённо, — я слышал странные слухи о вашем колодце… Дориан и Дерия, наблюдавшие это представление из-за угла галереи, с трудом удерживались от смеха, прикрыв рты ладонями, в то время как Эйгон, выполнивший свою часть плана с поразительной для девятилетнего ребёнка хладнокровностью, неторопливо отошёл в сторону, чтобы присоединиться к ним, с видом человека, исполнившего важную дипломатическую миссию. — Это было прекрасно, — выдохнула Дерия, когда они отбежали на достаточное расстояние, чтобы их смех не был услышан спорящими лордами. — Я говорил тебе, — сказал Эйгон с самодовольством, явно превышающим его возраст. — Вопрос лучше, чем ложь. После вопроса никто не может тебя обвинить — ты просто спрашивал. — Ты опасный человек, — заметил Дориан с искренним восхищением, смешанным с лёгкой тревогой. — Я Таргариен, — сказал Эйгон просто, как будто это всё объясняло, и в некотором смысле, по мнению Дориана, действительно объясняло. Они успели проделать подобное ещё дважды до того, как их нашёл Айронвуд — однажды с двумя лордами, не разговаривавшими друг с другом уже три поколения из-за спора о пограничной башне, заставив обоих внезапно усомниться, не примирился ли кто-то один с другим без их ведома; и однажды с престарелой леди, известной своей нетерпимостью к чужим детям, которой Дерия с самым невинным видом сообщила, что слышала, будто её любимый пёс пропал в саду — что было чистой выдумкой, но привело к десяти минутам паники и беготни садовников, прежде чем выяснилось, что пёс мирно спал под скамьёй всё это время. Лорд Перрос Айронвуд, обнаруживший троицу за углом конюшни в самый разгар их следующего замысла, остановился, скрестив руки на груди, и оглядел всех троих с тем выражением, которое не было ни строгим, ни одобрительным, а представляло собой нечто среднее, выработанное годами наблюдения за собственными — пока ещё малочисленными — детьми. — Я слышал, что в восточном дворе разразился спор о колодце, который не существует уже двести лет, — сказал он. — И что леди Фелл устроила охоту на собственного пса, который никуда не девался. Все трое посмотрели на него с одинаковым выражением полнейшей невинности — настолько отработанным и синхронным, что оно само по себе было достаточным доказательством вины. — Мы не делали ничего плохого, — сказала Дерия первой. — Мы просто задавали вопросы. — Вопросы — самое опасное оружие при дворе, — заметил Айронвуд сухо. — Я бы посоветовал использовать его реже, прежде чем кто-нибудь из лордов решит, что Дорн воспитывает шпионов с колыбели. — Технически, — заметил Эйгон серьёзно, — я не дорниец. — Технически, — ответил Айронвуд, — ты воспитывался последние недели в обществе двух дорнийцев, и это уже даёт результат, заметный невооружённым глазом. Дориан и Дерия обменялись быстрым, заговорщицким взглядом — тем самым, который был их собственным языком жестов, понятным только им двоим, — и одновременно постарались выглядеть как можно более кроткими. — Мы больше не будем, — пообещала Дерия с тем тоном глубочайшей искренности, который, как знал Айронвуд по опыту с собственными племянниками, длился обычно не дольше четверти часа. — Не сомневаюсь, что не будете, — сказал он с явной иронией. — По крайней мере, до обеда. — До обеда — это честно, — заметил Эйгон с уважением к точности формулировки. Айронвуд покачал головой, не сумев до конца сдержать усмешку, и махнул рукой в сторону конюшен. — Идите смотрите вашего злого коня, прежде чем найдёте себе занятие более разрушительное для дипломатических отношений короны. И если кто-нибудь спросит, кто начал слухи о колодце, — вас тут не было. — Нас тут не было, — согласился Дориан с готовностью, и троица, не теряя времени, направилась к конюшням — не из послушания, а потому что лошадь с дурным характером внезапно показалась им куда более многообещающим развлечением, чем дальнейшие дипломатические эксперименты, по крайней мере, до тех пор, пока следующая возможность не подвернётся сама собой.***
