Глава 22. Пауки и дорога из хлебных крошек

8 июля 2026, 08:35
Прошло несколько дней. Они тянулись неспешно — такие дни, в которых каждый сам по себе кажется пустым, а сложенные вместе вдруг оказываются полны смысла. В Красном Замке стало тише. Не то чтобы перестали шептаться — в Королевской Гавани шёпот не умолкает никогда, — но шёпот этот словно понизился на полтона. Лорд Аррен по-прежнему улыбался за столом, король по-прежнему улыбался ему в ответ. Бейлор с утра до ночи разбирал «скучные дела порта», и только трое во всём замке знали, что скука эта заканчивается на первом же имени менялы, утонувшего «по пьяной лавочке». Вечерами Шаен с сёстрами и братьями ходила в сады или сидела у открытого окна, и Мирцелла всё чаще молчала, глядя на воду. На третий день принц Марон назначил день отъезда. — Через четыре дня, — сказал он за завтраком, спокойно, будто речь шла об обеденном часе. — Уйдём с утренним отливом. «Дорнийская гордость» готова. За столом стало тихо. Даже Дерия замерла, не донеся до рта кусочек инжира. — Уже? — первой откликнулась Мирцелла. Голос её был ровным, но Шаен расслышала в нём тонкую трещину. — Так скоро? — Неделя превратилась бы в месяц, — ответил Марон. — Месяц — в год. Мы приехали не жить, а решать дела. И они сделаны настолько, насколько их можно было сделать. Остальное держится не на нашем присутствии, а на наших нитях. Нити у нас есть. — Алиандра справится? — спросила Шаен. — С младенцем в дороге. — Справится, — сказала Дейнерис. — Я поеду с ней. — Она повернулась к Шаен и чуть улыбнулась. — Если, конечно, принцесса Драконьего Камня не возражает. — Принцесса не возражает, — ответила Шаен, едва пригубив вино. — Принцесса проводит вас до причала и поцелует на прощание. — Она перевела взгляд на отца. — Четыре дня. Значит, охота будет — если король устроит её, как собирался. Ответ пришёл с другого конца стола. Мейкар, которому накануне попалось на глаза письмо короля, не стал тянуть. — Завтра, — сказал он, не отрывая глаз от тарелки. — Король объявит к полудню. Два повода: ваш отъезд и сияющий Десница с сияющей женой. Смотреть на них всё ещё тошно, но охота того стоит. — Спасибо, брат, — беззлобно отозвался Бейлор. — Не за что, — буркнул Мейкар. Бейлор усмехнулся. Шаен заметила, как он бросил на брата короткий взгляд — тот самый, в котором последние дни теплился жар под старой золой. Мейкар сделал вид, что не заметил. — Охота, — задумчиво протянула Мирцелла. — Чудесно. Терпеть не могу охоту. — И я! — тут же подхватила Дерия, хотя терпеть не могла она только одно — сидеть смирно, пока взрослые говорят не с ней. — Но если там будут оленята, их же можно погладить? — Нельзя, — в один голос ответили Шаен, Сильва и Дориан. Дориан при этом посмотрел на сестру взглядом человека, у которого в голове уже расчерчено всё: к какому зверю как подойти и когда лучше вовсе не подходить. — У тебя будет занятие и без оленят, — вмешалась Дейнерис. — Уроки. Три дня. Перед дорогой. — И посмотрела на Дерию так, что та понурилась и зарылась носом в инжир. Завтрак потёк дальше, перемежаясь паузами, в которых каждый словно раскладывал по полкам то, что ждало впереди: отъезд, охоту, прощания, недосказанное. Шаен откинулась на спинку стула и бессознательно провела пальцем по тёмной жилке дерева на столешнице. Иногда пальцу нужно было дать дорогу — иначе он сам собой начинал чертить по воздуху. — Четыре дня, — повторила она тихо. — Хорошо. У дверей стоял Кадар — как обычно, в облике слуги: не офицер, не шпион, не танцор на лезвии ножа, просто тень, которая умеет рано вставать. Он едва заметно кивнул. У них было четыре дня. К полудню, как и обещал Мейкар, на верхних галереях затрубили королевские трубы: охота на рассвете. В зал внесли расписной лист, и король собственноручно — тонким почерком, будто чернила водила сама кость, — вписал имена тех, кого желал видеть подле себя при выезде и возвращении. Среди этих имён значились «Шаен» и «Бейлор» — рядом, как и положено двум маякам, от которых Мейкару тошно. — Поедешь? — спросил Бейлор, склонившись к Шаен, когда они рассматривали список. — Поеду, — ответила она. — Не люблю, когда чего-то не вижу сама. А в лесу всегда видно больше, чем в зале. — В лесу видна кровь, — заметил Риверс, оказавшийся в двух шагах, как водится, беззвучно. — В зале — улыбки. Кому что милее. — Кровь честнее, — сказала Шаен. — Улыбки опаснее кинжала. — Пока ими режут других, — ровно отозвался Риверс. — До выезда, принцесса.

