Глава 4
17 июня 2026, 01:22Когда санитары в белой форме снова вкатывают телевизор в мою палату, я начинаю вырываться из ремней. После прошлого сеанса я не могу поверить, что они собираются повторить это снова. Хотя… почему я вообще удивляюсь? Неужели я думаю, что им есть дело до того, живой я или мертвый?
Сразу за телевизором появляется Хеймитч, и это только усиливает мою борьбу с больничной койкой — пока знакомая ледяная волна седативного не прокатывается по руке и не отбрасывает меня обратно на подушки.
— Пошёл нахрен отсюда, — удаётся выговорить мне сквозь туман.
— Заткнись, — отвечает он. — Я здесь, чтобы проследить, чтобы они тебя снова не прикончили.
Я ошарашенно смотрю на него — значит, жалость быстро прошла. Пытаюсь вспомнить хоть что-то из прошлого, что подтверждало бы, будто ему действительно не всё равно.
— Ты больше не мой ментор, — холодно говорю я.
— Ментор, ага, хрен там, — фыркает он. — Сейчас я твой законный опекун, так что…
Он садится у стены и устало смотрит на меня. Я замечаю длинные бледные царапины на его желтоватом лице.
— Прекрасно, — выплёвываю я. — Лучший друг переродка. Я смотрю мне вообще по жизни везет.
Он даже усмехается.
— Хватит, мистер Абернати, — вмешивается доктор Молина, входя в комнату и хмурясь на Хеймитча. А меня, наоборот, раздражает, что он прервал наш разговор. Но мои чувства к Хеймитчу слишком противоречивы. — Мы были вынуждены согласиться на ваше присутствие, но это не значит, что вы можете мешать. Мистер Мелларк в крайне уязвимом состоянии и требует осторожного обращения.
Я закатываю глаза, отворачиваюсь от Хеймитча и устало смотрю в потолок.
— Я не буду больше смотреть записи. Это не помогает.
— Это не запись Игр. Сколько вы помните о своих интервью с Цезарем Фликерманом после вашего захвата?
Я хмурюсь.
— Наверное… ничего? Хотя… было одно, в самом начале? Я помню… Порцию. Она… плакала. Что?! — резко спрашиваю я, заметив переглядывания Молины и Хеймитча.
— Это очень хороший знак, что вы можете вспомнить даже это без подсказок.
— И что?
В ответ я получаю его раздражённый, тщательно выверенный вздох.
— Вы же хотите контролировать эти… вспышки… не так ли, мистер Мелларк?
— Ммм… нет. Я просыпаюсь в этом месте, которое непонятно где, и может быть где угодно, насколько я понимаю. Я связан, накачан препаратами, и я просто хочу… выбраться. Я должен спокойно к этому относиться или как?
— Ваше заблуждение, будто Китнисс Эвердин — это…
— Мне для этого не нужен был Капитолий, — перебиваю я. — Я не помню, что они со мной сделали. И не хочу знать. Мне станет лучше, когда вы выпустите меня из этого места, где… она… разгуливает.
— Китнисс нет в Тринадцатом, — говорит Хеймитч.
— Что? — Мои эмоции снова резко бросает в разные стороны.
— Она во Втором Дистрикте. Заканчивает войну. Или что-то вроде того.
Я качаю головой. Новые образы накрывают меня, такие странные и даже чужие. Это не мои воспоминания и не те, что мне показывали. Я бегу по узкому коридору с деревянными панелями на стенах. Убегаю от какого-то звука. Или наоборот — к нему? Это как-то связано с ней. И со Вторым дистриктом. Но я не могу понять как.
Доктор Молина наконец включает телевизор. Я вижу себя. Ничего нового. Но вот это я вижу впервые: я и Цезарь, сидим рядом в креслах. Обстановка кажется смутно знакомой, но камеры так близко захватывают наши лица, что трудно понять, где мы. На Цезаре лавандовый костюм в тон его волосам и бровям. Я — в белом. Волосы уложены, лицо сияет от профессионального макияжа. Я в хорошей форме. С ясными глазами. Совсем не похож на истощённое, избитое и подавленное существо, которым я являюсь сейчас.
— Привет, Пит... С возвращением!
Здоровый парень улыбается.
— Готов спорить, Цезарь, ты был уверен, что больше меня не увидишь.
— Признаюсь, ты прав. В тот вечер перед Квартальной бойней... кто бы мог подумать, что мы еще встретимся?
— У меня, по крайней мере, такого и в мыслях не было.