Мирцелла Мартелл проснулась в то утро с твёрдым намерением покататься верхом — не потому, что особенно хотела этого, а потому что чувствовала: если она проведёт ещё один час в покоях восточного крыла, слушая, как служанки обсуждают вчерашнюю свадьбу шёпотом, который явно не предназначался для её ушей, но всё равно доходил до них через приоткрытые двери, она скажет что-нибудь, о чём впоследствии придётся пожалеть. Дело было не в том, что она не радовалась за сестру. Она радовалась — искренне, без той кислой зависти, которую иные старшие сёстры питают к младшим, нашедшим счастье раньше них. Дело было в чём-то другом, более тихом и более трудном для определения: в том особом одиночестве, которое наступает после того, как закрывается одна дверь, даже если закрывает её она сама. С Эйрионом она не разговаривала уже неделю. Молчание стало её ответом — самым ясным из всех, как она сама однажды сказала, — и она держалась этого решения твёрдо, без слёз, с тем достоинством, которым Мартеллы славились на протяжении поколений. Но достоинство не означало отсутствие пустоты там, где раньше что-то было — пусть и недолго, пусть и закончившееся прежде, чем успело по-настоящему начаться. Поэтому, когда после завтрака — на котором она едва удержалась от того, чтобы не съязвить лишний раз по поводу отсутствия Шаен за столом, а затем и её позднего появления, — Мирцелла направилась в конюшни, она искала не общества. Она искала движения, ветра, того особого ощущения свободы, которое давала только лошадь, несущаяся быстрее собственных мыслей. Конюшни Красного Замка были устроены иначе, чем в Водных Садах — каменные, прохладные даже в летний зной, пахнущие сеном, кожей и тем особым, незаменимым ничем другим запахом лошадиного пота и навоза, который Мирцелла, к собственному удивлению, нашла скорее успокаивающим, чем неприятным. Она прошла вдоль рядов стойл, кивая конюхам, которые узнавали в ней дорнийскую принцессу и кланялись с той смесью почтения и неуверенности, какая появляется у простых людей перед знатными гостьями из далёких земель, — и остановилась только тогда, когда услышала голос. — Нет, нет, нет, — говорил кто-то с явным раздражением, смешанным с весельем, из глубины конюшни, где располагались клетки для охотничьих птиц. — Ты не должен так делать. Это невежливо. Мирцелла, заинтересованная скорее тоном, чем содержанием, направилась на голос и обнаружила Лионеля Баратеона, стоящего перед клеткой с соколом, который, судя по всему, был полон решимости не подчиняться ничему из того, что от него требовалось. Лионель был без сюрко, без дублета с коронованным оленем, просто в простой рубахе с закатанными рукавами, открывавшей мощные предплечья, покрытые шрамами от старых сражений и турниров, и без всякого следа той парадной осанки, с которой он держался на пиру накануне. Тёмные волосы с проседью были растрёпаны, борода тоже, и весь его вид выражал решимость человека, сражающегося с противником, заведомо превосходящим его в коварстве, если не в силе. Сокол — птица с тёмным, почти чёрным оперением и резкими, тёмно-жёлтыми глазами — сидел на специальной присаде, привязанный путами к одной лапе, и явно намеревался при первой возможности доказать своему предполагаемому хозяину, кто здесь главный. — Что он сделал? — спросила Мирцелла, останавливаясь у входа в эту часть конюшни с явным интересом, который она даже не пыталась скрыть. Лионель обернулся, и на его лице промелькнуло удивление, быстро сменившееся той открытой, неприкрытой радостью, с какой он, казалось, встречал почти всё в жизни. — Принцесса Мирцелла, — сказал он, слегка поклонившись, хотя в этом поклоне не было никакой парадности — скорее жест человека, привыкшего быть вежливым без особых усилий. — Простите за мой вид. Я не ждал гостей среди клеток с птицами. — Я не гостья, — сказала Мирцелла, подходя ближе. — Я просто услышала спор и захотела узнать, кто в нём проигрывает. — Я проигрываю, — признался Лионель без всякого стеснения. — Окончательно и со всех сторон. Он указал на сокола, который в этот момент сделал резкое, угрожающее движение клювом в его сторону, явно намереваясь укусить, если рука окажется недостаточно быстрой. — Видите? — сказал Лионель с явной обидой в голосе. — Это уже четвёртая попытка. Птица меня не любит. — Откуда у вас сокол? — спросила Мирцелла, разглядывая хищника с тем особым вниманием, с каким