***

В Королевский лес выехали ещё затемно, чтобы к рассвету разбить лагерь на большой поляне — той самой, где королевская охота вставала из года в год, так что и трава здесь росла иначе, примятая памятью прежних костров и шатров. Поляна открылась внезапно, когда дорога нырнула из-под тёмных еловых сводов на простор. Она была широка — лес отступал от неё со всех сторон стеной, и оттого казалось, будто кто-то нарочно вырезал в чаще огромный круг и подставил его рассвету. Над дальним краем леса небо уже наливалось бледным золотом; ночной дождь вымыл его дочиста, и теперь оно стояло прозрачное, тонкое, с редкими облачными разводами у самого окоёма. Трава на поляне блестела каплями. Туман лежал в низинах молочными озёрами, медленно тая, и из этого тумана, как из воды, поднимались первые шатры. Их ставили споро и слаженно — слуги работали в той особой утренней спешке, когда каждый знает своё дело и оттого вокруг кажущийся беспорядок складывается в порядок. Над поляной росли шатры: королевский — самый большой, чёрный с алым, с увенчанным трёхглавым драконом над шестом; шатры лордов помельче, пестрящие гербами, как осенний лес листвой; длинные навесы для слуг, для собак, для запасных лошадей. Стучали колотушки, вгоняя в землю колья. Хлопало на ветру растягиваемое полотнище. Где-то уже разводили костры, и горьковатый дым потянулся над травой, мешаясь с запахом мокрой земли, хвои, конского пота и кожаных ремней. Псарня жила нетерпением. Свору держали в стороне, у леса, на длинных кожаных сворках, намотанных на кулаки псарей, и собаки — белые, рыжие, пёстрые, с тёмными чуткими носами и обвисшими ушами — рвались вперёд, заливаясь нестройным хором: скулёж, отрывистый лай, нетерпеливое повизгивание молодых псов, что впервые шли на большую охоту и ещё не умели держать себя в лапах. Псари упирались каблуками в мокрую землю, негромко, сквозь зубы, бранясь и осаживая. Собаки чуяли лес. Чуяли зверя, что уже ходил где-то там, за деревьями, ещё не зная, что объявлен дичью. Чуяли возбуждение людей. И от этого общего чутья дрожь шла по всей своре разом, как ветер по траве. Шаен стояла у коновязи и смотрела. Она любила этот час — час перед началом, когда лагерь ещё растёт из тумана, шатры ещё не дошиты колышками к земле, а люди ещё не вошли в роли и не надели лиц. В этот час двор раскрыт больше, чем когда-либо: все суетятся, переговариваются, бранятся, смеются — настоящие, живые. Она смотрела и запоминала. Кто у чьего шатра остановился перемолвиться словом. Кто кому кивнул. Кто держится особняком, а кто жмётся к чужому стремени. Поляна перед охотой говорила ей больше, чем зал за обедом, — надо было только уметь читать. Распорядитель охоты, грузный седой старик, всю жизнь проведший в этом лесу, объезжал поляну на спокойном чалом мерине и хриплым, привычным голосом раздавал последние указания: где встанут загонщики, в какую сторону погонят зверя, где затаятся стрелки, к какому месту выведут добычу. Всё это было размечено заранее — лес знали, тропы знали, привычки оленя и вепря знали. Охота лишь казалась вольной игрой случая. На деле она была размеренным действом, где каждому отведено место, а последний удар, по обычаю, доставался королю. Загонщики поднимут зверя, собаки погонят, охотники возьмут в кольцо и измотают — а Дейрон нанесёт последний удар, и кровь добычи будет королевской кровью, и об этом сложат и споют, как пели уже сотни раз. Шаен знала цену этому обычаю. Знала, что в загоне всегда есть место и для другой охоты — той, где зверь на двух ногах, а кольцо смыкается не вокруг оленя. Ей подвели её лошадь — легконогую серую кобылу с умными тёмными глазами и тонкой, словно точёной, мордой. Кобыла потянулась к Шаен, обнюхала её ладонь мягкими бархатными губами, фыркнула — узнала. Шаен провела рукой по тёплой шее, под жёсткой щёткой гривы, и кобыла переступила копытами, успокаиваясь. Она не любила чужих рук, эта серая, но руки Шаен признала за свои ещё в первые дни. Шаен поднялась в седло одним лёгким, привычным движением — без помощи пажа, без подставки, как садятся те, для кого лошадь продолжение тела. Оправила подол охотничьего платья — тёмного, плотного, скроенного по-дорнийски так, чтобы не мешать в седле и не цепляться за кусты. Щелкач, её кнут, висел у бедра — свёрнутый тугими кольцами, как дремлющая змея, выдрессированный долгими годами до того, что слушался её, как вторая рука. Она коснулась рукояти лишь раз — коротко, для знака, для себя самой, не для дела. Так касаются оберега. Так проверяют, на месте ли то, что хранит. Вина с утра она, как всегда, не пила. Взяла только глоток воды да несколько ягод инжира — пустой желудок делает голову слишком лёгкой, а лёгкая голова в лесу враг. Голова должна быть холодной и трезвой, как это умытое дождём небо. Особенно сегодня. Неподалёку, у своего шатра, Бейлор поднимался на вороного коня. Шаен отметила это краем глаза — сломанный нос, разноцветные глаза, прямую спину и эту его новую улыбку, из тех, что в последние дни так мешали Мейкару. Бейлор тронул поводья, конь пошёл ровным шагом, и Десница проехал мимо лорда Аррена, и со стороны казалось, что оба они улыбаются одинаково, любезно, по-родственному. Со стороны всё всегда кажется одинаковым. Шаен знала цену этим улыбкам и оттого смотрела не на лица, а на руки: Аррен крутил на пальце тонкий золотой перстень, Бейлор держал поводья свободно, у бедра. Руки врут реже, чем лица. Чуть в стороне Валлар с Левином вполголоса спорили о хвате копья. Левин был спокоен, как это самое утро, — он держал древко небрежно, у основания, и что-то размеренно объяснял, чертя свободной рукой в воздухе линии и углы. Валлар слушал, кивал и всё равно подрагивал от нетерпения, как молодой пёс на сворке, и копьё в его руке нет-нет да и подёргивалось. Держались они не слишком близко к королевскому шатру, но и не в одиночестве — так, чтобы оказываться рядом каждую возможную минуту, не вызывая лишних вопросов. Шаен видела это и не подавала виду, что видит. А там, у дальнего костра, уже сидел в седле мрачный Мейкар. Он сидел так, словно готов был проклясть и лошадь, если та посмеет дрогнуть, и охоту, если что-то пойдёт не так, и весь белый свет заодно. Рядом притормозила Дарра, дорнийская лекарка из свиты, — женщина с узкими руками и спокойными глазами, лет сорока пяти, может, чуть старше. Держалась она с принцем так, будто понятия не имела, кто он такой. — Упадёте — не обещаю собрать по кусочкам, — донёсся до Шаен её голос; лекарка поравняла свою смирную гнедую с конём принца. — Я не падаю, — огрызнулся Мейкар. — Всякий, кто говорит «я не падаю», — падает, — весело заметила Дарра. — Закон охоты. Шаен едва заметно усмехнулась и отвернулась — оставила их препираться. Мягко ступая по мокрой траве, к ней подошла ещё одна лошадь, и Шаен почувствовала это затылком прежде, чем услышала. Лионель Баратеон. Широкоплечий, на рослом ржаво-рыжем жеребце, с лёгкой посадкой человека, рождённого в седле. Он не подъехал вплотную — остановился в нескольких корпусах, на почтительном, нелезущем расстоянии, и Шаен ощутила это расстояние всей кожей: уважительное, но неслучайное. Он держался поблизости. Как и всё последнее время. «Что ж, — подумала она, глядя поверх лошадиных голов на тёмную стену леса, — посмотрим, лорд Лионель, на что вы годитесь в чаще». У королевского шатра показался Дейрон. Он вышел из тени полога на свет — невысокий, в тёмном, с угольно-яркими глазами, видными даже отсюда, — и принял из рук оруженосца охотничье копьё. Двор притих. Замерли псари, замерли пажи, замерли кони, словно и они поняли. Распорядитель охоты придержал чалого и поднял руку, ожидая королевского знака. На один долгий вздох над всей поляной повисла тишина — та звенящая тишина, что бывает только за миг до начала, когда лагерь уже стоит, костры уже дымят, а охота ещё не сорвалась с привязи. Король поднялся в седло и дал сигнал о начале охоты. Рога взвыли разом, со всех концов поляны — высоко, протяжно, перекрывая собачий лай и людские голоса, и от этого медного, торжествующего рёва у Шаен, как всегда, дрогнуло что-то внутри, древнее, не подвластное холодному рассудку. Псари разом отпустили сворки — и свора хлынула к лесу серо-бело-рыжей живой волной, заливаясь лаем, и пропала между деревьями. За ней рванули загонщики, на бегу окликая друг друга и колотя древками по стволам. Потом тронулись всадники — не вскачь, ещё нет: охотники втягивались в лес шагом и рысью, растекаясь по размеченным тропам, занимая отведённые места в широком кольце, что должно было сомкнуться вокруг поднятого зверя где-то там, в глубине. Шаен дала кобыле повод. Серая пошла ровной, упругой рысью к опушке, и сырой запах мха и хвои потянул из чащи навстречу — пахло лесом, тенями, тропами и тем, что пряталось между деревьями. Лагерь, костры, шатры остались за спиной, светлым островком посреди тёмного леса. Впереди смыкались деревья. Где-то за плечом, чуть сбоку, держался ровным шагом ржаво-рыжий жеребец.