Цезарь наклоняется ближе, и если бы я мог отступить, я бы сделал это. Сейчас произойдёт что-то плохое.
— Думаю, все прекрасно знают, что было у тебя в мыслях. Пожертвовать собой ради Китнисс Эвердин и вашего ребенка.
Мои руки начинают дрожать. Я не могу их сцепить, только лишь вцепляюсь в края кровати, пока костяшки не немеют.
— Именно так, — говорю я на записи, даже не отрицая это отвратительное утверждение. И, несмотря на то, что я утверждаю, будто не помню пыток Капитолия, — это я помню. Я знаю, что они заставили меня сначала признаться, а потом наказали за моё извращённое влечение к переродку. Не могу поверить, что я сам так упростил им задачу. — Просто и ясно, — продолжаю я. — Только у других тоже были свои планы.
— Итак, расскажи нам, пожалуйста, всё шаг за шагом. Что на самом деле случилось в ту роковую и скандальную ночь?
Пит на экране — бесстыдно спокойный — кивает. Мне хочется швырнуть в него что-нибудь, разбить экран, заставить его исчезнуть навсегда. У меня начинает болеть шея от напряжения.
— Та ночь... Последняя ночь... Что ж, тогда для начала пусть зрители попробуют представить, что испытывает трибут на арене. Ты — букашка под колпаком с раскаленным воздухом. Кругом джунгли... зеленые, живые. Гигантские часы, отсчитывающие, сколько тебе осталось. Тик-так, тик-так.
Странно, но, слыша свой собственный — не искажённый — голос, произносящий эти слова, видя, как в голове всплывают образы арены, которые обычно трудно вспомнить ясно, я немного успокаиваюсь. И даже чувствую любопытство.
— Каждый час — новое испытание, одно кошмарнее другого. Шестнадцать смертей за последние два дня. Некоторые погибли, защищая тебя. Если так пойдет дальше, оставшиеся восемь не доживут до утра. Кроме одного. Победителя. И ты сделаешь все, чтобы им стал другой.
Моя шея расслабляется. Я затаиваю дыхание, ожидая продолжения от этой незнакомой версии самого себя. Это лучше, чем морфлинг — слушать человека, который может связно говорить без усилий.
— Когда ты на арене, остальной мир для тебя не существует. Все, что ты любил, стало таким далеким, что его как бы и нет. Розовое небо, монстры в джунглях, трибуты, жаждущие твоей крови, — только это по-настоящему реально и имеет значение. Хочешь ты или нет, тебе придется убивать невинных, потому что на арене у тебя лишь одно желание, и плата за него высока.
— Плата — твоя жизнь, — тихо говорит Цезарь.
Я раздражённо качаю головой, и Пит на экране повторяет этот жест.
—Нет, гораздо выше. Убивать ни в чем не повинных людей... Это... это — отдать все ценное, что в тебе есть.
— Все ценное, что в тебе есть, — повторяет Цезарь.
Мне приходит в голову, что это могли отредактировать, как и всё остальное — ведь вряд ли Капитолий позволил бы говорить “убивать невинных” применительно к Играм. Хотя… на каком-то уровне я действительно помню, что говорил это.
— И ты цепляешься за это желание, как за последнее, что у тебя осталось своего. В ту последнюю ночь мое желание было спасти Китнисс. Я не знал о повстанцах, но чувствовал — что-то не так. Все чересчур запуталось. Я жалел, что не убежал с ней днем, как она предлагала. Но в тот момент это было невозможно.
— Ты был слишком увлечен идеей Бити — пустить электричество в соленое озеро.
— Слишком увлечен игрой в союзники. Никогда себе не прощу, что позволил им нас разлучить! Тогда-то я её и потерял.
Я моргаю, разочарованный этим упоминанием переродка, которое ослабляет его — мою — позицию.
— Когда ты остался у Дерева молний, а Китнисс с Джоанной Мэйсон понесли катушку проволоки к озеру.
— Я не хотел оставаться! Но если бы я стал спорить с Бити, он бы догадался, что мы решили разорвать союз. А как перерезали провод, там такое началось... Всего и не упомнишь. Я пытался ее найти. Видел, как Брут убил Рубаку. Я сам убил Брута. Китнисс звала меня. Потом молния ударила в дерево, и силовое поле вокруг арены... лопнуло.
—Его взорвала Китнисс, — говорит Цезарь. — Ты видел запись.
Пит на экране вдруг срывается — слишком знакомо.