дорнийцы относились ко всему, что напоминало им о просторах пустыни. — Купил у дорнийского торговца, который приехал со свитой вашего отца, — сказал Лионель. — Прекрасная птица, по всем признакам: здоровая, сильная, явно хорошо обученная для кого-то. Но не для меня, судя по всему. — Можно посмотреть ближе? — спросила Мирцелла. — На свой страх и риск, — предупредил Лионель. — Я бы не советовал подходить с той стороны, с которой подошёл я. Мирцелла, не обращая особого внимания на предупреждение, подошла к присаде с другой стороны — медленно, не делая резких движений, тем неторопливым шагом, которым в Дорне приближались к любому существу, не знающему, можно тебе доверять или нет. Сокол повернул голову в её сторону, разглядывая её резкими, немигающими глазами, но не сделал угрожающего движения, как делал в сторону Лионеля. — Интересно, — сказала Мирцелла. — Он смотрит на меня иначе. — Потому что вы ещё не пытались его трогать, — заметил Лионель с лёгкой усмешкой. — У вас есть преимущество новизны. — Может быть, — согласилась Мирцелла. — А может быть, дело в том, как вы пытались с ним обращаться. — Я обращался с ним точно так же, как с любым другим соколом, которого мне доводилось укрощать, — сказал Лионель с явной озадаченностью человека, чьи обычно безотказные методы внезапно перестали работать. — Я неплохо ладил с лошадьми, собаками, ястребами, даже с одним диким кабаном, которого мы потом отпустили, потому что он оказался слишком умён, чтобы его есть. Но этот сокол меня не понимает. Мирцелла повнимательнее присмотрелась к птице, потом к торговцу, который, судя по описанию, продал её, и в голове у неё начала складываться картина, знакомая каждому, кто рос в Дорне рядом с соколиной охотой. — Какими словами вы к нему обращались? — спросила она. — Обычными, — сказал Лионель. — «Тише», «спокойно», «ну же, давай». То, что говорят любому животному, которое нужно успокоить. — На общем языке. — Конечно, на общем языке, — сказал Лионель, явно не понимая, к чему она ведёт. — На каком ещё мне говорить с птицей? Мирцелла улыбнулась — медленной, понимающей улыбкой человека, который только что разгадал загадку, не такую уж и сложную для тех, кто вырос в правильном месте. — Этого сокола обучали дорнийцы, — сказала она. — Скорее всего, в Солнечном Копье или где-то в его окрестностях. А дорнийские сокольники обучают птиц командам на старом дорнийском наречии — не на общем языке. Птица просто не понимает того, что вы ей говорите. Для неё ваши слова — это просто шум, не имеющий значения. Лионель уставился на неё с выражением человека, которому только что объяснили причину долгой загадки, заставлявшей его чувствовать себя неумелым. — Вы шутите, — сказал он. — Нет, — сказала Мирцелла. — Это совершенно обычная вещь в Дорне. Каждая школа сокольников использует свои слова, часто на старом языке, чтобы посторонние не могли украсть птицу и легко ею управлять. Если вы не знаете нужных слов, птица будет вести себя так, как будто вы для неё чужой — потому что для неё вы и есть чужой, в самом буквальном смысле. — Тогда я обречён, — сказал Лионель с явным драматическим унынием, хотя в его глазах при этом плясали смешинки. — Я не знаю ни слова на старом дорнийском. — Я знаю, — сказала Мирцелла просто. Лионель посмотрел на неё с новым интересом, в котором смешались удивление и что-то похожее на надежду. — Вы могли бы попробовать? — спросил он. Мирцелла на мгновение задумалась, потом подошла ближе к присаде достаточно близко, чтобы сокол снова повернул голову в её сторону, разглядывая её с той настороженной сосредоточенностью, какая свойственна хищным птицам, оценивающим, представляет ли приближающееся существо угрозу. — Quieto, soy amigo, — сказала она тихо, тем особым, мягким тоном, каким говорят с напряжённым животным, — No te faro dano. Esto hombro bueno es un persono. El no te danara. Это были простые слова — «спокойно, я друг» на старом дорнийском, фраза, которую знал каждый ребёнок, — но эффект был немедленным. Сокол слегка опустил перья на загривке, явно успокаиваясь, и перестал клевать воздух в сторону рук, которые могли к нему приблизиться. — Невероятно, — выдохнул Лионель, наблюдая