***

Так и вышло — то ли по воле леса, то ли по воле случая, то ли по чьему-то расчёту, — что на одной из развилок рядом с принцессой остался Лионель Баратеон. Они нырнули за пожелтевшие папоротники почти разом — Шаен, отдав кобыле знак коленом, и Лионель, придержавший своего рослого, ржаво-рыжего жеребца. Общий гул растаял, остались лишь редкие голоса, и те быстро ушли влево. — Кажется, мы отстали, — сказал Лионель. Голос был лёгким, почти улыбающимся, но Шаен расслышала за ним другое: «Я вижу, что мы отстали. Знаю, что это не случайность. И я не против». — Разве это плохо? — спокойно ответила она, пробираясь между кустами. — Лес любит тех, кто идёт своей дорогой. Какое-то время они ехали молча. Пахло сырой землёй и хвоей. Высоко над ними крикнула сойка — из тех, что предупреждают весь лес о чужаках. У Лионеля были широкие плечи и лёгкая посадка в седле — здешние мужчины рождаются с такой. Он не лез с разговорами, не пытался угодить, не строил красивых фраз ради красоты. Шаен ехала и думала о сестре. Не о волке, которого ещё не было, не о благовониях из Кварта, не о нитях. О Мирцелле. О том, как она в последние дни всё чаще молчит, как смотрит на воду так, будто хочет утонуть в ней или уплыть по ней — она сама не знала, чего больше. Мирцелла была мягче её. Мягче — не значит слабее, но мягкое легче смять. Шаен научилась резать первой; Мирцелла научилась терпеть и улыбаться. И эту улыбку — терпеливую, не свою — Шаен ненавидела больше всего на свете. Она достаточно навидалась женщин, которые улыбались так годами, пока внутри у них не оставалось ничего, кроме привычки улыбаться. Она не отдаст сестру тому, кто научит её этой улыбке. — Лорд Лионель, — сказала она наконец, когда молчание стало достаточно дружелюбным, чтобы его можно было сломать. — Я знаю о ваших ухаживаниях за моей сестрой. Он вздрогнул — не всем телом, это было бы нелепо, — а едва заметно, спиной между лопаток. Шаен видела такое не раз: так вздрагивают, когда тебя застают там, где ты не ждал, что застанут. Не за дурным — за тайным. — Знаете, — повторил он, выгадывая себе время. — Да. — Да? — Она склонила голову. — И это всё, что вы скажете? «Да»? — А что вы хотите услышать? — О, многое. — Шаен пустила кобылу шагом и повернулась к нему так, что Щелкач у её бедра оказался у него на виду — не нарочно, но и не случайно. — Например, что у штормовых лордов принято делать с теми, кто узнаёт их тайны раньше времени. В Дорне, скажем, у нас на этот случай есть пять разных трав. Три из них действуют медленно. Лионель моргнул. — Вы… угрожаете мне? — Пока только предупреждаю, — серьёзно сказала она. — Угрожать я начну позже, если вы дадите повод. — И выдержала паузу ровно настолько, чтобы он успел представить себе все пять трав и три из них медленные. А потом чуть приподняла бровь — едва-едва, тенью. — Расслабьтесь, милорд. Я ещё не решила, отравить вас или выслушать. Пока склоняюсь ко второму. Говорите. Он шумно выдохнул — и засмеялся, коротко, недоверчиво. — Боги, — сказал он. — В балладах не предупреждают, что у дорнийских принцесс такой юмор. — В балладах вообще много о чем не предупреждают, — отозвалась Шаен. — Например, что у девушек есть братья, отцы и сёстры, и не все из них поют. Некоторые считают. — Она снова стала серьёзной, и серьёзность эта была настоящей, без игры. — Так зачем вам моя сестра, лорд Лионель? И только не пойте мне про любовь с первого взгляда. Я слышала эту песню. Под неё хорошо засыпать. Лионель не ответил сразу. Он смотрел вперёд, между ушей своего коня, и Шаен видела, что он не сочиняет — он ищет. Разница между этими двумя занятиями видна сразу тому, кто умеет смотреть. — Я плохо ухаживаю, — сказал он наконец. — Это правда. Пою фальшиво, говорю не как в балладах, дарю не то, что нужно дарить. На прошлой неделе я принёс ей раковину — большую, витую, из тех, что выбрасывает на берег у Штормового Предела после бури. А надо было, наверное, что-то с камнями. Я видел, как у неё дрогнуло лицо, и до сих пор не понял — от радости или от того, что она подумала: «Боги, он что, считает меня ребёнком?» — Вы знаете, что она сделала с раковиной? — спросила Шаен, против воли заинтересовавшись. — Положила на подоконник, — сказал Лионель. — Я проверял. Она там и лежит. — Он смутился, поняв, что выдал себя. — То есть… я не подглядываю. Я просто заметил. — Вы подглядываете, — мягко поправила Шаен. — Но раковина на подоконнике — это хорошо. Продолжайте. Он провёл рукой по лбу, отгоняя то ли мошку, то ли неловкость. — Чего я хочу. — Он повторил её вопрос, словно пробуя его на вес. — Ничего, чего она не захотела бы дать сама. Это не красивые слова, принцесса. Это единственно возможные. — Он наконец взглянул на неё прямо. — Мальчишкой я думал, что для женщины нужно совершить что-то великое, отчего она ахнет. Подвиг, дракон, серенада под окном. А вырос — и понял: у женщины уже есть всё, кроме права на своё «да» и своё «нет». У моей матери его не было. Её выдали в пятнадцать за человека, которого она увидела впервые на собственной свадьбе. Она была хорошей женой. Никогда не жаловалась. И никогда не смеялась — по-настоящему, до конца. Я не сразу это заметил, а когда заметил, было поздно её спрашивать. — Он помолчал. — Я не хочу для такой девушки как Мирцелла подобной жизни. Даже если эта жизнь будет со мной. Особенно если со мной. Шаен слушала и молчала. В лесу слова звучат иначе, чем в зале. Их не на что позолотить. Тяжёлые тонут во мху, чистые звенят в воздухе. Эти — звенели. Но она слишком долго прожила среди тех, у кого звенели и лживые слова, чтобы поверить только потому, что красиво. — Хорошо сказано, — заметила она. — Для штормового лорда даже слишком хорошо. Знаете, что я подумала? — Что я заучил это заранее, — без обиды сказал Лионель. — Перед зеркалом. На случай, если меня припрут к стене. — Вы умнее, чем кажетесь, — одобрительно сказала Шаен. — Да. Именно это я и подумала. — Может, и заучил, — согласился он. — Я думаю об этом каждый день, так что слова сами собой улеглись складно. Но от того, что они складные, они не стали ложью. — Он пожал плечами. — Проверьте меня, принцесса. Я не знаю, как ещё доказать честность, кроме как дать себя проверить. Слова легко говорить. Особенно складные. Шаен смотрела на него и думала, что это, пожалуй, самый правильный ответ из всех, какие он мог дать. Не «я докажу», не «клянусь честью», не «пусть боги покарают меня, если лгу». А — «проверьте». Так говорят те, кому нечего прятать. Или те, кто очень хорошо прячет. Но вторых она научилась чувствовать кожей, как чувствуют грозу, и сейчас ничего не было. — Я и проверяю, — сказала она. — Прямо сейчас. Думаете, мы случайно отстали? — Она усмехнулась его внезапно вытянувшемуся лицу. — Не льстите себе, лорд