— Она сама не понимала, что делает. Никто из нас не знал планов Бити. Китнисс просто пыталась избавиться от провода.
— Что ж, может быть. Но выглядит это подозрительно. Как будто она с самого начала была в сговоре с мятежниками.
—Подозрительно?! — Я вскакиваю и наклоняюсь к Цезарю, будто готов напасть. — А что Джоанна едва ее не убила — это как? Тоже часть заговора? Или, может быть, Китнисс хотела, чтобы ее парализовало током? Или чтобы планолеты разбомбили наш дистрикт? Она не знала, Цезарь! Никто ничего не знал. Мы только старались спасти друг другу жизнь!
Моё фырканье настолько громкое, что доктор Молина останавливает запись.
— В чём дело, мистер Мелларк?
Я пожимаю плечами.
— Ну… разве не очевидно, что я здесь вру?
— Врёте касаемо чего?
Я ёрзаю.
— В последней части. Я уверен, что хотел её спасти — это похоже на меня. Но почему я сказал, что она пыталась спасти меня? Капитолий, наверное, хотел, чтобы я притворился, будто она на нейтральной стороне? Ни на их, ни на стороне повстанцев — а только на моей.
— Тогда как вы объясните её действия в конце? Когда она звала вас.
— Вы имеете в виду — звала меня к дереву, в которое вот-вот должна была ударить молния?
— Которое оказалось точкой эвакуации.
— Значит, она ЗНАЛА?
Хеймитч шевелится.
— Нет, Пит. И изначально это не было так. Эвакуация должна была быть в секторе на час — и, очевидно, она этого не знала. Ты видел, как она зовёт тебя после того, как Джоанна её оглушила. Союз распался, насколько она понимала, и она просто хотела убедиться, что ты жив.
— Понятно.
Хеймитч откидывается в кресле с усталым выражением лица. Запись продолжается.
—Ладно, ладно, Пит, я тебе верю, — говорит Цезарь, слегка отталкивая меня назад.
— Хорошо.
— А как насчет вашего ментора, Хеймитча Эбернети?
На экране моё лицо каменеет.
—Как думаешь, он замешан в заговоре?
— Хеймитч никогда не говорил на эту тему.
— Что подсказывает тебе сердце? — настойчиво спрашивает Цезарь.
Мне жаль того парня на экране. Он изо всех сил старается этого не сказать — но очевидно, что какая бы сделка ни стояла за этим интервью, она касается только Китнисс. И он зол на Хеймитча — почти так же, как я сейчас. Можно лишь предположить, что всё, через что он прошёл потом, только усилило эту злость. Но всё же с огромным нежеланием он говорит:
— Что Хеймитчу не следовало доверять. Ничего больше.
Я украдкой смотрю на Хеймитча — он уставился в пол. Когда я снова перевожу взгляд на экран, вижу, что делаю почти то же самое. Но прежде чем я начинаю слишком уж жалеть Хеймитча, я вспоминаю все те одинокие дни после первых Игр, которые провёл с ним — он был слишком подавлен, слишком погружён в жалость к себе, чтобы быть рядом с кем-то ещё, и я всё равно не могу поверить, что он оставил меня там, на арене. Что не нашёл способа хотя бы намекнуть. Он обещал.
“С этого дня недомолвкам конец.”
— Если хочешь, мы можем сейчас закончить, — мягко говорит Цезарь.
— Что мы еще должны обсудить?
— Ну, вообще-то я собирался спросить, что ты думаешь о разгоревшейся войне, но ты, кажется, слишком взволнован...
Моё сердце снова начинает биться быстрее, когда Пит на экране поворачивается к камере, и я смотрю прямо в его ясные глаза. Он делает глубокий вдох.
—Я отвечу. Я хочу, чтобы все, кто меня сейчас видит, неважно, на чьей вы стороне — Капитолия или повстанцев, задумались на минуту, к чему приведёт эта война. Мы едва не вымерли во время предыдущей. Теперь нас меньше. Наше положение еще более шаткое. Так чего же мы хотим? Истребить человечество? В надежде... что на дымящихся руинах нашей цивилизации поселится другой, более разумный вид?
Цезарь выглядит растерянным. Признаюсь, я тоже — не из-за слов, а из-за того, что я вообще попытался сказать это Капитолию, которому, как я знаю, всё равно.
— Я… не совсем понимаю…
— Нам нельзя воевать друг с другом, Цезарь. Нас и без того слишком мало. Если мы все не сложим оружие — и притом немедля, — человечеству конец.