за этим с явным восхищением. — Как вы это сделали? — Я просто сказала ему, что он может мне доверять, — сказала Мирцелла. — На языке, который он понимает. Она протянула руку — медленно, открытой ладонью вверх, не торопя птицу, давая ей время оценить намерения, — и через несколько долгих секунд сокол позволил ей коснуться перьев на груди, не делая угрожающих движений. — Теперь, — сказала она, обращаясь к Лионелю, — если хотите, чтобы он не обижал вас, скажите ему то же самое. Только постарайтесь произнести правильно — старый дорнийский не прощает грубого произношения, особенно от тех, кто говорит на общем языке всю жизнь. — Что мне сказать? — Quieto, soy amigo, — повторила Мирцелла медленно, разделяя слова. — No te faro dano. — Фраза произнесенная вами в первый раз была длиннее, — заподозрил что-то неладное мужчина. — Вам показалось, — ответила Мирцелла с улыбкой, как бы намекая, что больше она ничего не скажет. Лионель повторил несколько раз, явно борясь с непривычными звуками — и его произношение, хотя далёкое от безупречного, было достаточно близким, чтобы Мирцелла, услышав его последнюю попытку, не удержалась от смеха — лёгкого, искреннего, того самого смеха, который она давно не позволяла себе при посторонних. — Это было ужасно, — сказала она, всё ещё смеясь. — Я предупреждал, что не знаю языка, — сказал Лионель с явной обидой, хотя сам тоже улыбался. — Попробуйте ещё раз. Медленнее. Он попробовал и на этот раз получилось лучше, достаточно похоже, чтобы сокол, к явному изумлению самого Лионеля, повернул голову в его сторону без прежней настороженности, а затем, после долгой паузы, позволил его руке приблизиться без угрожающего движения клювом. — Он не пытается меня укусить, — сказал Лионель тихим, изумлённым голосом, будто боялся сглазить этот хрупкий момент перемирия. — Не пытается, — подтвердила Мирцелла. — Кажется, он простил вам ваше невежество в вопросах дорнийского произношения. Лионель медленно опустил руку на оперение птицы, и в этот раз сокол не дёрнулся, не клюнул, лишь слегка переступил с лапы на лапу — то самое движение, которое означало доверие, а не угрозу. — Я ваш должник, принцесса, — сказал Лионель, не отрывая взгляда от птицы, но в его голосе прозвучала та искренняя благодарность, которая редко появляется у людей, привыкших скорее оказывать, чем получать помощь. — Считайте это платой за вчерашний танец, — сказала Мирцелла легко. — Раз уж вы спасли праздник от меня, скучающей у колонны, было бы невежливо не отплатить тем же. — Это не было одолжением, — заметил Лионель, поворачиваясь к ней. — Тот танец я хотел сам, без всякого расчёта на ответную услугу. — Я знаю, — сказала Мирцелла тише. — Поэтому я здесь. Они помолчали несколько секунд — не неловко, а с тем особым ощущением, какое возникает, когда два человека одновременно осознают, что разговор перешёл из лёгкой шутливости в нечто более серьёзное, и оба ещё не решили, хотят ли продолжать в этом направлении или вернуться к безопасности шуток. — Что вы будете делать с птицей теперь, когда она вас не презирает? — спросила Мирцелла, прерывая молчание тем вопросом, который казался ей наименее опасным из всех, теснившихся в голове. — Хотел бы посмотреть, как она летает, — сказал Лионель. — Соколы, которых я видел дома, в Штормовых землях, охотятся иначе — медленнее, тяжелее. Этот выглядит так, будто рождён для скорости. — Дорнийские соколы быстрее, — подтвердила Мирцелла. — Они охотятся в пустыне, где жертва видна издалека и нужно догнать её до того, как она скроется в укрытии. — Вы поедете со мной, если я решу выпустить его в полёт? — спросил Лионель, и вопрос этот, хотя был задан легко, будто бы между делом, прозвучал так, что Мирцелла на мгновение замешкалась с ответом, чувствуя, что речь идёт не просто о соколиной охоте. — Поехать с вами куда? — спросила она, выигрывая время. — Верхом, — сказал Лионель. — Я хотел бы посмотреть на эту птицу в небе, по-настоящему, не в пределах замка. А вы могли бы научить меня ещё нескольким фразам по дороге — на случай, если он снова решит, что я недостаточно дорнийец для его уважения. Мирцелла смотрела на него долгую минуту, и в этом взгляде читалось