Лионель. Лес большой, а я знаю, как направить лошадь так, чтобы она «сама» свернула, куда мне нужно. Вы здесь, потому что я хотела поговорить с вами без сорока пар чужих ушей. И без сестры. Ей незачем знать, что я вас допрашиваю. — Допрашиваете, — повторил он. — С травами. — Травы — это для красоты, — успокоила она его. — Я почти никогда ими не пользуюсь. Почти. — И снова чуть приподняла бровь, оставляя его гадать. Он рассмеялся — теперь по-настоящему, открыто, и Шаен отметила, что смех у него хороший: не громкий, не показной, такой, под который человеку рядом становится легче, а не страшнее. Под такой смех можно жить. Под такой смех Мирцелла, может быть, научилась бы смеяться сама — не терпеливой улыбкой, а вот так, до конца. Эта мысль её и встревожила, и согрела одновременно. — Послушайте меня, лорд Лионель, — сказала она, и весь юмор ушёл из её голоса, как уходит вода из песка. — Я скажу прямо, потому что вы, кажется, тоже цените прямоту. Моя сестра дороже мне любого союза, любой выгоды, любого флота и всех замков от Дорна до Стены. Если бы я действительно думала, что вы причините ей боль, мы бы с вами говорили не здесь и не так. И трав было бы не пять. — Я понимаю, — тихо сказал он. Он больше не улыбался. — Не уверена, что понимаете. — Шаен остановила кобылу совсем, и Лионель остановил жеребца. Теперь они стояли друг против друга в чаще, и единственными свидетелями были деревья. — Она мягче меня. Это её сила и её беда. Она умеет терпеть. Умеет улыбаться, когда внутри всё болит. Я видела, как это умение медленно убивает женщин — изнутри, незаметно, так что снаружи всё прилично, а человека уже нет. Я не отдам её тому, кто научит её улыбаться так. Лучше пусть остаётся со мной незамужней до седых волос и смеётся, когда хочет смеяться, и плачет, когда хочет плакать, чем станет красивой тихой женой при красивом тихом муже. Лионель молчал долго. Где-то наверху снова крикнула сойка, и ей ответила другая, дальше в лесу. — Я не умею делать женщин тихими, — сказал он наконец. — У меня плохо получается даже делать тихими собственных собак. — Угол его рта дрогнул, но он тут же снова стал серьёзным. — Я не обещаю, что не причиню ей боли, принцесса. Это обещали бы только дурак или лжец. Люди причиняют боль друг другу, даже когда любят, — может, как раз когда любят, сильнее всего. Но я обещаю другое. Если она захочет плакать — я не стану говорить ей «не плачь». Если захочет смеяться над тем, над чем смеяться неприлично, — я буду смеяться рядом, пусть нас обоих сочтут невоспитанными. А если она однажды захочет уйти — я открою дверь и не стану держать. — Он перевёл дыхание. — Не потому, что мне будет всё равно. А потому, что человек, которого держат силой, всё равно уже ушёл. Шаен смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то едва заметно сдвигается — тяжёлый камень, который она держала наготове, чтобы при первом фальшивом слове опустить его между этим человеком и сестрой. Камень не падал. Пока. — Вы открыли бы дверь, — медленно повторила она. — А потом что? — А потом сел бы и напился до бесчувствия, — честно сказал Лионель. — И ходил бы несчастный год или три. Я же не святой, принцесса. Мне было бы очень больно. Просто эта боль — моя, и я не имею права перекладывать её на неё, привязывая к себе. — Он чуть улыбнулся, грустно. — Я плохо ухаживаю. Но я долго думал о том, что значит любить кого-то по-настоящему. И, кажется, это значит хотеть, чтобы человеку было хорошо. Даже не с тобой. Просто — хорошо. Сойка наверху замолчала. В лесу стало совсем тихо — той тишиной, в которой слышно, как дышат лошади. — Вы знаете, лорд Лионель, — сказала Шаен после долгого молчания, и в голосе её снова появилась тень улыбки, лёгкая, как солнечный зайчик на воде, — а вы опаснее, чем я думала. — Опаснее? — Он удивился искренне. — Для моего спокойствия. — Она тронула кобылу, и они снова поехали шагом, рядом. — Мне было бы гораздо проще, если бы вы оказались напыщенным болваном с фальшивыми клятвами. Я бы выпроводила вас тремя словами и спала спокойно. А вы, кажется, говорите то, что думаете. Это утомительно. С такими людьми приходится возиться. — Простите за беспокойство, — серьёзно сказал он, и они оба знали, что он не извиняется. — Не прощу, — так же серьёзно ответила она, и они оба знали, что прощает. Они помолчали ещё немного — но это было уже другое молчание, не настороженное, а почти уютное. Потом Шаен заговорила снова, и теперь они говорили — уже ни о Мирцелле, ни о травах, ни о клятвах: о портах — он, как оказалось, знал толк в гаванях, ведь штормовой лорд не может не знать, какие суда куда заходят; о Драконьем Камне и шторме на подступах к Штормовому Пределу; о том, как пахнет воздух перед бурей и как угадать, будет ли дождь или просто пройдут облака; о его собаках, которых он не умел делать тихими, и о её сёстрах, которых она не умела не защищать. Он смеялся — негромко, без рисовки; она улыбалась — тоже тихо, потому что в лесу смеяться громко неприлично, а она, в отличие от собак Лионеля, умела быть тихой, когда хотела. Понемногу настороженность ушла в землю, как вода, и осталось то, ради чего, быть может, лес и держал их в стороне: знакомство, не отягощённое залом, чужими глазами и чужими ушами. Шаен поймала себя на мысли, что ей, против всякого расчёта, приятно ехать рядом с этим человеком. И тут же — привычно, по выработанной годами осторожности — одёрнула себя: приятно не значит безопасно. Но кожа по-прежнему молчала. Гроза не собиралась. «Может быть, — подумала она, искоса глядя на широкую спину штормового лорда, — может быть, я смогу не отравить тебя, Лионель Баратеон. Если ты и дальше не дашь повода». Эта мысль была почти нежной — настолько, насколько вообще могли быть нежными мысли Шаен о мужчине, который хотел её сестру. Ветка хлестнула кобылу по морде, та вздрогнула, Шаен подобрала повод — и в этот миг, так быстро, что у жизни не нашлось слова, из-под тёмной ели напротив выскочила серая тень. Шаен успела только вдохнуть. Волк был крупный — не северный, не из тех великанов, что водятся за Стеной, но и не щенок: старый одиночка, изгнанный из стаи или вовсе её не нашедший, с жёлтыми глазами, рёбрами под свалявшейся шерстью и белой пеной у пасти. Может, больной, может, просто голодный — а голод страшнее любой болезни. Он вылетел стрелой, приземлился прямо перед лошадьми и, не теряя ни мгновения, бросился на рыжего жеребца. Конь взвился свечой, оскалился — да, лошади иногда скалятся — и отскочил. Волк, промахнувшись, метнулся к серой кобыле. Рука Шаен сама потянулась к Щелкачу — и замерла. Потому что там уже был он. Лионель. Она не успела размотать кнут. Он не успел подумать. Движение было единым — звериным, не человеческим. Рука вниз, к поясу, где