— То есть ты призываешь к перемирию?
— Да. Я призываю к перемирию.
В моём голосе слышится усталость, натянутость, которая кажется не совсем искренней. Именно Цезарь подвёл к этому слову — и я понимаю: это и было условием сделки. Ради этого всё и затевалось. Но звучит это вымученно. Хотя… то, что было сказано до этого? О войне и возможном вымирании? Это звучит по-настоящему — как мысли, которые я обдумывал давно.
— А теперь пусть охрана отведет меня обратно, и я построю еще сотню карточных домиков.
Вот и всё. И когда изображение гаснет, я вдруг понимаю: тот парень исчез навсегда. Теперь он существует только на плёнке. Вся его здоровая невинность и вся его опасная наивность — исчезли вместе с ним. Возможно, после этого просмотра я немного лучше понимаю свою странную связь с… ней. За пределами игры — а ведь я ясно вижу, что он играет для публики — он действительно верил в то, что говорил. Жалкий глупец. Настоящий дурак
— Ну, теперь я, кажется, понял, — говорю я, чувствуя странное облегчение от сравнения: да, я сломлен по сравнению с тем парнем, но я гораздо мудрее. — Теперь я понимаю, почему вы всё ещё держите меня связанным. Наверное, за выступления против революции приходится дорого платить. Но зачем вообще было меня спасать? Уверен, они бы сами меня скоро убили.
— Пит… — начинает Хеймитч.
— Хеймитч, — перебиваю я быстро. — Ко мне никто не приходит. Никто. Это значит…?
Он сжимает челюсти, но не отводит взгляда.
— Из города спаслись немногие. Совсем немного. Совсем. Но… из пекарни — никто.
Я мысленно благодарю морфлинг. Это известие бьёт куда-то глубоко — туда, где я сейчас почти ничего не чувствую.
— А… семья моей матери? Ты знаешь? Ты помнишь детей… Портеров?
Он морщится.
— Я… не уверен. — Он бросает взгляд на тёмное стекло. — Тебе ведь ограничили посещения. Я не знаю, кто пытался тебя увидеть.
— За всё это время, — мрачно спрашиваю я, — ты даже не попытался узнать?
— За всё это время? — резко отвечает он. — Первые тридцать дней я провёл взаперти в своём маленьком аду под названием детокс. Я всего две недели как могу свободно передвигаться по Тринадцатому.
Ах вот оно что… это многое объясняет. Особенно его болезненно жёлтый вид. Его собственное заключение — собственная форма пытки. Конечно, это не сравнить с тем, что было у меня. Но, по крайней мере, я почти ничего не помню.
— Я поспрашиваю, — говорит он, но по его голосу ясно: надежды мало.
Но я всё равно цепляюсь за неё. Я должен. Должен. Мне кажется, я бы сейчас заплакал, увидь я даже лицо своего дяди.
— Кхм, — нетерпеливо говорит доктор Молина. Он уже загрузил вторую запись.
Это видео совсем не похоже на предыдущие. Зернистая съёмка издалека: женщина на сцене в плохо освещённом зале. Весь зал заполнен зрителями в серой форме, до самой сцены, и балконы тоже.
— Спасибо, что вы скорректировали свои графики ради этого важного объявления. Я здесь, чтобы сообщить вам о ходе войны. Рада вам сообщить, что после тщательного обсуждения и, конечно, долгого восстановления после ранений, Китнисс Эвердин согласилась помочь нам и присоединиться к восстанию в роли Сойки-пересмешницы — главного символа и голоса нашей борьбы, призванного объединить дистрикты.
— Согласие мисс Эвердин дано при условии, что другим победителям, находящимся в плену Капитолия — Пит Мелларк, Джоанна Мэйсон, Энобария Стоун и Энни Креста — будет предоставлено полное помилование за любой ущерб, нанесённый ими — словами или действиями — делу повстанцев.
Я моргаю, глядя на экран, пытаясь (и не в силах) найти разумное объяснение этому повороту событий.
—Выдвигая это беспрецедентное требование, солдат Эвердин со своей стороны обязуется целиком посвятить себя делу революции. Таким образом, всякое отступление от возложенной на нее миссии — словом или делом — будет рассматриваться, как нарушение сделки. В этом случае амнистия будет отменена, и участь четырех победителей определит суд согласно законам Тринадцатого дистрикта. Ровно как и судьбу самой Китнисс Эвердин. Спасибо.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!