то особое колебание, которое появлялось у неё каждый раз, когда речь заходила о чём-то, напоминавшем — пусть отдалённо, пусть совсем не похоже — на начало того, что когда-то началось с Эйрионом и закончилось его молчанием. Лионель заметил эту тень в её взгляде и он, судя по всему, был внимательнее, чем казался на первый взгляд, потому не стал торопить ответ. — Вы можете отказаться, — сказал он спокойно. — Это просто прогулка верхом, не обязательство всей жизни. — Я знаю, — сказала Мирцелла. — Дело не в прогулке. — А в чём? Она помолчала, разглядывая сокола, который теперь спокойно сидел на руке Лионеля, явно довольный новым положением дел. — Я боюсь ошибиться снова, — сказала она наконец, тихо, без той остроты, с которой обычно произносила трудные признания, пряча их за шутками. — Я однажды поверила — открыто, без всякой защиты, — и обожглась. Не сильно, не так, чтобы это разрушило меня, но достаточно, чтобы научить быть осторожнее. Лионель слушал это без перебивания, без той суетливой потребности немедленно утешить, какая появляется у некоторых мужчин, не выносящих женских признаний без попытки тут же их исправить. Он просто слушал внимательно, серьёзно, без своей обычной весёлой беспечности. — Я понимаю, — сказал он наконец. — И не буду притворяться, что не понимаю, о ком вы говорите, хотя имени вы не назвали. — Все, кажется, знают, — сказала Мирцелла с лёгкой горечью. — Двор знает многое, — заметил Лионель. — Это не означает, что двор понимает хоть что-нибудь из того, что знает. Мирцелла посмотрела на него с интересом — этот ответ был неожиданно глубже, чем она ожидала от человека, чья репутация строилась на простоте, веселье и азарте, а не на проницательности. — Что вы хотите сказать? — Я хочу сказать, — произнёс Лионель медленно, тщательно подбирая слова, как человек, не привыкший к долгим речам, но желающий на этот раз сказать их правильно, — что я не он. Не тот, о ком вы думаете, когда боитесь ошибиться. Я знаю, что был человек, который, по слухам, требовал слишком много и ревновал слишком сильно. — Откуда вы знаете, какой вы, пока не оказались в той же ситуации? — спросила Мирцелла прямо, тем самым тоном, которым она обычно ставила собеседников в неудобное положение, не давая им спрятаться за общими словами. Лионель не смутился от этого вопроса — он, кажется, ожидал его, или, по крайней мере, был готов к нему лучше, чем она предполагала. — Я медленный человек, — сказал он просто. — Не в делах, не в бою, не в охоте — там я быстр, как любой Баратеон. Но в этом — в чувствах, в решениях о том, кому доверить своё сердце, — я медленный. Мне требуется время, чтобы понять, что я чувствую, прежде чем я скажу об этом вслух. И пока я раскачиваюсь, обдумываю, решаюсь, — вы сто раз успеете разглядеть меня со всех сторон, увидеть все мои недостатки, понять, ревнив я или нет, требователен я или нет, способен ли я молчать, когда мне нечего сказать. Он замолчал на мгновение, поправляя путы на лапе сокола неловким, но осторожным движением. — Так что не бойтесь меня, — закончил он тише. Мирцелла смотрела на него долго, и в этом взгляде происходило что-то, чего она сама не до конца понимала: узнавание, удивление, и то самое тихое облегчение, которое наступает, когда вдруг видишь контраст между тем, что было, и тем, что может быть, настолько ясно, что отрицать его становится почти невозможно. Эйрион требовал внимания так, будто оно принадлежало ему по праву. Эйрион ревновал её к каждому взгляду, который не был направлен на него самого. Эйрион молчал тогда, когда молчание причиняло боль, и говорил тогда, когда говорить не следовало бы. Каждое его движение было движением человека, привыкшего быть первым и не понимающего, что рядом с Мирцеллой быть первым означало находиться рядом с равным себе, а не выше. Лионель, стоявший перед ней сейчас с чужой птицей на руке и неуклюжими дорнийскими словами на языке, не требовал ничего. Он отступал не из слабости, не из равнодушия, а из того особого уважения, которое позволяет человеку ждать, не настаивая, давать пространство, не отстраняясь при этом полностью. Он не ревновал её взгляд к колонне, у которой она стояла одна на