висел короткий охотничий дротик; рывок — и дротик в ладони; пятка в бок жеребцу — и тот, умница, понял, шагнул вперёд ровно на полладони; бросок вниз — и серо-стальная вспышка ударила волка в морду, между ушей, туда, где на черепе впадина. Волк успел издать лишь странный хрип, похожий на ветер в глиняной свирели, и осел на передние лапы, замер, дёрнул лапой раз и затих. Только тогда Лионель выдохнул. И только тогда повернул голову к Шаен — будто спрашивая разрешения дышать. — Вы не ранены? — Голос его дрогнул, совсем чуть-чуть. Шаен смотрела на мёртвого зверя и думала, что иногда одна минута жизни говорит больше, чем сотня разговоров. И что лес, видно, решил проверить их обоих разом — её на спокойствие, его на правду. Она только что увидела, как он двигается, когда не успевает надеть маску. Как защищает того, кто рядом, прежде чем успевает спросить, нужна ли защита. Как не кричит «смотрите!», совершив то, чем другие хвастались бы до самого заката. Кнут так и остался у неё на бедре — она не успела даже дёрнуть рукой как следует. А он успел всё. — Не ранена, — сказала она, и голос её был ровен, как стоячая вода. — Спасибо. — Пустяки, — ответил он, и она увидела, что у него дрожат пальцы — теперь, задним числом, когда всё уже кончилось. — Он бы вас не взял. Вы бы его обожгли. — Не успела бы, — честно сказала она. Лгать тут было незачем, а ложь о собственной ловкости — самая глупая из всех. — Вы были быстрее. — Она помолчала и добавила, чуть наклонив голову: — Знаете, лорд Лионель, я как раз думала, что, пожалуй, не стану вас травить. А вы взяли и подтвердили это раньше, чем я додумала мысль до конца. Удобно. Он коротко, нервно рассмеялся. — Я бы предпочёл, чтобы вы решали без волков, — сказал он. — Они дороговато обходятся. Они спешились. Лионель присел, чтобы выдернуть дротик — твёрдо, но бережно, словно прося у зверя прощения. Шаен наклонилась рядом, осмотрела пасть. Зубы чистые, не чёрные, не сломанные. Бешеного она узнала бы. — Голод, — сказала она. — Или неудачная охота. — Или неудачная судьба, — заметил Лионель, пряча дротик. Он выпрямился, вытер ладонь о траву и снова посмотрел на неё — уже без дрожи, но с чем-то другим в лице, неловким. — Простите… — Он запнулся и впервые за весь разговор покраснел, по-мальчишески. — Я веду себя так, будто вы не умеете за себя постоять. После всего, что вы мне тут наговорили про травы и про то, что вы сами свернули в эту чащу. Полез вперёд, как будто… — Он махнул рукой. — Как будто вы хрустальная. А вы не хрустальная. Это глупо. — Это глупо, — согласилась Шаен. — И это лучшее, что вы сделали за сегодня. Он поднял на неё удивлённый взгляд. — Я только что объяснила вам, — продолжила она, отряхивая колени, — что не отдам сестру тому, кто станет держать её под замком и решать за неё, когда ей плакать. А вы только что, не раздумывая ни мгновения, заслонили собой женщину, которая полчаса назад грозилась вас отравить и которая умеет убивать сама. Не потому что считаете меня беспомощной. А потому что иначе не можете. — Она прямо взглянула на него. — Это разные вещи, лорд Лионель. Решать за человека и заслонять человека. Первое унижает. Второе — нет. Вы, кажется, чувствуете разницу даже тогда, когда не успеваете о ней подумать. Это говорит о вас больше, чем все ваши заученные перед зеркалом речи. — Я не успел подумать вообще ни о чём, — признался он. — Просто увидел зубы рядом с вами — и всё. — Вот именно, — сказала Шаен. — Вот именно. Она снова посмотрела на волка, потом на Лионеля, и в её глазах мелькнуло что-то почти тёплое — то, что она не часто позволяла себе показывать мужчинам. — Вы не станете ставить ей решётки на окна, лорд Лионель? — спросила она, и это был всё тот же старый вопрос, но теперь он звучал иначе. Теперь она почти знала ответ. — Нет, — ответил он не раздумывая. — Я сниму решётки, если найду. И поставлю лишнего стража у её двери, если она сама попросит. И уберу его, как только попросит убрать. — Он помолчал. — И если она однажды захочет уйти в эту самую дверь — я её открою. Я уже говорил вам. Я не передумал за последние полчаса. От волков клятвы не меняются. — У некоторых меняются, — заметила Шаен. — Перед лицом смерти многие вспоминают, что им есть что терять, и становятся осторожнее в обещаниях. — Я и так осторожен в обещаниях, — сказал Лионель. — Поэтому даю их так мало. Но те, что дал, держу. Шаен медленно кивнула — больше себе, чем ему. — Я расскажу сестре, что видела, — сказала она. — Не про волка. Про вас. — Она подняла палец, упреждая. — Но сначала проверю ещё. Один раз. Может, два. Не сердитесь. Это моя забота — проверять. Её сердце слишком мягкое, чтобы доверять ему такие вещи в одиночку. У меня сердце потвёрже. Я проверю за обеих. — Я не сержусь, — сказал он. — Я благодарен. — И, помолчав, добавил неловко: — Я рад, что у неё есть вы. Не каждой женщине достаётся сестра, которая готова отравить кого-то ради её спокойствия. — Три из них медленные, — напомнила Шаен. — Три из них медленные, — серьёзно подтвердил Лионель. — Я запомнил. И тут она всё-таки улыбнулась — по-настоящему, не на ползуба, а так, как улыбалась редко и только тем, кого решила пустить хоть немного ближе. Улыбка вышла короткой, но Лионель, кажется, понял, чего она стоит, потому что замер на мгновение, словно боясь спугнуть. — Пойдёмте, лорд Лионель, — сказала она, снова становясь собой, ровной и непроницаемой. — Нас, должно быть, уже хватились. А оставлять волка на дороге не годится — кто-нибудь споткнётся и решит, что в королевском лесу водятся чудовища. Этого нам только не хватало. И без чудовищ забот хватает. Они выехали на дорогу — уже не совсем случайно отставшие, но и не настолько надолго, чтобы их хватились всерьёз. Лионель ехал чуть позади и сбоку, ровно настолько, чтобы при случае снова оказаться между ней и любой серой тенью, и делал это так естественно, что, наверное, сам не замечал. А Шаен замечала. Она замечала всё. И думала о том, что, кажется, нашла для сестры не идеального человека — идеальных не бывает, — но человека, рядом с которым Мирцелла, может быть, однажды научится смеяться до конца. Если, конечно, он и дальше не даст повода для подозрений. На прогалине вдали показались пёстрые флажки загонщиков. Оттуда доносились крики — другие, чем обычно: короткие, резкие, сдобренные руганью, от которой собаки взвизгивали тоньше. — Там что-то неладно, — сказал Лионель, щурясь, и в голосе его снова зазвучала та собранность, что Шаен успела разглядеть над мёртвым волком. — Поедем. — Поедем, — сказала Шаен. — Но про волка — молчите. Никому от этого не станет лучше — ни волку, ни вам. — Ни вам, — так же тихо отозвался он. — Ни мне, — согласилась она. И они пустили коней быстрее, туда, где кричали загонщики.