пиру. Он просто подошёл и спросил, не хочет ли она танцевать, а получив отказ, остался бы рядом всё равно, если бы она этого попросила. — Вы действительно медленный, — сказала наконец Мирцелла, и в её голосе прозвучала та тёплая усмешка, которая теперь окончательно сменила прежнюю настороженность. — Чрезвычайно, — подтвердил Лионель с явным самодовольством. — Мои братья дразнили меня этим всю жизнь. Говорили, что я обдумываю даже то, какой кубок взять за столом, дольше, чем требуется иным лордам, чтобы решить вопрос целой войны. — Это неплохое качество в муже, — заметила Мирцелла, не до конца понимая, зачем произносит это слово — муж — настолько рано в разговоре, который, по всем меркам приличия, должен был оставаться лёгким и ничего не обещающим. Лионель, однако, не смутился этим словом — лишь слегка приподнял брови, явно отмечая его появление, но не делая из этого того большого вопроса, который сделал бы Эйрион, немедленно потребовав объяснений или обещаний. — Я запомню это замечание, — сказал он спокойно. — На случай, если вы решите его подтвердить когда-нибудь в будущем. — Не торопите события, — сказала Мирцелла с лёгкой улыбкой. — Вы же медленный, помните? — Именно поэтому я не тороплю, — согласился Лионель. — Я просто запоминаю. Это разные вещи. Они снова замолчали, и в этом молчании, в отличие от первого, не было колебания, только то спокойное, почти удобное ощущение, какое возникает, когда два человека, наконец сказавшие друг другу что-то важное, позволяют себе просто стоять рядом, не нуждаясь немедленно заполнять пространство новыми словами. — Так что насчёт прогулки? — спросил наконец Лионель, возвращаясь к первоначальному вопросу с той естественностью, с какой человек возвращается к прерванному делу, не делая из паузы ничего более значимого, чем она была. Мирцелла посмотрела на сокола, спокойно сидящего на его руке, потом на самого Лионеля — растрёпанного, простого, без всякой парадности, без той холодной красоты, которая некогда заставляла её сердце биться быстрее при одном взгляде на серебристые волосы и лиловые глаза, но с чем-то более надёжным, более тёплым, более настоящим в каждой линии его лица. — Да, — сказала она. — Я поеду с вами. — Сегодня? — Сегодня, — подтвердила Мирцелла. — После того, как вы научитесь произносить «лети» на старом дорнийском без того, чтобы напугать половину конюшни своим акцентом. — Это будет сложная задача, — признал Лионель с явным, нескрываемым удовольствием. — Но я готов рискнуть. — Тогда идёмте, — сказала Мирцелла, поворачиваясь к выходу из конюшни с той лёгкостью в шаге, которой не было у неё всё это утро, ещё час назад наполненное лишь смутным раздражением и одиночеством. — Лошадей выбирать буду я. У меня нет ни малейшего доверия к вашему вкусу после истории с этим соколом. — Справедливо, — согласился Лионель, осторожно пересаживая птицу обратно на присаду, прежде чем последовать за ней. — Хотя замечу, что выбор сокола в итоге оказался не таким уж плохим. — Это была чистая случайность, — сказала Мирцелла через плечо. — Или судьба, — предложил Лионель. — Вы верите в судьбу? — Я верю в то, что иногда покупаешь дикую птицу у дорнийского торговца, она пытается тебя укусить, и в итоге это приводит к тому, что самая интересная женщина при дворе соглашается поехать с тобой на прогулку, — сказал Лионель с той прямотой, которая, как Мирцелла уже начинала понимать, была главной его чертой, более ценной, чем любая придворная учтивость. — Называйте это как хотите. Я зову это удачей. Мирцелла рассмеялась снова, легко, без всякого усилия, и в этом смехе, разносившемся по прохладным каменным проходам конюшни, не было ни следа той тяжести, с которой она вошла сюда этим утром.***
День клонился к вечеру, когда Шаен и Бейлор наконец вышли из своих покоев — не для того, чтобы присоединиться к семейному завтраку, внезапно ставшему семейным советом, ни к делам двора, а чтобы пройтись по верхней галерее восточного крыла, той самой, что выходила окнами на залив и сквозь которую проникал самый свежий из всех ветров, какие можно было найти в Красном Замке. Они шли медленно, не торопясь, и Шаен держала его под руку с той непринуждённостью, которая месяц назад показалась бы ей самой невозможной — слишком открытой, слишком похожей на уступку, которую она поклялась себе никогда не делать ни одному мужчине. Но сейчас это казалось не уступкой, а просто естественным продолжением дня, который начался с инжира на постели и закончился решением, принятым за завтраком вместо совета. — Корабль будет готов через два дня, — сказал Бейлор, останавливаясь у одного из высоких окон и глядя на тёмные силуэты судов в гавани, среди которых, как он знал, скоро появится и их собственный. — Я знаю, — сказала Шаен. — Я слышала это от собственного отца за тем же столом, где сидел ты. — Я имею в виду, — поправился Бейлор с лёгкой улыбкой, — что я рад этому. — Рад покинуть Гавань, не разобравшись до конца с заговором? — Рад провести время с тобой там, где никто не будет считать, сколько часов мы провели вместе и что это означает для политики королевства, — сказал он. — Драконий Камень — суровое место. Но оно наше. Не двора. Не короны. Наше. Шаен посмотрела на него, и в её взгляде смешались усталость прожитого дня и то тихое, незнакомое прежде довольство, которое она начинала привыкать чувствовать рядом с ним. — Кадар и Риверс не подведут, — сказала она, скорее себе, чем ему, как будто пытаясь убедить остатки собственного упорства в правильности уже принятого решения. — Не подведут, — подтвердил Бейлор. — А если подведут — мы узнаем достаточно быстро, чтобы вернуться раньше, чем успеет случиться непоправимое. Ты сама поставила это условие. — Поставила, — согласилась она. — Хотя мне до сих пор не нравится мысль о том, что я уезжаю. — Никому из нас это не нравится, — сказал Бейлор тихо. — Но иногда самое полезное, что можно сделать для охоты, — это перестать быть тем, кого видит дичь. Шаен издала короткий смех — не весёлый, но и не горький, что-то среднее, выражающее скорее усталое согласие, чем настоящее облегчение. — Ты говоришь точно как мой отец, — сказала она. — Или как моя мать. Я уже не отличаю, чьи слова повторяю чаще. — Может быть, это означает, что ты выросла в окружении мудрых людей, — заметил Бейлор. — Или что я слишком устала спорить с очевидным. Он повернулся к ней полностью, отвернувшись от окна и залива, и взял её лицо в свои ладони — тем жестом, который за последние дни стал привычным, но не утратил от этого ни капли своей силы. — Завтра будет трудный день, — сказал он. — Сборы, прощания, отец будет давать наставления, твоя мать будет плакать, хотя постарается не показать этого, а Мейкар обязательно скажет что-нибудь, от чего мы оба покраснеем перед всем двором. — Звучит ужасно, — сказала Шаен с лёгкой улыбкой. — Звучит как наша жизнь, — поправил Бейлор. — Но сегодня — сегодня был один день, который принадлежал только нам. Инжир. Совет за завтраком вместо зала. Решение, которое мы приняли вдвоём, прежде чем кто-либо успел приказать нам что-то противоположное. — Один украденный день, — напомнила Шаен его собственные слова с утра. — Один украденный день, — подтвердил он, и наклонился, чтобы поцеловать её — медленно, без спешки, посреди пустой галереи, где их не видел никто, кроме чаек за окном и далёкого, безразличного к их счастью моря. Когда они наконец отступили друг от друга, солнце уже клонилось к закату, и где-то внизу, в глубине замка, начинали зажигать первые вечерние огни — в кухнях, в коридорах, в покоях, где готовился к ночи весь этот огромный, никогда не спящий до конца дворец, полный гостей, заговоров, надежд и медленно, шаг за шагом, складывающихся друг с другом судеб. Завтра придёт его собственная тяжесть — сборы, прощания, тревога за тех, кто останется распутывать нить заговора без них, неизвестность того, что ждёт на Драконьем Камне и что будет обнаружено в Гавани за время их отсутствия. Но сегодня, в этот единственный, выпрошенный у мира день, всё это могло подождать ещё немного — ровно до того часа, когда придётся снова стать тем, кем их сделали имена и долг, а не просто двумя людьми, держащимися за руки на галерее, в лучах заходящего солнца, которое им не принадлежало, но которое, на один вечер, светило как будто только для них.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!