***

Первыми к месту «неладного» успели Валлар, Левин и Мейкар. Это был олень — крупный, с рогами, как руки великана. Загнанный, вымотанный собаками по кругу, он ещё держался, и охотники — не король и не Десница, а простые ловчие — медлили: идти вонзать копья или отступить на шаг. Левин видел этот круг как схему: вот тут ошибка, тут недобор, тут собака слишком высоко. Он уже собирался крикнуть, ровно и разложенно, кому расступиться и на кого гнать, — но олень взвился и рванулся не туда, где его ждали, а туда, где, как ему почудилось, было пусто. Но там был Мейкар. Он всегда выбирал место чуть в стороне, презирал «правильные позиции», предпочитал стоять там, где, по его мнению, нужнее, а зачастую — там, где опаснее. Поднять копьё высоко он не успел — навалился на древко всем телом, оно хрустнуло, и в следующий миг рог, тяжёлый, как кость, ударил его в бедро. Ниже, чем мог бы, не задев артерию — хвала всем богам, — но так, что Мейкар хрипло выругался и сел. Не на землю — на воздух, как садятся те, кто невероятно горд и невероятно зол на себя. — Держи! — крикнул Левин, бросая копьё Валлару. Тот поймал — не так уверенно, как хотел бы, но крепко. Левин рванулся вперёд тем самым дорнийским косым шагом, против ожидания, заходя оленю сбоку, где тот не видел; Валлар, вцепившись в древко, пошёл в лоб — не геройски, а со страхом, но держал, пока Левин выбирал угол. Короткий резкий выпад — и копьё вошло туда, где сердце колотилось бурей. Олень качнулся тяжело, как падающая гордость, и рухнул. Левин выдохнул — впервые за четыре удара сердца. Валлар дрожал весь, как трава после ливня. Они посмотрели друг на друга и улыбнулись — так улыбаются двое, что сделали вместе что-то важное, делая при этом вид, будто всего лишь учатся. — Кровь, — прохрипел Мейкар. — Кровь, болваны. Не моя — его. О боги. — Он стиснул зубы, и в глазах его блеснуло — не от боли, от злости на себя, самой любимой его злости. — Чего стоите? Валлар, ты зачем в лоб полез? Хотел поскорее помереть? — Хотел… — Валлар попробовал съязвить, но под взглядом Мейкара осёкся. — Простите. — Извиняться потом будешь. — Мейкар попытался встать. — Не двигайтесь, — твёрдо сказала женский голос. Это была Дарра — уже рядом, уже на коленях возле принца, уже с ножом в руке. — Хотите ходить без палки ближайшие два месяца — не двигайтесь. — Она быстро разрезала ткань там, где она и без того порвалась; кровь выступила тёмной полосой. Наклонилась, осмотрела, поморщилась. — Скверно. Но не смертельно. Хвала богам. — Я же говорил, — буркнул Мейкар, но уже мягче — нож у бедра делает мужчин покладистее. — Валлар, — не оборачиваясь, бросила Дарра. — Воды. Чистой. Нет — вина. Левин — ткань. Любую. Старую сорочку. Да, свою. — Она уже орудовала иглой, и нашлись у неё игла и сухие нити, словно она знала наперёд. Может, и знала. — Мейкар. — Она назвала его по имени, без «принц». — Смотрите на меня. Не туда. На меня. Дышите глубже. Он посмотрел. И вдруг неуклюже улыбнулся — так улыбаются те, у кого одно ребро цело, а другое ноет. Дарра улыбнулась в ответ, не отрываясь от шитья. — Вы вообще когда-нибудь слушаете женщин? — спросила она между стежками. — Никогда, — ответил он, и голос его стал похож на сталь, которую уже не ломают. — Только тех, кто знает, куда втыкать иглу. — Значит, есть надежда, — вздохнула она. — Переведите дух. Сейчас будет неприятно. — И сделала — неприятно. Он выругался так грязно, что даже Левин, выросший в Дорне, присвистнул. Дарра кивнула: — Хорошо. Значит, жить будешь. Кровь унялась. Боль осталась, и была похожа на гвоздь, торчащий из ступеньки: обойти можно, но лучше выдернуть. Это потом. Сейчас — перевязать. Дарра работала, как старый мастер, — не спрашивая, а приказывая; Мейкар повиновался, как старый солдат, — не споря, а ворча. — Я провожу вас в шатёр, — сказала она, пряча иглу. — И вы ляжете. И будете лежать. Не потому, что я велела, а потому, что иначе захромаете, как старый пёс. А мне не хочется видеть в вас старого пса. Вы волк. И точка. — Я дракон, — буркнул он. — Сегодня — волк, — не моргнула она и уже звала носилки, но Мейкар махнул рукой. — Не смей. Я сам. Я тебе не мальчишка. — И встал. И сказал «ох», не выговорив ни единой буквы, одним звуком. Дарра сжала губы, пряча улыбку, и подставила плечо так, чтобы это выглядело случайностью. Он оперся — и не стал делать вид, что не оперся. — Спасибо, — сказал он тихо, уже не для других. — Не за что, — так же тихо ответила она. Левин взглянул на Валлара — тот пристально разглядывал руку, которой только что держал копьё. Левин коснулся его локтя. — Ты сделал неправильно, — сказал он тем тоном, каким говорят лишь наедине. — Знаю, — ответил Валлар. — И всё равно сделал. — И сделал, — согласился Левин. — Молодец, что не убежал. — Я бы убежал только с тобой, — вырвалось у Валлара прежде, чем он успел подумать. Оба замерли на миг — слова обгоняют разум. Левин посмотрел на него долго, тихо. И улыбнулся — таким взглядом, под которым поют струны, а никто не слышит. — Пойдём, — сказал он. — Пока нас не хватились. Особенно твой отец.

***

Десница и впрямь был неподалёку — не у этого круга, а у другой опушки, где меньше крика и больше тени. А там, где тень, стоял лорд Доннел Аррен. — Рад, что вы вернулись целым, милорд, — сказал Аррен, когда Бейлор подъехал ближе. — Говорят, море мягче камня, а камень смягчает людей. Ваша улыбка подтверждает слухи. — Камень делает тише, — ответил Бейлор. — А тишина проясняет взгляд. Аррен улыбнулся своей безупречной улыбкой человека, в чьём зеркале живёт ангел. — Прекрасно, — сказал он. — Тишина — лучший друг того, кто думает. Если только в эту тишину не вползёт крыса. Вы ведь не любите крыс, милорд? Я их терпеть не могу. Особенно в казне. — Крысы в казне — беда, — мягко согласился Бейлор. — Как и бури в гавани. — Ах да, гавань. — Аррен смахнул соринку с рукава, будто стряхивая целую мысль. — Говорят, на складе за Рыбацкой аркой сгорела партия канатов. Прямо перед тем, как их должны были погрузить на одну такую… как же её… «Дорнийскую гордость». — «Дорнийская гордость» действительно стояла под погрузкой, — подтвердил Бейлор. — Но с канатами всё хорошо. Привезём дорнийские. Они крепче. — Он выдержал паузу, ровно на один удар охотничьего рога. — А меняла, через которого шли расчёты за те канаты, — утонул. Говорят, пил. Странно. — Он взглянул на Аррена. — Не припомню, чтобы он пил. Аррен слегка приподнял бровь. — Принц, — сказал он ласково, — город кишит слухами. Сегодня говорят, что пьёт меняла, завтра — что пьёт король. Я однажды слышал, будто вы спите с мечом. Это правда? — Иногда, — ровно ответил Бейлор. — Когда в городе крысы. Удар сердца — и тонкий золотой перстень на указательном пальце Аррена едва заметно повернулся. Бейлор отметил это — и запомнил. Перстень — привычка — нерв. В тот миг Аррен понял, что имя менялы, уже дважды звучавшее в тихих комнатах, где не любят эха, прозвучало снова. А Бейлор понял, что перстень поворачивается, когда лорд Доннел думает, как обойти вопрос. — Будем рады одолжить вам наших канатов, — тихо сказал Аррен. — У нас тоже припасено кое-что дорнийское. Терпение, например. Оно тянется, как лучшие из ваших нитей. — Наше терпение не рвётся, — сказал Бейлор. — Оно режет по живому. Аррен улыбнулся — мило-мило. — Боги, — произнёс он вполголоса, — как же хорошо, что мы с вами по одну сторону. — Да, — согласился Бейлор, глядя ему прямо в глаза. — По одну. С другой стороны леса длинно взвыли рога: добыча взята, король объявит обед — тот самый, где будут разливать вино, которого Шаен не пьёт, разносить мясо, которое любит Мейкар, и где встанут рядом те, кто шепчет в щели и замочные скважины.

***

Пока охота шумела, в Красном Замке стояла тишина. И в этой тишине, на высокой галерее, где сквозняки играли подолами, сидели друг против друга двое, а между ними стояла миска с молочно-белой жидкостью, пахнущей мятой и солью. — Мы должны узнать предел, до того, как ты уедешь, — сказал Дейрон. Голос его дрожал — не от страха, а от напряжения, того самого, когда знаешь, что вот-вот шагнёшь по тонкой нити, натянутой между двумя крышами. — Будет мягче, чем в прошлый раз, — сказала Сильва. — Но крепче, чем в позапрошлый. — Она распустила волосы, и золотые пряди упали на плечи, и щёки её порозовели. — Я готова. — Она взяла его за руку. — А ты? Он на миг закрыл глаза. Под веками голубела тонкая синь — такая бывает у тех, кто подолгу смотрит на северный лёд в тёмное время года. Дар приходил к нему через холод: чем холоднее становилось внутри, тем яснее он видел снаружи. А рядом была Сильва — её тёплая ладонь в его ледяной обители. Нить уже была между ними — последние недели они тянули её осторожно, как дети тянут бечёвку между двумя стульями. — Готов, — сказал он. Зелье было не чёрным и не зелёным — белым, как молоко. На дне — пыль из растолчённой кости морского зверя, что держит в себе соль; на поверхности — тонкая корочка льда, который они остудили на северном камне, для знака; в середине — по капле крови каждого, не ради обряда, а ради связи: кровь держит имя человека крепче слова. Они выпили — не до дна, ровно столько, чтобы нить натянулась и не лопнула. Мир качнулся. Может, это был замок. Может, кровь. Может, то, что было между ними. Дейрон услышал то, чего никогда не слышал трезвым: стук чужого сердца, звон чужих висков, шорох платья о стул — он чувствовал, как движется Сильва, и видел на миг её взгляд на себя самого — изнутри. Странно было видеть себя её глазами — не в зеркале, а живого, с согнутой шеей, с пальцами, дрожащими от ответственности. А она увидела на секунду его снег — тот самый, сквозь который всегда приходили видения, — и не испугалась, не отвернулась, шагнула вместе с ним в белое и ахнула. Не от холода — от света. — Стой, — сказала она первой, когда они уже почти переступили грань. Он тут же остановился, и нить осталась натянутой — не лопнула. Но он понял: сделай они ещё шаг — и слились бы так, что возвращаться в два тела было бы больно. Ещё не время. Обряд будет потом. Сейчас — только связь. Они разжали руки — будто перерезали воздух. Нить осталась, зримая на кончиках пальцев, тёплая, как шерсть. — Теперь, — сказала Сильва, — встань. Выйди за дверь. На лестницу. Он послушался. Закрытая дверь поставила между ними две доски и железный засов — а нить натянулась, но не оборвалась. Сильва чувствовала его шаги — не ухом, кожей. Он чувствовал, как ускорилось её дыхание, когда дверь затворилась, и как замедлилось, когда она убедилась, что слышит его не ушами. — Ещё, — сказала она сквозь дерево. Он спустился на пролёт, на два, вышел на продуваемую ветром галерею. И всё равно слышал её. Не словами — присутствием. Тонкий звон в висках — её, не его. Тепло на левой щеке — её, не его. Он прикрыл правый глаз — и на миг под веком разлился золотистый свет, чужой. — Хватит, — сказала Сильва. В голосе её была капля гордости. — Мы сможем. — Сможем, — отозвался он. — Будем осторожны. — Будем, — повторила она. Потом они долго сидели молча, на расстоянии, и каждый думал о своём — и не мог не думать о другом, потому что «своё» теперь включало в себя «другого». Было страшно. Было радостно. Было правильно. В их мире не хватало слов для этого. Но у них была нить. Иногда нить лучше слов.

***

К обеду охотничий лагерь был разбит, как всегда, быстро, по-муравьиному — только муравьи не носят вино в вёдрах и не разливают его в кубки с серебряным ободком. Король сидел на низком резном стуле — усталый и довольный. Его всё устраивало: те, кому не следовало, не пострадали; те, кому следовало, пострадали, но не насмерть; добыча была, люди работали, слухи пошли. Когда подъехали Шаен с Лионелем — уже вместе, ведь лес не любит оставлять людей поодиночке после крови, — все, кому полагалось, посмотрели. И те, кому не полагалось, тоже. Шаен спешилась небрежно, а Лионель умел придержать повод коня дамы так, чтобы это не выглядело снисхождением. Про волка он не сказал никому ни слова. Только наклонился к ней, когда они проходили вдоль рядов, и шепнул: — Не говорите им. Никому от этого не станет лучше — ни волку, ни вам. Она села возле короля, как было велено. Бейлор уже сидел там — из леса он вышел рядом с Арреном, а потом опустился по другую руку от короля. Их посадка была — как стена и стена. Между ними — дверь, и в этой двери стоял Аррен, старательно прикидываясь ковриком. — Как лес? — спросил король у Шаен. — Живой, — ответила она, и он улыбнулся — тонко. Слова для него весили. — Как крысы? — спросил он у Бейлора, и тот улыбнулся в ответ, очень похоже. — Тихие, — сказал он. — А от тихих всегда хуже. Аррен склонился — лисий, мягкий, удобный. — Десница, — сказал он, — видели вон того старика у костра? Его внук служит в порту, на третьей стрелке. Жалуется, беда у них со шкивами. Люди крутить не умеют. Нужны мастера. — Мастера, — задумчиво повторил Бейлор. — Надо будет наведаться на третью стрелку. — Он помолчал. — Когда пойдём… вместе? — О, с радостью, — оживился Аррен. — Сегодня нет. Завтра нет. Послезавтра? — Он наморщил лоб, будто заглядывая в расписание. — Ах да, вы же уезжаете. То есть не вы, ваша славная семья. Как печально. — Печально, — мягко сказала Шаен. — Но нити тянутся дальше моря. — Нити, нити, — улыбнулся Аррен, наслаждаясь словом, как кот тёплым пятном на полу. — Обожаю нити. Они такие… послушные. — Он взглянул на короля, а тот смотрел на него той самой улыбкой, какой учат смеяться. — А у вас, ваше величество, — продолжил Аррен, будто ничего не заметив, — прекрасный выдался день для охоты. Я уж боялся дождя. Но нет. И лилии всё ещё пахнут. — Лилии пахнут всегда, — сказал король.

***

Вечером возвращались в замок — гулом, гомоном, треском костров, запахом жареного мяса, тенями, что проходили в воротах и при свете факелов всегда кажутся больше. В воротах уже стояла Дарра — ждала Мейкара. Тот сидел в седле, кривясь, но гордо; рядом нёсся Левин, как пёс, что донёс добычу; на полкорпуса позади держался Валлар, и на дне его глаз ещё плескался страх, но сверху горел новый свет: «я сделал это». Дарра кивнула им — довольная, как бывают довольны мастера, когда вещь легла ровно. Шаен спешилась и пошла по галерее, думая о кухне — не оттого, что проголодалась, а оттого, что так легче думается, когда глаза заняты движением. И вдруг увидела не людей — тени. Они отделялись от стен и вежливо улыбались. Кланялись. Заговаривали — не «принцесса», а «госпожа», «милейшая». Те самые лица, что не замечали её, пока она была просто дорнийской девушкой в королевском доме; те самые голоса, что прежде обращались к «Деснице», не глядя на женщину рядом. Теперь они глядели. Теперь их взгляды скользили по белым прядям в её волосах, как по флагам. Теперь их руки тянулись: «если позволите словечко», «всего минуту», «если бы вы могли намекнуть вашему супругу»… Бейлор был прав. Она стала дверью, через которую хотели войти к нему. Она остановилась. «Если ты дверь — будь дверью. Но не в тот дом, куда тебя толкают, а в тот, куда ты ведёшь сама». — Скажите словами, — обратилась она к первому, кто открыл рот с чем-то важным. — Что вам нужно. — Он замялся. Она взглянула ровно. — Не мне. Деснице. Но через меня. Верно? Он сглотнул. — Да, принцесса. — Хорошо, — сказала она тем же голосом, каким говорила у себя в Дорне, в маленькой тёплой комнате, где на столе лежал пустой пергамент, а лампа не гасла до рассвета. — Сначала вы скажете мне, что вам нужно. Потом — что дадите взамен. — Он открыл было рот, но она подняла палец. — Не деньги. Денег у вас меньше, чем у тех, кому вы завидуете. И я вам не ростовщица. Вы дадите мне сведения. Имена. Маршруты. Списки. С кем спит тот, кто сплетничает у огня. Где в последний раз заказывали благовония. Как зовут человека, что метёт в порту у третьей стрелки и слишком часто пьёт. — Голос её оставался мягким, как ладонь на шее лошади. — А я погляжу, можно ли устроить вам встречу с Десницей. И если можно — то когда. И о чём там говорить. — Она улыбнулась. — И я запомню, кто пришёл ко мне первым по-честному. И кто — последним, с ложью. Первый закивал часто, как кукла. Второй поклонился ниже, чем следовало, — от страха. Третий поклонился вполовину — от уверенности, что умнее всех. Они говорили о своих нуждах, а она слышала под словами другие слова: «хочу себе место», «хочу чужое место», «хочу, чтобы меня не трогали». Она расставляла их в голове, как фигурки на доске: этих — в первый ряд, поглядеть, как себя поведут; этих — в запас; этих — мимо; у этих — спросить позже. Кадар стоял у стены, и звать его ближе не было нужды: он слышал каждую её мысль — не по нити, а по годам. — Сей тихо, — сказал он потом, когда волна лиц схлынула. — Собирай шумно. — Знаю, — сказала она. — Завтра спрошу у Веларионов имена их виноторговцев. — Она кивнула, больше себе, чем ему. — Через них идёт благовоние. Через благовоние — рука. — Рука пахнет Квартом, — сказал он. — Пусть пахнет, — ответила она. — Эту вонь я найду.

***

Перед тем как лечь, она заглянула в покои Мейкара. Дарра сидела на краю ложа и что-то ему рассказывала, а он не перебивал — впервые в жизни, наверное. На колене у него лежали ножны с ножом — он спал с ножом, и она подумала, что иногда легенды не врут. У постели стояла чаша с тёмной, чуть солоноватой водой, рядом — травы; она знала их почти все, знала уколы и шитьё, но Дарра делала лучше, и это её радовало. — Как он? — спросила Шаен. — Как всякий упрямый мужчина, — отозвалась Дарра. — Переносит лучше, чем должен, и хуже, чем мог бы. — Она коснулась повязки. — Не давайте ему бегать. Он будет пытаться. Удержите. — Удержу, — пообещала Шаен. — Ласково. Или нет. — Не надо ласково, — не открывая глаз, сказал Мейкар. — С их ласковостью у меня плохо. Обходит стороной. Дарра усмехнулась, закатив глаза. — Слышали? — сказала она. — Без ласки. — Умею, — отозвалась Шаен. — Спите. Завтра станет легче. — Она вышла и в коридоре на миг остановилась — коснуться пальцем стены. Там была маленькая царапина. «Я здесь была». Иногда женщине надо оставить отметину. У её дверей переминался молодой человек — худой, с тенью на щеке, не из её людей, а из замковых. Он смущённо мял шапку. — Принцесса, — сказал он, — стражник по имени Морс хочет с вами поговорить. Он из тех, что у ворот. Говорит, у него разговор — как вы любите. Не про деньги. — Он потёр нос. — Простите. Так и сказал. Я только передаю. Шаен улыбнулась на миг. Мир начинал приносить ей то, что она хотела, — не потому, что она была чьей-то женой, а потому, что была собой. Бейлор был прав и не прав одновременно: через неё шли к нему, а тем временем к ней шли и из-за неё самой. — Передай Морсу, — сказала она, — что завтра на рассвете у северной башни, я люблю слушать разговоры там. Короткие. Без вина. — И добавила, глядя юноше в глаза: — И запомни это. Ты передал слова, а я запоминаю лица. Он вспыхнул и поклонился. В его памяти эта ночь останется не ночным поручнием, а началом ниточки, что однажды может стать канатом. Она закрыла за собой дверь и прислонилась спиной к дереву. В комнате пахло морем — у Бейлора в волосах ещё держалась соль — и чем-то новым, своим, не то ладаном, не то тёплым маслом. Она постояла, чувствуя спиной дерево, рукой воздух, кожей — приближение. И когда Бейлор наконец вошёл, она уже знала, с чего начнёт. Не ночь — утро. — Завтра, — сказала она, не дожидаясь вопросов, — мы начнём принимать гостей. Правильных. И неправильных тоже. И если подумаешь, что я трачу твоё время, — не сердись. Я трачу чужое. — Не буду, — ответил он, обнимая её за плечи и только тогда улыбаясь своей новой улыбкой. — Я учусь смеяться. — Он чуть нахмурился. — Загонщики сказали, что нашли убитого волка. — Был такой, — ответила она. — Его убил Лионель. — И рассказала коротко, потому что Бейлор не любил лишних слов. Он кивнул серьёзно — так отмечают на карте брод, по которому можно идти в темноте. — Хорошо, — сказал он. — Расскажи сестре, что видела. — Расскажу, — пообещала она. — Но сначала проверю. — Она положила ладонь ему на грудь, ощутила под ней сердце, ритм — раз-два, — а где-то далеко, не в этой комнате, лёгкий звон в висках, чужой и тёплый, не их. Сильва. Шаен улыбнулась и шепнула: — Завтра с утра. — С утра, — повторил он. Ночь опустилась тихо. Во дворе тянуло дымом. В верхней башне шевельнулись крылья — должно быть, сонная птица. В дальнем крыле скрипело перо — звук, похожий на капель: кто-то втирал в пергамент слово «нити». В саду пахло лилиями, ещё немного, и они осыплются, и в воздухе останется горечь, как после улыбок. На столе у стены лежал пустой лист, а рядом перо. Завтра на нём появятся имена. Завтра начнётся жатва. Сегодня — был посев. Шаен легла рядом с мужем и закрыла глаза. А в надвратной башне стоял Кадар и смотрел на спящий город. Он думал о том, что один юноша из порта с третьей стрелки скоро расскажет принцессе историю, за которую ему не заплатят ни серебром, ни золотом, и, может быть, он останется жив. Думал о благовониях из Кварта. О том, как вытащить Веларионов из удавки, не порвав их. И о том, что смеяться долго — это работа, а не дар.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!